Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 1(6)
Вера Поляруш
 ОСЕННЯЯ СОНАТА

Я вышла из кабинета врача, держа в руках серую бумажку с диагнозом: «Инфильтративный туберкулез левого легкого».

Через два дня я должна была лететь в Германию на Международный конкурс молодых пианистов. Три месяца я ждала этого вызова, три месяца не вылезала из консерватории. Я забыла, что такое нормальный обед, завтрак, ужин и вообще процесс еды.

Но сегодня к ужину внезапно пришел Олег, и мы ели что-то наспех сваренное по рецепту неувядающего Макаревича.

Именно за ужином я все ему и выложила.

- Брось шутить, - сказал он, наливая в стакан пиво, - тем более, что это не смешно.

- Ты, наверное, не понял, - уточнила я. - У меня действительно туберкулез.

- Не верю.

- Почему?

- Потому что если бы это было правдой, ты бы сейчас не сидела напротив меня и не приканчивала вторую бутылку пива.

- У меня закрытая форма. Это не заразно. Врач сказал, что я могу явиться в больницу сама.

Олег помолчал.

- Когда?

Он не отличался красноречием. Да я и не ждала от него никаких сентиментальностей.

- Завтра.

- А как же Германия?

- Все летит к черту.

- Мне жаль тебя, детка, - сказал Олег и отхлебнул пиво.

Потом отодвинул бокал и поморщился:

- Теплое...

Глава 1

И все-таки я решила лететь на конкурс. Олегу, встретившемуся с моим несокрушимым упорством, ничего другого не оставалось, как раскрыть свою записную книжку. Примерно через час он вышел на кухню и простонал:

- У тебя хоть кофе есть?

Кофе у меня не было. Но был вполне сносный чай и целая пачка сигарет.

- Сейчас поедешь к Петровичу в горздрав. Он даст справку, что ты абсолютно здорова и можешь лететь на все четыре стороны.

- Ты чудо! - завопила я и повисла у него на шее.

- Угу, - хмыкнул Олег, отдирая меня от своих обширных телес, - но мне пора. Сонька уже половину Питера на уши поставила, ты ж ее знаешь...

Конечно, я знала Соньку и ее бешеную ревность. В ее «черный список» не входила только я. Сонька несокрушимо верила в нашу дружбу - и была права. Я могла представить все что угодно, только не роман с Олегом.

- Ты бы курила меньше, - сказал Олег, - чахотка все-таки...

И он исчез за дверью.

Мы встретились в музыкальном классе для одаренных детей, который организовала питерская консерватория. Нам тогда было по четырнадцать. Отборочная комиссия в составе трех профессоров, помотавшись по всей России, привезла команду из восьми подростков.

Помню, как мне было страшно уезжать из Пятигорска, и как мама, вытирая слезы, все бежала и бежала по перрону за поездом, увозящим ее «солнышко», ее «кровиночку». Все дни до этого она мужественно держалась и говорила каким-то чужим металлическим голосом: «Это очень перспективно», - и только последний гудок электровоза сбил с нее эту дурацкую маску, и она вдруг зарыдала так громко, в голос, что я, видя это, перепуганно барабанила по стеклу и тоже что-то кричала...

В самолете Олег тут же впал в спячку и очнулся только, когда стюардесса стала развозить воду, пиво и сухое вино. Конечно, он захватил себе обе банки пива, а мне отодвинул свой салат и бифштекс.

- Не выношу я этих обедов в пластиковых коробках. Чувствуешь себя свиньей в хлеву, - пробубнил он.

Я критически осмотрела его рыхлую физиономию в рыжих конопушках, но промолчала.

В Берлине нас встречал переводчик. Это был веселый паренек лет двадцати. Едва познакомившись, он выложил нам всю историю своей жизни, не забыв при этом подхватить мой рюкзак и Олегову сумку на колесиках. Он скорее походил на услужливого носильщика, и это было особенно забавно. Звали его Анзор. В Германию он попал в двенадцать лет со своими родителями, которые приехали сюда из Грузии; приехали к своей дальней родне, да так здесь и остались.

- Вы не представляете, что такое Берлинское метро!

Анзор поставил сумки на платформу и размахивал руками, показывая бесконечную череду указателей и схем передвижения.

- Это же просто лабиринт какой-то! - не обращая ни на кого внимания, продолжал орать Анзор. - Тут даже местные пугаются, если нужно сменить маршрут.

Он сказал «местные», будто речь шла не о берлинцах, а о старцах из дальних горных аулов.

Наконец пришла нужная нам электричка, и мы погрузились в полупустой вагон.

Метро в Берлине действительно было совсем другим, чем в Питере. Я все время ждала, когда же мы нырнем в темноту тоннеля. Именно подземная утроба, периодически вспыхивающая архитектурной роскошью станций, называется в России метрополитеном. Но здесь мы так и не покинули поверхности земли. Серое небо, лакированная чистота вагончиков, примитивный дизайн остановок и приглушенная немецкая речь... Очень скоро я почувствовала себя уставшей и разбитой, тем более что и Анзор, исчерпав весь багаж историй об окружающем мире и о себе самом, замолчал.

Олег достал из сумки половину пирога и молча протянул нам с Анзором.

- С чем? - спросила я.

- С яблоками.

Я отрицательно покачала головой.

- А я не откажусь, - оживился Анзор. - О, вкусно!

Олег довольно крякнул:

- Это вам не чипсами хрустеть, молодой человек!

Он достал вторую половину, заглотнул ее, потом сытно икнул и впал в свою обычную дрему.

- Муж? - спросил Анзор, скосив глаза в сторону Олега.

Глаза у него были большие, темные, со слезой, исходящей откуда-то из самой глубины и никак не связанной с настроением и возрастом паренька. От этого он сильно походил на цыгана.

- Нет, - сказала я.

- Это хорошо, - обрадовался Анзор.

Видно, в его представлении строгость моего арийского носа, скованного очками, никак не вязалась с эпикурейской внешностью Олега.

Мы благополучно добрались до остановки «Зоо», где нас в условленном месте уже поджидал микроавтобус из Штутгарта. Первым в него втиснулся Олег, кряхтя и ругая на чем свет стоит неудобства западной жизни, и в частности, западных машин, рассчитанных только на людей худых и хилых, «как жареная косточка бараньего рагу». За ним прыгнул Анзор. Последней была я.

- Как приятно быть в компании таких галантных кавалеров, - не удержалась я от колкости.

- Да ладно тебе, - отмахнулся Олег, - тоже мне леди из Торжка...

- У меня прадед, между прочим, австрийский подданный был.

- Ха! Так и мой прадед селедкой торговал, - что ж мне теперь - свою долю в концерне «Дальневосточрыба» требовать?

Переговорить Олега невозможно. Он - родом из Одессы.

Когда я его увидела впервые, то сразу забыла и о своем одиночестве, и о своем страхе. Он был самый маленький из мальчишек. Да еще и рыжий. За плечами у него болтался какой-то допотопный ранец. В руках он нервно крутил полиэтиленовый пакет. Он стоял поодаль от остальных, и была в этом какая-то особая, собачья печаль. Что-то такое, от чего у меня защекотало в носу, и я поняла, что сейчас разревусь. Но тут у него порвалась ручка пакета и оттуда вывалилась банка с чем-то белым и, звучно грохнув об асфальт, разлетелась осколками. Потом в эту белую тягучую лужу стали планомерно падать пирожки, вареные картофелины, помидоры, яблоки и еще какая-то снедь. Он совсем съежился и тупо смотрел на этот обвал продуктов, даже не пытаясь остановить его. Смотрел, и все.

- Ну что же ты! - закричала я и кинулась спасать оставшееся.

Я вырвала из его рук пакет, на дне которого сиротливо задержалась небольшая баночка с медом и пара вареных яиц. Он посмотрел на меня и улыбнулся. В его взгляде была отчаянная благодарность. И конечно же, не за спасенный мед, а за этот переход из клана смеющихся над ним в его печальное одиночество. Теперь нас было двое, и мы сразу поняли, что это много, очень много! Похоже, это же поняли и остальные, потому что к нам подошли еще два паренька и с ними девчонка. Она была неуклюжая - длинноногая и длиннорукая. Таких моя мама называла - «шиндря». Вот эта «шиндря» и стала потом Олеговой женой. Вообще-то нас и было в классе всего две девчонки - я и Сонька.

Так мы и прожили все семь лет учебы, накрепко сцепившись в монолит - шестеро мальчишек и две девчонки.

Мы ехали по безукоризненно ровной дороге, называемой здесь автобаном. Дорога напоминала взлетную полосу, и настроение от этого становилось каким-то летучим, взволнованным; казалось, вот-вот что-то должно произойти. И произошло. Мы выехали на берег Рейна. Река торжественно несла свои воды. Деревья, обрамляющие ее, замерли в поклоне придворных. Водитель включил магнитофон, и классическая музыка завершила ощущение гармонии.

Между тем наш синкопированный переводчик уснул, прильнув к Олегу. Тот недовольно крякал в свою рыжую бороду, но старался не шевелиться, чтобы не разбудить мальчишку.

Наконец мы попали в маленький немецкий городок, расположенный недалеко от Штутгарта. Отель трещал по швам от наплыва конкурсантов и гостей, а портье время от времени терял непроницаемость арийца и орал на нерадивых служащих как русский швейцар, чем сразу приглянулся Олегу.

- Глянь-ка, и в немцах есть что-то человеческое, - шепнул он мне на ухо.

Олега и Анзора поселили вместе. По западным меркам это крутой «нонсенс», но для нас, привыкших к отечественным гостиницам, где койка в койку могло набиться до шестнадцати человек, это было просто восхитительной роскошью.

- Для дамы есть отдельный номер, но без удобств, - с тем же виноватым выражением лица сказал портье.

Что здесь считается удобствами, я не поняла. Все необходимое для жизни имелось - шкаф, кровать, столик, радио, душ, унитаз и даже телефон.

Захлопнув дверь за дежурным, я тут же сбросила с себя майку, выползла из джинсов и пошла в душ. В самый последний момент я вдруг обнаружила, что в душевой, отделенной от унитаза прозрачной пленкой, нет существенной детали - кранов, включающих холодную и горячую воду. Я просто глазам своим не верила и на всякий случай ощупала вокруг все стенки, будто эти самые краники, наподобие откидной мебели, вдруг появятся из какого-нибудь квадрата кафеля. Чуда не происходило. Краники не появлялись, а значит не появлялась и вода. Зато надо мной, как и положено, висел душ. Я попыталась покрутить его тупую дырчатую голову - бесполезно. Воды не было. Ни капли.

Чертыхаясь, я вылезла из душа. «Придется мыться под раковиной», - утешилась я со смирением россиянки, но это оказался не последний сюрприз немецкого отеля. Кранов не было и над раковиной. Была только сама трубка для подачи воды. Может, это и имел в виду портье, говоря: «Номер без удобств»?

- Зачем же тогда душ и раковина? - вопрошала я вслух, пытаясь проникнуть в логику европейцев: - Не для бутафории же, в самом деле...

На всякий случай я дернула ручку унитаза. Он вздрогнул и нервно обрушил поток воды. Это обнадежило.

Вернувшись в комнату, я рухнула на кровать. Тут же раздался телефонный звонок.

- Как дела, старуха?

- До, ре, ми, до, ре, до, - выругалась я на жаргоне музыкантов.

- Тогда иди к нам, - приказал Олег тоном, не терпящим возражений.

Смертельно не хотелось опять натягивать джинсы и майку, но я преодолела себя.

«Мальчиков» поселили этажом выше. Я не стала пользоваться лифтом и поднялась по лестнице. Дверь открыл Анзор. Он был в одних шортах и напоминал обезьянку. «При такой густой растительности свитер зимой не нужен», - подумала я. Нисколько не смущаясь, он почесал сначала грудь, а потом спину, чем совершенно закончил складывающийся образ молодого павиана. «Интересно, у него есть подружка?» - вдруг подумала я - и покраснела от этой мысли.

- Вы что там в дверях застряли?!

Олег тоже был в шортах. Но сверху на нем висела неохватная холщовая рубаха, которую он очень любил, потому что напоминал в ней сам себе поэта Волошина. Больше он Волошина никому не напоминал, но эта рубаха делала его еще и абсолютно счастливым, тем более что ей не страшны были ни бесконечные жирные пятна, ни бесконечная Сонькина стирка.

Номер был вдвое больше моего, и кроме двух кроватей здесь помещались еще и какие-то изящные полочки с вазами для цветов, и телевизор, и холодильник, и еще много всяких деталей, делающих комнату отеля по-домашнему уютной.

- Ты только глянь, - весело рокотал Олег, открывая холодильник. - Тут чего только нет - и сыр, и консервы, и пиво, и минералка...

- Да, кстати, а душ у вас есть?

- Ха! Спрашиваешь.

И Олег потащил меня назад, в прихожую. Там было множество дверей, которые он распахивал жестом восторженного фокусника. Две из них оказались шкафами, что особенно его умиляло и восхищало. Следующая обнажала безукоризненно белый унитаз и, наконец, последняя вела в ванну.

- Ты глянь-ка, глянь, как эти буржуи живут, - ликовал Олег, любовно оглаживая безразмерную ванную.

- У тебя просто радость Гаргантюа, увидевшего бочку. Ты уши уже мыл?

- Ну, - как-то неопределенно ответил Олег.

- Покажи.

- Еще чего! Тоже мне мамашка нашлась.

- Я серьезно. Руки, ноги... Ну хоть что-нибудь мыл?

- Ты скажи конкретно, что тебе хочется увидеть, я и так покажу.

- Как же ты мне надоел со своими плоскими одесскими шуточками!

- Ха! - развел руками Олег и повернулся к стоящему в дверях ванной Анзору, приглашая его в свидетели творящейся несправедливости, - она же ко мне приходит, она же меня заводит, и она же меня ругает.

- У меня воды нет, - раскрыла я секрет своей бестактности.

- Бедная старуха! Ты бы сразу так и сказала. А то - уши, руки, ноги... Тень на плетень. Ладно, мойся у нас. Больше двугривенного не возьму.

- Ты не понял. У меня кранов, чтобы открыть воду, нет.

- Как нет? - опешил Олег.

- Нет, и все. У тебя тоже их, между прочим, нет, - закончила я осмотр.

- Это что еще за прикол? Я не понял, - опять обернулся Олег к Анзору.

Анзор пожал плечами.

- Тут в каждом отеле свои фокусы. Пойду у дежурного спрошу.

И он уже намеревался уйти.

- Стой! - завопил Олег. - Ты что же, хочешь, чтобы над нами вся эта паршивая гостиница потешалась? Чтобы каждый «прусак» в нас пальцем тыкал - вот, мол, идут русские дебилы, не знающие, как ванну водой наполнять? Ты что же...

- Ладно тебе, - приостановила я Олега, впавшего в состояние монологизирующего Чацкого, - ближе к делу. Шевелите, мальчики, мозгами.

Анзор молча полез в душевую и стал, как и я чуть раньше, ощупывать белоснежный кафель. Мы с Олегом втиснулись туда же, и теперь все трое напоминали группу граждан в общественной приемной. Олег бурчал что-то насчет «хорошо сидели» и «где больше двух, там потерянное время», явно намекая на мое появление в их сугубо мужской компании.

И вдруг ни с того ни с сего грянул душ!

От неожиданности мы все заорали одно и то же непереводимое славянское выражение, и это каким-то чудом соединило наши души. Мы как дети запрыгали, захохотали, заплясали под струями теплой воды, покатываясь от хохота и счастья, а потом, обнявшись, выдали такой зажигательный «Сиртаки», что, казалось, весь отель сейчас забьется, завьется, засмеется вместе с нами. Нам было чертовски хорошо в эти минуты, и я уже готова была влюбиться в кого-нибудь, ну хотя бы в этого грузинского цыганенка, сверчком прыгающего и резвящегося рядом со мной. Но тут оглушительно затрещал телефон, и Олег, как был, мокрый кинулся к нему, и сразу стал серьезным и собранным. После троекратного «угу» он наконец повесил трубку, повернулся ко мне и сказал:

- Римские купальни отменяются. Через полчаса репетиция.

А дальше начался нормальный рабочий режим. Репетиции, как это всегда бывает на международных конкурсах, назначались в любое время суток, так как большой актовый зал с концертным роялем был расписан почасово, и было огромным счастьем всунуться в какое-нибудь время между двенадцатью ночи и половиной пятого утра. Зато потом все оставшееся до следующей репетиции время твои обалдевшие пальцы повторяли на пианино в тесном музыкальном классе, напоминающем каморку для хранения швабр, неподдающийся пассаж из дюжины звуков; и этот же пассаж выплясывался вилкой на блюде во время пережевывания чего-то съедобного на вид и совершенно безвкусного на деле; и этот же пассаж гулял по спине засыпающего во время экскурсии Олега.

В общем, все было как всегда.

Я даже освоилась с фотоэлементом в душевой и безропотно становилась в нужный квадрат стерильного кафеля, где меня тут же окатывало потоком безукоризненно теплой воды. В эти минуты немецкое благоразумие умиляло и успокаивало. Дробь засевших во мне звуков переходила в дрожь тела, и я, согревшись под двойным одеялом, наконец забывалась в полусне до следующей репетиции.

Отборочные туры прошли нормально.

Впереди был конкурс.

Олег выходил к общему завтраку желтый и желчный.

- Опять гамбургер! И эти растворимые кофейные помои! В конце концов, это диверсия против русских! Я не могу работать на таком меню! - выкрикивал он куда-то в сторону кухни.

- Это ты-то русский? - пыталась пошутить я, но тут же умолкала под скальпелем его взгляда.

Олег проглатывал гамбургер и немного смягчался. Он даже испытывал что-то наподобие угрызения совести.

- Что это ты притихла, старуха?

- Не перебивай женщину, когда она молчит, - острил Анзор.

Олег легонько хлопал его по спине и, шумно сопя, выдувал кофе.

- Эх, пивка бы!

Но «сухой закон» - вещь неумолимая во время конкурса.

Впрочем, Анзор в пиве себе не отказывал. Он вообще находился на стадии прочтения сказки «Незнайка в стране камасутры». Все это время его грузинско-немецкий языковой багаж ни мне, ни Олегу был не нужен, а ведь надо же молодому парню куда-то девать свои силы. Блондинистые дамочки самых разных возрастов и национальностей то и дело поглядывали в его сторону, и Анзор с видом тореадора тут же принимал сигнал к бою. Коррида разворачивалась на глазах всего отеля и чаще всего приводила к положительному результату. Наш «тореадор» в обнимку с жертвой удалялся бродить по улицам и питейным заведениям, мы же возвращались в объятия пыльных музыкальных классов с пузатым черным потрепанным роялем посередине.

На пятый день Анзор влетел в мой номер без стука.

- Санька! - заорал он прямо с порога. - Что я сейчас видел!

- Что ты кричишь? - у меня с утра разламывалась голова. - Ну почему, почему ты всегда так кричишь? Ты же живешь в цивилизованной стране. Неужели ты не слышишь, что все здесь говорят тихо. Ти-хо. «Пиано». «Пианиссимо», черт тебя подери!

- Я и говорю тебе - «пианиссимо»! - продолжать орать Анзор. - И пианиссимо! И фортиссимо! И еще как тебе будет угодно, но все равно это гениально!

Я поняла, что он думает, что говорит «браво», «брависсимо». В этой курчавой башке все слова постепенно перепутались.

- Ладно, короче, - прервала я его.

- Короче нельзя, - сказал Анзор почти спокойно, - это нужно видеть. Вернее - слышать! Пойдем.

- Куда? - слабо отбивалась я, понимая, что это бесполезно. Если Анзор чего-то хотел, он этого добивался.

Уже через десять минут я тащилась за ним по улице Виру...

Глава 2

Я услышала его раньше, чем увидела.

Этот звук флейты не мог не остановить. И я остановилась. Но все мое существо рвалось навстречу этому звуку. И я снова двинулась вперед. Я должна была увидеть этого музыканта.

...Он стоял на перекрестке улиц Виру и Фройнбах. Его флейта выводила незатейливый популярный мотивчик, но было в ней что-то пронзительное, рождающее невыносимое, непонятное чувство тоски и одиночества.

Я поискала рядом шляпу или футляр или еще что-то подходящее для сбора монет. Ничего такого не было. И только тут обратила внимание на его лицо. Передо мной был даун.

- Мама, мама, смотри, больной дядя на флейте играет, - на чистом русском выкрикнула проходящая мимо девочка.

- Мудди, идем, - тянула ее за руку строгая женщина в черном брючном костюме. Белый крахмальный воротничок охватывал худую шею. Они были похожи на гусыню и гусенка.

- Еще минутку послушаем! Дядя так хорошо играет. Послушаем, мама...

- Мудди, у меня совсем нет времени. Ты уже большая. Должна понимать.

- Ну, совсем немножко, мама, - канючила девочка. - Мне так нравится. Это же из «Чипполло».

- Ни минуты больше, - рассердилась мама. - Вот, если хочешь, отнеси дяде деньги.

Музыкант опустил флейту и улыбнулся. Девочка протянула ему монетку. Музыкант замотал головой - «не надо». Девочка застыла в нерешительности.

- Ну что же ты, Мудди?

Как из-под земли вырос полисмен. Он что-то строго сказал даме, и она тут же, подхватив девочку, поспешно ушла. Музыкант вошел в кафе под названием «Фламинго».

Я кинулась за ним.

Анзор, довольный моей реакцией, успел оказаться впереди. Он галантно открыл тяжелую дверь. Звякнул колокольчик.

- Это кафе, где собираются русские, - сказал он. - Тут по вечерам столько людей! Только вы с Олегом сидите сычами. Весь остальной народ веселится.

- «Веселится и ликует весь народ», - пропела я из Глинки. Анзор ничего не понял.

Мы сели за столик недалеко от стойки бара. К нам тут же подошла девушка:

- Два пива и брэцэль*, - заказал Анзор.

- Два брэцэля? - уточнила девушка. Вид у нее был заспанный.

- Два пива и брэцэль, - повторил Анзор.

Девушка кивнула и исчезла. Я осмотрелась. В кафе почти никого не было. У стойки бара на высоком стуле сидел флейтист. Он пил сок и раскручивался в кресле как ребенок. Я улыбнулась ему. Он улыбнулся в ответ.

Девушка принесла два пива и два брэцэля.

- О-ля-ля! - хлопнулся кто-то рядом с нами. Анзор что-то быстро сказал незваному гостю, и тот, несколько раз повторив извинения на всех возможных языках мира, быстро отошел к столику напротив.

- Что ты ему сказал?

- Что ты английская королева.

- А если серьезно?

- Это серьезно. Только не английская. Русская. Ты сама разве этого не знаешь? - И Анзор бросил в меня взгляд мустанга.

- Анзор, детка, перестань, - сказала я покровительственным тоном. - Это не моя проблема.

- А какая - твоя? - не унимался Анзор.

- Третий пассаж в Первой симфонии Стравинского. Знаешь, это там, где сразу после тремоло: фа-фа, ля-ля и фа-си-до, и потом: соль-фа-ми-ре-до и трррррр-гоп-тоц-перевертоц, и опять фа-фа-ля-ля, фа-фа, ля-ля...

Анзор вытаращился на меня, не улавливая юмора. Я барабанила по крышке стола. Его реакция меня только подзадорила. Я хотела продолжить.

Но тут флейтист неожиданно встал и подошел к нашему столику. Все это время он с интересом наблюдал за моими действиями. Он улыбнулся и сказал:

- Нет. Это не Стравинский.

И опять улыбнулся.

Я подвинула стул, жестом приглашая его сесть. Флейтист сел.

- Как тебя зовут? - спросила я.

- Дэвид.

- Сколько тебе лет, Дэвид?

- Двадцать.

На вид ему было больше. Но с его болезнью разве определишь точный возраст? Удивительнее было то, что он говорил по-русски. Плохо, с акцентом, но по-русски.

- Кто тебя научил так играть? - продолжала расспрашивать я.

- Никто. Я сам, - сказал Дэвид.

«Он гений», - мелькнуло в моей голове.

- Ну ладно. А кто научил русскому?

- Мама, - сказал Дэвид. - Мама из России.

К столику быстро подошел метрдотель и, извинившись, что-то сказал Дэвиду.

Дэвид встал и, еще раз улыбнувшись, сказал:

- Я пошел. Папа приехал. Надо идти.

Он уже хотел уходить, но вдруг остановился и, оглянувшись, сказал:

- Ты хорошая пианистка. Но то, что играла - это не Ставинский, правда?

- Правда! - сказала я.

И мы оба рассмеялись.

- Анзор, и ты здесь? - из-за столика у окна встала ярко накрашенная блондинка. Она тоже говорила по-русски.

- Похоже, здесь собрался весь цвет русской нации. Услуги переводчика мне не понадобятся, - сказала я Анзору после того, как он минут пять растворялся в объятиях этой раскрашенной дивы.

- Зря ты так. - Анзор запил брэцэль пивом. - Она ведь тут «нелегалка». И вообще живет кое-как, приехала из соседнего городка специально на фестиваль.

- Она тоже пианистка? - удивилась я.

- Да нет. Она проститутка. Хочет повидаться со своими, с русскими. Ну и заработок, конечно, в это время будет.

- Ясно.

- Ничего тебе не ясно, - вдруг разозлился Анзор. - Она классная девчонка. Просто у нее так все сложилось. Может, она бы тоже бахов и моцартов играла, да только из деревни она. Из какой-то там трущобы под Рязанью. К ним приехал один - хваткий, крутой. С идеями. Наговорил всего, наобещал. А много надо таким, как она? Шутка ли - прямо в рай зовет! Ну и купилась на эти сказочки. Он ей, дурочке этой, путевку подарил. А дальше - сама можешь догадаться, что было...

...Первым почувствовал неладное Олег.

- А где Сонька? - спросил он у меня после третьей «пары».

- Так я ж не сторож брату своему, - сказала я, но Олег не отступал.

- Мы же сегодня в стерео хотели пойти.

- Ну и пойдем. На восемь пойдем. У меня, между прочим, еще сольфеджио у Рыжей.

Рыжей мы звали нашу классную руководительницу, Эсфирь Марковну Атаянц. У нее действительно были ярко рыжие, почти красные волосы. От бесконечной химии они висели, как пакли, и когда она читала лекции, пакли прыгали на ее лоб и рассыпались по плечам. Она была страшно эмоциональной. Все время что-то напевала. И ее уроки сольфеджио превращались в настоящую феерию звуков и криков. Она просто не могла говорить спокойно, потому что все ее раздражало, все было так плохо и несовершенно в сравнении с девятнадцатым веком, в котором она, судя по всему, не выжила бы и дня; но совершенство предыдущего века раз и навсегда стало ее эталоном. Весу в ней было килограммов за сто. Она всех нас обожала какой-то дикой еврейско-армянской любовью. Но настоящим талантом считала только Олега.

- Ну что, что ты мне написал, дурень ты деревенский, - кричала она на Дениса Потапова. - Это же не диктант! Это же блеянье козла на траве! Я же что сыграла? Ты только послушай, что я сыграла...

И она еще раз проигрывала довольно сложную тему музыкального диктанта.

- А ты что написал? - тыкала она толстенькой сосисочкой указательного пальца в каракули Дениса.

- Что это за нота?

- До, - тихо говорил Денис.

- А это?

- Ми.

- А это?

- Соль.

- О-о-о-о-о!!! - голосила «рыжая Эсфирь» и театрально хваталась за сердце. - Дайте мне валидолу! Дайте мне валидолу! Меня эти новоявленные вундеркинды в конце концов в могилу сведут! И где вас только понабрали на мою голову?!

Денис становился красным, как кирпич. Мы все ему сочувствовали, но ничего не могли поделать. Когда «рыжая Эсфирь» заводилась, лучше всего было молчать. Выручить мог только Олег.

- Да, кстати, Эсфирь Марковна, - вступал он, ловко используя паузу, когда Рыжая набирала воздух в свои безразмерные легкие, - я тут недавно рылся в старых нотах в библиотеке и нашел факсимиле автографа Чайковского! «Времена года», представляете? Рука самого! Представляете? Я, Эсфирь Марковна, глазам не поверил. Вот ведь, Эсфирь Марковна, сам Чайковский! Петр Ильич! И почти без помарок! Так чистенько-чистенько!

- Рыбочка моя, - без всякого перехода таяла в улыбке Эсфирь Марковна. - Золотко мое, бриллиантик мой бесценный, ну конечно есть, есть такой автограф, деточка. И как только ты его откопал? Я ведь просила спрятать его так, чтобы ни одна гадина не нашла. А ты откопал! Оно и ясно - гений гению всегда откроется. Пойдем, я тебе еще кое-что покажу из моего личного архива.

И она уводила Олега в свой кабинет, где у нее действительно хранились уникальные пластинки и ноты с дарственными надписями чуть ли не всех музыкальных знаменитостей мира. Она дружила с самим Рихтером. Он присылал ей к празднику открытки, где трогательно называл Фирочкой. Вообще, «рыжая Эсфирь» была человеком сложным, и, детским чутьем улавливая трагедию ее несостоявшейся музыкальной судьбы, мы ей многое прощали.

- И все-таки, где Сонька? - продолжал нервничать Олег.

Я не знала, что ответить. У нее разболелась голова после первой пары, и она пошла в общежитие выпить таблетку. На вторую пару она уже не пришла. Видно, решила отлежаться, подумала я.

- Слушай, - сказал Олег. - Тогда передай ей, что... Ах да, у тебя же сейчас еще пара. Тогда я сам зайду.

И он ушел своей неторопливой походкой, вперевалочку, по-пингвиньи растопырив руки; в общем, так, как ходят все толстяки, независимо от возраста и пола. А я потащилась в класс Эсфирь Марковны.

Мы уже отсидели первую пару, осилили квинтсептаккорд с разрешением и переходили к тематическому диктанту, когда в дверь без всякого стука влетел Венька Перепелкин.

- Скорее! - заорал он прямо с порога. - Скорее!

- Вениамин, - подняла от удивления правую бровь Эсфирь Марковна, - ты забыл постучать. А у нас, между прочим, урок. Урок, на котором мы выясняли, что музыка Моцарта - это всегда - что? Это всегда праздник. Это всегда свет. Это всегда жизнь. Всегда вдох. Между тем как музыка Бетховена - это всегда - что? Это всегда выдох. Всегда...

Но Венька не слушал. Он молчал, но глаза у него были, как два блюдца, и этими своими блюдцами он смотрел на меня.

Эсфирь Марковна наконец почувствовала что-то неладное.

- Так что случилось, Вениамин?

- Скорее! - опять заорал Венька.

- Погоди, - сказала Эсфирь. - Объясни все толком.

- Там Сонька!

- Да что, черт возьми, с Агаповой? - начала раздражаться Эсфирь Марковна.

- Сонька уксус выпила! Там такое творится, Эсфирь Марковна! Скорее! Скорее! - И он сорвался с места и кинулся прочь из аудитории.

От консерватории до общежития было метров сто, не больше. И каждый день мы по десять раз перемещались то в одну, то в другую сторону, потому что в общежитии не было инструментов, и заниматься ходили в классы консерватории; потом лекции, короткий отдых, и опять занятия - индивидуальные, групповые, и опять лекции; в перерывах - завтрак, обед, ужин в общежитии; и снова занятия. В этой круговерти летели дни, месяцы, годы. Семь лет жизни - как хроматическая гамма. У музыкантов нет каникул. Вернее, номинально они есть, но ежедневные три-четыре часа за роялем - непреложный закон. Нам было очень тяжело. Тяжело морально, тяжело физически, потому что мы проходили еще и общий школьный курс. Скидки на возраст нам никто не давал. Считалось, что мы получили уникальную возможность обучения у мастеров высокого класса. В основе лежал закон: можешь - учись, нет - катись ко всем чертям обратно, никто по тебе слез лить не станет. Мы это постоянно чувствовали, да и сами учителя нам это говорили, сетуя на дополнительные нагрузки, связанные с нашим набором. Они называли нас «детским садом».

...Мы бежали через консерваторский дворик всей группой. Сзади неслась Эсфирь Марковна. Ее обширные телеса кряхтели и хрустели, но она не отставала. И все равно мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем мы достигли нашей с Сонькой комнаты. Когда мы наконец оказались на месте, дверь была распахнута и в комнате никого не было...

Потом мы узнали подробности.

Но сначала были долгие часы, проведенные в клинике. По словам дежурного реаниматора, Сонькиной жизни уже ничто не угрожало, но она продолжала кричать, несмотря на все болеутоляющие уколы и капельницы. Мы же стояли в глухом проеме коридора перед толстой стеклянной дверью с надписью «Реанимация» и слушали эти крики. Сонька все время кричала: «Помогите! Помогите же кто-нибудь!» или вдруг принималась громко плакать и у кого-то просить прощения. Мы видели сквозь матовое стекло двери, как к ней то и дело вносили все новые и новые капельницы с физраствором и какие-то аппараты с трубчатыми наконечниками. Потом из ее палаты стали раздаваться только хрипы и стоны; криков уже не было. И наконец наступила тишина. Полная тишина.

И Олег не выдержал. Он забыл, что нам разрешили стоять в этом пропахшем эфиром коридоре только под клятвенные уверения, что нас не будет ни слышно, ни видно. Так и было до сих пор. Мы с ним на всякий случай держались у самой лестницы, готовые в любое мгновение слететь на проем ниже и переждать, пока из визжащего лифта не вывезут очередного послеоперационника. Мы стояла молча, не глядя друг на друга, но когда наступила это нечеловеческая, необъяснимая тишина, Олег не выдержал. Он навалился на стекло двери и что есть мочи заколотил в нее кулаками. Любой ударник позавидовал бы сейчас этой дроби отчаяния. Олег колотил по толще стекла, и казалось - вот-вот пробьет эту стену, отделявшую нас от Соньки, и мы прорвемся туда, к ней. Олег колотил и колотил по стеклу до тех пор, пока к нам не вышел разъяренный врач. Он хотел что-то сказать и сразу выгнать нас вон, но, увидев Олега, который продолжал стучать, не обращая никакого внимания на его появление, что-то понял или почувствовал, не знаю, но только вместо ругательств молча сгреб Олега в охапку и прижал к себе. Олег еще несколько секунд машинально продолжал колотить, уже не по двери, а по груди врача, но вскоре как-то обмяк и повис мешком в лапищах этого потного дядьки в зеленом, как перезрелый огурец, костюме.

- Ну, успокойся, пацан, успокойся, - сказал тот прокуренно и выпустил Олега. - Шли бы вы домой, ребята. Спит ваша подружка. Угомонилась наконец. Теперь долго спать будет. Сутки, не меньше. Идите домой.

И он пошел вниз по лестнице, на ходу доставая пачку сигарет.

В кафе «Фламинго» продолжали прибывать посетители, в основном - постоянные клиенты. Это было понятно по приветственным репликам и объятиям. Анзор тихим голосом рассказывал мне их истории.

- Смотри, вон те двое, у стойки бара. Видишь? Это Хайнц и Георг Ванберги. Музыканты. Они обсуждают свои будущие гастроли и как они завоюют своей гениальной игрой весь мир. Но за последние полгода дальше «Фламинго» так никуда и не двинулись. Они подрабатывают здесь по вечерам. А вон там, у окна, - видишь, с косичкой и серьгой в ухе? Это не музыкант. Это художник, Энтони Краус. Авангардист.

В дверь вломилась шумная ватага молодых ребят и девчонок. Они были разукрашены как попугаи.

- Панки? - кивнула я в их сторону.

- Нет. Это актеры из Франции. Из Безье. Тоже на фестиваль приехали. Им тут рукой подать. - И Анзор опять отхлебнул пиво. Я обратила внимание, что оба соленых брэцэля незаметно исчезли, и удивилась прозорливости официантки.

Актеры заняли большой стол в правом углу.

К нам подошла русская проститутка.

- Мэри, - сказала она мне.

- Кончай выламываться. Машей ее зовут. Просто Машей.

Анзор ногой подтянул к нашему столику еще один стул. Проститутка тут же опустилась на него.

- Если бы вы знали, что тут вчера было! - затараторила Мэри-Маша.

Слова у нее во рту перекатывались, как морские камешки, и от этого получались какие-то грассирующие звуки. Странно, но уже через минуту мне было приятно слушать ее. Я даже особенно не вслушивалась в ту чушь, что она несла. Просто приятно было сидеть и слушать, как перекатываются камешки у нее во рту.

- Если бы вы знали, что тут вчера было! - повторила Мэри. Она оглянулась на стойку бара, а потом поближе придвинулась к нам: - Сначала все было тихо. В зале полно, на сцене суета. Все потихонечку накачиваются пивом. И вдруг в зал входит такой здоровенный детина. Не из наших. Я его тут вообще первый раз вижу. Заходит, смотрит в зал. Там, конечно, ни одного свободного места. И он идет к стойке. Заказывает двойной джин. Георг дает ему двойной джин. И он его разом опрокидывает. И опять заказывает двойной. А сам смотрит так внимательно, и я чувствую, смотрит прямо на меня. Но не так, как клиент, а как-то иначе. Вроде изучает. Я ухом не веду, а у самой все похолодело. А вдруг все-таки клиент? С таким пойдешь, так наутро жива не будешь. И не пойти нельзя, я уже два вечера совершенно пустая. Ральф грозится: еще день-два, и выгонит на улицу, а там стоять, сами знаете, не сладко...

Она достала из сумочки сигареты и закурила. Предложила мне, я отказалась.

- На улице клиенты чаще всего с пулей в голове или сифилитики старые. Ну, в общем, этот верзила смотрит на меня совершенно в упор. На сцене как раз то ли Салли работает, то ли Роза... Нет, Салли. Конечно, Салли! Она только начала эту свою тарантеллу. И тут к этому детине начинает клеиться Магда. Ну, та самая Магда, которая только «черных» берет. Она его о чем-то спросила. Он ей ответил - я не слышала что. А она уже подсела к нему, и он ей заказывает шампанское. И себе - джин. А я думаю: ну давай, сучка, давай! Попробуй с таким! Это тебе не черные трупики! Этот тебя выпотрошит до печенок! В общем, я даже совсем и не в претензии к этой дуре, потому что она, в сущности, и ничего девчонка, ее Линда натаскивала, а Линда абы кого учить не возьмется, она серьезно к этому подходит. Она, знаете, как нам говорит? «У нас самая нужная профессия, девочки. Без нас мир не устоит. Без ученых, без политиков, без аналитиков - без всех устоит, а без нас - нет. Потому что мы снимаем лишнее напряжение. Вот. Мужчина так устроен. Если это напряжение вовремя не снять, оно переходит в агрессию, а агрессия - это драки, и ножички, и бомбы, и война, и даже революция! Вот и прикиньте: не будь нашей профессии - человечеству капут. Перережут, перестреляют, перебьют друг друга». Это нам Линда так говорит. Она, между прочим, не из простых. Она колледж закончила, а из университета сама ушла. А отец у нее крупный бизнесмен. Только она порвала с семьей. Она, знаете, какая крутая?! Ее даже Ральф побаивается. И она всегда сама по себе. Она сюда ходит из-за одного музыканта. А так вся эта вонючая дыра не по ней... Ну да ладно, это я отвлеклась. Так вот. Салли работает на сцене, Магда клеит верзилу, а я сижу со стаканом содовой, потому что у меня на большее ни цента; сижу и злюсь потихонечку. И вдруг четко так слышу: «Машенька, детка, а хочешь струдель с яблочками?» Нет, вы понимаете, «струдель с яблочками»! Мне так только мама говорила! Я чуть со стула не упала от неожиданности. Конечно, я обожаю яблочный струдель, но кого это волнует, и кто здесь может приготовить настоящий струдель! Это же не страна - это одни суррогаты! Жрут из пластиковых корытец! Пьют из пластиковых корытец! И еще гордятся этим! Днем и ночью жрут и жрут! Одноразовые приборы! Гигиена! Новый стиль! Новое общество! Какое новое общество со старыми «прусаками»? Ну да ладно, я опять отвлеклась... И вот, значит, слышу я прямо над ухом это: «Машенька, детка...» и думаю: все, крыша съехала... И вдруг вижу, что говорит это мне - прямо в ухо говорит - тот самый детина. Я на него вытаращилась, как идиотка, а он как захохочет. И такой довольный! Ржет во все свое луженое горло и смотрит на меня... А потом так резко подхватил меня своими здоровенными лапищами: и когда он меня так подхватил, я сразу поняла, что это - Боб, ну, мой старший брат Боб, Борис... Нет, вы только подумайте - мой старший брат Боб, а я ни сном ни духом!..

Мэри затянулась и резко выпустила дым сигареты. Внезапно она стала грустной:

- Вот как иногда бывает. Родного брата не узнала... Ну а потом мы с Бобом сразу ушли. Я его увела. Потому что он ведь не знает, кто я. Он думает, что я работаю в этом кафе официанткой. Я ему так сразу и сказала: «Я здесь работаю официанткой, но сегодня у меня свободный вечер. Пойдем, Боб, погуляем, и ты мне все расскажешь - про дом, про маму, про Муську...» Муська - это наша кошка. Вернее, кот. Но это мы потом разобрались, что кот, когда уже Муськой назвали. Не переименовывать же. Ну вот. И мы пошли. А мама моя умерла... Я и не знала... Она еще в том году умерла. Весной. Они меня искали. Хотели сообщить.

Она вздохнула и опять затянулась, а потом выдохнула из легких дымчатые остатки «Royals» и вдруг заплакала. Она плакала, как маленькая девочка, всхлипывая и утирая нос ладошкой. И сразу стало видно, что она еще очень молоденькая, почти ребенок, и лет ей не больше восемнадцати.

Я протянула руку и погладила ее по голове. У нее были волосы, как иголки у ежика, коротенькие, и все топорщились, и от этого стало щекотно, и я перестала ее гладить. Но она все не успокаивалась. И тогда Анзор подозвал официантку и сказал:

- Еще пива.

- Нет, - замотала головой Мэри, - мне джин с тоником, а то от пива живот пучит.

- Ну хорошо: пиво, джин с тоником и... - Он выжидательно посмотрел на меня.

- Я, пожалуй, пойду, - сказала я, вставая.

У меня действительно оставалось минут десять до репетиции в большом зале. Анзор и Мэри не стали меня удерживать.

Глава 3

Олег стоял у входа в большой концертный зал.

- Где тебя носит? - налетел он на меня с недовольным видом.

- Я в кафе была.

- Ты? В кафе? - Он недоверчиво крякнул, потом снял и протер свои очки-хамелеоны.

- Да, в кафе!

- Ты что, совсем сдурела? Завтра выступать, а она... Постой-постой, ну, сама бы ты в кафе не пошла. Я ж тебя как облупленную знаю; сама ты и носа бы никуда не высунула. И кто же этот счастливчик? «Кто же это, наконец, - кто же этот жеребец?..»

- Ты смотри, стекла не выдави, - сказала я, кивнув на очки, которые этот неудачный потомок Бродского продолжал вытирать с удвоенной силой. - Сам же говорил - кучу денег стоят.

- Не уходи от темы.

- А никакой темы нет.

- Тема есть всегда, - сказал Олег назидательно. - Вот вариаций может не быть.

- Умный ты очень.

- Я не умный. Я жизненный. И все-таки - кто он?

- Ну, Анзор.

- А-а... Впрочем, этого и следовало ожидать. «Нет у меня Отчизны и друзей, кроме булатной шашки и коня; но счастлив я любовию твоей...»

- Слушай, - перебила я Олега, - я ведь многое могу простить, но только не издевательство над стихами Лермонтова.

- И это говорит друг, с которым мы из одной песочницы!

- Нет, это говорит девушка, в непорочности которой вы усомнились.

И я захлопнула дверь перед самым его носом, так и не дождавшись, когда он нацепит на него свои очки-хамелеоны.

Через два часа мое время истекло, и меня мягко, но настойчиво попросили освободить сцену. Я оторвала себя от белого «Стенвей» и отправилась искать пустую гримерку с чернорабочей музыкальной лошадкой. Побродив минут сорок, я поняла, что это совершенно напрасно. Все музыкальные ячейки были забиты, а по коридору бродили толпы таких же страждущих, как я. Все они надеялись на чудо. Но чудеса во время конкурса случаются редко, и когда какофония чужих пассажей меня окончательно достала, я решила вернуться в гостиницу.

По дороге я невольно глянула в сторону кафе «Фламинго». Серебристая одноногая цапля крутила неоновую рекламу дешевых ужинов и напитков. Я уже хотела проскочить мимо, но неожиданно из «Фламинго» вывалился огромный детина. Он тащил за собой упирающуюся Мэри. Она выла и царапалась.

- Маша! - орал на всю улицу детина, пугая местных бюргеров, мирно возвращавшихся домой после рабочего дня. - Да что же это ты, Маша! Что же это ты-ы-ы!!!

Он тряс свою непутевую сестру, и с нее, как с рождественской елки, сыпались и сыпались прямо на асфальт бусы, браслеты, клипсы.

- Я сейчас из тебя всю душу вытрясу! Слышь?! Всю эту дурь вытрясу! Чрез тебя мамка померла! От тоски померла! Все в окно глядела: «Где доня моя...» А доня ее вон чо придумала! Видела б сейчас тебя мамка-то наша!

И тут она оба завыли, припав к груди друг друга. Они выли бессловно и бесслезно, как две бездомные собаки, побитые камнями этой безжалостной жизни.

Все происходящее напоминало кадры давно знакомой киноленты, и тем нелепее они были здесь, среди чистеньких улиц и игрушечных домиков с черепичными крышами, среди ухоженных собачек и кошечек, едущих в блестящих автомобилях рядом с лоснящимися хозяевами, среди безукоризненных полисменов, столбиками расставленных на каждом углу, среди розовощеких детей и их упитанных родителей.

Еще секунду я стояла и смотрела на своих соотечественников, чувствуя, что и сама вот-вот разревусь от этого контраста. Потом, перебежав на другую сторону перекрестка, устремилась в свой номер, мечтая только об одном - хорошо выспаться. Завтра был день, ради которого мы все здесь собрались, - день Международного конкурса молодых пианистов.

Мой номер был третий. Олег вытянул семерку. Мы переглянулись.

- Тройка. Семерка. Туз, - пошутил Анзор.

- Заткнись, - сказал Олег. Он был белый как полотно, и от этого еще больше проявились его рыжие веснушки. Ну просто вангоговский подсолнух!

Сначала все тридцать участников толпились за сценой. После жеребьевки нас попросили разойтись, кроме первой тройки конкурсантов.

Олег подошел ко мне и взял за руки. Мы постояли так, и я почувствовала, что все будет как надо, все будет хорошо, потому что мы вместе и оттого силы наши удваиваются, умножаются в тысячу раз, как в тот вечер и в ту ночь, когда мы продолжали стоять под окнами клиники, где лежала наша Сонька, и мы не могли бросить ее ни на секунду, хоть она и была под бесчисленными снотворными и обезболивающими, в окружении врачей-реаниматоров и белоснежных медсестер. И все-таки мы знали, что сквозь любой сон она чувствует, что мы здесь, мы рядом, и значит - мы победим.

Самое тяжелое - сделать первый шаг на сцену. Вокруг ни души, только ты и этот проклятый «Стенвей» с открытой пастью черно-белых клыков. Оркестр не в счет. Его в эти секунды просто не замечаешь. Дойти до него. Сесть. Руки на клавиши. Немота снаружи. Немота внутри.

Самое тяжелое - первый звук, первый аккорд; ничего, казалось бы, особенного, все самое коварное, техничное еще впереди, и все-таки самое сложное - первый звук. Потом на него нанижутся новые и новые звуки, которые свяжут все воедино, как четки; из этого родится тема, которая красной нитью прошьет всю музыку и все твое существо. Но это будет потом. Самое тяжелое - первый звук.

Я играла концерт Шумана.

Когда прозвучал последний аккорд, все члены жюри, кроме француза, поставили высший балл; но и он, поколебавшись, выбросил десятку.

Совершенно счастливая, я упорхнула со сцены, сочувствуя следующему мученику, всходящему на костер музыкальных амбиций.

По правилам я должна была сразу удалиться, не задерживаясь за кулисами. Это было очень разумно и у немцев безукоризненно соблюдалось. На российских же конкурсах все плевать хотели на всякие там правила и толпились осиным роем где вздумается. Неугомонная толпа друзей и поклонников выталкивала тебя на сцену, а потом принимала в свои объятия. Хаос царил невероятный. Здесь, у немцев, стояла священная тишина. Только два непроницаемых распорядителя с выправкой офицеров следили за выходом на сцену очередного конкурсанта и подготовкой следующего.

И все-таки я нашла лазейку, куда смогла прошмыгнуть после выступления. Это была небольшая каморка под лестницей, где хранилась утварь для уборки сцены. Занятый подготовкой выступающего, немец не обратил на меня никакого внимания. Его коллега-близнец, погруженный в изучение списка выходящих на сцену, стоял возле двух очередных конкурсантов. Я терпеливо ждала в каморке, согнувшись в три погибели. Сильно отекли ноги, но это было полбеды. Очень хотелось пить; губы пересохли, и щекотало в носу, но главное я совсем выпустила из виду - свою аллергию на пыль. Здесь, в Германии, у меня ни разу не возникло этой проблемы, потому что, казалось, сам воздух на улице был тщательно обработан кондиционером. Но в этой каморке я поняла, что есть пробелы и в немецкой безукоризненной чистоплотности. Ну что ж, исключения только подчеркивают правила. Хотя мне было не до философствований. Если я раскашляюсь или еще хуже - чихну, меня обнаружат и с позором выгонят, а этого допустить было нельзя. Никак нельзя.

Я терла переносицу, вспоминала врагов, читала «Отче наш...»

- Oleg Komarov. Rossia. Sankt-Piterburg. Олег Комаров. Россия. Санкт-Петербург.

«Наконец-то», - подумала я, тихо выползая из своего убежища. Олег стоял за сценой как вкопанный. Пауза затягивалась, а я все никак не могла согнуть правую коленку; иголки вонзились в нее, не давая сделать ни шага. Послышались шорохи в оркестре. Рванувшись изо всех сил, я оказалась возле Олега. Я тронула его за плечо. Он даже не оглянулся в ответ, а сделал первый шаг...

Ко мне тут же кинулся один из распорядителей, но было поздно. Я сделала то, что было нужно, что было чрезвычайно важно для нас с Олегом, и теперь жестом остановила этого вышколенного молодца, потому что любой звук мог быть услышан на сцене, и тогда ему наверняка не поздоровится за допущенное нарушение правил.

Олег сел к роялю. Он был нелеп и жалок в черном смокинге. Толстенький еврей-музыкант среди чванливой публики.

И он заиграл.

Он играл словно слепец, сначала как бы нащупывая и прощупывая каждый звук и каждую клавишу, этот звук издающую; потом, когда его руки освоились в этом звучащем мире, они стали все быстрей и быстрей обходить дозволенную им территорию; и вот, наконец, этой территории им стало мало, бесконечно мало, и руки стали взлетать над клавишами, как две большие птицы или как два крыла одной большой птицы, сидящей за роялем и все сильней и сильней раскачивающейся, уже готовой к полету и только поджидающей нужной волны, нужного воздушного потока... Рукам стало тесно и за роялем, и во всем пространстве сцены, и тогда они совсем исчезли из реальности. Он играл так, будто это был последний день в его жизни.

Наконец, измучив себя, измучив оркестр, измучив слушателей, он вернул нас на грешную землю.

Наступила тишина.

Олег, покачиваясь, встал и повернулся к жюри, опустив голову в поклоне. Его рыжий чуб был мокрый от пота. Сам он, казалось, только что вылез из душа. Пот тек по щекам и шее. Я боялась, что его стошнит прямо на сцене. Эти же солоноватые струи текли и по моим щекам, но я не могла их вытирать и только сжимала и разжимала веки, потому что глаза напряженно всматривались в зал, туда, где находилось жюри с карточками оценок.

И тут произошло непредвиденное. Зал из мертвенно-церемонной тишины, подчеркивающей значимость международного конкурса, взорвался аплодисментами. Недопустимо и немыслимо, но - черт возьми! - все присутствующие в зале что есть силы аплодировали этому маленькому толстому рыжему еврею, которого вот-вот стошнит - от перенапряжения, как не раз уже бывало во время конкурсов и в Москве, и в Киеве, и в Кишиневе. Оркестранты стучали смычками по пюпитрам. Члены жюри аплодировали не менее неистово, чем все остальные, а француз вдруг закричал: «Браво!» - и, будто в ответ на этот призыв, зал в едином порыве восторга встал, продолжая аплодировать, и теперь уже скандировал: «Браво! Браво! Браво!!! Руссиш, браво!!!»

Глава 4

Олега трясло. Мы с Анзором едва успели его дотащить до ближайшего туалета. Его вырвало в раковину для мытья рук.

- Это мужской туалет? - мягко уточнил появившийся из кабинки англичанин, глядя на меня.

- Yes, - успокоила его я.

Он не торопясь вымыл руки в соседней раковине, подмигнул мне, что-то сказал и вышел.

Анзор расхохотался.

- Что он сказал? - спросил я.

- Что у тебя хороший «прикид», - сказал Анзор. - Он тебя за... Ну, в общем, сама понимаешь, за кого принял.

- Это комплимент? - спросила я.

- Конечно!

Мы пошли в гостиницу. Олега все еще тошнило, и он помалкивал. Но когда мы проходили мимо кафе «Фламинго», он вдруг остановился.

- Ты здесь вчера была, - сказал он.

- Да.

- Зайдем?

- Пойдем в отель, - взмолилась я. - Я просто умираю от усталости.

- А я жрать хочу! - заорал Олег на всю улицу.

Я знала, что спорить с ним бесполезно. После концерта он становился капризным и неуправляемым, как вздорный ребенок. Мы вошли во «Фламинго».

Зал был, как и в прошлый раз, полупустой. Мы сели за столик возле окна. К нам тут же подошел художник Энтони Краус.

- Вы из России? - спросил Краус.

- Да, - оживился Олег и придвинул еще один стул. - Принесите четыре пива и четыре булочки, - обратился он по-английски к подошедшему официанту.

Тот покачал головой:

- I do not speak English.*

- Вы не говорите по-английски? Как же вас тут держат, черт возьми! - взвинтился с пол-оборота Олег.

- I understand almost everything. You are talking too fast. Repeat it once more, please.**

- Ладно, - кивнул Олег. - Тогда так. Принеси мне бульон, яичницу с беконом, бифштекс, овощи, шпинат и бутылку джина... И три пива с брэцэлями для моих друзей, - спохватился он в последнюю секунду.

- Щедро, - не удержалась я от колкости.

Олег сделал вид, что не расслышал, и уже через минуту уписывал подгоревшую яичницу, запивая ее крепким бульоном. Щеки его опять приобрели натуральный красноватый оттенок. Я видела, что теперь он абсолютно счастлив.

Мы пили пиво. Энтони жевал брэцэли.

- Знаете, ведь это здесь меня зовут Энтони, - сказал он с надрывом в голосе, - а по-русски я Анатолий. Анатолий Краус.

Это я уже знала от Анзора, но все равно было интересно выслушать из первых уст.

- Меня моя жена так и зовет - Толик, Толян. «Толян, ты опять нажрался, ханурик чертов», - во как она мне говорит! Она у меня не какая-то леди. Она из простых, с Рязанщины. Но знаете, я вам скажу откровенно, когда она готовит наш русский борщ, это - мадонна! Вообще кухня для нее - как храм. Она там священнодействует. Когда я приходил домой из своей мастерской и садился за стол, и она ставила передо мной кастрюлю котлет, я уже знал, что впереди меня ждет ночь страсти и невиданных наслаждений.

В кафе вошла шумная компания. Они заняли соседний столик. Я невольно прислушалась к их разговору. Скоро стало понятно, что это русские актеры. У меня все больше складывалось впечатление, что я не в Германии, а в российской пивнушке.

- Эх, дорогие, - продолжал между тем вселенские страдания художник Краус, допивая кружку пива и доедая третий брэцэль. - Вы даже не представляете, как готовит моя жена! Это настоящая поэзия! Вот возьмем чистку картошки. У этих немцев давно ее скребут машины. А между тем шедевр получается, только если ты сам приложишь к этому руку. Кстати, художники Ренессанса не случайно даже краски сами растирали. В этой процедуре рождалась основа будущей Джоконды! Вы поняли меня? Джоконды, а не какой-нибудь «Герники»... Так и на кухне. Ничего нет лишнего, незначительного, скучного. Вот если ты, к примеру, режешь морковь, чистишь картошечку, шинкуешь капусточку, то во всем этом создается важный цветовой и вкусовой компонент, который влияет на весь твой мир - и душевный, и...

Я уже начинала сомневаться, художник передо мной, поэт или просто алкоголик. Энтони опьянел от одной кружки пива.

Между тем актеры прочно закрепились за соседним столом и громко обсуждали новости.

Блондинка неопределенного возраста, которую все называли Нюрочкой, хлопая огромными накрашенными ресницами, рассказывала, как удачно заполучила в поклонники богатого француза.

- Представляете, я только сняла грим. И тут он вырос как из-под земли. Огромный букет роз! Огромная корзина с фруктами! И еще...

- Огромные интимные подробности, - перебила ее молоденькая брюнетка.

Все захохотали.

- Ну и язва же ты, Лола, - нисколько не смутилась блондинка. - Я хотела сказать - и еще французские духи. - И она тут же вытащила из кармана комбинезона изящный флакончик.

- Везет! - воскликнул сидящий рядом юноша с нежным румянцем на скулах и с подкрашенными ресницами.

- Покажи, - протянула руку Лола, но блондинка ловко спрятала флакончик назад в карман.

- Еще чего. Дай по капле - и самой ничего не останется. Знаю я вас.

- Да не пить же мы это будем, - сказал сидящий рядом с накрашенным юношей мужчина.

- А хоть и не пить, все равно не дам! - выкрикнула блондинка. Все опять захохотали.

- Нюрочка, - бархатным баритоном пророкотал актер, сидящий рядом с Лолой, - расслабься. У тебя вечером Принц Датский. Нехорошо, если от Гамлета будет разить дамскими духами. Нехорошо.

- Ха! - опять вступила Лола. - Значит, играть Нюрке Гамлета можно, а французскими духами пахнуть нельзя?

- Все претензии - к режиссеру!

И они разом повернулись к тихо потягивающему пиво бородатому очкарику. По всей вероятности, это и был режиссер эксцентричной постановки Шекспира, где Гамлета играла шустренькая Нюрочка.

- Привет! - сказал кто-то прямо мне на ухо. Я вздрогнула от неожиданности и подняла глаза. Передо мной стоял флейтист Дэвид. Он, как всегда, улыбался.

- Это Дэвид, - сказала я Олегу.

Олег кивнул Дэвиду и что-то промычал. Рот у него был набит.

- Спасибо, - сказал Дэвид, - я сыт.

- Тогда так посиди, - проглотил кусок Олег.

Актеры шумели и балагурили.

- Давайте выпьем за начало Нюркиного французского романа!

- Французский роман, - фыркнула Лола. - В этом есть что-то пошлое.

- «Любовью оскорбить нельзя!» - процитировал обладатель бархатного баритона. Он вообще говорил то стихами, то цитатами, поэтому степень его собственного интеллекта пока была не ясна.

- Нет, я совершенно не понимаю, как можно ставить Цветаеву, - продолжил, видимо, раньше начатый разговор нежный юноша.

- Какую из пьес? - уточнила Лола.

- Да любую! «Театр не благоприятен для поэта, а поэт не благоприятен для театра». Это сказал великий Гейне.

- Чушь! Какая чушь! Половина гениальных пьес написана в стихах, - завелась Лола.

- Ну все, тронули какашку, - тихо вздохнула Нюрочка.

- Это не стихи. Это рифмованные монологи и диалоги. А я говорю о поэзии в ее чистом виде.

- А Гомер? А Софокл? Они переплавили свою жизнь в поэзию!

- Вона куда тебя занесло. Может быть, можно как-то совместить одно с другим?

- Ты ничего не понял.

- Ну ладно, а «Балаганчик» Блока? Тебе это ближе?

- Ты хочешь сказать, что блоковский «Балаганчик» идет во всех театрах мира? Что это не изысканное блюдо для голубых интеллигентиков?

- Ну, не Шекспир, конечно!

- А при чем здесь «голубые»? - встрепенулся актер, сидящий рядом с юношей.

- При том же, при чем и интеллигентики, - парировала Лола. - Это не показатель для театра. Театр - это плоть, а поэзия - это дух.

- Театр - прежде всего касса.

- Театр - это прежде всего публика!

- Театр, если хотите, - это коррида. Публика просит жертвы - мы ей даем эту жертву!

- И кто же она - эта жертва?

- Я! Я - жертва! И ты, ты тоже жертва! Мы все приносим себя...

- Сейчас скажешь - на алтарь искусства. Брось. Просто противно слушать!

- Это кто, ты, что ли, приносишь себя на алтарь? - вступил в диспут очкарик-режиссер. - Те, кто приносил, давно в земле сырой лежат.

- Что вы хотите этим сказать? Что я должна каждый вечер умирать вместе с Дездемоной? Это непрофессионально!

- Ну, не знаю! Искусство требует жертв, и если ты настоящий артист, ты так или иначе должен гибнуть. Это закон. Жизнь не выносит гениев. Она их уничтожает. Гений - это, по сути дела, мутант, ошибка природы. Он не должен жить среди нормальных людей. Тому подтверждение и Пушкин, и Лермонтов, и, если хочешь, твой любимый Моцарт. Кстати, а что пил Моцарт? - попыталась разрядить накалившуюся атмосферу Нюрочка.

- Да что ему Сальери наливал, то он и пил, - сказал очкарик. Все захохотали.

Олег повернулся к столику актеров:

- Прошу прощения, вы, случаем, не из Одессы будете?

- Мы из местного русского театра, - пискнула Нюрочка и захлопала ресницами.

- Ясно, - кивнул Олег. - Слушайте, коллеги, у меня есть предложение. А что если мы наши два стола превратим в один?

Предложение было принято единогласно. Пока сдвигали столы, обладатель бархатного баритона наигрывал на невесть откуда взявшейся гитаре:

А ну-ка, пташечка, налей по чашечке,

Чай, не в Швейцарии с тобой живем.

Они смущаются и пьют наперстками,

А мы по-русски душу отведем!

Наконец столы были сдвинуты и начался ритуал знакомства. Поэтичный красавчик оказался Василием. А очкарик - Валентином Игоревичем. Впрочем, ребята называли его намного проще - Валек.

- Ко-Ко, - жеманно протянул мне руку юноша.

Я ничего не успела ответить.

- Ее зовут Рикки-Тикки-Тави, - не моргнув, сказал Олег.

- Это что еще за имя? - напрягся друг Ко-Ко, почувствовав подвох.

- А что за имя Ко-Ко?

- Ко-Ко - это сокращенно от Николай.

- А-а-а-а, - протянул Олег, - тогда Рикки-Тикки-Тави сокращенно от Александры.

- Кончай, - тихонько дернула я его за рукав. - Неловко ведь.

Звякнул колокольчик входной двери. Во «Фламинго» впорхнул молодой изящный брюнет.

- Ой, - вдруг встрепенулась Нюрочка, - так это же мой Жерар! Жерик! Иди к нам! - окликнула она француза. Тот на мгновение застыл в нерешительности, но очарование Нюрочки, видимо, действовало на него гипнотически. Он подозвал официанта и что-то быстро сказал ему. Тот подобострастно кивнул и исчез.

Жерар подошел к нашему удвоенному столу. Ему с трудом очистили место возле Нюрочки. Опять начался процесс знакомства. Мне это было на руку. Я всегда плохо запоминала новые имена и теперь пыталась застолбить их в своей памяти. Друга Ко-Ко звали Серж.

Между тем наш стол, как флагман среди парусников, стал центром кафе. Возле нас суетились три официанта. На столе появились блюда с сырами, зеленью, грибами, креветками и мидиями. Торжественно внесли «Ризотто» по-милански. Все зааплодировали. Жерар довольно улыбался.

- Ого! - потирал руки повеселевший Серж.

- Прошью отведать, - сказал Жерар по-русски, чем вызвал новые аплодисменты актеров. Подбодренный таким ликованием, он продолжал говорить на сложном, как китайская грамота, языке своей новой возлюбленной. - Прошью не наедаться! Вперед отбивная из телятины...

- Отбивная из телятины - вперед! - легонько толкнул под локоть Нюрочку Василий.

- Твой поганый язык когда-нибудь тебя погубит, - прошипела Нюрочка, не теряя улыбки, обращенной к Жерару.

- Сечас есче кониак и другой напиток, - продолжал шиковать Жерар.

- Ты уверена, что он француз, а не армянин? - громко спросила Лола, не сводя глаз с Жерара.

- Ешь! Все - ешь! Все - пей! - пригласил Жерар. - Виват, руссиш! Виват!

- Вив ля Франс! - подхватил Василий.

- Апортэ, сильвупле юн бутей де шампань! - вскричал совсем очумевший Жерар.

- Что он сказал? - наклонилась я к Анзору.

- Он заказал еще бутылку шампанского, - на ухо ответил мне Анзор. - Вообще-то такая щедрость не в правилах французов. Похоже, он не на шутку втюрился в эту Нюрочку.

Через некоторое время застолье так оживилось, что уже мало напоминало обычный ужин.

- «Пред ним roast-beef окровавленный и трюфли, роскошь юных лет, французской кухни лучший цвет!» - цитировал Василий классического Онегина, отправляя в рот классический маленький грибок, хватанув перед этим добрую порцию коньяку.

- Тебя развезет прямо перед репетицией, - бубнила сидящая рядом Лола.

- Не пропадать же такой жратве, честное слово, - отбивался Василий.

- Ну так ты ешь, а не пей.

- Я делаю и то, и другое, - проглатывал еще один грибок Василий.

Серж постучал по рюмке. Руки Жерара беспокоились на бедре Нюрочки. Периодически он складывал губы в непривычном для него имени:

- Ню... Ню-ся... - и блаженно закатывал глаза к потолку. Нюрочка снисходительно улыбалась.

- Дорогой Жерар... - начал Серж.

- Сейчас он ему скажет «же ву зем», - съехидничала Лола, наклонясь к уху Олега, - но на хрену ему это надо?

- Дорогой Жерар! - еще раз повторил Серж и улыбнулся одной из своих привлекательных улыбок героя-любовника. - Я бывал во Франции. И не раз. Я вообще много где бывал. Я объездил почти всю Европу, Азию, я был в Японии, в Китае... - увлекся перечислением Серж.

- Короче, - сказала Лола, подливая себе шампанского.

- Так вот, - вернулся к теме Серж, - я не раз бывал на твоей родине, Жерар. И многих французов видел. Скажу прямо, все эти твои соотечественники ничего не понимают в настоящем театральном искусстве. И мне это особенно больно. Потому что именно вы дали миру Жана Кокто, Франсуазу Саган и Макса Фриша.

- По-моему, Фриш - немец, - пробубнил Ко-Ко.

Жерар смущенно заерзал на стуле. Было видно, что он напряженно припоминает - давал ли он что-то Жану Кокто или не давал.

- Ну, ладно, - сыто икнул Серж. - Немец так немец.

- Короче, - опять сказала Лола.

К столу подошла и перебила разговор Мэри:

- Привет, Анзор!

- Привет, - кивнул Анзор.

- Ой, и ты здесь! - Ее радость была такой искренней, что, казалось, мы с ней дружим с детства. - А там только и разговору о том, как русские играли. - И она кивнула в неопределенном направлении.

- И что говорят? - уточнил Олег.

- Говорят - класс! Там еще, говорят, рыжий такой был... - Она осеклась, что-то сообразив, несмотря на свои куриные мозги, спрятанные в хорошенькую черепную шкатулочку.

Олег крякнул от удовольствия. Он очень любил такие моменты.

- Ну-ну, что же вы замолчали, милая? Это просто чрезвычайно интересно, - сказал он тоном Эсфирь Марковны.

Бедная Мэри уставилась на него, как на сфинкса. Видно, ее профессия не сделала ее циничной.

- Так это... вы?

- Я, - сказал Олег и, встав, шаркнул своей толстенькой ножкой, а затем согнулся в шутливом поклоне. - Присаживайтесь к нашему столу, миледи.

- Я - Мэри. А по-вашему... То есть по-нашему... То есть по-вашему... - совсем запуталась Мэри.

- Ты наша Маша, - ткнул пальцем в небо Олег и, как всегда, попал.

У Мэри от изумления отвисла челюсть, и она присела на краешек стула, который ей придвинул Анзор. Она просто не сводила глаз с Олега.

- Я же говорил, стоит собраться русским за одним столом, как обязательно появится Маша.

- «У самовара я и моя Маша...» - пропел Василий.

- Это уже было, - сказал Олег.

- Знаешь, Олег, - добродушно пророкотал Василий, - ты хороший малый, но педант...

Жерар продолжал массировать Нюрочкину плоть. Он медленно, но настойчиво продвигался к бюсту или тому месту, где он предполагался. Нюрочка была из тех актрис, которые до старости сохраняют фигуру подростка.

- Выпьем не потехи ради, а абы не отвыкнуть... - мудро произнес Василий.

Выпили. Закусили. Наступила тишина.

- Дэвид, сыграй, - попросила Мэри.

- Да, сыграй, Дэвид, - сказала Лола, - заткни за пояс все эти меломановые штучки.

- «Все из пластика - даже рубища...» - продекламировал Василий.

Дэвид достал из футляра флейту.

Он тихо заиграл «Крошку Бетси», и сразу вспомнился Новый год и рождественские яйца с сюрпризами. Это было замечательно - сначала снять золотую обертку, потом разломить шоколад и достать яркую колбу с сюрпризом. Никогда не известно, что будет внутри этой колбы: оловянный солдатик или кот с двигающимися глазами - вправо-влево, вправо-влево; или крошечная модель автомобиля 1937 года. Один раз попался даже парашютист, и мы с мамой его сразу же запустили. Это было так здорово - такой маленький человечек, а вот ведь летел, летел, как ему и положено, - ровно, плавно, спокойно...

Потом Дэвид заиграл тему из «Волшебной флейты» Моцарта.

- Погоди, - внезапно остановил его Олег.

Я видела, что он потрясен не меньше, чем была я, когда услышала Дэвида в первый раз, на улице. Олега уже захватил музыкальный азарт.

Олег встал и пошел к маленькой сценической площадке, где стояло черное истерзанное пианино. Он тронул клавиши и поморщился. Пианино было не настроено.

- А скрипка? Скрипка у вас есть? - спросил он у бармена.

- Скрипка?

- Есть скрипка! - крикнул кто-то из зала.

Я поискала глазами говорящего. Это был грузный мужчина, похожий на тюленя. Перед ним стояла кружка пива. Он встал и тоже пошел на сцену к Олегу. В руках он нес футляр, который не торопясь положил на крышку пианино и раскрыл. Сначала он осторожно достал саму скрипку, бережно завернутую в кусок старого потертого бархата, а потом смычок. Все с интересом наблюдали за происходящим.

- Это же сам Гюнтер Веймах! - шепнул мне Анзор. - Маэстро!

- Вы не боитесь дать мне в руки вашу красотку? - спросил Олег, восхищенно рассматривая скрипку.

- Я слышаль вас на конкурс, - сказал Веймах.

Олег кивнул и сказал куда-то неопределенно, в зал:

- Для настоящего еврейского оркестра нужны, конечно, четыре скрипки, флейта и контрабас. Но перед вами два гения, и мы с Дэвидом... Дэвид, иди сюда! - крикнул он, и Дэвид встал и пошел к нему, доверчиво улыбаясь. - Мы с Дэвидом сейчас покажем вам, как играют у нас в Одессе.

Он вскинул смычок. Еще мгновение, и флейта Дэвида подхватила его тему. И тут такое началось!

Я не очень-то помню, как тоже оказалась на сцене. А только помню себя уже захваченной этим каскадом зажигательных еврейских мелодий. Не знаю, как бы оценили мое поведение мои аристократические предки, но это потрепанное жизнью пианино сразу откликнулось на мой призыв, и мы с ним на пару лихо отбивали аккордами этот разгул музыки и страсти.

В зале творилось что-то невообразимое. Теперь я знала, что это действительно маленький островок русской богемы, может быть, единственный уцелевший во всем мире, островок, где собрались люди горячего градуса крови. Одна из незатейливых уличных песенок сорвала с места актеров, и они пустились в пляс.

Лола, с роскошными черными кудрями по плечам, выскочила на середину зала и завертелась, закружилась, высоко вскинув руки; а потом, подхватив края своей широченной юбки, пошла лебедушкой по залу, приглашая всех сидящих выйти в общий круг. Ко-Ко и Серж были поглощены ритмом и пластикой танца. Нюрочка раскручивала перед носом Жерара воображаемый хула-хуп. Даже Василий, широко расставив локти, неторопливо откидывал то одну, то другую свои богатырские ноги, демонстрируя тем самым, что и он, классик в жизни и классик на сцене, знает, что такое еврейское «Семь сорок».

- Ум-па, ум-па, ум-па, ум-па, - рокотал он на весь зал.

- Цыганочку! Цыганочку давай! - закричал Энтони Краус, и тоже выскочил в круг. Закинув правую руку за голову, и левую за спину, он пошел вприсядочку и вдруг заголосил на манер русских частушек:

- Теща для зятя блины пекла -

Эх-ма, блины пекла!

Наконец все устали и разбрелись по своим местам.

А потом Нюрочка и Лола запели «Невечернюю», и все слушали, и Маша вытирала и вытирала мокрые от слез щеки, шумно вздыхая, чтобы не разрыдаться в голос.

Олег и Дэвид вернулись и сели вместе. Я слышала, как Дэвид рассказывал Олегу про свою жизнь, и Олег слушал его внимательно, не перебивая, и было непонятно, что может быть интересного этому цинику и мастеру на всякие колкости в болтовне двадцатилетнего дауна. Но он слушал. Слушал и смотрел на него каким-то долгим и мудрым взглядом. Так смотрел, что у меня засосало под ложечкой и стало пощипывать в носу, но я отмахнулась от этих подступающих сентиментальностей и стала вслушиваться в лепет Дэвида. А он между тем рассказывал о встрече своего папы с каким-то господином, и было понятно, что его отец очень богат и очень уважаем в мире бизнеса, и что его, Дэвида, здесь поэтому никто не может обидеть и никто не может прогнать с улицы, потому что папа платит полисмену, чтобы тот ни на секунду не выпускал из поля зрения его сына.

- Папа водил меня в большой дом для еды. Он так и называется - «Папа Джо», - рассказывал Дэвид о самом шикарном в этих окрестностях ресторане. - Но мне там не понравилось. Совсем не понравилось. Было скучно. Ужасно скучно. Даже полное блюдо креветок было скучным. Но я его все-таки съел... А здесь, во «Фламинго», всегда полно народу. И еще этот серебряный колокольчик над дверью. Он так хорошо звенит. И еще хорошо, что на столах нет ничего, кроме салфеток. Это очень удобно. Особенно если вдруг случайно обронишь свой бутерброд или перевернешь стакан с томатным соком. А мама, когда еще жила с нами, была против, чтобы я ходил в это кафе. Она так и говорила папе: «Нельзя, там много народу». А папа говорил ей: «Ну почему? Почему?» - и тогда мама начинала кричать. Она кричала, что здесь каждая собака может ткнуть в меня пальцем и сказать, что я сын Лолиты Дуглас...

- Ты - сын Лолиты Дуглас? - охнула Нюрочка. - Лолиты Дуглас, которая снялась в шести фильмах, пять из которых получили «Оскара»?

- Ага, - сказал Дэвид.

- А зачем ты на улицу играть ходишь? - спросил Олег, не обращая никакого внимания на Нюрочкины слова. - Играл бы здесь. Во «Фламинго».

- Нет. На улице совсем другое дело. Там много людей идут мимо. Весело. Они все мне улыбаются. И дама с большой родинкой на носу. И мужчина в костюме «адидас», и девушки... Там много-много девушек, бегущих в офисы. Точь-в-точь, как гуппики в аквариуме. Только ярче. Много ярче: синий, красный, желтый, зеленый цвета... Папа говорит: «Это бикини». Говорит, что раньше, в его молодости, в этом не ходили, а только купались. Ну и пусть. Все равно хорошо. Красный. Желтый. Зеленый... Они мне машут. Одной рукой. А в другой - сумочки. Такие маленькие, как коробки из-под конфет «Оливер». Маленькие коробочки из-под конфет. Только с ручкой. Забавно. Я им играю «Ветер в ивах...» А еще автомобили. Я им тоже играю. Если сыграть особенно удачно, то из машины выглянет лицо. Можно угадывать, каким оно будет. Но есть автомобили, которые меня уже знают. Синий «Шевроле». И черный «Фиат». Из «Шевроле» всегда выглядывает мужчина и кивает мне, мол, «привет!». И еще у меня есть старый приятель, ярко-красный «Пежо». Если ему сыграть тему из Моцарта, то оттуда выглянет дама с длинными белыми волосами. Она тоже кивает мне. Но совсем по-другому, чем мужчина из «Шевроле». Она очень похожа на мою маму... А ровно в двенадцать приезжает папин «Мерседес», потому что в двенадцать тридцать время ланча. Время ланча - это наше с папой время. Так всегда... так всегда...

- Подумать только, у Лолиты Дуглас - и такой сын! - продолжала шепотом изумляться Нюрочка, но ее театральные навыки делали этот шепот достоянием всего стола.

- Ну и что? - вдруг вспыхнула Мэри. - Что тут такого? Да когда он играет «Крестного отца», камни плачут! У него, чтоб вы знали, Божий дар! Чего не скажешь о вас... Видела я вас в этом жутком «Гамлете». «Быть или не быть, вот в чем вопрос», - а кажется, что вопрос-то для вас совсем в другом! Вот вас уже второй час этот «голомызик» лапает, и вы ничуть не смущаетесь. А скажи вам прямо, кто вы есть на самом деле, так вы же оскорбитесь. Вы себя, поди, настоящей актрисой возомнили! Сарой Бернар! А на поверку все одно - сплошная блевотина!

- Че-го?! - привстала от неожиданности Нюрочка, откинув руку ни слова не понявшего Жерара.

- А ничего, - вдруг спокойно сказала Мэри. - Просто его болезнь ничуть не хуже перелома ноги или инфаркта, я уж не говорю о СПИДе или сифилисе.

- У меня этого нет, - неожиданно сказал Жерар.

- Чего нет? - не поняла Мэри.

- Сифилис. Я - француз. Это верно. Но сифилис - нет!

- А, - усмехнулась Мэри. - А я думала, ты о болезни Дэвида. Вот тут я бы на твоем месте не была так самоуверенна.

И она выпустила дым сигареты прямо в физиономию Жерара.

- Так, - решительно поднялась из-за стола Нюрочка. - Нам пора. У нас завтра в восемь репетиция.

- Приятно было познакомиться, - жеманно протянул мне руку Ко-Ко.

- Мне тоже.

Актеры все разом поднялись.

- А на посошок? - неожиданно вспомнил Василий.

- Да. Как-то не по-русски получается, - тут же опять хлопнулся на стул Серж.

Василий принялся разливать оставшееся в бутылках. Все одобрительно загудели, кроме режиссера. Валек решительно закрыл бокал ладонью и сказал:

- Все.

- Я хочу сказать тост. - Анзор встал и поднял наполненный бокал.

Все замолчали.

- Однажды решили птицы устроить конкурс - у кого голос лучше. Первым запел соловей. Долго и трепетно звучала его соловьиная трель над горами и ущельями Кавказа, и не было звонче и краше той песни. Второй была ворона. «Кар-кар-кар», - закаркала она грубым голосом и тут же остановилась. Переглянулись звери и птицы, и все посмотрели в сторону судьи. Судил же конкурс осел. «Уважаемые лесные жители, - сказал он, поразмыслив: - Вот что я решил. Соловей поет долго, но тихо. А ворона коротко и громко. Поэтому голос вороны лучше». Так ворона стала победителем конкурса птиц. Так выпьем же за то, чтобы нас никогда не судили ослы!

- Прекрасный тост! Злободневный! - сказал Серж.

- Это ты о чем?

- О конкурсе пианистов.

- По-моему, ты перебрал, - сказала Лола.

- Тогда о судьях вообще. Абстрактно.

Выпили.

- Ну, теперь точно все, - сказала Лола, с трудом отдирая от стула здорово захмелевшего Сержа. С другой стороны Сержа поддерживал Ко-Ко.

На ремне Дэвида просигналил пейджер. Дэвид посмотрел на мерцающий экран и сказал:

- Мне тоже пора. Папа уже выехал. - И он поднялся.

- Пока, Дэвид!

- Пока, Санька!

- Мы еще увидимся!

- Пока, Мэри.

- Все о’кей, Дэвид!

Дэвид пошел к выходу, обнимая флейту.

Жерар попросил принести счет. Посмотрев на цифры, он густо покраснел; по его лицу было видно, что он в сущности просто пылкий и застенчивый брюнет, и подобные вечеринки вовсе не входят в его повседневную жизнь. Но рука его уже достала чековую книжку. Он быстро вписал в нее сумму - я даже не успела посмотреть, какую, - и протянул официанту. Тот замер в подобострастном поклоне:

- Мерси!

Актеры и Жерар двинулись к выходу. Французика подхватил Василий. Было слышно, как он, положив свою огромную руку на его худенькое плечо, говорил:

- По всему видно, ты парень хороший. Но с нашей Нюркой так нельзя. Нюрке другое обращение надо. Ты вот с ней нянькаешься, а с ней нужно решительно. Ты такой стих знаешь: «Умом Россию не понять»? Тютчев написал. Великий русский поэт - Тютчев! Так вот, это он про нашу Нюрку написал. Я тебе точно говорю - это про Нюрку. Я бы так и сказал от имени всех российских поэтов; так бы и сказал, что Нюрку нашу не понять, аршином общим не измерить, у ней особенная стать...

- Ты когда-нибудь прекратишь это словоблудие? - оглянулась Нюрочка. - Он ведь все равно ни слова не понимает. Дай лучше сигаретку.

- Я не курю, - сказал Василий.

- Когда бросил?

- Сейчас.

- Ну и скряга же ты!

И она направилась к стойке бара.

Вся компания застряла в дверях, поджидая, пока Нюрочка купит сигареты. Жерар был так подавлен, что не сделал даже вежливого жеста в сторону своей возлюбленной, подсчитывающей монетки.

Наконец Нюрочка получила пачку сигарет. Она распечатала ее, закурила и пошла к выходу.

Звякнул колокольчик. Вернулся Дэвид.

- А папы все еще нет, - растерянно пожал он плечами.

Дверь опять звякнула, но теперь уж от порыва ветра. Погода явно портилась.

И тут раздался крик Нюрочки. Сначала никто ничего не понял. Нюрочка, как курица, хлопала себя по ляжкам и орала на весь зал:

- Ой! Ой! Помогите! Горю! Горю!

На ней действительно загорелась легкая китайская юбочка. Сквозняк от двери на мгновение поднял ее, раздул веером, и она коснулась горящей сигареты.

- А-а-а-а!!! - вопила Нюрочка на весь зал.

Злополучная сигарета все еще дымила в ее руке.

Первым очнулся Дэвид. Он выронил флейту и бросился к Нюрочке. Он неуклюже бил ладонями по ее тлеющей одежде, но это совсем не помогало. Наоборот, случайная искра упала на нейлоновую куртку Дэвида, и она тоже мгновенно вскинулась пламенем. Дэвид волчком закрутился на месте.

Между тем Василий подхватил на руки орущую Нюрочку и кинулся с ней на кухню, где были и вода, и огнетушитель.

Дэвид глухо хрипел.

И тут Олег, одним прыжком оказавшись возле Дэвида, повалил его на пол и упал сам. Они клубком покатились по грязным плиткам пола. Никто не мог поверить в чудовищность происходящего. Со стороны все казалось просто игрой, когда мальчишки, крепко схватившись друг за друга, в восторге катаются по хрусткому снегу.

И огонь стал отступать. Уже Дэвид затих в руках Олега, но они все еще, сцепившись в единое целое, метались по полу, сбивая легкие стулья и задевая столы, на которых горели свечи. Одна из них упала, и пламя метнулось к Олегу. Огонь получил свою последнюю жертву. Он жадно лизнул его рыжие кудри, и они мгновенно превратились в факел. Олег дико закричал и отбросил от себя Дэвида.

Лола выругалась.

- Да что же вы все стоите? Врача! Скорее врача!

Но никто уже этого не слышал. Все пришло в движение. «Скорая», полисмен, носилки, потное дыхание толпы, мечущиеся в ужасе фигуры...

Последнее, что я увидела, теряя сознание, - черную маску. Но это уже не было лицом Олега.

Глава 5

...Сначала я увидела проем окна. Там была мама. Она смотрела на меня. Потом я увидела себя маленькой, что-то кричащей и плачущей, и зовущей кого-то, и обмирающей от страха и одиночества. Мне - двенадцать. Гул школы. Белые банты, завершающие тонкие струйки косичек. Подруги? Их нет. Я никогда не дружила с девчонками. Не из гордости, а просто потому, что их интересы, вмещавшие все многозвучье и многоцветье целого мира в фасончики платьиц, причесочки, фантики, сумочки и коробочки, меня отталкивали и смешили. Друзья? Их тоже нет. Влюбляющиеся мальчишки не шли в счет, потому что им был как раз этот самый счет присущ: вдруг все влюбились в одну, и этой одной по странной случайности оказалась я. Шквал записок. Примитив содержания. «Пойдем домой вместе?» Или: «Можно, я понесу твой портфель?» Я была не самая красивая в классе - были лучше меня. Я даже не могла считать себя хорошенькой. Очки. Длинный нос. Подростковые прыщики. И все-таки что-то притянуло того первого, который сказал: «Это она!» - и который стал вожаком стаи алчущих влюбиться. Я могла быть и столбом или дубом на их дороге - результат был бы тот же. Но я вовсе не была дубом. Я даже не была безучастна к их рыцарских потугам. Просто как-то с самого начала понимала, чувствовала непреложный закон бытия: когда все вместе выбирают одну для обожания, все вместе будут и клевать. Заклюют. Было страшно от этого понимания. Хотелось уйти раньше, чем наступит расправа. Думала: «Почему я? Почему именно я?»

Музыка. Она всегда была моим камертоном. Она делала меня странной, непонятной, этакой «дикой собакой Динго», про которую никто ничего толком не знал и о которой так удобно было слагать легенды.

И кем я только не была в глазах окружающих: от тайной распутницы до жертвенной мадонны. И то и другое меня утомляло, потому что предполагало рамки, а я хотела одного - быть самой собой.

Моя первая любовь - мой дом. Я знала и чувствовала его так остро и так самозабвенно. Я любила каждый его уголок, каждое его проявление - от ковшика с водой, стоящего рядом с моей кроваткой, до серых комочков запечной пыли. Я так страшилась потерять его, что приближала разлуку.

И снова мама в проеме окна...

- Его зовут Павел, и теперь он будет жить с нами, - сказала мама.

Я пожала плечами. Мне было все равно. В конце концов, отца я не видела никогда. Пусть хоть отчим будет. Пусть будет хоть кто-нибудь, только бы не слышать мамины печальные песенки, которые она называла колыбельными и писала специально для меня:

Обнимает дочка тонкими ручонками:

Понимает дочка - обе с ней девчонки мы.

Обе с ней девчонки, обе одиночки,

Обе одиночки - в половодье кочки...

Я себя ни кочкой, ни одиночкой не ощущала. У меня была мама, и мне казалось, что нам и так хорошо. Но мама плакала по ночам, а я хотела, чтобы она смеялась, всегда смеялась, потому что у нее была солнечная улыбка, от которой появлялись ямочки на щеках, и мама становилась похожей на актрису Майю Румянцеву в фильме «Королева бензоколонки» и еще - немного на Любовь Орлову. В общем, мама была очень красивая, и грусть ей была не к лицу.

Паша работал вместе с мамой. Он был фотокором и делал довольно удачные снимки к маминым репортажам. Особенно ему удавались лица рабочих и колхозников. Однажды он взял меня с собой, и я видела, как он это делает. К нему привели хорошенькую блондинку.

- Наша лучшая крановщица! - сказал бригадир строительного участка.

Крановщица густо покраснела.

- Гм, - как-то неопределенно крякнул Паша, критически осматривая все больше смущающуюся девчонку.

- Вообще-то ничего, - наконец констатировал он. - Но не типажная... Чего-то ей не хватает, - вслух прикидывал он.

Крановщица смущалась все больше и больше.

- А каска у вас есть? - спросил он у бригадира.

- Есть, - бодро сказал бригадир.

На крановщицу надели каску, под которую спрятали ее густые золотистые кудри. Лицо стало круглым, как оладик на сковородке. Два круглых глаза таращились на Пашу с нескрываемым ужасом.

- Не-е-е, - опять забраковал Павел, - все равно не типажно. - Что это она у вас мордастая такая? На коровницу тянет или на телятницу. Не-е-е. Не пойдет. Лучше вовсе без снимка, чем так.

- Может, измазать ее чем? - не сдавался бригадир. - Она ведь там, наверху, и в растворе, и в мазуте бывает.

- Ну, давай. Только скоренько. У меня сегодня еще два объекта, - торопил Паша.

Девчонку мазнули через всю щеку чем-то черным. Она ойкнула, но бригадир сказал:

- Терпи, Зойка, так надо.

- Слушай, - сказал Павел, еще раз критически осмотрев Зойку, - не нравится она мне что-то. Молодая очень. Не типажная. Нет, не типажная.

Крановщица совсем скисла. Губы у нее задрожали, и стало ясно, что она вот-вот разревется.

- Да ладно, парень, - сказал бригадир, - снимай как есть. Зойка-то наша вымпел взяла. Лучшая крановщица года.

- Ты мне это не рассказывай. Это ты корреспонденту расскажешь. А мне снимок нужен. На первую полосу. Слушай, - вдруг встрепенулся Павел, - а давай, я тебя щелкну. Ты именно то, что надо. Ну да, - все больше распалялся Павел, - именно то, что надо! Прямо типичный бригадир передовой стройки!

- А как же Зойка? - опешил бригадир.

- Ну так и напишем: «Бригадир той самой бригады, где работает лучшая крановщица года». - И он, не мешкая ни секунды, защелкал своим «Кэноном», прыгая возле очумевшего бригадира.

Рядом тихо и скорбно стояла Зойка. Из-под каски стекали на ее перепачканные щеки тонкие струйки пота.

Потом этот снимок обошел все местные и краевые газеты.

- Вот как нужно работать! - говорил мамин начальник, распивая у нас дома очередную бутылку водки. - Ну и повезло же тебе с мужем, Алевтина. Есть чем гордиться. Опять же, в одном доме и журналист, и фотокор. Прямо семейный подряд получается! - И он хохотал, довольный собственной шуткой.

Мама наливала редактору и Павлу, а сама, извинившись, вела меня в соседнюю комнату. Засыпая, я слышала, как она поет очередную свою песенку. Странно, но с приходом в нашу жизнь Павла ее колыбельные не стали веселее...

Потом наступил тот злополучный вечер. Мама была на работе. Она все чаще задерживалась на работе, оставляя меня вдвоем с отчимом. Павел в такие вечера был хмурым и раздражительным, много курил. Он научил меня играть в карты - в «очко» и «три листика». Мы играли на щелчки, и чаще всего эти самые щелчки доставались мне. Вот где я могла на себе испытать «Сказку о попе и его работнике Балде». Я, так же как и «поп - толоконный лоб», подпрыгивала от Пашиных щелчков до потолка, а он только смеялся.

Ближе к ночи Павел начинал на этих же картах гадать, где сейчас мама. Дожидаясь маму с работы, он бродил по комнатам, как раненый зверь.

Иногда я просыпалась и слышала, как он говорил маме:

- Ну чего, чего тебе не хватает? Ты глянь, в эту зарплату «видик» купили и кинокамеру. А скоро на свои «колеса» станем, я тебе обещаю. Я уже в очередь на «Жигуленка» записался. Сам буду тебя в редакцию возить.

- Паш, ну зачем нам все это? - тихо отвечала мама. - Лучше давай летом на море съездим. Или в горы. В Архыз. Вчера наша «профоргша» предлагала путевки. Я была однажды: вокруг ни души, речушка горная, и хвоей пахнет, так пахнет, - до головокружения. Саньку возьмем; ей там раздолье.

- С кем же это ты там была? - напрягался Павел.

- Ты опять? Да ни с кем. Вот так же по путевке ездила.

- Ха, рассказывай! «По путевке»...

- Тихо, Саньку разбудишь...

В тот вечер мама опять задерживалась. А Павел принес еще и водку, и пил ее, ничем не закусывая, а только выкуривая одну за другой сигареты. Я укладывала спать кукол. Маргошу я положила в кроватку, а Маросейку - в маленькую ванночку, потому что Маросейка была пупсиком и у нее не было кроватки, а была ванночка; но я ее так аккуратно и уютно устраивала, что было совсем не заметно, что это ванночка. Маросейка уснула сразу, а Маргоше все не спалось, и я пела ей песенки - точно так же, как пела мне колыбельные мама. Только я пела ей из моего любимого фильма, который назывался «Гусарская баллада». Я этот фильм могла смотреть сколько угодно раз, и потому все песенки знала наизусть:

«...Догорает свечка, догорит дотла.

Спи, мой сердечко, спи, как я спала»,

- укачивала я неугомонную Маргошу.

И тут в комнату вошел Павел.

- Что это такое? - Павел держал в руках пакетики с фотопроявителем и фиксажем.

- Это твои химические растворы, - сказала я.

- Это мои химические растворы, - повторил Павел, - но почему они все распечатаны?

- Я делала из них яд для продажи в аптеке.

- Ты делала из них яд для продажи в аптеке, - опять повторил Павел и вдруг заорал на весь дом: - Дрянь! Паршивая дрянь!!!

От неожиданности я даже не могла встать с пола, а продолжала сидеть на маленьком коврике и машинально качать свою Маргошу. На меня никогда никто так не кричал. Никогда и никто. У мамы был тихий спокойный голос, и даже если я шалила, все ограничивалось ее взглядом, наполненным строгим недоумением, будто она хотела сказать: «И это моя дочь?» Однажды, когда я совсем расшалилась и никак не могла успокоиться, мама сказала: «Александра, перестань, иначе я не буду любить тебя». Этого было достаточно, чтобы я мгновенно пришла в себя. Я очень боялась, что мама в самом деле меня разлюбит. Если она сердилась на меня за что-то, она просто переставала меня замечать, и это было настоящей пыткой, и я торопилась просить прощения.

Я смотрела на Павла снизу вверх, а он все больше и больше распалялся:

- Как я теперь отчитаюсь?! Кто мне поверит, что я не загнал все это «налево»?! Ты же испортила всю месячную нормы! Всю месячную норму извела! Все химреактивы! Все! Сучка! Сучка! Такая же сучка, как и твоя мать!!!

- Мама! - очнулась я от столбняка, вскочила на ноги и хотела выскочить из комнаты.

Но не тут-то было. Павел перегородил двери. Он цепко схватил меня за сиреневый фартучек и стал бить. Он лупил меня по голове, по спине, тряс за плечи, выкручивал руки и все время орал. Я отбивалась и тоже кричала. Мне было страшно. Мне вдруг показалось, что еще секунда, и он просто убьет меня.

- Мамочка! - крикнула я из последних сил.

Дверь отворилась. На пороге стояла мама.

- Уходи, - тихо сказала она застывшему на месте Павлу.

Павел наконец отпустил меня, и я кинулась к маме.

- Но... - попытался что-то сказать Павел.

- Уходи, - еще раз повторила мама. В ее голове было что-то такое, от чего стало понятным, что слова больше не нужны.

Павел молча вышел в другую комнату.

Мама всю ночь провела со мной. У меня поднялась температура. Утром пришел врач и сказал, что у меня нервный срыв. Он выписал микстуру и, уходя, сказал:

- У девочки слабая нервная система. Вы должны помнить это, мамаша, и ограждать ее от стрессов.

Мама молча кивнула. Больше я Павла никогда не видела. Мне едва минуло шесть лет.

И снова мама в проеме окна...

...Наш семейный альбом. Запах старой кожи. Страницы - толстые, тяжелые от дагерротипов. Между ними бабочки шуршащих перекрытий. Легчайший полет бабочки и тяжелый лист семейной истории; и опять крыло бабочки и тяжесть семейной истории; и так - страница за страницей, до самого конца; а в конце - целый лист визиток. Их рассматривать весело, можно водить пальцами по их смуглой поверхности, и они шероховатые на ощупь; на них фамилии моих прадедов со всеми их регалиями и моих прабабушек, с виньетками и завитушками; а еще забавные надписи: «С Новым 1901-м! Целую Вашу прелестную ручку! Статский советник Никольский» или «Блажен, кто смолоду был молод...» Ваш Димитрий» или «Съ Рождествомъ Христовым! Никодимъ Ковальский».

- Сашенька, а ну-ка, найди нашу бабушку...

Это игра такая. Я с мамой в нее играю, наверное, с самого своего рождения. На большом темно-зеленом картоне - снимок: группа девочек лет четырнадцати. Они все в строгих платьях и похожи на маленьких монахинь, их нежные лица напоминают белые орхидеи, особенно на фоне сидящих в центре неприступных учительниц и учителей. Я знаю, что наша бабушка, вернее, мамина прабабушка, а моя пра-прабабушка, - третья слева во втором ряду, но долго всматриваюсь в лица, будто каждое из них может вдруг да и оказаться моей кровной родней.

- Нет, все-таки наша бабушка - вот, - наконец говорю я.

- Ну почему, почему, ангел мой? - деланно сомневается мама.

- А потому, что у нее такие же косички, как у меня, и такая же родинка на правой щеке, как у меня, и такие же ушки, как у меня, и такое же имя, как...

- ...как у моей Санечки, - подхватывает мама, и нам так хорошо, так уютно и так весело в эти мгновения.

Внизу на фотографии выбито: «Выпускной класс Александровского училища при Смольном монастыре. 1861 год».

Потом мы идем гулять по Пятигорску, и мама рассказывает мне про другую бабушку, Марию Ивановну, в которую, по преданиям, был недолго влюблен сам Пушкин. К Пушкину мы с мамой относимся благоговейно, но совсем не так, как к Лермонтову. Пушкин - роднее.

- Наша бабушка знала французский, немецкий и итальянский; чудесно пела, рисовала и танцевала, - говорит мама.

- Она была богиней? - спрашиваю я.

- Нет, - смеется мама, - она даже графиней не была. Просто падчерица Прасковьи Александровны Осиповой, владелицы Тригорского.

Я заметно сникаю, потому что внутри меня уже намечталось столько! Ну уж никак не меньше княжны, а то и самой принцессы.

Мы идем по проспекту Кирова к Академической галерее. По нему бегут небольшие трамвайчики с прицепными вагонами. Они как игрушечные - без окон и дверей. По стенам домов - дикий виноград. Пахнет сиренью и жасмином.

- Наш город - самая южная точка России, - пытается вернуть мне настроение мама. - Его строили братья Бернардацци, что в переводе с итальянского означает: «странствующие монахи»...

- Бер... Бернард... - пытаюсь повторить я сложную фамилию, но у меня так ничего и не получается. Зато в нашу прогулку возвращается серебристый колокольчик маминого смеха.

И снова мама в проеме окна...

Глава 6

Очнувшись, я еще какое-то время не могла понять, где я, кто я и что со мной произошло. Я увидела, что лежу в маленькой комнатке, незнакомой, чужой, но удивительно опрятной и уютной. Я встала, но не смогла сделать ни шагу. Голова за-кружилась, в глазах потемнело, и я снова легла в постель.

И тут всполохи пламени, в котором горел Олег, обожгли мою память.

- Wie ist Ihr Befinben?*

Немецкая речь окончательно вернула меня к действительности.

Возле меня стояла белоснежная девушка.

- Danke,** - сказала я и тут же по-русски обрушилась на нее вопросами: - Что со мной? Где Олег? Где я?! Rufen Sie bitte den Dolmetscher,*** - наконец вспомнила я нужную фразу.

Девушка радостно закивала головой и выпорхнула из комнаты. Тут же ей на смену вошел человек средних лет. На нем не было белого халата, как на девушке, и фонендоскопа, из чего я сделала заключение, что это не врач, а переводчик.

- Вы говорите по-русски?

- Да, - сказал вошедший. - Вы только не волнуйтесь так. Вам нельзя волноваться. Я вам сейчас все объясню.

И он рассказал, что я уже второй день в Шварцвальде, в маленьком частном пансионе, хозяин которого - страстный любитель и поклонник классической музыки. Он был на конкурсе и слышал мое выступление, и когда в клинике сказали, что моему здоровью больше не угрожает опасность, он перевез меня в свой пансион. Вместе с ним приехала медсестра. Она будет следить за состоянием моего здоровья. Здесь я пробуду еще неделю, а потом меня отправят домой, в Россию.

Переводчик мастерски обходил тему, которая волновала меня больше всего.

- А Олег Комаров? - спросила я тихо, почти шепотом. - Что с ним?

- Ваш друг погиб, - ответил переводчик и тут же добавил. - Мне очень жаль.

- А Дэвид?

- Тридцать процентов ожога. У него сильные боли. Но его отец очень благодарен вам. Ваш друг спас жизнь его сыну.

- А актриса? Нюрочка, кажется.

- О, там все закончилось легким испугом!

- Оставьте меня одну, пожалуйста, - попросила я и отвернулась к стене.

...Мы стояли в приемном отделении. Наконец появилась Сонька. Олег взял ее за руку и сказал:

- Теперь я никогда и никуда тебя не отпущу. Никогда и никуда. Поняла?

Сонька молча кивнула, и мы пошли домой, в общежитие.

Так мы прожили еще год. Олег приходил после занятий в нашу комнату. Мы ужинали, обсуждали новости, иногда ходили все вместе в кино или просто бродили по улицам. Мы так привыкли быть втроем, что после свадьбы Сонька и Олег, снявшие небольшую комнатку на улице Каляева, через весь город ездили ко мне в общагу, и мы по-прежнему пили чай с булочками, которые пекла Сонька.

- Я и не знал, что она умеет готовить, а то бы женился на ней раньше, - балагурил Олег. - Она еще и картошку жарить умеет. Ты представляешь, вчера полночи жарила картошку!

- Ну, если вам больше нечего делать по ночам...

- А он говорит, что на голодный желудок нельзя заниматься творчеством. Особенно когда дело касается будущего поколения.

- Сонька, не поддавайся! Он просто обжора! К сорока годам он будет весить не меньше центнера и закончит жизнь апо-плексическим ударом!

...Что я скажу Соньке? Как мы с ней будет жить дальше? Как мы будем жить?!

Этот смуглый молдаванин сам ушел из консерватории. Он не стал дожидаться Сонькиной выписки из больницы. Он понял, что если не уйдет, то случится что-то страшное, потому что все шесть наших мальчишек были готовы воткнуть в него нож.

Мы никогда не говорили на эту тему. Даже когда оставались вдвоем. Только перед свадьбой, перед самым выездом в загс, когда внизу стояла машина и вокруг нее метался взъерошенный Олег, Сонька вдруг опустилась на стул и сказала:

- Может, зря мы все это затеяли? У меня ведь никогда не будет детей. Никогда, понимаешь?

- Да ты что! - заорала я. - Ты с ума сошла! Олег этого не перенесет!

- Олег ничего не знает... Ну, насчет детей... - сказала Сонька тихо.

- Олег знает, - так же тихо ответила я. - Ему врач еще тогда сказал.

В Шварцвальде, залеченная валерианой хвойного леса и бессловесной любовью хозяина с хозяйкой, которые умудрились устроить все так, будто я в сказке про Цветочек Аленький - чего бы я ни пожелала, все появлялось само собой: еда, теплое одеяло и электрогрелка к вечеру; всегда чистые сухие полотенца в ванной комнате; пахнущая лавандой постель и даже маленький радиоприемник, который я не включала, - все это вместе подарило мне несколько дней покоя. Я старалась не думать о встрече с Сонькой. Я вообще старалась не думать. Инстинкт самосохранения диктовал мне жизнь амебы. Стоило чуть-чуть расслабиться, и память сбивала меня с ног. И тогда я опять собирала в кулак все мужество, доставшееся мне от предков, которых гнали этапом в Сибирь, объявляли «врагами народа», мучили в концлагерях; все мужество моих никчемных предков, сохранивших вместо своих имений и жизней горстку фотографий в кожаном альбоме.

Я взбиралась по холмам Шварцвальда, продиралась по темным зарослям его дремучего леса, поднималась на самые вершины гор, где мне казалось, что если чуть-чуть оттолкнуться от земли, то...

Я гуляла в одиночестве, но никакой страх не мог овладеть мною, кроме страха возвращающейся памяти. Наоборот, эти места, где до ближайшей деревеньки было не меньше сорока минут ходьбы, будто вдыхали в меня свои целебные силы.

Рядом с пансионом, внизу, у ручья, жил бауэр, который производил все необходимое для жизни пансиона. В самом пансионе кроме меня отдыхали молодая супружеская пара и седовласый мужчина лет шестидесяти. Мы иногда встречались, но лишь обменивались коротким приветствием и улыбками.

Кроме спальни у меня была еще комната с деревянным резным балконом, на котором стоял такой же резной столик и два шезлонга. Я могла пить вечерний и утренний чай, и встречать рассвет и закат прямо на этом балкончике; и мне так хотелось остаться здесь.

Но в России меня ждала Сонька.

Я знала, что буду всегда вспоминать и тосковать по этим местам. Здесь была незыблемость, непоколебимость, упорядоченность гармонии; здесь не было никакой угрозы; здесь все жили спокойно, разумно, наслаждаясь каждым днем и простыми радостями бытия.

Но время неумолимо. Через неделю за мной приехал микроавтобус. Даже плохо понимая, что к чему, я видела, что мое путешествие происходит на фантастически первоклассном уровне. Уже потом я узнала, что все мое лечение, оплату пансиона и доставку в Россию самолетом компании «Люфтганза», все переговоры с консульством, которое грозило многими неприятностями, так как я не только просрочила визу, но и раскрылась моя подделка медицинской справки, - все это взял на себя отец Дэвида.

Петербург встретил меня мелким серым дождем. Сонька стояла внутри аэровокзала. Я увидела ее сразу, приникшую к стеклу, по которому текли струи воды, и казалось, что она стоит под водопадом.

Она была в черном плаще, с прижатым к груди стволом зонтика. Она увидела меня и кинулась навстречу. Мы обнялись.

Потом мы сели в рейсовый автобус «Аэропорт - Центр» и всю дорогу молчали. Сонька беззвучно плакала и гладила меня по руке. Она это делала так, будто хотела сказать что-то, но слова не получались, да и вряд ли были нужны.

Мы приехали в общежитие. Оно было почти пустым. Все разъехались на летние каникулы или занимались в консерваторских классах. Но так было лучше, потому что больше всего я боялась встреч, расспросов и сочувственных реплик. Я будто окаменела, но знала, чувствовала, что любое чужое вторжение могло легко разрушить этот айсберг и обнаружить под ним всю безмерность моей тоски и боли.

Сонька согрела чайник. Я протянула ей пакет. Там был спортивный костюм и кроссовки. Сонька уже полгода занималась бегом трусцой и ходила на шейпинг, и мы с Олегом купили ей это, проезжая один из магазинов, налепленных в большом множестве вдоль автобана.

Сонька даже не заглянула внутрь пакета.

Из этой же дорожной сумки я достала коньяк и сигареты.

- Расскажи, как все было, - сказала Сонька.

И я послушно стала рассказывать. Я начала с самого начала; даже до начала; с того, что Сонька наверняка знала и сама, - с моего убийственного диагноза, и как Олег достал справку. Потом я рассказала во всех подробностях про то, как мы ехали, и про наши отборочные туры, и про жеребьевку, и про реакцию жюри, когда Олег закончил играть. Меня словно прорвало: я говорила и говорила без остановки. Я описала ей наш отель и переводчика Анзора, маяту с водой в душе и наши убогие завтраки в пластиковых коробочках, наши бесконечные воспоминания о Сонькиных булочках и пирогах. Я до мельчайших подробностей припомнила все наши разговоры, впечатления, встречи. Шаг за шагом я описывала ей наш путь по Германии; час за часом - нашу жизнь в этом маленьком городке бюргеров, помешанных на своей исключительности и на музыке. Я припомнила все детали первой встречи с Дэвидом, и потом наше знакомство с художником Толиком Краусом, и с проституткой Машей, и с актерами русского балаганчика и всеми своими соотечественниками, облюбовавшими на чужой немецкой земле этот маленький островок под названием «Фламинго» и регулярно собиравшимися под его крышей. Я рассказывала торопливо, почти скороговоркой, боясь паузы, в которой Сонька может спросить о самом главном. Но она, эта пауза, все-таки наступила.

- Расскажи, как все было, - еще раз повторила Сонька, пропустив мимо ушей мое многословие.

И тут я заплакала. Я плакала так впервые в жизни. Я даже не плакала, а кричала или стонала, или выла, не знаю, но те звуки, которые исторгались из меня, не были похожи на человеческие.

Сонька сидела рядом и гладила меня по голове. У нее были руки мамы. Она гладила и говорила:

- Поплачь... Поплачь... Так будет легче... Вот увидишь, так будет легче...

Потом она откуда-то принесла мокрое полотенце и одеяло, и какие-то капли, и всем этим меня долго поила и растирала, и укутывала. Потом я уснула.

...Утром я очнулась от запаха булочек, и он был таким сладким, ванильным, что мне даже показалось, что все произошедшее - просто дурной сон, и на самом деле ничего не было; что я просто спала все это долгое время; и вот теперь пора вставать и бежать, бежать на занятия, и, может быть, я уже проспала первую пару; и что скажет наша взбалмошная Эсфирь Марковна; и как я посмотрю в глаза профессору Ольшанскому, который ради нас с Олегом приехал из самой Москвы; только ради меня и Олега, чтобы еще раз прослушать всю конкурсную программу...

Я открыла глаза и увидела Соньку. Она держала в руках закопченный чайник.

- Вставай, - сказала Сонька, - мне на работу пора, а я хочу успеть с тобой позавтракать.

И мы опять стали жить вместе. Сонька переехала ко мне в общежитие, в нашу с ней комнату, на свой потертый диванчик, на котором провела семь консерваторских лет. Каждое утро она уходила на работу. Она устроилась концертмейстером в молодежный авангардный театр, но там платили совсем мало, и ей приходилось еще бегать по Питеру на частные уроки; но она была рада любой подработке и хваталась за все, что ей предлагали, - записи на студии, детские утренники, хор мальчиков в каком-то Доме творчества. Ее жизнь стала бесконечной каруселью, в которой она закручивала свое горе, и в которой я была безучастным балластом и нахлебником.

Сначала, когда я поняла, что больше не могу подойти к роялю, что мои руки одеревенели и клавиши больше не повинуются мне, я впала в панику. Но время шло, и нужно было с этим смириться. И я смирилась. Правда, оказалось, больше я ничего не умела делать. Ничего! Оказалось, что все, на что меня скроила природа, было сосредоточено в этой звучащей коробке, в этом гробу музыкальных призраков. Лишившись этого, я лишилась самой себя.

Я пыталась помогать Соньке по хозяйству, но у меня все разбивалось - от вазочек до ее любимых горшков с цветами; сгорало на кухне до такой степени, что потом запах гари долго стоял в коридоре общежития. Наконец комендант запретила мне пользоваться газовыми приборами в отсутствие Соньки, и я просто перестала выходить на общую кухню. Я целыми днями валялась на диване и курила. Даже чтение книг стало мне недоступно. Все казалось никчемным, надуманным. То же самое происходило и с телепередачами. Иногда Соньке все-таки удавалось вытащить меня на улицу и уговорить пойти в кино или на новую постановку в своем театре авангардистов, но и там я едва дожидалась конца.

Так прошли месяца два или три, а может быть, и больше - я плохо ориентировалась во времени. Но в какую-то минуту я вдруг поняла, что больше не могу, не хочу, не буду Сонькиной обузой; что нужно все-таки что-то делать, на что-то наконец решиться, или хотя бы куда-то девать этот ненужный груз своего тела, поселившийся рядом с ней и поедающий добрую половину ее заработка.

И я решила вернуться в Пятигорск. Тем более что мама, чувствуя, что со мной происходит что-то неладное, на все мои телефонные потуги создать иллюзию бодрости и оптимизма говорила:

- Доченька, ты бы домой приехала, а?..

И я знала, что как бы я ни прятала, ни кодировала свое состояние, она все видит в истинном свете.

Сонька провожала меня до автобуса. Она не могла поехать в аэропорт, потому что в этот день было показательное выступление хора мальчиков. Она вытирала набегающие слезы уголком косынки, повязанной галстуком на шее, и говорила:

- Ну что это ты выдумала? Что выдумала? Зачем тебе ехать? Нам ведь так хорошо вдвоем. Что же я буду без тебя делать? Я же не знаю, что мне делать без тебя.

- Брось, Сонька, тебе только легче будет. Твои ученики будут с удовольствием съедать и мою порцию булочек и пирогов, - пробовала шутить я, но это как-то плохо получалось.

Наконец пришел автобус. Сонька растолкала толпу отъезжающих и первой влезла в салон. Потом она втащила меня и мой рюкзак:

- Вы уж, пожалуйста, проследите, чтобы она не забыла вещи, ладно? Я вас очень прошу! Это сестра моя. Она такая рассеянная. Присмотрите за ней, ладно? - И она заискивающе смотрела в глаза водителя.

- Ладно, - отмахивался от нее водитель.

- Ну перестань, ну, право же, неловко, - тянула я ее за рукав из салона.

У нас была еще минута для прощанья. Целая минута. Вечность этой минуты.

- У тебя все будет хорошо, - быстро говорила Сонька. - У нас с тобой все еще будет хорошо. Поняла? Ты еще сыграешь своего Рахманинова! Сыграешь! Поняла!

- Сонька, я хотела тебе сказать... Я не могу тебе этого не сказать. Я никогда никому этого не говорила. Я не могла признаться даже себе самой, Сонька...

- Не надо, - остановила меня Сонька, - я ведь всегда знала, что ты любишь Олега.

Мама встречала меня в аэропорту в Минеральных Водах. На ней была белая вельветовая курточка и парусиновые брючки, и от этого она издали казалась девушкой. Она увидела меня и замахала сразу двумя руками. Я кинулась к ней через весь зал, расталкивая встречающих, а она бежала ко мне, раскрыв бесконечность своих объятий.

- Доченька моя!

- Мама! - захлебнулась я в крике.

Она обнимала меня, прижимала к груди, потом отстранялась, будто желая рассмотреть, какая же я теперь стала - совсем большая, совсем взрослая; и снова обнимала, а я только и могла все время повторять: «Мама... мамочка... мама...» и припадать к ее худенькому плечику. В этом восторге, в этой горячности нашей встречи я сначала даже не поняла, что же произошло; я не поняла, как и откуда на мамином белоснежном вельвете вдруг появилось и стало медленно расползаться красное пятно крови...

Глава 7

На следующее утро я уже стояла в приемном отделении краевой туберкулезной больницы, судорожно прижимая к груди пакет с тапочками, халатом, мылом «Сэйфгард» и зубной щеткой.

- Что у вас там? - спросила приемная медсестра, заполняя историю болезни.

Я молча показала содержимое пакета.

- Это все нельзя, - сказала медсестра. - Тапочки и халат я вам выдам. А вот мыло и зубную щетку можете оставить. Ваша палата - номер шесть.

- Прямо как у Чехова, - сказала я, но она не поняла, о чем речь.

Это была большая комната с шестью койками и тремя тумбочками. Посередине стоял круглый стол и два стула возле него. Еще в палате была раковина для умывания, на которой кое-как помещались пять кусочков мыла.

По пустующей койке возле окна я догадалась, что это место предназначено мне.

Не успела я сесть на кровать, как в палату ворвалась растрепанная полногрудая сестра-хозяйка:

- Где тут новенькая? - рявкнула она с порога.

- Вон там, - кивнула в мою сторону женщина, занимающая место у раковины.

Но сестре-хозяйке ответ был не нужен. Она уже двигалась ко мне, задевая своими обширными габаритами все, что попадалось на ее пути. Сначала она обошла две кровати, которые выпирали чуть ли не на середину комнаты. При этом с обеих слетели на пол полотенца и температурные графики, но это нисколько ее не смутило, тем более что она несла груду белья сомнительной чистоты и два едко-зеленых одеяла, и этот вещевой букет мешал ее передвижению. Еще через секунду с грохотом рухнул один из стоящих у стола стульев.

- Е-мое! - ругнулась сестра-хозяйка и ухнула весь свой груз на мою койку.

- На! Держи! - И она жизнерадостно улыбнулась, обнажив золотую коронку своего объемного рта. Затем резко развернулась и, пройдя тем же путем, вырвалась из палаты, грохнув дверью.

- Вот слониха! - сказала худенькая женщина лет тридцати, ставя на место упавший стул.

- Да она всегда такая, - поддержала реплику ее соседка, и, пока первая продолжала восстанавливать порядок, подбирая и отряхивая полотенца, прикрепляя графики с показаниями температуры, обратилась ко мне:

- Ты это, давай... застилай постель-то...

Я подскочила как ужаленная. Ну конечно же, конечно же, нужно что-то делать. Да и незачем нарушать свои появлением традиции этой устоявшейся больничной жизни. И я принялась забивать в дырявую наволочку что-то среднее между подушкой и валиком.

Когда бой с подушкой был закончен, настала очередь одеяла. Пододеяльник был так велик, что сначала мне показалось: он рассчитан на оба одеяла сразу. Но я ошибалась, и на мою ошибку мне тут же указала соседка:

- Ты, это... одно оставь... оставь одно-то. Сверху его покроешь, и будет в место покрывала тебе, - доверительно, будто военную тайну, сообщила она мне ход последующих действий.

Я кивнула, и быстренько подоткнув простыню за края матраца, убрала постель по всем правилам общежитского быта. Затем, усевшись сверху на покрывало, обвела взглядом своих соседок.

Они лежали на кроватях и, нисколько не смущаясь, тоже рассматривали меня.

Эта немая сцена длилась довольно долго. А может быть, мне это только показалось, может быть, прошла всего минута или две, но это были долгие две минуты.

- Ты откуда? - наконец спросила та, чье место было у раковины.

- Из Пятигорска, - сказала я.

- А. - Она отвернулась, явно потеряв ко мне интерес.

Зато разговор подхватила моя соседка справа.

Это была крупная яркая девушка с чуть раскосыми темными глазами и увесистой копной черных как смоль волос.

- А зовут тебя как? - спросила она.

Я ответила.

- А меня - Анегрет, - сказала девушка.

- Как? - не поняла я.

- Анегрет, - обнажила безукоризненно белые зубы она.

- Это не русское имя, - сказала я.

- Я и сама не русская, - опять улыбнулась Анегрет. - Я, между прочим, чеченка. Из батальона «смертниц». Я здесь диверсионный план всего своего незаслуженно угнетенного народа осуществляю. Знаешь, что я делала до того, как меня сюда привезли? - Анегрет села на койку и понизила голос: - Я заражала русское население палочками Коха. Вот. Не веришь?

Я молча смотрела на нее и ждала продолжения.

- Не веришь? - Анегрет дохнула мне в лицо, и я невольно отшатнулась. Девушка была явно довольна впечатлением, которое производила. - Тогда слушай, как все это было... Я входила на заднюю площадку автобуса или троллейбуса в те самые часы, когда все едут или с работы, или на работу. Народищу-то в это время - как селедок в банке! И все еле стоят на одной левой. А чтоб ворочать головой, руками или задницей - это уж точно исключено. А у меня с собой шприц наготове. Да не просто шприц, а полная доза этих самых палочек Коха. Вот как только автобус качнет там вправо или влево, или тормознет где-нибудь, я, не теряя ни минуты, эдак одним шлепком - ух! - и в правый крайний угол одной из задниц всю дозу сразу и вмазываю!!! Секунда - и новый туберкулезник поехал рассеивать заразу среди мирного русского населения...

- Ну, понеслась, - обреченно вздохнула женщина, дававшая мне советы насчет одеял и пододеяльника.

- Как тебе мой диверсионный план, а? - нисколько не смутившись от реплики соседки, спросила Анегрет.

Я стойко выдержала паузу и сказала:

- Проще было бы плевать, чихать или кашлять.

- Э, нет! - замотала своим конским хвостом, стянутым резинкой, Анегрет. - Кашель и все прочее - это не гарантия. Сильный организм вполне способен все это вынести. А тут - полный верняк!

- Ну, тогда лучше заражать холерой, - сказала я. - Эффект намного быстрее.

- Куда там ей до холеры, - опять встряла соседка Анегрет. - Ее «конек» - гонорея или сифилис.

- Вот ты стерва, теть Дуся, ну ведь поговорить с человеком не даешь! - всплеснула руками Анегрет.

И вдруг совершенно неожиданно схватила свою тапочку и запустила прямо в голову этой самой тети Дуси. Реакция была молниеносной. Тетя Дуся вскочила с кровати и бросила в обидчицу стоявшую на тумбочке алюминиевую кружку. Еще через мгновение тетя Дуся и Анегрет вцепились друг другу в волосы и дико завизжали.

Мне стало как-то не по себе.

Но поединок длился недолго.

- Все! Хватит! - рявкнула женщина, занимающая койку у раковины.

Запыхавшиеся и красные, растрепанные драчуньи тут же расползлись по своим местам.

Дверь в палату открылась, и в проеме показалась медсестра.

- Где новенькая? - нараспев спросила она и томно закатила глаза.

Она была очень похожа на девушек из телерекламы. Ресницы, тональный крем, губная помада и весьма эксцентричный парик придавали ее длинноногой фигурке законченный образ манекенщицы.

- Тут она.

- Завтра в шесть анализ мочи, в семь - анализ крови, с восьми до десяти - рентген, в десять - к врачу, - пропела «манекенщица», и дверь за ней закрылась, оставив в палате стойкий запах туалетной воды «Шанель №5» польского розлива.

- Ну, Марьяша! Ну, девка! - то ли с осуждением, то ли с восхищением произнесла женщина, чья койка стояла в самом дальнем и темном углу, а сама она очень напоминала мышку - сухонькая, маленькая, юркая.

- А что Марьяша? - тут же откликнулась Анегрет. - Марьяша не из инфицированных. Марьяша свою смену отпахала, и ей море по колено. Марьяше свою личную жизнь налаживать надо, а не на нас время убивать. Так что с Марьяши и взятки гладки. Ты вот лучше на повариху глянь. Опять вчера с работы еле-еле две сумки уволокла. Видно, никого баба не боится.

- А чего ей бояться? - сказала Мышка. - Она сама из наших, из туберкулезных. Вылечиться-то вылечилась, а на работу никто не берет.

- Да и то верно. Кто с таким диагнозом возьмет? - кивнула Анегрет.

- Тебя и с таким диагнозом берут, - с явным подтекстом сказала тетя Дуся.

- Опять начинаешь? - подскочила Анегрет.

- Я сказала - хватит, - тихо, но с угрозой проговорила та, у раковины. Я окрестила ее Надзирательницей.

- Обед! Все на обед! - пронеслось по коридору. - Обед!

Анегрет, Мышка и Надзирательница, подхватив с тумбочек свои кружки, двинулись к дверям.

Тетя Дуся замешкалась в поисках своей алюминиевой посудины. Женщина с лицом алкоголички не шелохнулась.

- А вы на обед пойдете? - спросила я.

- Пусть скотина жрет эту похлебку, - прохрипела женщина и, отвернувшись от меня, прикрыла глаза.

Я не знала, что мне делать. Есть не хотелось. Но и в палате оставаться тоже не хотелось. Я вышла в коридор. Здесь, как овцы к водопою, больные шеренгой двигались в сторону столовой.

Оттуда доносился запах горохового супа и чего-то, жаренного на постном масле. Все это, как ни странно, нагоняло аппетит, и я двинулась вместе со всеми к месту кормежки.

Столовая была большая, светлая и чистая. У окна раздачи выстроилась очередь. С правой стороны, отдельно от других, стоял стол с большим блюдом, наполненным вареными яйцами. Еще на нем стояло две кастрюли, на боках которых было крупно написано «Чай» и «Кофе». В кастрюлях болтались половники.

- А где твоя кружка? - спросил стоящий впереди меня мужчина. - Ты что, новенькая? А из какой палаты?

- Из шестой, - решила ответить я сразу на последний вопрос.

- Смотрите-ка, Вовчик нашу новенькую клеит, - громко сказала Анегрет.

- А тебе что! У тебя своих женихов хватает, - так же громко ответила ей Мышка.

Мужчина, которого звали Вовчик, на диверсионные реплики не реагировал, а продолжал заниматься моей персоной.

- Ты местная?

- Из Пятигорска, - кивнула я.

- Тогда скажешь родне, чтобы привезли все нужное. А пока возьмешь здешнее, больничное. Это ничего, ты не брезгуй. Ее, ну, посудину-то эту, с хлоркой обрабатывают, чтоб заразы на ней не оставалось. Я сам видел. Тут у них еще и такой спецшкаф установлен, так там температура до тысячи градусов накаляется. Ну какая зараза при такой жарище уцелеет? Теть Шур! А теть Шур! Дайте новенькой тарелку с кружкой! - за-орал он прямо в окошко раздачи.

Высунулась красная физиономия поварихи. Было такое впечатление, что она сама только что вылезла из этого спецшкафа с температурой в тысячу градусов.

- Чего орешь? - спросила она у Вовчика.

- Вот, новенькая.

И он кивнул в мою сторону.

- Вижу, не слепая.

- Ей посудина нужна.

- Ну и сказал бы так сразу. А то орешь чего-то...

Повариха швырнула в миску Вовчика половник горохового супа и куриную лапу. Потом с грохотом взяла из груды тарелок одну и кинула в нее две сардельки и ложку гречневой каши. Вовчик, подхватив свой обед, двинулся к столам, за которыми уже ели другие больные.

- А твоя тарелка где? - спросила у меня повариха.

- Я новенькая, - сказала я.

- Вижу, не слепая, - отрезала повариха. - Но тарелка-то твоя где?

- У меня нет.

- Так бы сразу и сказала. - И тетя Шура опять выхватила верхнюю миску из стопки тарелок, стоящих перед ней. Она положила мне ложку гречневой каши и одну сардельку.

- Суп новеньким не положено, - сказала она и сунула мне в руки ложку и алюминиевую кружку.

- Ты еще яйцо возьми и чай с хлебом, - порекомендовала женщина, стоящая за мной.

Я кивнула, но советом не воспользовалась. Есть расхотелось. Сарделька выглядела слишком жирной, а гречку я не люблю с детства.

Мое замешательство у раздаточного окошка Вовчик воспринял по-своему.

- Эй, новенькая! - дружественно заорал он на всю столовую. - Иди-ка ты к нам!

И он придвинул еще один стул к своему столу, где и без того уже сидело пятеро мужчин.

- С чего бы это? - тут же откликнулась на приглашение Вовчика Анегрет. - Она ведь из нашей палаты.

- Вижу, что не из нашей, - усмехнулся Вовчик.

Его поддержал дружный гогот соседей. Но Анегрет это нисколько не смутило.

- Сюда иди, тут твое место, - сказала она, обращаясь ко мне, и указала на свободный стул рядом.

Мне ничего не оставалось, как последовать ее указаниям.

Пока я ковыряла ложкой гречневую кашу и ломала голову, не покажется ли слишком вызывающим, если оставить весь этот обед на столе и под каким-нибудь предлогом вернуться в палату, в столовую вошел плотный маленький человечек в белом халате и очках.

Он поднял руку, и гул тут же затих.

- Наш завотделением, - кивнула в его сторону Анегрет.

Между тем Главный объявил:

- После обеда не расходимся. Будет собрание.

Он обвел взглядом столовую, будто ожидая какой-нибудь реплики. Но все молчали. Тогда он резко развернулся и вышел.

Гул в столовой тут же возобновился.

К нашему столу подошел мужчина лет шестидесяти. Он был благородно сед и чем-то напоминал последние фотопортреты Хемингуэя.

- Можно взять вашу солонку? - спросил он вежливо.

- Да-да, конечно, - торопливо придвинула я пластиковый стаканчик из-под сметаны, наполовину заполненный крупной солью.

Старик взял соль и отошел к своему столу.

- Какой приятный мужчина, - сказала я, ни к кому не обращаясь.

- Угу, - кивнула Анегрет и пододвинула к себе тарелку с сардельками.

Покончив с едой и запив все это чаем, она сыто отвалилась на спинку стула.

- Красивый, конечно, - сказала она. - Даже не подумаешь сразу, что он на такое способен.

- Ты это о чем? - не поняла я.

- Не о чем, а о ком, - поправила меня Анегрет и громко икнула. - Ну, о Тютюннике.

- А что с ним? - насторожилась я.

Сказать по правде, я до ужаса боялась открытой формы туберкулеза, а здесь, конечно, были и такие больные.

- Да с ним-то ничего, - сказала Анегрет. - А вот с женой со своей он нехорошо поступил.

Анегрет придвинулась ко мне и понизила голос почти до шепота:

- Знаешь, он ведь ее того... сжег... Я когда про это думаю, у меня мурашки по телу бегают.

Я медленно растянула рот в некоем подобии улыбки, что должно было означать, что очередной ее «прикол» понят.

- Она не врет, - вдруг сказала молчавшая до сих пор Надзирательница. - Он действительно сжег свою бабу.

Я перестала улыбаться.

- За что?

- Ну, как это обычно бывает, - равнодушно сказала Надзирательница. - Пришел домой. Застал с хахалем. Ну и сжег.

- Так он и его... сжег? - почему-то шепотом спросила я.

- Нет. Его он ножом. Но потом выяснилось, что не насмерть. Откачали. А вот ее он сначала бензином облил... Да так ей, гадине, и надо. Такого мужика на какое-то мурло променять. Говорят, он до тюряги где-то в институте научном работал. А этот-то, ну, хахаль ее, в том же институте шоферил. Уж как они познакомились, не знаю. Она-то на пивзаводе сменщицей была. Видно, наш Тютюня сам же их и свел, потому что этот их институт исследовательский как раз напротив того завода стоит. А свежее пивко все мужики любят. На том и эти, поди, сошлись. Подружились, значит. Ну, а уж чем кончилось... Ему при всех смягчающих, ну там ревность, состояние опьянения и так далее, все равно десятку влепили.

- Десятку? - не поняла я.

- Десять лет строгого.

- А заболел он в тюрьме или когда вышел?

- Куда вышел? - усмехнулась Надзирательница. - Да он и сейчас еще сидит.

- То есть как - сидит? - опешила я.

- Ну, сидит. Срок у него еще. Правда, сейчас не на строгом. Сама ведь видишь, мирный он.

Надзирательница замолчала. Я тоже не знала, что сказать.

- Да что ты скисла так, - подхватила разговор Анегрет. - Тут многие из тюрем. У зэков наша болезнь даже денег стоит, потому что льготы там всякие. Здесь и жратва получше, и условия, ну и повольнее, конечно. Так у них там, знаешь, за полстакана палочек Коха сколько отваливают? Сейчас, говорят, уже на «зелененькие» счет идет. А раньше «деревянными» платили, но тоже недешево было. Оно и верно. Тут же почти на воле.

- Что значит «почти на воле»? - опять не поняла я. - Это же инфекционная больница. Закрытая территория.

- Ага, - усмехнулась Анегрет.

В столовую опять вошел заведующий отделением.

Он остановился возле раздаточного окошка, где уже несколько минут было пусто и только периодически показывалась красная физиономия тети Шуры.

В столовой стало тихо.

Все смотрели на Главного, а Главный смотрел на нас.

- В отделении опять ЧП, - наконец сказал он и снова замолчал.

- Ну, чего там? Не тяни! - выкрикнул Вовчик.

- Вчера ночью в районе кирпичного завода найден изуродованный труп. Мужчина убит ножом. Я только что из морга. Это просто зверство какое-то - девять ножевых ран.

Голос главного совсем сник. Последнюю фразу он произнес почти шепотом. Лицо его покрылось мелкими капельками пота. Он достал из кармана белого халата безукоризненно чистый носовой платок.

- Обижаешь, старина, - загудел кто-то из мужчин. - Это не из наших. Наши на «мокруху» не пойдут.

- Не пойдут, говоришь?! - неожиданно взвизгнул Главный. - Не пойдут?! Только два дня назад у вас был обыск, и что?! Во второй палате нашли обрез. В пятой - кастет и нож! А в седьмой? Револьвер! Для чего вам все эти «игрушки»? Я вас спрашиваю! Для чего?! Для самозащиты от сестры-хозяйки?! Да я завтра же вас всех отсюда назад, в зону выкину, к чертовой бабушке!

Главный судорожно сглотнул и снова вытер пот со лба.

- Ну, ладно. В конце концов дело не в этом, - сказал он тихим голосом. - На этот раз все обстоит гораздо хуже. На этот раз меня ждал сюрприз покруче, чем простые вылазки за водкой или наркотиками. Нет! Вы только подумайте! - опять заорал он. - Я уже свой человек в КПЗ! Меня знает вся милиция города! И я, вместо того, чтобы заниматься ремонтом отделения, ношусь по следственным изоляторам и пишу бесконечные объяснительные!

- Да что случилось-то? - загудели мужики.

- А случилось то, что сейчас в морге лежит наш больной. Наш больной Петросьев Виктор, двадцати одного года, вторая судимость, инфицированный. Туберкулез средней тяжести. Осужден за продажу и употребление наркотических средств, а также за кражу со взломом аптечного киоска на территории родильного дома. Убит зверски. Девять ножевых ран. А ведь он еще мальчишка совсем! И все это месиво из мяса и крови теперь лежит в морге. Но и это еще не все. Я только что проверил журнал дежурного врача и дежурной медсестры. И знаете, что я там обнаружил? Я своим глазам не поверил! Большой Петросьев из второй палаты вчера вечером получил все свои таблетки, сделал укол на ночь, а сегодня утром измерил температуру, и она у него оказалась совершенно нормальной, ну просто тридцать шесть и пять по Цельсию! А потом больной Петросьев как ни в чем не бывало опять сделал уколы и опять выпил все таблетки, и если бы не морг, где я только что своими глазами видел его изуродованный труп, то он сейчас должен мирно отобедать и пойти на «тихий час».

Главный опять перешел на фальцет:

- Нет! - заорал он, краснея ушами и обливаясь потом. - Нет, вы мне объясните! У вас что? У вас круговая порука? Вы что же, все тут заодно? Вы все заодно, да? Ну тогда и меня режьте! Режьте! Стреляйте! Душите! Я согласен! Понимаете ли, я хочу вам напомнить, что я все-таки еще врач! Врач! Врач, а не надзиратель!!! И что я, что я...

Он стал судорожно расстегивать верхнюю пуговицу белой крахмальной рубашки.

Кто-то из больных пододвинул стул:

- Да ты сядь.

Тетя Шура выдвинула из окошка стакан с водой.

- Довели человека, - фыркнула она и хлопнула мухобойкой по раздаточному столу. На нем размазались сразу две мухи.

Главный залпом выпил воду и рухнул на стул. В столовой заговорили все разом. Я различала только отдельные фразы, кажется: «Витьку жаль» и «Кто ж его так отделал?» - и еще: «Там свои разборки».

О Главном будто все забыли, а он между тем пришел в себя.

- Ну ладно, - сказал он довольно спокойно. - К этому мы еще вернемся. А теперь, уж коли мы здесь собрались, то заодно давайте обсудим и другие вопросы. Есть у вас какие-нибудь претензии к медперсоналу? Говорите.

Из-за стола встал Вовчик.

- Семен Петрович, мы, конечно, вас пониманием. И всяких там проблем у вас с нами хватает, и народ мы нелегкий. Но это ж не оттого, что злоба в нас какая лично на вас или к другим врачам. Да упаси Боже! Все тут у вас хорошо, и все тут хорошие, все ради нашего спасения стараются. И вот вы чего только не делаете для отделения в целом и для нас лично - мы же не слепые. Видим все, все просекаем. Может, что и не так получается, но это мы не по злобе...

- Короче, - сказал Главный и глянул на часы.

- Ну, а как тут короче скажешь? Простите, если что не так. А кто Витьку порешил, мы, конечно, дознаемся. Тут вы не сомневайтесь. Но с докладом к вам поспешать не станем. Простите уж великодушно, не такой мы народ.

Тут Вовчик как-то криво и со значением ухмыльнулся, что вовсе не шло к его простецкой физиономии.

- Дознаемся, - повторил он, - и тот, кто должен, свое получит. А вам, Семен Петрович, слово даем - такого больше не будет.

- Мне ваши слова во где! - опять взвинтился Главный, но тут же взял себя в руки: - Ладно. Давай ближе к делу. Если ко мне вопросов нет, то все. Меня комиссия из Минздрава ждет.

- Нет, товарищ начальник, я дико извиняюсь, но один вопросик все ж таки имеется, - подскочил сухонький желтолицый мужичок. - Один имеется.

- Ну? - хмуро уставился на него Главный.

- Вот я тут пятый месяц лежу, - сказал мужичок. - Пятый месяц! И что? Пятый месяц нам дают борщ с кислой капустой. Пять месяцев борщ с кислой капустой, а? Это ли не безобразие? - И он театрально взмахнул рукой, как бы приглашая к разговору остальных больных.

- А что, верно говорит! - не замедлили поддержать сидящие рядом.

- Верно! Безобразие это! - загудели все разом.

- Да если б только капуста! - выкрикнул Вовчик. - А на бурак глянь? Кусками порублен! Прямо издевательство какое-то!

- И молоко вчера скисшее было! - влился в мужской хор женский голос.

- А каши? Каши-то? Каждый день перловка! Мы ж туберкулезники! Это ж понимать надо! У нас спецрацион! Куда он весь девается, наш спецрацион, вот что интересно?!

- Да куда ж девается, не знаешь, что ли? В сумку тети Шуры твой рацион проваливается, - хохотнул кто-то.

Будто ожидая последнюю фразу, в раздаточном окошке тут же показалась голова поварихи:

- Чего?! - гаркнула она, багровея.

- А ничего! - задиристо крикнул тот же голос. - Совсем охамела, старая!

- Чего?! - еще сильней побагровела тетя Шура.

- Ну, началось, - тихо сказала Надзирательница и вздохнула.

Главный встал со стула.

- Я пошел, - сказал он как-то совсем вяло.

Но его уже все равно никто не слушал.

Внимание переместилось в сторону тети Шуры, которая, судя по всему, была готова к такому повороту событий. Посыпались взаимные упреки, постепенно перешедшие в отборную брань. Лидировала тетя Шура. Ее словарный запас матерного языка намного превосходил однообразное тюремное просторечье. Тетя Шура показывала настоящие чудеса филологии, накручивая в один глагол целую цепь предполагаемых действий как с самими больными, так и со всеми их родственниками.

- Пойдем отсюда, - тронула меня за локоть Анегрет. - Это теперь надолго.

Мы вышли из столовой и направились в палату.

- Весело у вас тут, - сказала я, думая о том, как бы выбраться из этого туберкулезного экзотариума.

- Ага, - кивнула Анегрет. - Но ты не из наших. Ты долго тут не протянешь.

- В смысле? - насторожилась я, почему-то подумав о смерти.

- В смысле - попросишься на индивидуалку, и поминай как звали.

- Что такое индивидуалка?

Слабый лучик надежды мелькнул на горизонте.

- Лечение по индивидуальному плану, - сказала Анегрет. - Если у тебя хорошие домашние условия. Ну там квартира со всеми удобствами, родня соответственная, и ты не состоишь на учете в милиции... - (Я поймала себя на том, что судорожно киваю в такт каждому ее слову.) - ...то тебе разрешат лечиться дома, - закончила между тем Анегрет.

- Что же мне сразу этого не сказали?!

- Ха! - тряхнула головой Анегрет. - Ты прямо только что родилась! Да кто ж тебе это сразу выложит! Тут сразу было ясно, что ты индивидуалка. Тем более и форма у тебя не тяжелая, и палочку не высеяли. Ты домашняя. Да только и врачи-то наши не дурни. Знают, что прежде чем предложить тебе это, ты должна сначала денек-другой тут покрутиться. Вот когда ты дойдешь до нужной кондиции, то сама запросишься к папочке с мамочкой. А «на лапу» положить все равно придется.

- Я на все готова, - сказала я.

- Это ты не мне, а своему лечащему скажи. Да только не при всех, слышь? Тут хоть все про всех знают, а нормы свои имеются. В кабинет приди. Но это уже завтра. Сейчас все равно уже никого нет. Только не раскисай так, - сказала Анегрет, видя, что я чуть не плачу. - А знаешь, пойдем, я тебя сведу кой-куда, - добавила она после паузы.

- Никуда я не пойду!

- Да не бойся ты. Не в плохое место. К батюшке нашему.

- Что? - не поняла я. - У вас, что же, и церковь тут есть?

- Церкви-то у нас нет, а вот батюшка есть, - пояснила Анегрет. - В гладильной комнате...

Глава 8

Отец Никодим оказался сухоньким седым старичком.

- Вот Господь и гостей послал! Радость-то какая!

И он протянул ко мне обе руки.

- Как звать-то тебя, голубушка?

- Александра, - сказала я.

- Александра, значит, - кивнул батюшка и заулыбался. - Да что ж стоим-то, - всплеснул он руками, - давай-ка, Анечка, гостью нашу к столу. Чаевничать станем да беседовать...

И он повел меня к столу, на котором стоял алюминиевый чайник и стаканы из толстого граненого стекла. Посередине красовалось большое блюдо с печеньем, аккуратно прикрытое белой салфеткой.

Я села за стол и, пока отец Никодим разливал чай, украдкой осмотрелась.

В палате, которая, как мне рассказала по дороге Анегрет, раньше была гладильной комнатой, едва помещались кровать, стол и четыре стула.

Ни тумбочки, ни раковины с водой, как в нашей палате, здесь не было. В углу горела лампада, освещая икону Казанской Божьей Матери, и еще множество икон смотрели на меня со стен этой крохотной кельи. Я различила образа Николая Чудотворца и Пантелеимона.

- Вот чаек, - продолжал хлопотать отец Никодим, - а вот и печеньице. Кушай, матушка. - И он пододвинул ко мне блюдо, а сам сел напротив и с шумом отхлебнул чай.

- Вы ко мне за делом каким или так?

- Так, - сказала Анегрет.

- Это хорошо! Хорошо, что так! - И батюшка опять отхлебнул чаю.

Мы помолчали.

В палату постучали, и тут же вошли две женщины. Вид у обеих был угрюмый. Больничная одежда подчеркивала серость их лиц.

- Мы к вам, отец Никодим, - сказала одна из них. Она была помоложе и покрупнее другой. Зато вторую отличали широкие скулы и мощный подбородок, выдавая натуру властную и напористую.

Отец Никодим гостеприимно усадил их к столу.

Они не торопясь налили себе чаю.

Видимо, такие сумерничанья здесь были часты, потому что еще через мгновение в комнатку заглянул и протиснулся Вовчик, а за ним пришел старик Тютюнников; пришла и Мышка из нашей палаты.

Все приходившие располагались кто где мог - садились на кровать, на стулья, принесенные из своих палат; кто просто оставался стоять, мужчины приседали на корточки, кто-то даже устроился на полу.

Незаметно, слово по слову, потекла беседа.

- Вот ты, отец Никодим, нам в прошлый раз все про блудного сына рассказывал, говорил, что простил его папаша. Но это ж что? Это все по Писанию так выходит. А в жизни-то оно как? В жизни оно совсем наоборот быват, - по-костромски обрывая окончания слов, сказал один из пришедших. - Вот и выходит, что не жизненно все то. Не про нас. Так, сказки каки-то. Для робятни да баб все то. Хорошо быть хорошим, да плохо плохим. Кто ж того не знат, что хорошо, что плохо! А ты попробуй поживи так! Враз обдерут как липку, а то еще хуже - прирежут аль пришибут. Вот все твое Писание боком и выдет.

- Э, нет, тут ты не прав. У тебя в хозяйстве корова есть?

- Ну есть.

- А твоя хозяйка как корову-то к дойке приучает? Ну, чтобы она стояла смирно? Помоев ей соберет да поставит. Так? Значит, угощенье ей да любовь. А если боем?

- Боем никак невозможно, - кивнул мужик.

- Точно, - поддержала скуластая женщина за столом. - От боя молоко пропасть могет. Скотина, она ведь тоже понимает. Такого нельзя. Никак нельзя.

- Значит, скотина любовь понимает. А человек? Он что ж, хуже скотины?

- Выходит так, - вздохнул мужик.

- Не так! Совсем не так! Любовь - она ведь наипервейшее из чудес Господних! Любовью всего достичь можно. На вере да любви весь свет стоит.

- Ну да, - хмыкнул Вовчик. - Особенно в зоне это приметно.

Все засмеялись, а с ними и отец Никодим. Слова Вовчика его нисколько не задели. Он будто ждал этих слов.

- «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я - медь звенящая», - сказал он. - Знаешь, про что это? Да про то, что любовь имеет силу чудодейственную. Ни проповедь, ни следование всем законам библейским, ни пост, ни жизнь праведная такой силы не имеют. Любовь во главе всего. Ты вот про зону упомянул, и мне тезка мой, отец Никодим, тут же вспомнился. Он ведь тоже в зоне жил. Да только похуже нашей. На Соловках дело было. Его там все «утешительным попом» звали. Все к нему - за советом, за помощью, но главное - за любовью. Он этим разбойникам да проституткам в утешение дан был. Всем надежду подавал: «Не отчаивайтесь, верьте, что Бог по-прежнему любит вас, чад своих. Вот вы же не стали бы над собственным дитем злое творить или плохому учить? Так и Господь с вами, неразумными, как бы ни наказывал, а все одно - любит. Свое дитя все равно любишь, чего бы ни натворило, ведь так?» Так он с ними говорил, так и жил с ними. И глядя на любовь и кротость его, и они надежду обретали. Даже самые злобные богохульники перед смертью просили приобщить Тайн Святых. Так он в самой середке этой клоаки людской и прожил. К нему сами комиссары за советом ходили. Вот ведь что получилось от любви его! Среди антихристов искорку Божью поддерживал.

- Это все хорошо, и с этим не поспоришь, - вступил в разговор Тютюнников. - Но чего-то во всех твоих словах мне лично недостает. Вроде как и впрямь сказки рассказываешь. Так мне это и в детстве говорили. А вот вышел я на улицу в двенадцать лет, мать похоронив, и оказалось, что правда все-таки на стороне плохих, и закон тоже на стороне плохих. Да и вообще хорошая жизнь каким-то непонятным образом оборачивается задом к людям хорошим, а передом к плохим. Прямо как та избушка Бабы-Яги.

- Ты, Иван, правильно сейчас Бабу-то Ягу вспомнил, - кивнул отец Никодим. - Как та избушка, где хозяйка Баба-Яга, так и жизнь эта земная имеет своего хозяина, и хозяин этот - дьявол.

- Тогда и вовсе вопрос - зачем Бог попускает такое, если, как ты говоришь, мы ему все дети родные? Зачем не уничтожит дьявола? Он же все может. Вот и был бы рай.

- Рай да благоденствие! - засмеялся батюшка. - Так ведь были же мы уже в Раю. Были! И что из того вышло? Писание помнишь? Адама и Еву, прародителей наших, помнишь? Вот что, Иван, тебе книжки кой-какие почитать нужно. Я их тебе подберу и принесу. А пока так отвечу - сами мы свой Рай покинули. А теперь нам Господь оставляет возможность выбора. Хотите жить опять со Мной в Раю - покайтесь во грехах и придите ко Мне, и не будет такого, чтобы не простил Я вас, не спас. Но выбор сделайте сами. Оттого и дьяволу на этой земле попущено нас в грехи заманивать. Вот он и старается, сатана льстивый. Везде своей отравой потчует. На каждом шагу силки ставит. Но коли решил твердо, с кем ты, то все пройдешь и с Господом останешься. И еще сатана нужен, чтобы нам не впасть в гордыню, не вознестись, - продолжал отец Никодим. - Это наше зеркало, где и мы сами, и весь остальной мир вкривь да вкось. Человек всю жизнь свою находится в борьбе со злом, с дьяволом, с его внушениями и его кознями. Но все равно, если он выбрал Господа, то спасен будет. Он попадет в Рай, в жизнь блаженную, вечную.

- Ну да, - сказала Мышка, - только будет все то уж после смерти моей.

- Ну почему же после смерти? Проси, и еще при этой жизни все дастся вам! Вот увидишь! А и надобно-то всего - один шаг сделать. Один шажок маленький ко Христу, и - спасетесь, верьте, спасетесь! И я за вас молюсь. Вы только веруйте, - увещевал батюшка.

И вдруг замолчал, задумался и будто ушел в себя. Воцарилась тишина. Ровно горел огонек лампады у Казанской иконы Божией Матери. Тихо, чтобы не нарушить этой тишины, все стали расходиться.

- Скажи, а почему тебя отец Никодим Аней зовет? - спросила я по дороге в палату.

- Потому что имя мое такое, - сказала Анегрет. - Аня.

- Так зачем ты мне эту «Анегрет» весь день вкручиваешь?

- Ну, чтоб веселее было. Тут ведь скучища какая. Сама себя не развеселишь, так и подохнуть можно.

Мне не показалась жизнь отделения скучной, но я дипломатично промолчала.

Глава 9

Но мне не удалось уйти из больницы ни на следующий день, ни через неделю. Мой лечащий врач, Валерий Сергеевич, сказал, что болезнь очень запущена, что левое легкое «пылает», и если не применить интенсивную терапию, то этот пожар перекинется дальше. Речь шла о сложных процедурах, которые можно делать только в больнице.

- Скажите, наконец, правду. У меня открытая форма, и я опасна для окружающих?

- Вы опасны для окружающих своим угрюмым видом, - сказал Валерий Сергеевич.

Первые дни я лежала на койке, поднимаясь только на завтрак, обед, ужин и бесконечные уколы. Но к концу второй недели я уже знала по именам почти всех больных. Их в отделении было не так уж много, и лежали они здесь подолгу, месяцев по восемь-десять. С Аней мы подружились. Правда, ее болтовня часто раздражала меня. Но потом я научилась просто не слушать, о чем она говорит. Она не обижалась. Она вообще никогда ни на кого не обижалась. При этом она была остра на язык, и если уж ей кто-то попадался под руку, то жарился на сковороде ее колкостей на полную катушку. Особенно часто доставалось Вовчику.

- Зачем ты так с ним? - говорила я ей во время дневной прогулки по территории больницы.

- А что я такого сказала? - искренне удивлялась Аня. И я понимала, что дальнейшие увещевания совершенно бесполезны.

Аня была личностью неординарной. Она на ходу могла выдумать любую историю: историю своей болезни, историю своей жизни и еще кучу самых невероятных историй, событий и приключений, которые с ней случались. Эдакий барон Мюнхгаузен в юбке. Впрочем, юбку она почти никогда не надевала и носилась по отделению в джинсах и майке, а когда приходили врачи, смиренно переползала в больничный халат. В отделении к ней относились как к неугомонному ребенку. Она и по возрасту была самой молодой - ей было всего семнадцать. Как все дети, она могла быть и капризной, и несносной, и просто жестокой. И еще одна слабость была у нее.

Я не сразу поняла, куда она исчезает по ночам. Я даже не сразу это заметила. Но однажды, продравшись сквозь очередной сон ужасов, увидела ее пустую кровать.

- Аня, - позвала я шепотом.

- Ха, держи карман шире, - прошипела тетя Дуся, - будет она всю ночь в своей койке куковать.

На следующий день я попыталась поговорить с ней.

- Аня, это, конечно, твое дело, но так нельзя, так не принято.

- Что нельзя?

- Ну что ты дурочку из себя строишь, честное слово! Спать с кем попало нельзя. Это еще Омар Хайям говорил. Ты выбери кого-то одного; вон здесь сколько мужчин - есть из кого выбрать, и влюбись по-настоящему. Это будет твой, единственный. А так - что толку?

- Ты когда-нибудь слышала такое выражение: «Спать есть с кем - просыпаться не с кем». Так вот, это про меня. Если б единственного встретила, то и «ноу проблемс». - И она расхохоталась, обнажив безукоризненную белизну зубов. - Да и что тут делать? С тоски ведь подохнешь!

С тоски подохнуть она явно не хотела, и поэтому каждый вновь поступивший в наше или соседние два отделения легочников удостаивался Аниного расположения. Длилась эта любовь примерно два-три дня. Потом Аня резко охладевала к новому избраннику, но каким-то чудом оставалась с ним в хороших отношениях.

- Ты хоть понимаешь, как это опасно? - в очередной раз пыталась я начать серьезный разговор на тему СПИДа.

- А я экстремалка! - заявляла она, прищуривая свои кошачьи глаза. - Эх, если бы не чахотка, я бы, может быть, на дельтаплане летала или в каскадеры пошла.

- Это не женское дело.

- Ну, это ты брось: женское - не женское. У нас равноправие. Я тут в одной газетке прочла, что есть в клетках головного мозга специальный ген, который провоцирует человека на риск. Его как в шахматах обозначили - D4 DR. Так вот, если я правильно поняла, то этот самый ген должен быть строго квадратной формы. А если он не строго квадратный, а там продолговатый или еще какой, то это люди рисковые. Вот у меня он продолговатый. И очень. Это факт.

Я не знала, что ей ответить. Я вообще не была уверена, говорит ли она правду или это ее очередная выдумка.

- Ты бы поменьше читала всякой ерунды, а побольше занималась грамматикой и чистописанием.

- Ага! - кивала Аня. - Чтобы на заборе в трех буквах ошибку не сделать.

Мы с ней гуляли у больничной ограды. Вообще территория больницы была огромной. Она вмещала в себя несколько двухэтажных зданий, где располагались детское, три легочных отделения и туберкулезный диспансер. Немного в стороне от них возвышался большой четырехэтажный дом, на первом этаже которого расположилась администрация больницы, а выше - костное и хирургическое отделения. Еще было несколько небольших одноэтажных построек - кухня, гаражи и всякие мастерские. Все это имело довольно ухоженный вид снаружи, но внутри все зависело от пробивных способностей заведующих отделений. Во дворе больницы было много беседок, увитых плющом и виноградом, и уютных уголков в саду. Но одно место полюбилось нам с Аней особенно. У самой ограды стояла небольшая скамейка, напоминающая времена Пушкина; возле нее росли три березки, а дальше, уже за пределами нашей территории, раскинулась степь. Мы садились на скамью и слушали дыхание степи. Особенно благодатно здесь было в сумерках. Небо становилось похожим на купол собора, усыпанный звездами, и Аня, задрав голову, говорила:

- Где-то там Маленький Принц. Вот бы хоть разочек его увидеть.

Иногда она совсем сбивала меня с толку, нарушая сложившееся впечатление о своем интеллекте.

- Ты, случаем, не помнишь, кто это из философов сказал: поразительны только две вещи - звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас?

- Кажется, Кант. А тебе-то зачем?

- Вот и я думаю - зачем мне это, - пожимала плечами Аня.

Небо вообще ее завораживало. Она становилась какой-то другой: недосягаемой, непостижимой. Смотрела долго-долго в небесную высь, а потом начинала петь. Она вообще была очень музыкальна, только никогда не занималась этим всерьез. Из всяких ее фантазий о своем детстве я в конце концов сделала вывод, что оно было непростым, что-то не давало ей успокоиться, забыть какие-то факты своей биографии, и оттого она постоянно придумывала и переиначивала свое прошлое, будто одеяло из лоскутков то сшивала, то распарывала, то снова сшивала.

- Слушай, Сашок! Можно, я буду тебя так называть, - Сашок, а? «Эх, Сашок, Сашок, Сашок, выпьем, что ль, на посошок», - здорово, правда? Только что придумала! Дарю! Так можно тебя так называть или нет? - балагурила Аня после ужина.

- Называй как хочешь, только помолчи немного.

- Ну ты, мать, совсем скисла. Еще утречком ничего себе была, а теперь... «А те-пе-ерррььь...», - заходилась она в труднодоступном звуке «рь», как настоящий кенар, и срывала со стены гитару, которую ей подарил недавно выписавшийся Вовчик. Сначала он долго забивал огромный гвоздь над Аниной кроватью для этой самой гитары, и всем вдруг стало ясно, что все это время он был тайно и безнадежно влюблен в нашу гривастую Аньку, но она, по какой-то своей никому не ведомой логике, именно на него ни разу и не клюнула, и все его страдания тонули в ее бесконечных колкостях. Он вбивал этот гвоздь с такой отчаянной силой, что казалось - он пробьет нашу стену насквозь и гвоздь выскочит наружу с другой стороны здания. Теперь Аня днем и ночью бренчала на гитаре Вовчика разные незатейливые песенки; но три аккорда, которые она знала, не давали развернуться ее неуемной натуре, и когда не хватало нужных звуков, она переворачивала гитару пузом вниз и просто стучала по ней, распевая во все горло:

Листья желтые над городом кружатся,

С тихим шорохом нам под ноги ложатся.

И от осени не спрятаться, не скрыться.

Листья желтые, скажите, что вам снится.

- Да я, кажется, опаздываю! - спохватывалась она. - На собственное свидание опаздываю! Совсем девка засиделась с вами, старушенциями, а там меня такой чувак дожидается, ух! Пойду выясню, что там ему на желтых листьях снится. - И она, похохатывая и нисколько не смущаясь, вылетала из палаты.

- Ну, как вам это нравится? - начинала тут же квохтать тетя Дуся.

Я выходила вслед за непутевой Аней, чтобы не слышать этого вечного бабского пересуда.

В те вечера, когда Аня была захвачена очередным романом, я вместо прогулки садилась к телевизору в большом общем зале, где после ужина собирались все обитатели отделения, кроме тех, у кого были дела поважнее. О «важности» этих дел можно было судить утром по количеству бутылок от водки, которые собирала, чертыхаясь, сестра-хозяйка и с диким грохотом тащила по коридору к выходу, но в мусорные баки не бросала, а, дождавшись конца смены, волокла дальше, в ларек стеклотары.

После ужина наступало время политических новостей и больничных сплетен. На диванчиках, словно на лавочках у забора, высаживались старожилы отделения. Это были люди, привыкшие к здешней жизни и не мыслящие себя за стенами больницы. Они время от времени выписывались, ездили в санаторий в Теберду, где проводили около полугода. Некоторое время они даже жили в своих семьях, но болезнь раз и навсегда отделила их от домочадцев; отделила сначала посудой и всякой утварью, необходимой такому больному; потом - проблемами внешнего мира, который продолжал существовать без них и в котором жили все остальные родственники. Больной туберкулезом все больше и больше погружался в одиночество. Стена непонимания становилась все толще и толще. У домашних она выливалась в тихий ропот: «Ну что ему еще надо: ведь все делаем, чтобы как лучше, а он недоволен, все не то, не так. Просто беда одна!» Поэтому через какое-то время, на определенном витке скандалов с родней, туберкулезник опять возвращался в стены больницы и здесь испытывал огромное облегчение. Будто в дом родной возвращался. Здесь его никто не опасался, никто не подчеркивал его инакость, никто не заставлял постоянно думать о себе как о никчемной обузе, которая в лучшем случае может надеяться только на сострадание или жалость. Здесь он был как все. Больные в отделении ссорились и мирились, женились и разводились, переживали радость и горе.

С молодыми было сложнее. Они сначала переживали шок от случившегося и какое-то время находились в состоянии, близком к самоубийству. Но в конце концов и они, присмотревшись, начинали понимать, что это еще не конец света, лица их просветлевали, и они включались в жизнь с ее повседневными проблемами, заботами и суетой.

Зэки держались особой кастой. У них были свои правила и свои разборки, часто заканчивающиеся довольно громко и агрессивно, но по отношению к остальным обитателям отделения они вели себя миролюбиво.

Отделение легочников, как улей, гудело и наполнялось людьми, которые только с виду были одинаковы, а присмотрись - у каждого своя ячейка, своя судьба, своя дорога, приведшая в это пристанище.

От тети Дуси я узнала историю Ани. Она родилась в семье алкоголиков. В доме - вечные пьянки, вечные скандалы и вечный голод. Ане было десять, когда повесился отец, и двенадцать, когда ее изнасиловал отчим.

...Самыми важными темами вечерних посиделок были две: политические новости, которые бурно обсуждали во время программы «Вести», и рентген. От рентгена зависело все. Его делали один раз в три месяца, но результат этого обследования касался жизни и смерти, и поэтому те, кто в этот день проходил рентген, были люди особые. Их расспрашивали во всех подробностях, как проходила сама процедура, сколько снимков делали, в каком настроении был врач-рентгенолог. Долго подбирались к самому главному - какой результат.

Такие беседы велись каждый вечер, и у меня чаще всего не было сил на коллективное обсуждение чужих проблем, а о своих я предпочитала молчать.

Я шла к отцу Никодиму.

- Александра, радость моя! - улыбался он. - Вот сейчас чайку поставлю. Вот сейчас. - И он хлопотал над заваркой, непременно семь раз ополаскивая чайник, чтобы распарить всю его внутреннюю плоть для принятия душистого травяного настоя.

У батюшки всегда было хорошо. Даже когда, как в первое мое посещение, набивалось много народу. Все равно было хорошо. От потрескивания свечи и от ровного света лампад что-то внутри смягчалось, боль становилась глуше, хотя совсем не проходила.

Однажды я зашла к отцу Никодиму днем. Стояла осень. Все отправились убирать закрепленный за нашим отделением участок больничной территории.

Отец Никодим молился у Казанской иконы Богородицы и не слышал, как я вошла.

Он стоял на коленях и оттого сам был похож на образ классического библейского старца, который так часто рисуют в детских книжках с Евангельскими историями.

- Матушка, Пресвятая Богородица, услышь меня, грешного Никодима, услышь, Матушка, - молил он Богородицу так простодушно и страстно, что не было никакого сомнения в том, что Матушка Богородица сейчас слышит его, и прощает, и понимает. - Не за себя прошу, Богородица, мне уж ничего и не надобно, а за заблудших чад моих. Ты же видишь, Матушка, они как дети, сами не знают, не ведают, что творят. Их так просто грехами опутывать. А душеньки-то у них светлые, чистые, Ты же сама знаешь, Ты же видишь, Матушка! Помоги нам, Царица Небесная! Заступись за обитель нашу! Помолись пред Господом Богом нашим Иисусом Христом. На Твое попечение полагаюсь! Не оставь нас, Матушка Богородица, ни в дни жизни нашей, ни в час смерти нашей.

И отец Никодим стал произносить имена, за кого молится. Среди них я услышала и имя убийцы Тютюнника, и имя моей мятежной Аннушки, и свое имя...

Тихо, боясь случайного скрипа половицы, боясь собственного дыхания, которое могло нарушить эту молитву, я выскользнула вон.

Вечером я попросила отца Никодима поговорить со мной наедине.

- Ты сказки любишь? - спросил меня батюшка, внимательно выслушав мою историю.

- Люблю, - сказала я, не ожидая такого вопроса и чувствуя смятение и обиду оттого, что отец Никодим говорит со мной, как с ребенком.

- Так я тебе сейчас сказку расскажу. Вот слушай. Жили-были король с королевой, и не было у них детей. Долго ждали они наследника и наконец дождались. Родился у них прелестный мальчик. На радостях король созвал на пир множество гостей. Все это были гости не простые, именитые. Принесли они новорожденному подарки дорогие, шелка да золото, и умножили его богатства земные. Пришли на тот пир и феи, и волшебники. Они дарили новорожденному белые жемчужины с добродетелью. Королева-мать сидела у кроватки младенца и тут же составляла из этих жемчужин ожерелье. Так Принц получил в подарок Милосердие, Любовь, Силу, Смелость, Ловкость, Красоту, Нежность, Мудрость и много других жемчужин. И вот, кажется, был младенец уже всем одарен, а на нитке шелковой все еще место оставалось. И тут подошла к кроватке младенца последняя гостья. Это была фея Мудрости. Она протянула королеве черную жемчужину и сказала: «Вот последний подарок твоему сыну, чтобы он познал всю полноту земного счастья. Это - жемчужина печали».

Отец Никодим замолчал. Я ждала, что он скажет дальше.

- Ты, Александра, многое пережила в последнее время. Много испытаний выпало на долю твою. Разлука смертная с другом твоим причиняет тебе боль. Но давай поразмыслим так. Если душа Олега, намаявшись в жизни мирской и приняв мученическую смерть, сейчас в Раю, то тебе следует не скорбеть о ней, а порадоваться. Он уж теперь далеко, и ему хорошо. Он в краю ангельских песнопений и рядом с Господом нашим. Но и тебе были слезы даны тоже не зря. Только берегись, чтобы не стали они безутешны. Через смерть друга ты познала скорбь и печаль. Ты получила последнюю жемчужину, завершившую твое ожерелье. Благодари Господа, что он даровал тебе это. Теперь у тебя есть все, чтобы пришло вдохновение и твоя музыка стала живой. И это будет счастьем. Настоящим, полным счастьем. Наберись терпения, дитя мое. Укрепись в вере и жди. Твой час уже близок, но только Господу ведом он.

А теперь ступай, ступай, милая. Вон уж и к обеду всех зовут...

И опять побежали дни и недели. Осень, поначалу закидавшая нас многоцветьем листопада, теперь умывала мелким бесконечным дождем. В такое время, вместе с облупившимися стенами палат, отсыревали надежды туберкулезников на выздоровление. Осень приносила в больницу плоды обострений. В конце ноября умер Тютюнников, так и не дожив до своего освобождения из тюрьмы. Перед смертью он исповедовался и просил похоронить его по православному обряду. Он умирал долго и мучительно, задыхаясь и часто впадая в беспамятство. Врачи уже были не в силах помочь ему. Кислородные подушки, капельницы, уколы только давали отсрочку последнему мгновению. Но сам он, похоже, не очень-то хотел продлять свои земные муки. Приходя в сознание, он просил привести батюшку, и отец Никодим в конце концов вообще перестал уходить из бокса, куда поместили умирающего, а был при нем денно и нощно.

Тютюнников умер перед рассветом, в четвертом часу утра. Два крепких санитара торопливо везли каталку с его телом по коридору; везли в больничный морг. Они старались не шуметь в такой ранний час, но все равно все вышли из своих палат и стояли скорбной цепочкой возле белой стены отделения, не произнося ни звука. Так же молча все разошлись, понимая неуместность и ненужность всяких слов. Каждый из нас мог быть следующим.

Глава 10

От Соньки приходили письма.

«Ну когда же ты приедешь? - писала она своим круглым детским почерком. - Я тут без тебя уже всю комнату отремонтировала: потолок побелила, стенки обоями оклеила, светлыми, «в пупырышку». Так сейчас модно». Я за ними на рынок ездила. Мне тут одна старушка посоветовала, где подешевле, и знаешь, действительно, я целую сотню выгадала. Обои потрясающие! Немецкие! Приедешь - увидишь... А ученики мои - дебилы и лоботрясы в массе своей. Но кое-кто подает надежды. У меня тут есть девочка из провинции, ты не поверишь - звук божественный! Техника - виртуозная! А ей всего шестнадцать... Приехала в Питер с отцом-матерью, а те торгаши, ну, из «новых русских»; дело свое открыли, богатеют, да не потихоньку, а семимильными шагами: уже и квартиру в Питере купили, и «джип» свой, и меня, значит, чем-то вроде бонны своей «Дуньки» наняли (на самом деле ее Зоя зовут). Я сначала на деньги клюнула, а потом вижу - самородок, я бы с ней и так занималась. Уж больно одарена девчонка. Но только говорит, как Эллочка-людоедка. «Ну, клево, теть Сонь!» - это у нее самая длинная фраза. Вот уж верно говорят: «Вывезти девушку из деревни можно, но деревню из девушки - никогда!» Сашка, я тут про свое, а между тем зима скоро. Ты к зиме приедешь ведь, правда? Я тут вечерами с тоски помираю. Зябко мне без тебя. Одиноко. Приезжай, хорошая моя...»

И так в каждом письме. То новые рецепты пирогов примется описывать, то какой-то новый немыслимый фасон платья, который высмотрела в дорогущем журнале и который непременно мне сошьет, когда я приеду. Она бы уже и сейчас сшила, да не знает моих новых мерок. Но если я не поленюсь и уже сейчас пришлю ей эти самые мерки, то она начнет кроить и шить. У нее и материал на примете есть... В общем, длинные письма в толстых конвертах, со сплошной ахинеей, которые начинались и заканчивались всегда одинаковым вопросом - «когда?»

Я и сама не знала - когда? Валерий Сергеевич, глядя на очередные рентгеновские снимки, только качал головой: «Ничего не понимаю. Все будто закапсулировалось. Такие препараты даем, и никакой динамики. Впрочем, нет положительной, но нет и отрицательной. Так что, Александра, огорчаться нам не стоит. Будем ждать. В такой болезни главный лекарь - время. Будем ждать...»

И он выписывал новые процедуры и новые лекарства.

По выходным приезжала из Пятигорска мама. Ей удавалось привезти столько продуктов, что мне хватало на целую неделю, хотя я не скупилась на угощение Ани и всех своих соседок по палате. Мы уже привыкли делиться друг с другом передачами из дома. Больничная пища давно надоела, и всякие там соленья, варенья, курочки, запеченные в тесте, домашняя буженина с чесночком, медовые отвары - все это наполняло палату духом дома. За обилием такого ужина мои соседки любили вспоминать свою прежнюю жизнь.

Аня вполне сносно научилась играть на гитаре и распевала песенки, где обязательно все двигались. Сначала это был Арно Бабаджанян. «Я завтра уйду опять в туманную даль...» - фальшивила Аня громким голосом от недостатка нужных аккордов. Потом недели две вся палата вместе с Новеллой Матвеевой шла через пустыню:

Мой караван шагал через пустыню:

первый верблюд о чем-то с грустью думал.

И остальные вторили ему...

Потом, посягнув, но так и не освоив «Бричмуллу» Никитиных, она наконец угомонилась и запела Олега Митяева: «Ну куда я уеду...»

- Оно и верно, куда ты уедешь; кому ты там нужна, среди здоровых-то, - кивала головой тетя Дуся.

- Эх, теть Дусь, а уехать так хочется... Хоть куда. Хоть на край света.

- Да зачем тебе, дуреха? Ясно, молодая еще, вот и тянет. А там знаешь как? Там нянькаться не станут - «вот тебе, Анечка, жизнь на блюдечке с золотой каемочкой». Там враз крылышки-то пообломают.

- А хоть и обломают, все равно охота! Я утро земли увидеть хочу. Там, наверное, светло-светло, и все в этот миг расцветает. Там все любят друг друга: волки зайцев, птицы гусениц, тигры оленей. И никто друг друга не жрет, как мы с вами, теть Дусь.

- Ну так и знала, что в конце концов гадость скажет! Ну, не девка, а словесный понос какой-то! Ну, сладу с ней нет. И где ж только тебя такую нашли, выдру скуластую, - заводилась тетя Дуся.

- Да в капусте. Как всех. Что я, хуже всех, что ли? Это вас, теть Дусь, аист принес, вот вам все тут и не нравится. А я - как все. Я - из капусты.

Мы уже не могли проводить вечера на нашей скамейке. Было сыро, и для легочников после шести вечера прогулки запретили. Днем, во время «тихого часа», Аня тянула меня на воздух:

- Пойдем. Я тебе стихи почитаю.

- Ну что ты выдумываешь. Какие стихи? Ты же при мне ни разу книжки в руках не держала.

- Ну пойдем, а? Я тебе свои стихи читать буду.

И я тащилась за ней. Хотя убийственно хотелось лечь и укрыться с головой, и под толщей одеяла забыться, как доисторический мамонт, на пару тысяч лет.

- Из окна я увидела осень,

Она кружилась в вальсе

И смотрела на меня золотыми глазами...

- Это не стихи, Аня.

- Нет, стихи! Стихи! Просто они белые. Кстати, я тут новую песенку выучила. Вот послушай. Я тебе сейчас спою. Без гитары спою, ладно? А то гитара только мешает. Хрен с ней, с этой гитарой. Вот, слушай, - тараторила она: - «Белая гвардия. Белый снег. Белая музыка революций...»

- Ты откуда эту песню знаешь?..

А она все пела и пела; так тихо, так взволнованно, как будто свой дневник мне читала:

- «Когда ты вернешься, все будет иначе, и нам бы узнать

друг друга,

Когда ты вернешься, а я не жена и даже не подруга...»

И все-таки я к ней привыкла. И к этим ее выдумкам, к вечным шуточкам и перепадам настроений, и даже к калейдоскопу любовников, - привыкла, и все. Она заставила меня принимать ее такую, как она есть - со всеми житейскими потрохами и романтическими всполохами.

И вдруг она слегла. Это было в самом начале декабря.

Казалось, осень позади, и должно бы прийти облегчение. Но зима все-таки не наступала, а было по-прежнему слякотно, муторно, серо.

- Анечка, что с тобой?

- Все, бабки, конец мне пришел, - шутила она, опутанная проводами капельниц. - Ох, и поплачете вы по мне, по родимой, ох, и поплачете! Только теть Дуся на моих косточках выплясывать будет. А, теть Дусь, будешь на моих косточках плясать или нет?

Но тетя Дуся только отмахивалась и быстро выходила из палаты, чтобы Аня, чего доброго, не заметила блеснувшие в ее глазах слезы. Да и все остальные старались как можно дольше сидеть у телевизора или судачить в умывалке, лишь бы не видеть, как быстро и жадно пожирает чахотка это юное существо.

- Санька, Санечка, ну хоть ты посиди со мной. Так страшно мне, Санька... Неужели я и вправду умираю? Я же ничего дурного не сделала. Отец Никодим говорит, Господь это видит и меня любит. Если это так, то Он знает, что больше всего Аня жить хочет... Как ты думаешь, Сань, мне нужно собороваться? Но говорят, это только перед самой смертью делают... А вот у нас в станице такой случай был - мужик уже совсем на тот свет собрался, уже весь струпьями пошел, а соборовался, и все как рукой сняло. Так ты как думаешь, Санечка, звать батюшку или рано еще?

- Я пойду, позову. Хуже не будет.

- Нет, не уходи. Страшно мне...

По ночам она задыхалась.

- Марьяша! - вылетала я из палаты. - Да где ж тебя носит, черт бы тебя побрал!

- Ну, чего еще? - сонно выползала из процедурной Марьяша.

- Опять плохо. Дежурного. Скорее.

Во время очередного консилиума я отзывала в сторону и нападала на бедного седовласого Валерия Сергеевича:

- Вы же медицина! Вы же теперь все можете! Вы же объявили на весь мир, что победили палочку Коха, что чахотка для вас теперь - тьфу! ерунда! А вот лежит девчонка, умирает, а вы только руками разводите.

- Да вы не горячитесь так. Вам же вредно.

- Мне вредно видеть вашу беспомощность! Сначала Тютюнников, теперь Аня. А следующий кто? Может быть, я?

- Ну что вы, Александра! У Ани другой случай. К сожалению, у нее болезнь принимает скоротечную форму.

- Так это что? Это - конец? Вы мне честно скажите - это конец?! - не отступала я от Валерия Сергеевича, как надоедливый родственник.

Он молчал в ответ, но в его молчании я чувствовала безнадежность.

Аня резко похудела; на ее скуластом, всегда веселом и всегда подвижном лице теперь только горели глаза; теперь она сама была как один горячечный бесконечный взгляд, заменяющий ей всю человеческую речь, потому что слова давались ей с большим трудом и могли вызвать новый тяжелый приступ.

Аня покидала нас.

Потом наступил день, когда она передала через батюшку, который был возле нее неотступно, чтобы я пришла попрощаться. Она теперь, как, Тютюнников прежде, была отделена от всех больных стенками бокса.

Я вошла, не зная, как себя вести и оттого сильно робея. Аня сделала знак, чтобы я подошла поближе. Я подошла к самому ее изголовью и наклонилась, чтобы ей не пришлось напрягать голос, если она что-то захочет сказать. Но она только протянула руку. На ее ладошке лежал сердолик. Он был светло-оранжевый - веселый такой камешек с берегов Крыма.

Я взяла его. Поцеловала Аню. Лоб у нее был горячий, весь в испарине. Она улыбнулась мне.

Я не могла сразу вернуться в палату. Там меня неизбежно ждали расспросы и разговоры; и я пошла в зал отдыха. Там, в самом углу, стояло старенькое потрепанное пианино. Все это время я старалась его не замечать, но тут я сразу пошла к нему и села на скрипучий табурет. Руки прикоснулись к шершавой черноте крышки. Она напомнила мне гроб. Гроб, где покоились останки моего друга и моих иллюзий; гроб, ждущий очередной своей жертвы.

Наконец я решилась и открыла крышку. Одеревенелые пальцы нащупали первый аккорд; он был немощен и бескрыл, и я уже готова была отступить; но за ним последовал выдох второго аккорда, и медленная лесенка звуков в моих руках всколыхнула память; память прикосновения к чему-то ранее знакомому, неотъемлемому от меня, составляющему суть моей души и моей плоти. Я еще раз пробежала лесенку звуков. А потом еще и еще раз. И вот уже руки обрели прежнюю уверенность, и я заиграла то, к чему боялась прикоснуться даже в мыслях.

Я играла боль своей жизни. Я играла одиночество детства, отбивая аккордами удары отчима; я воспевала свою неразделенную любовь к Олегу; я протестовала против его смерти; против смерти Тютюнникова и против близкого ухода от нас Анечки.

Я играла радость своей жизни; я играла ее Божественное дыхание, ее жаркие дни и безумные ночи, ее простоту и многозвучье; я играла о всех чудесах света, и еще о песнях ветра в листве этой осени, и о песнях птиц, и о том, что поднебесье - это только начало; а дальше, дальше - бесконечное, звучащее, поющее и зовущее небо. И небо - это Бог. А раз так, то сама смерть - это не конец, а только начало. Начало новой жизни.

Когда я завершила этого немыслимого, этого безумного Рахманинова, я увидела, что вокруг меня стоят все больные нашего отделения; увидела их просветленные лица; и среди них - светлый лик отца Никодима. Все стояли в полной тишине, и оттого так ясно прозвучали слова вышедшего от Анечки дежурного врача:

- Невероятно, но кризис миновал. Она будет жить.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.