Южная звезда
Загружено: Среда 13 Декабрь 2017 - 04:48:45
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 1(62)
Марина Некрасова
 Дача с Киндершпилем

Когда-то у них была дача. Дачный дом стоял в конце улицы небольшой деревни, в которой раньше были фабрика и лесокомбинат, а теперь их не было, и народу в деревне осталось немного, почти все - старики да пьяницы. Улица одним концом упиралась в сосновый бор, другим, что дальше, уходила к речке. Солнце вставало со стороны бора, садилось за рекой, и на их дачном участке всегда было много света.

Ездить на дачу они не любили из-за отца. Отец всегда был чем-то недоволен. Ему не нравились их праздные посиделки у костра, зачем они сажали столько никчёмных цветов, много гуляли в лесу и мало работали, и всё хотели починить и покрасить старый дом, который никак нельзя было починить, а надо было снести, чтобы построить на его месте новый. Радостным отца они видели только раз, когда перекапывая огород, обнаружили чугунного ангелка на тонком шпиле.

Их отец был сильным, невысоким, крепким и злым мужиком. Когда он стал таким злым - никто не заметил. Раньше все считали их отца весёлым человеком. Он был умным и умел работать руками. Но к тому времени, когда дети стали взрослыми, он сдал, стал много пить, и, хотя всё ещё умел работать в огороде и орудовать топором и рубанком, он ленился и часто злился за это на себя и взрослых своих детей.

Огород на их даче был большим и работы требовал много. Когда отец пил, огород засыхал и зарастал сорняками. Иногда отец пил подолгу. Почему-то обыкновенно это случалось с ним поздней весной или ранней осенью, когда в огороде больше всего нужны были его руки. И дети жили на даче все выходные, и становилось им не до прогулок в лес и посиделок у костра, приходилось делать все самим, и каждым таким дачным днем без отца они сильно уставали.

В одну из таких суббот они копали, сушили и спускали в подполье овощи до трёх ночи. Чтобы видеть морковку и свёклу, сделали шест, привязали к нему фонарь, и укрепили шест с фонарём рядом с грядками.

Общими заботами дача всё же жила. Их огород был, пожалуй, самым богатым, а дом, несмотря на старость его, смотрелся самым ухоженным. Дом был ненадёжным: ветхая засыпушка в четыре окна, с трухлявым крыльцом и гнилыми завалинками. Завалинки они подновили, крыльцо выправили, насадили вокруг дома кустов. Отец приделал на печную трубу шпиль с ангелком, и они окрестили его Киндершпилем. Но отцу всё равно всегда что-то не нравилось, и ездить на дачу дети не любили.

А в то лето отец повеселел: кто-то помог ему раздобыть кругляк под баню. Он сказал, что бросит пить и возьмётся строить. Весь июнь он тесал и укладывал брёвна, всякое утро вставая с рассветом и до вечера не бросая стройки. Он сновал меж брёвен без устали: измерял их, лазая по земле ползком, ошкуривал, пилил, а то, с обмотанной майкой головой, просто так сидел верхом на бревне, что-то обдумывая или насвистывая солдатские песни.

Тем летом ничего, кроме брёвен, отец, казалось, не видел. Вблизи сруба скоро выросла гора жёлтых опилок, а с ней рядом появилась другая гора - земляная. Отец всё строил и строил, огородом пришлось заниматься детям, и они неплохо проводили время, копая грядки, засаживая в них семена, а потом поливая всходы. Закончив работу, они ходили в лес, а вечерами сидели у костра, и отец ничего не говорил им на это.

В июле сложили сруб. Было воскресенье, обедали за столом на улице. Все представляли себе, какой хорошей и жаркой будет новая баня, и дети говорили, что можно подналечь на стройку всем вместе, чтобы начать париться в бане уже летом. Но отец считал, что спешить нельзя. Может, он думал, что дети всё испортят. В серьёзных делах он терпеть не мог небрежности и спешки, резал-пилил всегда очень ровно и не выносил ни в своём, ни в чужих домах кособоких окон или неплотно притворяющихся дверей.

Отец любил порядок во всём. В доме на их даче всегда было чисто. На стене в сенях аккуратно развешаны и расставлены были отцовские вещи: пила, напильники и лобзики, молотки и топоры, рубанок. На полках в ящиках хранились гвозди, гайки и шурупы, мотки проводов украшали стенку против двери, а по третьей стене чинными рядами висели тяпки, грабли, лопаты и прочий инструмент для огородничества. В жилой комнате была старая деревенская мебель, которую хозяева отдали вместе с домом, а мелких вещей там почти не было - приёмник, немного посуды, книжки на этажерке.

Огород зеленел, на грядках весело торчала ботва, тем летом дети даже выкрасили белым сени и крыльцо, и отец не сказал ничего против. На даче сделалось ново и весело: светлый сруб пах свежим деревом, белое крашеное крыльцо виднелось с улицы от самого леса, инструменты в обновлённых сенях смотрелись нарядно. Даже посаженные отцом ранетки, что года три не подавали признаков жизни, показали первые плоды, и стояли теперь, хвастая мелкими глянцевыми шариками.

В новый выходной дети привезли отцу добытую в городе чугунную банную печку. Войдя во двор, сруба они не увидели. Отец сидел на крыльце злой и говорил, что овощи на грядках взошли плохо, малина привязана худо, а с ранеток осыпались только завязавшиеся плоды, потому что всю неделю не было дождя, и деревца засохли. Сруб он разобрал, а когда они спросили его, почему, он сказал: «Кривой». Они не заметили, что сруб был кривым, но такое отец всегда видел лучше, они верили отцу, но им было жаль наполовину готовой бани.

Весь тот день отец болтался по соседям, к вечеру он вернулся на дачу пьяный, а на другое утро дети уехали.

Через неделю они приехали на дачу снова, но там было всё то же. Переделать грядки было невозможно, перевязывать колючую малину трудно, засохшие ранетки было не спасти, а отец всё злился и почти всегда, когда они приезжали на дачу, бывал пьяным.

Дети стали ездить на дачу всё реже, отец стал бывать там всё чаще, а осенью он совсем поселился там, кое-как утеплив старый засыпной дом.

Потом дети узнали, что отец нашёл в деревне подружку. Все звали её Лизкой. Она жила на пенсию, считалась пьяницей, хозяйство давно забросила, только держала двух коз, которых без конца прогоняли со своих участков соседи. Лет ей было много, как отцу или больше, и детям неудобно было называть её Лизкой. Но когда они приезжали, Лизки никогда не видели, разве что издали, если шли улицей на электричку, когда Лизка загоняла к себе своё хилое стадо. Дети решили, что отец ест нормальную пищу, спит на чистых простынях, и всех это устраивает.

Так прошёл год, прошёл другой.

Огород отец запустил.

Дети жили в городе, покупали овощи в городских магазинах, и приезжали на дачу редко - повидаться с отцом.

Бани отец так и не построил, и Лизка носила стирку в свою - маленькую и кривую, похожую на сарай, в её дворе на другом конце улицы, ближе к речке. Зимой она возила бельё в маленьких санках, а летом носила в большой плетёной корзине, в которую дети собирали лесную хвою когда-то, когда отец узнал, что сосновой хвоей хорошо посыпать грядки, чтобы на их поверхности дольше держалась влага.

Той зимой было много снега, а когда умер отец, зарядили морозы. Дети звонили Лизке в деревню, звали приехать в город на похороны. Лизка обещала приехать, но не приехала. Отца хоронили из дома, но дети говорили, что настоящий его дом остался там, на даче. Они собирались продать дачу, но на похоронах вдруг решили, что не будут. Дети решили, что не смогут проводить на даче много времени и содержать огород в порядке, но всё-таки будут иногда выбираться, весной посадят там кое-что, и дача станет местом для отдыха и останется памятью об отце.

Они приехали на дачу очень ранней весной, когда прилипший к земле снег всё ещё держался на ней твёрдой коркой. В деревне было тихо, на улице - никого. Их старый засыпной дом оказался пустым, а дверь на облезлом, но всё ещё белом крыльце была открытой. В старом доме совсем ничего не было - ни одной отцовской вещи: ни его топора, ни рубанка, ни ящика с гвоздями, ни книжек на этажерке, ни самой этажерки, ни приёмника. Раньше в деревне не воровали, и они спросили у соседей, не видели ли те кого. Соседи сказали: «Лизка».

Глупый Киндершпиль ничего поделать не мог. Всё, что было в засыпном доме на их даче, Лизка свозила к себе на детских саночках. Это были их старые санки - цветные и совсем маленькие. Лизке пришлось сделать много рейсов от отцовской засыпушки к её дому на другом конце улицы, и там, где она возила санки, на снежной корке осталась тёмная колея.

/Околесица для Дашки

«Пустили козла в огород», - некстати подумал Максим Савельич, втиснувшись в свободное кресло в маршрутке. И накаркал ведь...

День стоял жаркий, в салоне было душно и полно пассажиров. Разговор, по всему видно, шёл давно. До людских перетолков Максим Савельич был большим охотником. А потому, устроившись на жёстком сиденье, он прикинулся безучастным - устремил взгляд на мелькавшие за окном улицы, и в счастливом упоении принялся слушать. Положение его кресла было выгодным: середина салона, с краю; отсюда легко касаться боковым зрением попутчиков.

- Нет, да вы подумайте только, сколько их понаехало! - вела разговор пышнотелая дама в пёстром платье. - Вроде, тысяча?

- Две, - поправил кто-то сзади.

- Уже и поликлинику заселили, и санаторий ветеранский, - продолжала пышнотелая. Она сидела напротив Максима Савельича и занимала собою два кресла за водительской спиной. - Ветеранов отселили. В отставку ветеранов отправили.

- Всех нас туда отправили, - обобщила её очкастая соседка с сердитым лицом.

Очкастая держала на коленях мальчика лет пяти. Взгляды мальчика и Максима Савельича внезапно пересек­лись, и Максим Савельич вдруг подумал, что ребёнок ведёт ту же игру, что он: с интересом слушает разговор, притворяясь безучастным.

- А чего с нами церемониться? - с жаром откликнулась пышнотелая. - Мы - свои. Никуда не денемся, не рыпнемся. Нам куда отсюда деваться? Некуда! А они теперь - баре. Толстомордые все, я сама видала. Не беженцы, а баре!

- Да какие они баре, женщина? - возразил тощий мужчина в синей робе. - Вот вам сейчас бежать прикажи - понравится? Дом - брось-ка! Шмотьё - брось-ка! Всё брось - да на другой конец с детями малыми. Нашла барчуков…

- В том-то и дело, что на другой конец! - возмутилась пышнотелая. - На этот другой конец раньше каторжников ссылали. Кому такое понравится - сосланным быть? Чему им тут радоваться? Им - юга подавай. А тут - не юга, тут ссылка. Всегда каторжников сюда слали.

- И сейчас шлют, - поддакнула очкастая.

- Именно! - подхватила пышнотелая. - И сейчас шлют! А некоторым это не нравится, некоторые привыкли жить в тёпленьком, гулять в красивеньком.

Тут водитель двинул крепкой шеей в сторону салона и звучно рассмеялся:

- Вот люди! Вот всегда они недовольны! Вот чем вы недовольны опять? Будут у нас хохлушки, будут галушки. Вам-то чего плакать?

Водитель снова рассмеялся, а пышнотелая шепнула очкастой:

- Правду говорят: все мужики - козлы, одни юбки на уме да пожрать чтобы дали.

- Ой, а знаете, у меня сестра там с ними работает, - донеслось с задних кресел. - Они, говорят, как приехали - так все сразу и простыли, заболели, закашляли.

Мужик в робе обернулся на голос:

- Так и вы бы простыли вместе с вашей сестрой, забрось вас сюда оттудова!

- Именно, мужчина, именно! - торжествуя, потрясла сумкой пышнотелая. Сумку она держала на коленях, двумя руками - за толстую круглую ручку. Сумка была красной и на фоне светлого летнего платья смотрелась ярким флажком. - Оттудова - сюда. А вот нас бы кто сослал: туда - отсюдова. А? Мы бы, я вам скажу, не плакали. Не плакали бы мы, не болели бы, не кашляли. Ещё и спасибо бы сказали. Потому что не баре мы.

- Не дай тебе Бог, милочка, - негромко ответила пышнотелой старушка, что сидела рядом с Максимом Савельичем.

Пышнотелая на старушку снисходительно всплеснула круглой белой рукой, отцепившись ненадолго от флагоподобной сумочки.

- На Стоматологической есть выходящие? - прервал разговор зычный голос водителя.

Никто не ответил. Маршрутка поехала мимо поликлиники. Пассажиры молчали, каждый своё думал. Мерно гудел нагретый солнцем двигатель, похрипывало водительское радио.

Потом стояли на светофоре. Максим Савельич рассмат­ривал большую лужу на тротуаре за окном и ждал продолжения дискуссии. На лужу смотрел и мальчик, чего Максим Савельич видеть не мог, иначе утвердился бы в своей догадке об общей их с ребёнком деятельности. Луж дорогой виднелось много, все - большие, основательные, остались от ночного ливня.

За этой лужей на игровой площадке догуливали ранний вечер приведённые из садиков дети. По периметру песочного прямоугольника вкопаны были ярко выкрашенные автомобильные шины. Они смотрелись бездарными радугами-подделками. Самую высокую «радугу» пытался оседлать малыш в плюшевом комбинезоне. «Едва ль за год перевалило», - подумал о нём Максим Савельич.

Мама мальчика говорила по телефону, а малыш без устали карабкался на «радугу»: падал с неё, снова лез, валился и начинал сначала.

«А ведь в человеческой природе это заложено - лезть куда-то выше, ползти вверх, карабкаться», - задумался Максим Савельич.

Ребёнок упал, больно стукнувшись носом о землю, и зашёлся истошным рёвом. А маршрутка тронулась, оставляя обиженный плач за раскрытыми окнами.

Молчание в салоне разбил пронзительный голосок:

- Мама, знаешь, кем я стану, когда вырасту?

Пронзительный голосок был не похож на другие своим тембром, высотой, настроением. Принадлежал он мальчику, что неловко сидел на коленях очкастой. Будто вспомнив о ребёнке, мать усадила его удобнее, заглянула участливо в личико, нарочито громко спросила:

- Кем же, Мишенька? - и обвела выразительным взглядом публику, приглашая каждого послушать.

Ожидая ответа, все в маршрутке обратили внимание теперь на Мишеньку. А Максим Савельич попытался ответ мальчика предугадать: «Президентом станет, конечно».

- Когда я вырасту, мамочка, - медлил Мишенька, вполне профессионально, как Максиму Савельичу подумалось, играя зрительским вниманием. - Когда я вырасту…, то стану… больши-и-им козлом!

В маршрутке воцарилась тишина: только старушка коротко охнула, и всё стихло. Казалось, и двигатель гудеть перестал, и радио водительское смолкло. Мама смотрела на Мишеньку, другие пассажиры смотрели на Мишеньку и его маму, даже Максим Савельич, забывшись, оторвал взгляд от окна и застопорил его на очкастой пассажирке с сыном.

Та покраснела. Чувствуя на себе колючее внимание окружающих, женщина растерянно молчала.

- Стану большим-большим козлом! - повторил Мишенька, лишая свою мать последней надежды.

Все теперь отвели глаза в стороны, потому что на смущённую очкастую женщину смотреть было жалко. Тихо проехали ещё остановку, и тут уже стало ясно, что всем пассажирам до конечной: «Парк». И всем, наверное, подумалось, что скоро приедут, но на выезде из центра маршрутка застряла в пробке. Духота в салоне сделалась несносной, и раскрытые окна от неё не спасали.

- Почему же козлом, Мишенька? - тихонько спросила, наконец, очкастая.

С ответом мальчик не торопился.

- Почему? - переспросил удивлённо.

- Почему?

Маршрутка, наконец, тронулась, качнув всех вперёд-назад, и превратив Мишенькино «почему» в «пачмух».

- Потому что я пить хочу, - объяснил мальчик. - Маленький козлёночек из маленькой лужи пьёт, а вон та лужа - больша-ая. Я стану большим козлом и всю эту большую лужу выпью.

Мама Мишеньки облегчённо вздохнула, осветилась умилением, другие пассажиры тоже как-то расслабились, подобрели, водитель чуть прибавил громкость радиоприёмника, а Максим Савельич, пряча улыбку, снова уставился в окно.

Ещё пара светофоров - и конечная. Мальчик стал что-то напевать, пышнотелая закопошилась в сумке в поисках мелочи, а Максим Савельич подумал: «Разрядилась обстановочка». Подумал он такое зря, потому что пышнотелая дама, приготовив мелочь, обратилась сразу ко всем:

- Говорят, им денег больших наобещали. Они и поехали к нам - за длинным рублём. А у нас он, известно, какой длинный. Недовольны они. И что теперь: куда их денут, а?

- Лишь бы нас для их длинного рубля никуда не девали, - отозвалась очкастая мама, вздохнув и ласково обняв Мишеньку.

- Работать-то они не хотят за такие зарплаты, - продолжала пышнотелая. - Это мы - ко всему привыкли.

- За такие зарплаты - кому охота работать, - согласился мужик в робе.

- А теперь их куда же пошлют? - не унималась пышнотелая. - Вы, мужчина, как думаете? - спросила она Максима Савельича, перехватив скользнувший по салону его безучастный взгляд.

- Я? - смутился он, пойманный, врасплох настигнутый. - Да, я, собственно, - и пожал было плечами безразлично, и покачал было головой, мол, знать не знаю и знать не хочу, но вдруг увидел Максим Савельич, что подозреваемый им в сообщничестве Мишенька прямо и пристально на него смотрит.

- Я… как раз… в некотором смысле… и есть - толстомордый, - находясь под гипнотическим взглядом ребёнка, последнее слово Максим Савельич произнёс особенно отчётливо.

И, окончательно в себя уверовав, он добавил, кивая головой, будто представляясь публике:

- Толстомордый. Козёл.

«Прошу, мол, любить и жаловать», - так прозвучало.

Мишенька теперь смотрел на Максима Савельича с восхищением. Зато другие пассажиры отвели взгляды: кто в окно стал глазеть, кто мелочь полез искать по карманам, кто в телефон уткнулся.

- Этот дяденька - Козёл? - громко уточнил Мишенька, дёрнув маму за ухо.

Тощий мужик в робе тихонько прыснул.

- Нет, Мишенька, - поспешила ответить очкастая. - Этот дяденька шутит, - и, обернувшись к Максиму Савельичу, сказала осуждающе: - Ну, какой же вы толстомордый, мужчина? Нормальный вы. Даже худой вы, на мой взгляд.

- А вы, мужчина, сами откуда будете? - полюбопытствовала пышнотелая обмякшим голосом.

- Чего пристали к человеку? - возмутился мужик в робе. - Сидит человек, помалкивает, устал, может. Всё бы трындели!

- Никто к нему не приставал, - возразила пышнотелая. - Пусть сидит. И мы сидим. У нас равны все. Кто куда хочет, тот туда и едет.

- Конечно, - согласилась очкастая. - Мы вот - к бабушке нашей едем. Да, Мишенька?

- А я - к внучке, - примирительно сказал Максим Савельич.

- А лучше бы по домам все сидели, - вставила бабка. - Оно спокойнее, - ударила на последний слог.

- Вы бы хоть помолчали, - одёрнул её мужик. - Были б у всех дома - так и сидели бы там все с удовольствием.

- Да молчу я, - старуха обиженно махнула рукой и отвернулась.

Маршрутка остановилась. Водитель энергично обернулся в салон:

- Без сдачи стараемся, любезные…

На остановке Максима Савельича ждали: дочь держала за руку наряженную по причине первого сентября в белое и перепачканную внучку.

- Деда! - разлилось по улице.

- Дашка!

Обняв, он опустил девчушку на землю, взял за руку, отдуваясь.

- Привет, пап. Вы недолго гуляйте, ладно? Мне её ещё отмыть надо, - попросила дочь.

Максим Савельич кивнул, и они с внучкой пошли в сторону парка.

- Деда, а меня сегодня в богадавительную группу перевели, - сообщила внучка.

- В подготовительную?

- Ага. Деда, а я сегодня суп из песка варила с Мариной, Наташей и Настей. Для кукол. А ты что делал?

- Околесицу сочинял.

- А ты один её сочинял?

- Нет. Другие помогали.

- А как их зовут?

- Одного - Мишенька, а других - не знаю.

- Смешной ты, деда! Надо всегда имена спрашивать!

- Надо.

- Деда, а ты околесицу для кого сочинял? Для меня?

- Да, пожалуй, что и для тебя, Дашка. Только ты ещё маленькая.

- Я? Ну и смешной ты, деда! Я в богадавительную группу пошла!

- В подготовительную.

- Ага. Деда, а какая она - околесица?

- А ты как думаешь?

Дашка вырвала ручонку, выбежала вперёд, встала перед Максимом Савельичем очень прямо, вытянула в стороны руки, подняла кверху чумазое личико, округлила глаза, закатила их, растянула - «Бе-е-е» - губы, и закружилась, и заскрипела дурным голосом. Перепачканное в земле белое платьице завертелось юлой, капроновые банты зарябили на фоне асфальта, у Максима Савельича аж голова пошла кругом, и сердце застучало со страху: расшибётся девчонка. Он пытался схватить Дашку, но та вертелась так шустро, что не разглядеть было, за что хватать. И когда Максим Савельич весь взмок и готовился вот-вот рухнуть на асфальт без сознания, внучка резко остановилась - как выключили.

- Такая?! - азартно спросила девчонка, покачиваясь, будто её громадные банты соревновались - какой перевесит.

- Такая, - выдохнул Максим Савельич, силясь вынуть из кармана носовой платок. - Уф! Такая, Дашка, такая, - бормотал он, утирая лоб и стараясь дышать ровно. - Такая: ржавая и грязная, скрипучая и бестолковая… Юла…

- Ну, всё, пойдём, деда! Пойдём! Чего ты встал-то?

/След белого человека

Из знакомых мне трав приятнее всего собирать подорожник. За чабрецом трудно карабкаться по каменистым скатам, чистотел всегда перепачкает руки липким соком, земляничный лист стерегут комары, пустырник колется, крапива жжётся. А собирать подорожник - приятно и просто.

Тянешь за мягкий плотный лист, и тот срывается на черенке - нехотя, с лёгким присвистом, не сразу соглашаясь, а удерживаясь сначала на эластичных, как резиновая нить, жилках. Жилки вытягиваются, а когда, наконец, рвутся, - свисают с черенка игривыми локонами.

Живёт растение вдоль дорог - на то и названо подорожником - по обочинам, вблизи них или меж колесных траншей, если дорога одичавшая. И на лесных полянах подорожника полно. Но самые крупные, ровные и сочные его листья собирают в долинах рек, в траве, где неприхотливое растение вдоволь найдёт света и влаги.

В распадке ближних сопок, где течёт грязнущая наша речка, мы и рвали листы подорожника для старухи. Та лечила им свой ревматизм - делала примочки из отвара листьев. Когда мы спросили старуху, сколько нужно ей подорожника, чтоб хватило до другого лета, она сказала: «Много». Мол, столько нам не натаскать. «Сколько уж наберёте. И на том спасибо скажу».

Старуху мы жалели, и решили каждый день ходить в распадок за сочными зелёными листьями. И ходили, чуть не всё лето: брали с собой старухины холщовые сумки, свой рюкзак с бутербродами и термосом и большую бутыль воды, потому что дни стояли жаркие, термос у нас маленький, а из грязнущей нашей речки давно никто не пьёт.

До леса от нас близко: улица, проулок, - и пошли первые сосны. До долины дальше, около часу спорой ходьбы. Но прогулка того стоила: дорога вела красивым сосновым бором; луга у реки лежали богатые и душистые, а один листок подорожника с долины стоил трёх - неказистых, мелких и сухоньких - с обочины.

И как здорово было чаевать на цветущем лугу после выполненной работы! Над пахучим клевером хозяйничали пчёлы, редкие карлицы берёзки шебаршали листвой, а трудяга ветерок всё встряхивал цветастое покрывало разнотравья. Когда неспешно садилось солнце, травы на лугу будто размазывались - превращались в висящее над землёй пёстрое месиво.

В жаркие дни с нашим чаем мы тянули до пути обратно, на пикник располагались в лесу под важными соснами. И это было особенным счастьем - лежать голова к голове, ни о чём не думая и подглядывая за мятущимися вверху высокими облаками сквозь щёлки в сосновых кронах. Щёлки были бело-голубыми, лапищи сосен - фиолетовыми, а хвойная подстилка под нами казалась и колючей и мягкой разом.

Шло лето, цветы раскрашивали долину то синими, то белыми, то сиреневыми, то жёлтыми пятнами; и лес менялся, и дорога, которой мы ходили в одно время почти каждый погожий день, пока всё не полиняло, наконец, - не стало рыжим, сухим и жухлым. А улица с проулком оставались всё лето тусклыми - пыльными, суматошными, кишащими людьми и машинами.

По бесцветной нашей улице много магазинов, и почти у каждого сделан карман - место для парковки. Какие карманы больше, какие меньше, а самый маленький - у пивнушки, где галдит и распивает пиво местный молодняк. Каждый раз мы старались быстрее миновать людный пятачок, может, поэтому не сразу заметили девчонок, на исходе рабочих часов «голосующих» на нашей улице.

Стоят девчонки не в толпе, а в сторонке, у дорожного бордюра, где стоят обычно люди, ловящие такси. И позы, и одежда, и повадки девчонок, - всё при первом на них взгляде сообщает о роде их деятельности. Мы долго не замечали их. И молодые парни у пивнушки их, вроде, не замечали, и вообще, никто из местных вниманием их не баловал: клиентами девчонок были проезжающие мимо водители.

За пивным карманом мы переходили дорогу и сворачивали в проулок. Однажды одна из придорожных девчонок спросила у нас прикурить, вот тогда мы их и заметили.

- Закурить не найдётся? - голос был хрипловатым, ржавым, как стареющий наш лес. И сама она была на него похожа - рыжая. Неудивительно, что не сразу мы приметили её на нашем маршруте: Рыжая всегда стояла лицом к движению машин, а мы пересекали улицу за её спиной и не могли видеть выдающегося её достоинства.

У Рыжей была потрясающая грудь: пышная, белая, высокая, королевского размера. Принадлежи такая роскошь особе статной, величавой, с царственными осанкой и взором, - её следовало бы назвать восхитительной. Но бесподобная эта грудь досталась жалкой замухрышке, одетой неряшливо, плохо, замарашке с волосёнками тусклыми и реденькими, с плоским задом, короткими ножками и ничего не выражающим лицом.

Пару раз мы видели, как Рыжая подсаживалась в тормознувшую у пивнушки машину, и скоро мы догадались, что от кармана пивной водители доезжают до кустистой каёмки леса, которым ходили мы за старухиным подорожником. Прокатившиеся в машинах девчонки иногда доставляются водителями обратно к пивному ларьку, а иногда плетутся назад сами.

Раз-другой встречали мы шагающую так Рыжую. Но чаще мы видели её стоящей на белёном бордюре. Обходить вниманием Рыжую мы теперь не могли. Торчала Рыжая у пивной долгими часами при любой погоде, и всегда её грудь топорщилась из рубахи или блузки так неестественно мощно, что напоминала увечье и вынуждала потупить взгляд.

...На лугу, где много сочного подорожника, никого за целое лето мы не встретили. Только в августе, когда пёстрое покрывало луга вылиняло, поздоровался с нами человек без возраста: слишком бодрый и подтянутый для старика и очень уж маленький, сухонький, морщинистый, что б сказать про него «мужчина». Одет он был по-спортивному, а на голове - круглая соломенная шляпа.

Поздоровавшись, он подошёл, нагнулся над наполненными подорожником нашими холщовыми сумками и сказал без выражения:

- След белого человека.

Он выпрямился и улыбнулся той далёкой улыбкой, какая бывает у людей при воспоминании о чём-то в прошлом.

- Вы биолог? - спросил кто-то из нас.

- Геолог, - ответил старик, и поправился: - Был. Геолог. - Подорожник мы частенько потребляли в экспедициях: от простуды, от кашля, иногда добавляли в чай. Был у нас один… ведьмак, - и он тихо рассмеялся, и смех его тоже был отдалённым - из прошлого. - Говорил, что индейцы называли подорожник следом белого человека. Вроде потому, что занесли растение на их землю белые люди - на подошвах грязных своих башмаков. Видели семена? Да, те самые собачки-колючки, что не содрать бывает со штанины.

Старик рассеянно смотрел в свою даль, но, точно вспомнив о нас, очнулся.

- А обычно мы чай варили из кипрея. Знаете? Иван-чаем ещё зовётся.

Мы закивали:

- Знаем. Красивый. Но пить не пробовали.

- Так попробуйте! - радостно предложил старик. - Кружки есть?

Он расторопно снял свой вполне современного вида рюкзачок, из которого высунулась мятая, с исписанными страницами тетрадь, вынул термос и стал разливать по нашим кружкам золотистого цвета кипрейный чай.

«Иван-чай» пах цветущими лугами и, почему-то, весной. Мы поблагодарили старика, и он пошёл по своим делам дальше - бодро пошагал, покрепче натянув на уши соломенную шляпу и оправив на плечах рюкзачные лямки. Мы набрали полные сумки подорожника, утрамбовали их, и пошли домой. А весенний привкус кипрейного чая всю дорогу оставался с нами, звуча не в лад пожелтевшей дороге и сбивая с толку.

Мы обсуждали подорожник, знакомых нам травников, встреченного мужика без возраста и его кипрейный чай, говорили, что мало понимаем в травах и народном целительстве. Мы решили и себе заготовить подорожника - насушить и держать на случай простуды.

Выходя из леса, мы увидели Рыжую. Та сидела на поваленном дереве и, глядя в маленькое зеркальце, замазывала что-то на своём лице: может, синяк, может, ссадину или морщинки. Выглядела она жалко: поза её была нелепой и неловкой, волосы сливались с жухлой травой, тощие ножки вблизи оказались сплошь мелко исцарапанными и грязными. Одна из ссадин на ноге была, видно, свежей: справившись с лицом, Рыжая стала прикладывать к кровившей ранке подорожник.

Рыжая поднялась с бревна, когда мы почти поравнялись с ней - встала, сунула в карман зеркальце, и направилась к городу, в метре перед нами. Она шла, понуро опустив голову, и, казалось, едва переставляла короткие свои ножки. Царская её грудь будто сдулась: Рыжая спрятала её под шерстяной кофтой, застёгнутой на все пуговицы, несмотря на тёплый день.

Смотреть на нее было больно, мы подумали, может, угостить её мороженым или купить для неё в ближнем ларьке кофе.

Рыжая перешла дорогу раньше нас и затерялась на людной улице. Когда мы достигли пивнушки, она стояла на своём посту: топталась у дорожного бордюра, улыбаясь машинным стёклам. Грандиозная грудь Рыжей воинственно торчала из распахнутой кофты, белея на пути водителей...

За лето мы набрали несметное количество «следов белого человека», но старухиного «хватит» не дождались. Собирать подорожник мы перестали, потому что зарядили дожди. Своё лекарство старуха сушила на балконе, выкладывая листочки на развёрнутые газеты, а газеты выстраивая «этаж на этаж». Высушенные листы становились невзрачными: тёмными, мелкими, ломкими. Старуха крошила их ладонями и ссыпала в наволочку.

Набрать подорожника для себя мы так и не успели, да и попустились мы с этим, решили: «Понадобится - купим в аптеке». Зато мы посмотрели в Интернете правильное название растения: Plantago, класс Plantaginaceae. О следах белого человека и индейцах в статье не сообщалось. «Рlanta» - стопа, «аgere» - водить. Латынь. Древние корни.

/Тот пригорок был

К вечеру наши рыбаки не вернулись, и нам с Машей пришлось ночевать в доме её тётки. Мне постелили в тепляке, а Маша, проспавшая утро до обеда, ложиться не хотела. Тётка Маня усадила её рядом с собой за большой дощатый стол во дворе. Тётка пела и чистила набранные днём грибы, которые мы брать не хотели и все оставляли ей. Пела Машина тётка красиво, как поют люди, от природы это умеющие, - привычно и просто. В моё окошко бились ночные мотыльки, под потолком скрежетал короед, то и дело снаружи доносились лёгкий звон или бульканье - это тётка задевала ножом алюминиевый таз или бросала в воду вычищенный маслёнок. Звуки были необычными, странными, даже голоса Маши и её тётки казались ненастоящими, будто из сна.

Тот пригорок был светлый - Солнечный…

Огибал его кольцом лес Задумчивый…

Синей лентой овивала речка Тихая…

- А дальше, тёть Мань?

- Не помню я дальше, Маш, дальше бабушка знала. Давай, другую спою?

- Да ты попробуй: вдруг, вспомнится? А потом - другую.

Тот пригорок был светлый - Солнечный.

Огибал его кольцом лес Задумчивый.

Синей лентой овивала речка Тихая…

И стояли на пригорке два домика.

Оба ладными были домики:

с огородами, за штакетником,

за калитками без замков…

- Ой, вру я, Маш: не так там было, говорю ж тебе - не помню.

- Ну, тёть Мань, и так пусть, дальше что?

- А и жили на пригорке подруженьки.

Обе умницы да красавицы…

Не, Маш, не то всё.

- Ну, тёть Мань!

- «Обе умницы да красавицы...» Нет, не так там было… Вот так: «И не выбрать, краше какая...» Ой, и про домики тоже так: «И не выбрать, краше какой…» Нет, Машка, не вспомнить мне без бабушки. Забыла я, отстань! Привязалась, тоже.

- Интересно мне: что с ними было на пригорке том. «Тот пригорок был светлый - Солнечный. Огибал его кольцом лес Задумчивый, синей лентой овивала речка Тихая...» Красиво там у них было … Тёть Мань, а ты просто так расскажи, что было, - без песни.

- Выдумала! Нашла рассказчицу! Я рассказывать не умею. Да ничего там у них и не было, ерунда одна была. А ты бы спать шла, Машка!

- Ну, тёть! Ты про пригорок споёшь, я и пойду.

- Жили, значит, те подруженьки. Жили да не тужили. Дружно жили. И друг в дружке души не чаяли…

Песня-то длинная. Сначала - как они жили да дружили. Потом - как уехала одна в Большой город, вторая осталась на пригорке Солнечном. А, постой! Имена у них были. Хорошая да Пригожая подружек звали, вспомнила…

Так вот. Хорошая уехала в Большой город, Пригожая осталась на пригорке Солнечном. «Расставаясь, подружки плакали, и кручинилась речка Тихая, и печален стал лес Задумчивый...»

В общем, стали они друг без дружки жить. Трудно было, но терпели. Стали весточки посылать добрые: из Большого города - на пригорок Солнечный, а с пригорка - в город. И гостинцы друг дружке слали: Пригожая - ягоды да орехи из леса Задумчивого, Хорошая - книжки умные и подарки диковинные на Солнечный пригорок. Еще крепче подруги сердцами склеились, а уж как встречи ждали - не высказать.

Время пришло - встретились подруги. Возвратилась из Большого города Хорошая. Перед лесом ещё Задумчивым, перед речкой Тихой у пригорка встречала Пригожая подругу милую. То-то радости было обеим! Оглядели друг дружку, друг дружке понравились. Одна ума набралась за время, другая силой окрепла. Обе повидали всего, расцвели обе, «и не выбрать - краше какая».

Ну, понятно, радости было - полным полно. Хорошая в городе Большом разным наукам выучилась, навезла книжек, вещиц накупила модных. А Пригожая в ту пору в огородных делах стала сильна, урожая её десятерым бы хватило, а двоим девчатам много ль надо? Короче сказать, лучше прежнего зажили они на том пригорке Солнечном.

- А дальше? Дальше не помню, почему, но… Нет, помню. Сначала так, значит, было: Хорошая книжки читала, подруге всё про всё рассказывала. Ну, что вычитает, значит, то и расскажет. Стихи стала слагать, песни. На своём участке она цветов да кустов насадила, красиво там сделалось, как в сказке. Любовались обе.

Пригожая кормила обеих. Вечерами Пригожая у Хорошей в цветущем саду отсиживалась, слушала, чем та удивит, чем порадует. Обе довольны были. Всё у них так и шло ладом, как по маслицу всё катилось - гладко. До поры до времени.

А началось с малого. Посадила Хорошая дерево Прекрасное. Поначалу саженца и не заметить было. Потом принялось деревце. А потом выросло.

Выросло, зацвело Прекрасное дерево пышней всего, что на пригорке было. Подруги нарадоваться ему не могли: «Потянулось, окрепло дерево - молодое, высокое, сильное...» Полюбили дерево Прекрасное обе подружки. Частенько стали они под ним сидеть, аромат его дурманный вдыхать пристрастились, книжки в тени Прекрасного дерева стали читать, вечером - в качели на ветке его болтаться. Будто младшей сестрой им то дерево сделалось, понимаешь? Или братцем названным стало.

- И всё что ли, тёть Мань?

- Нет, куда там! Это начало только. Кто бы такое запомнил, кроме бабушки нашей?

Долго ли, коротко ли жили они в радости, а беда пришла, конечно, - откуда не ждали. Стали у Пригожей овощи в огороде чахнуть, осадили огород её вредители злобные, осадили так, что спасу от них не стало. Урожай вредители попортили - весь, на корню. Все средства девчата перебрали - ничего не помогло.

Дурному делу окрепнуть - долго ли? Землица голая в огороде Пригожей хозяюшки осталась. Плохо стали жить подружки: голод пришёл, нищета с ним. Девчата бились сначала с теми вредителями, воевать брались, а потом бросили, опустили руки. Одна оставалась у подружек радость: сесть под милое дерево да былое счастье вспомнить. Только в дереве Прекрасном утешение искали девчата.

Шла однажды мимо домиков старуха Знающая. Спросила старуха, о чём печалятся девушки. Рассказали ей подруги о своей беде, а старуха клюкой в дерево Прекрасное тычет. Дерево, мол, срубить надо. От дерева, мол, вся беда у вас. На запах цветов дурманный, на корни сочные и ползёт вражье племя. Срубите дерево - всё как прежде станет.

Не поверили они сначала: мало ли чего старуха набрешет. Но голод не тётка, как люди говорят. Пошла Хорошая, взяла топор, замахнулась на дерево, да дрогнула её рука: не смогла ударить. Повздыхала, поплакала, в домик возвратилась. Как было всё, так и осталось - худо. «Шли минуты, недели, месяцы...»

Прошло время, значит. Приходит Хорошая к Пригожей: «Руби, - говорит, - ты дерево». Говорит она так, а сама глаза отводит, жаль ей сестрицы любимой, названного братца, радости душевной. «Нет, - Пригожая Хорошей отвечает. - Не поднять мне того топора, что сердце милой подруги ранит». Заплакали обе, разошлись по домикам. Ещё время прошло: «Шли минуты, недели, месяцы…»

Жизнь своё брала. У обеих подруг уж пусто стало и в огородах, и в домиках на пригорке Солнечном. Силы покинули подружек, да и были бы у них силы - куда те силы прикладывать? Тихо ждали подруги невесть чего. Каждая - в своём домике одна осталась, каждая - при своём горе, невесть откуда взятом. Так и тянулось много дней ещё.

Так и шло, значит… Опустел пригорок Солнечный у Тихой речки. Лес Задумчивый молча грустил, на пригорок глядя. Обветшали домики - и один, и другой. Огороды травой поросли: выше низеньких заборов поднялся бурьян. Ни Пригожей, ни Хорошей там давно уж нет: то ли поразъехались они куда, то ли вовсе сгинули - теперь про это не знает никто. А Прекрасное дерево на пригорке осталось: высокое, красивое, сильное…

О том, как жили на пригорке девушки, помнит одна лишь старуха Знающая. Как пойдёт она вдоль речки Тихой, как пойдёт она лесом Задумчивым, как увидит пригорок Солнечный - так и вспомнит: «Как стояли на пригорке два домика, и как жили там подружки милые, дружно жили, друг в дружке души не чаяли...»

Такой вот конец у песни. Опустел пригорок Солнечный: ни домов, ни людей. «И растёт там Прекрасное дерево - высокое, красивое, сильное...»

- Ты чего это, Маш, никак плачешь?

- Я просто так глаза тру.

- Брось, то ж - песня. Мало ль чего люди придумают. И глаза не три.    Спать тебе надо, пойдём ложиться.

- А что, тёть Мань, разве бывает такое, что б от хорошего добрым людям плохое шло? - спросила Маша.

- А кто ж его знает, Маш. Ну, пойдём, пойдём…

...Утром мы сидели в машине, что везла нас в город долгой грунтовкой. Сопки прятались за сизым туманом, который висел так густо, что казалось - солнцу сквозь него не пробраться. Машину трясло. При такой езде ни поговорить было нельзя, ни музыку послушать. Мне всё вспоминалось Машкино: «Разве бывает так, что б от хорошего добрым людям плохое шло?» Всё думалось мне: «Сказка - не сказка, глупость - не глупость, сон - не сон»? Не у Машки же было спрашивать.

А песня не отвязывалась:

«Тот пригорок был светлый - Солнечный,

Огибал его кольцом лес Задумчивый,

Синей лентой овивала речка Тихая...»

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.