Южная звезда
Загружено: Понедельник 23 Октябрь 2017 - 12:43:34
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(64)
Амаяк Тер-Абрамянц
 Мой русский интеллигент

Это был единственный человек в моей жизни, у которого я понимал математику.

А всё началось с красной двойки с тремя минусами в моей тетрадке по алгебре. До пятого класса у меня почти по всем предметам были четвёрки или пятёрки. Тройки как исключение. «Тройка - это та же двойка!» повторяла мама, поджимая губы, и больнее всего, до слёз, было оттого, что я её расстраиваю. «Ну, четвёрка - это тоже оценка», - спокойно реагировала она. Зато когда я получал пятёрку, лицо её сияло, и это было для меня лучшей наградой. А тут «пара»! Первая в жизни!

В пятом классе ввели алгебру, вместо одного учителя появился учитель по каждому предмету. И как же мы радовались, когда к нам на алгебру пришёл, петушком буквально влетел в класс весёлый, излучающий энергию, огненно-рыжий Эдуард (отчества не помню). Мы в его быстрые объяснения не вдумывались, а восхищались им, на каждый вопрос «Понятно?». - только весело кивали головами, стремясь расположить его к нам. Но после объяснений Эдуард объявил контрольную, Эдуард, от которого мы не ожидали такого подвоха! И тут «пара», да ещё какая! - размашистая, чуть ли не в пол-листа со спирально закрученной головкой, колечко в колечке, волнистым хвостом, да ещё с тремя минусами!..

Я всеми силами пытался вникнуть в темы, задаваемые к следующим урокам алгебры, но ничего, кроме первой фразы, не понимал, и двойки посыпались одна за одной. А вот Виталий Вайсберг, наш бессменный отличник, лишь четвёрку схлопотал, нахмурился, и снова в отличники. Значит, понимал… И от этого сознание собственной неполноценности усиливалось, и медленно я стал «съезжать» и по другим предметам: с пятёрки на четвёрки, с четвёрок на тройки…

Сразу после первой двойки моя мама пошла в школу выяснять ситуацию с рыжим Эдиком.

- А что вы хотели! - ухмыльнулся молодой учитель. - ваш сын ничего не знает, вот и получает двойки!

- Он учит, старается, - пыталась объяснять мама.

- Ну, значит, у него нет способностей к математике! - пожал плечами Эдик.

- Значит, у вас нет способностей объяснять! - вспылила мама и ушла.

Моя неугомонная мама, решившая в своё время сделать из меня великого учёного, ходила к заведующей учебной частью по математике. Мария Францевна считалась лучшим математиком в школе. С моей точки зрения она даже не была человеком, она была физическим воплощением математики: всегда подтянутая, в сером платье, с каменным лицом, гладко зачёсанными назад и собранными в пучок седеющими темными волосами и холодными светлыми глазами.

- Ваш сын не способен к математике! - жёстко отрезала она на все попытки возражений, что по другим предметам у меня ведь хорошо, и раньше и т.д.

Эдика нам, правда, быстро сменили, но от этого мне легче не стало. Место его заняла смазливая, равнодушно-оптимистичная блондинка Надежда Евстафьевна, которую я сразу прозвал про себя «ветреной блондинкой» - как вошло это определение в сознание, так и осталось, лишь в дальнейшем подтверждаясь. Она быстро объясняла новый материал, и, как я не пытался сосредоточиться и понять, после первых двух фраз всё остальное тонуло в сером тумане. Но самым страшным было её изобретение: десятиминутные контрольные в конце урока, за которые мы были должны решить два-три примера. Тугодум по своей природе, я их ненавидел особенно: не раз я чувствовал - дай мне время побольше, я задачу решу, но просто не успеваю. О время! Проклятое время! Кому нужна эта скорость! - возмущался я про себя. - Ведь главное - понимание! И снова получал двойку, или, в лучшем случае, тройку.

Я честно старался, таращил глаза на строчки учебника, подключился мой отец - всё бесполезно. Приближался конец четверти и впервые за мою жизнь замаячила итоговая двойка, будто из холодной пропасти дохнуло, к которой я неумолимо приближался. И тут кто-то из знакомых родителей шепнул маме волшебное слово: «Репетитор!! Нужен репетитор!»

Но где его искать? Ни в газетах, ни на листах, расклеенных на стенах и заборах, объявление о репетиторстве не найдёшь. Ведь репетиторство - это вид частного предпринимательства, со всеми видами которого наша социалистическая страна неуклонно боролась. Хотя на репетиторство власть и смотрела сквозь пальцы, и всё же - «Несвойственное для советского человека стремление к личному обогащению!»…

И приходилось осторожно выведывать у знакомых.

Мне поменяли двух или трёх репетиторов. С репетиторами у меня вышел полный провал. Помню одного из них: тёмнолицего пожилого дядьку, бывшего инженера на пенсии. На письменном столе у него стоял деревянный стакан с остро отточенными карандашами, которыми он и пользовался вместо авторучек (шариковых ещё не было), и как ломались эти острия, когда он нервничал. А вообще, люди они были терпимые, и после очередного объяснения темы спрашивали: «Понятно?»... - «Понятно», - врал я, краснея, но не желая выглядеть дураком и ставить учителя в неудобное положение. «Ну, тогда пошли дальше!» - удовлетворённо говорил репетитор. А на следующем уроке по математике я получал стабильную «пару». При этом для меня оставалось загадкой, как большая часть посредственно учившихся зарабатывали тройки и даже четвёрки. Ну, не говоря уже о Вайсберге, который был для меня просто суперменом со своими постоянными «отлично».

И вот тут-то кто-то шепнул маме: «А сходите к Колосову, есть такой очень хороший репетитор, но вряд ли возьмёт кого-либо ещё - учебный год давно начался. И очень болеет, всё время лежит…» Это был наш последний шанс.

Я помню первый визит к нему.

Он жил в общежитии подольского индустриального техникума.

Готовили в техникуме специалистов для военных заводов.

Общежитие представляло собой двухэтажную пристройку позади техникума. Я помню длиннющий коридор с бесчисленным количеством дверей справа, одна из которых вела к нему. В назначенное время мы постучали в дверь (звонка, по-моему, не было). Я увидел удлиннённую комнатушку с окном впереди. Вдоль левой стены кровать, на которой головой к окну лежал он. Такие встречи для меня ничего не предвещали хорошего, кроме перспективы ещё раз убедиться в моём полном математическом идиотизме, и я вспотел. Это был седовласый горбоносый старик в очках с седой бородкой и нездоровым пергаментным лицом. Из-под очков на меня смотрели голубые глаза, смотрели как на равного, хотя кто я был, двенадцатилетний сопляк, и кто был он, осиливший и осиливающий чудовищную, как позже стало проясняться, жизнь. Левая нога у него лежала отдельно, перевязанная, перебинтованная, прикрытая тканью.

В комнате пахло йодом, мазью Вишневского и ещё чем-то не очень приятным, однако через пару минут я привыкал к этому запаху и переставал его замечать. Обычно я сидел возле Анатолия Васильевича где-то на уровне его груди, он брал мои тетради, простой карандаш, которым правил, спрашивал, какую мы проходили тему, что непонятно, объяснял, мы решали заданные на дом задачки, решали другие…

Взял он меня, как исключение, так как плохо себя чувствовал, быстро уставал: гниющие ткани ноги отравляли организм. Это был облитерирующий эндоартериит, неизлечимое и запущенное к тому сроку заболевание, от которого в арсенале медицины оставалось одно средство - ампутация, с этим тянули, никто из хирургов не хотел брать на себя лишнюю ответственность. Но странно, первое, что я почувствовал, садясь у этого человека, - отсутствие напряжённого страха, который вызывал у меня каждый учитель математики, мало того - какое-то внутреннее сродство. Мама предложила ему большую, чем другим ученикам, оплату, но Анатолий Васильевич наотрез отказался.

То, что я принял вначале за правую стенку комнатушки, оказалось тёмно-синей занавеской от потолка до пола, делящую комнату пополам. Кроме того в этой комнате была ещё одна дверь у ног больного, ведущая в ещё меньшую комнатку, подобие кухоньки. Маленькая ладная старушка с симпатичным добрым лицом, жена Анатолия Васильевича, управлялась с хозяйством. Но было в этом семействе то, что меня пугало - две дочери-близняшки Анатолия Васильевича - худые, долговязые и некрасивые, со страшно выпученными, будто в ярости, глазами, при их попытках говорить, из горла вырывались грубые нечленораздельные звуки, в которых мне казалась какая-то угроза. Несчастные были психическими инвалидами по слабоумию и могли выполнять лишь простейшие дела по дому: сходить в аптеку, убрать за собой... Понимали и жалели их лишь отец и мать и всегда спешили увести, когда приходили ученики. Говорили, что их несчастье - следствие страшной ленинградской блокады, в которую они родились.

Я приходил к Анатолию Васильевичу два раза в неделю и вскоре странное дело, вдруг почувствовал, что начинаю что-то понимать в этих цифрах, значках, уравнениях, системах уравнений - квадратурах, кубатурах, извлечениях из корня и т.д. При этом я не помню, чтобы он говорил что-то особенное: наверное, секрет его был в том, что он не брезговал начинать с самого простого, не торопясь, не пропуская ни одного звена в логической цепочке, и брови у него не подскакивали при моих промахах. Ошибки он воспринимал как что-то совершенно естественное, сопутственное - спокойно объяснял, правил карандашом, и занятие продолжалось, будто ничего и не произошло. Я перестал краснеть и бояться слов «не понимаю». Впрочем, и к моим успехам он относился также спокойно, что так же отбило у меня желание их выпячивать, хвастать, ждать поощрения. Существовала лишь математика, для которой любые эмоции были излишни. Спокойным тоном, простым языком он объяснял, а я ПОНИМАЛ! Когда я выходил от него, душа моя ликовала, несмотря на приятную усталость, в голове устанавливалась никогда больше ни до, ни после школы не испытанная кристаллическая ясность. Зрение моё как-то обострялось и углублялось - каждая веточка на дереве, кусте, ржавая крыша, ободранная дверь в библиотеку в соседнем доме, серое небо вызывали во мне радость. Мне казалось, что в этот период - 20-30 минут - я смогу объяснить любой вопрос, просто решить любую проблему, которыми так склонны, того не сознавая, обставлять сами себя люди. Это было сродни тому забытому восторженному чувству из раннего детства, когда выбегаешь под тёплый ливень, моментально намокшая одежда заставляет чувствовать всё тело, ликовать каждую растущую клетку, только теперь чувство было не телесное, а более тонкое, светлое, проходящее сквозь тебя и разлитое по всему миру.

Я чувствовал себя по-настоящему счастливым, только выразить (да и понять) это не мог. Теперь я понимаю, что то была ясность духовная, которой мне так в жизни не хватало, да и до сих пор не хватает. Иногда я пытался продлить это состояние, присаживался на лавочку напротив техникума, если находил на ней незагаженный ботинками пэтэушников участок. Я думал с удивлением, как же могут люди прожить всю жизнь так и не испытав этого чувства, как я смогу дальше жить без математики, если попаду вдруг в гуманитарный вуз и тут же внутренне решал, что буду продолжать заниматься самостоятельно (благие намерения!).

В школе моё положение стало выправляться - из двоек я вылез на тройки и начали появляться первые четвёрки. «Вот видите! - довольно говорила «ветреная блондинка», - как только перестал лениться, так и оценки улучшились!»

Успехи мои в математике не укрылись от нашего отличника Виталия Вайсберга. «У тебя что, репетитор?». - спросил он меня как-то.

- Да нет никого, - легко соврал я, не моргнув.

Колосов оставался тайной на протяжении пяти лет, о которой не знал никто в школе. На всякий случай Колосова я не должен был раскрывать, как мне посоветовали дома. «А как же Витя Вайсберг? - однажды спросил я маму, - ведь у него нет репетиторов, а он отличник? - Ему отец объясняет, - находилась мама. Впрочем, до сих пор не знаю, а может и был у Вити репетитор, которого он скрывал не хуже меня. А может и были у него к абстрактным наукам большие способности? - не буду спорить.

Но вскоре случился скандал. После очередной контрольной я принёс четвёрку. Я принёс её довольный, но мама, просмотрев тетрадь, нахмурилась:

- А за что тебе поставили четвёрку?

- Как за что, я же хорошо написал!

- Но у тебя не отмечено ни одной ошибки!

На следующий день разгневанная мама атаковала нашу математичку.

- Ну, а что вы хотите, - пыталась отбиваться «ветреная блондинка» - он же троечник!

- Что значит троечник, - взорвалась мама, - у него последнее время две четвёрки подряд, посмотрите сами журнал!

Математичке не было нужды смотреть журнал, она и так прекрасно помнила мои последние отметки, тем более, что с моей фамилии начинался список учеников.

С тех пор «ветреная блондинка» стала осторожнее и за мои контрольные всё чаще появлялись пятёрки. Чувство, что я начинаю догонять моего приятеля, лучшего отличника в школе Виталия Вайсберга начало вдохновлять меня.

Кажется в это время пару раз меня собирались бить. Всем классом, или почти всем классом (и девчонки!). За что? Это остаётся для меня загадкой до сих пор. Я ни с кем не конф­ликтовал, всем давал списывать у меня контрольные и домашние задания. Дружил я только с Валерой Плешковым, с которым мы сидели за одной партой, тихим светлоглазым худеньким, даже ещё более худым, чем я, мальчиком, да с Вайсбергом но он сидел далеко и не был так открыт, как Валера. С другими мне было просто не интересно, а наша троица постоянно обменивалась приключенческими и фантастическими книжками, которые остальных на дух не интересовали. После уроков класс строился на выход и как всегда вперёд выбегали, отталкивая всех, самые горластые хулиганы и двоечники, а мы с Валерой всегда скромно и тихо вставали в конец очереди и с увлечением обсуждали прочитанные книжки, содержание которых для нас было гораздо важнее и интереснее того, что творилось в реальной жизни. Дети в нашем классе были в основном из рабочих семей - только мы с Вайсбергом из врачебных, да и у Валеры папа был начальник строительного управления.

И вот в сумерках, выйдя из школы и спускаясь по лестнице с Вайсбергом, мы вдруг увидели ребят из нашего класса. «Тебя бить собираются!»- внезапно сказал он. «Да с какой стати?». - удивился я, делая ещё шаг вниз. «Тебя бить собираются, - повторил он, - лучше вернись!».

Нехотя я повернулся и побрёл обратно в школу.

Я сел на лавку и принялся ждать. Меня душил справедливый гнев: ведь это было так гадко - бить одного всем! И неужели они этого не понимают!?. Пару раз с улицы заходила шпана, незнакомые мне ребята, «их» союзники, и передавали мне, чтобы я выходил «поговорить». Но я им не верил. Мне было гадко и скучно сидеть в холле в одиночестве. Но если поначалу у меня не было ни капли страха, то по мере ожидания он вдруг стал откуда-то появляться и копиться. Страх и тоска, и я даже стал жалеть, что послушался Вайсберга. Пару раз мимо проходила уборщица с ведром и шваброй.

- Ну что сидишь? - спрашивала она.

- Меня бить хотят на улице...

- А-а, ну тогда сиди, сиди, - уходила она к следующим лестичным пролётам.

Несколько раз я выглядывал в окно: толпа редела, но выходить было рано.

И чем дольше я сидел на этой длинной школьной лавке, тем жальче мне себя становилось. С каким трудом я преодолевал эту математику, было известно только мне. Ведь кроме математики, в доме постоянно происходили, подобные землетрясению для меня, скандалы, которые то и дело устраивал отец, когда приносил бутылку коньяка, и выпив, становился агрессивным, придираясь к маме по самым непредсказуемым поводам и без. В эти минуты я его ненавидел и клялся, что никогда в жизни не возьму в рот спиртного. Мама говорила, что это последствия тяжёлого сиротского детства и войны, ленинградской блокады, но от этого не становилось легче. …И чего стоило мне, собрав раздёрганную волю в кулак, вновь сосредоточиться, сесть за стол делать домашнее задание, чтобы не получить завтра двойку или тройку!.. И ещё они! Бить! За что?.. Неправильный был вопрос: бьют не «за что», а «почему». Почему не такой как все, почему ДРУГОЙ?

А я и был другим, другим во всём, ни на кого не похожим! Я был новенький, приехавший откуда-то, я не здоровался с хулиганами, мои фамилия и имя совершенно отличались от других, я был смуглым, за что одна бабка в нашем дворе прозвала меня цыганом, я не любил общих шумных игр на уроке физкультуры и всячески от них отлынивал, а читал книжки, а теперь я ещё становился «хорошистом»! Одним словом, причин бить, «чтобы не зазнавался», было более чем предостаточно. Спустя три часа, обеспокоенная моим долгим отсутствием, пришла мама, разогнала остатки компании и вызволила меня из плена.

Но на этом дело не закончилось. Как только я пришёл утром в школу и сел за парту, на меня налетели ребята и девчонки. Бить меня в классе опасались. Я не помню даже смысла обвинений - ребята орали на меня, девчонки что-то верещали. А завзятый двоечник и дурак Леонов встал ногами на мою парту и принялся помахивать своим ботинком перед моим носом. И так он удобно подставился, что я схватил его стопу и колено, дёрнул, и Леонов полетел вниз, шлёпнувшись спиной о парту. В этот момент зазвенел звонок. Бой был выигран! После этого меня никто не задирал...

...Нога у Анатолия Васильевича отказывалась выздоравливать и продолжала загнивать, создавая угрозу всему организму. Мама привела к нему моего отца. Ногу пришлось отнимать. Операция прошла блестяще - уж кем-кем, но хирургом мой отец был от Бога, что признавали все. Через пару недель я впервые увидел Анатолия Васильевича в вертикальном положении. Он прыгал на костылях, усаживался за стол, покрытый клеёнкой, я напротив, и занятия наши продолжились. «Культя сформировалась очень хорошо», - удовлетворённо говорил отец, посетивший моего учителя. От природы Колосов, видимо, человек был крепкий и скоро лицо у него побелело, посвежело, губы порозовели - древняя пергаментность исчезла. Мой спаситель по математике сразу заявил, что будет заниматься со мной бесплатно, но мама возмутилась, видя нищету этой семьи, и они договорились о вполне умеренной скидке.

И всё-таки кое-кого он мне напоминал: профессора Николая Леонидовича Гладыревского, типичного представителя «старой», как тогда с оттенком презрительного сожаления говаривали, дореволюционной интеллигенции. Одно время, когда мы жили в Таллине и отец защищал диссертацию, его научным руководителем был профессор Стручков (пролетарский кадр), а оппонентом профессор Гладыревский. Как я узнал уже после его смерти из биографии Булгакова, написанной М.О. Чудаковой, - личный друг писателя Михаила Булгакова по медицинскому университету в Киеве. Но в ту пору даже имя Булгакова в семье у нас даже не упоминалось - антисоветский писатель, как бы беды не навлечь!. Та же горделивая посадка головы, седая бородка, очки, высоколобость, зачёсанные назад волосы, только кожа розовая, как писала Мариэтта Омаровна, от пристрастия профессора к русскому народному лекарству - водочке (возможно, следствие компромисса с новой, криминальной по сути, властью).

Конечно, лица были разные - но от обоих исходило ощущение благородства, человеческого достоинства. И горделивая посадка головы запомнилась. Хотя один был профессор, а другой обыкновенный учитель-пенсионер…

Русская дореволюционная интеллигенция - это явление, вообще, особенное, историческое, не имеющее на Западе аналогов. На Западе существовал интелллектуал, специалист в своей профессии. Русский интеллигент - понятие более обширное, включающее в себя качества духовные, душевные - честь, благородство, уважение к человеку любого происхождения, бескорыстная, даже себе в ущерб, любознательность, стремление передать свои знания до самой крупицы колллегам и ученикам… Полунищие, они совсем не походили на тех классовых врагов, карикатурными образами которых нас ежедневно с утра до вечера пичкали литература, радио, кино и телевидение.

Мой отец многих из них застал, поступив в 1928 году в 1-й Ленинградский медицинский институт. Ведь многие не смогли или не захотели уезжать из России после революции. Отзывался о них отец почти с религиозным пиететом.

Русская культура входила в отца легко и свободно. В одиннадцать лет, не зная ни слова по-русски, потеряв родителей в омуте геноцида армян, чудом выжив, года два находясь в нищенском предсмертном голодном состоянии, он попал на Украину, к старшей сестре, которая была уже замужем и имела детей. Где ему только не приходилось работать, чтобы как-то обеспечить себя хлебом насущным: продавал папиросы, клубнику, клеил кульки, работал на мельнице, на паровозостроительном заводе в макетном цехе (он тепло вспоминал своего учителя, рабочего по фамилии Антипов). Там он вдруг заметил, что в мыслях всё чаще использует русский язык. Родилась нестерпимая жажда учиться, подняться над торгово-лавочным людом, которого во время НЭПа развелось в изобилии. Криминальные сделки ему были отвратительны, в горланящем во все трубы комсомоле он сразу почувствовал фальшь демагогии, вранья и она его оттолкнула. Хотя о каком русском языке можно было говорить в те времена, да ещё в захолустном Луганске! - смесь простонародного русского, испорченного украинского, деревенский диалект той армянской деревни, откуда он был родом, тоже уже искажённый… Отец нанимал репетиторов и занимался в сырой съёмной каморке, по стенам которой подтекала вода - литература, алгебра, геометрия... Торговцы-армяне смеялись: зачем это тебе, деньги - главное! Он считал по другому - Знания!

В Петербурге он впервые услышал чистый русский классический язык и впитывал его как губка. Старая профессура - «классовые враги» - что могла делала для окультуривания новоприбывшей безграмотной орды молодёжи из заводов, деревень и местечек, всячески пытаясь повышать культурный уровень новой интеллигенции. Одним из методов были бесплатные воскресные лекции. Гуманитарии со звёздными именами раскрывали перед молодёжью сокровища русской литературы и поэзии, декламировали стихи и куски прозы, которые ещё не успела запретить новая власть, для которой хамство и невежество являлось отличительной, «своей», классовой метой сверху до низу.

На таких лекциях всегда был аншлаг! Я не слышал разговоров отца с Анатолием Васильевичем, но наверняка они находили им знакомые и советским обществом забытые, запретные, затёртые имена… Странно, отец помнил своих многих учителей по именам, а я, закончивший советский вуз, мог назвать только две-три фамилии. Профессор Черноруцкий впервые измерил отцу артериальное давление, профессора Ланг, Джанелидзе, Шор… Он удостоился слышать самого великого Павлова! И был близок к его ученику академику Орбели. Многие по крови не были русскими, но русская культура и была тем пресловутым «плавильным тиглем», который делал из них и русских интеллигентов, и патриотов, и учёных. К студентам они всегда обращались на «Вы». Их манеры, речь легко прививались и отцу.

Отец рассказывал забавный случай, ближе к окончанию института. В общежитии отключили свет, и студенты стали в темноте слоняться из номера в номер в гости, смешиваться, порой не зная, кто находится в комнате. В одну из таких попал отец. Присутствующие оказались в основном незнакомы и рассказывали до утра разные истории, ибо спать не хотелось. И вот когда светало, один из студентов вопросил, кто же здесь говорил самым чистым и чётким русским языком. И все были удивлены, когда им оказался  смуглый человек что ни на есть кавказской внешности - мой отец. Думаю, то был самый главный экзамен по русскому языку в его жизни.

Но «классовая сущность» старой интеллигенции то и дело прорывалась. Отец рассказывал случаи. Один профессор, спеша сообщить студентам что-то крайне важное и его взволновавшее, взбежал на кафедру с громовым торжеством начав «ГОСПОДА!», но тут же осёкшись, жалко съёжился: «…ой-ой-ой!.. Товарищи!».

Профессора Халатова, впервые открывшего, что холестерин откладывается в сосудах, образуя атеросклеротические бляшки, иностранный корреспондент спросил: «Ну и как вы живёте?». Вместо ответа профессор показал локоть с заштопанной дыркой на рукаве пиджака: «Видите?..» Дело едва не закончилось арестом.

Годы шли. К восьмому классу я стал стойким четвёрочником, несмотря на ненавистные «скоростные» контрольные. Меня всегда удивляло, почему нам не дают времени обдумать задачу как надо, а гонят и гонят? Разве в этом заключался ум?.. Но этот вопрос, кажется, кроме меня никого не занимал. Основная масса получала тройки, четвёрки и этим была удовлетворена. А я не мог понять кусок темы, как иные, не понимая предыдущего, не понимая всей системы! тут меня всегда спасал Анатолий Васильевич. В восьмом классе я вышел в твёрдые четвёрочники и, к моему удивлению, всё чаще стал получал пятёрки, порой неожиданно для себя, и пошли слухи из учительской, что к 10 классу должен выйти на серебряную медаль - на золотую упорно, не отклоняясь, шёл Вайсберг - а у меня четвёрки оставались только по литературе и русскому языку.

Когда нам ввели геометрию, я осилил её почти без помощи Колосова - видимо, ум у меня был более образный, чем абстрактный, и мне доставляло удовольствие выводить доказательства на основе лемм и теорем, исходя из подобия углов, параллельности линий… А учителя нам грозили тригонометрией и стереометрией.

Нам часто задавали на дом трудные задачки, которые, решившие их, должны были объяснить у доски на следующий день. Обычно мне их разъяснял Колосов. Но однажды после уроков весь класс погнали на какое-то мероприятие в клубе имени Лепсе. Мы пришли на час раньше, и весь класс разместился в холле. И тут ко мне вдруг подошёл Вайсберг: «А вот эту задачку ты точно не решишь!» - протянул он мне брошюру с отмеченной заданной на дом задачей.

У нас существовало нечто вроде негласного соревнования по решению заданных на дом сложных задачек. Обычно мне помогал Колосов, но где его здесь взять? Пришлось без особой надежды сосредоточиться самому, ведь сам Вайсберг не смог решить этой задачи! Это была задача по тригонометрии. Помню конус, пересечённый плоскостями, образующими множество  окружностей и углов. Надо было прийти к результату, используя множество всяких тангенсов и арктангенсов. Я сосредоточился. Минут пятнадцать я возился с этой задачкой и вдруг, наконец, узрел маленький, еле заметный угол, начав с которого, можно было раскрутить всю задачу. Минут через пять задача была решена! «Вот!» - небрежно-торжественно показал я бумажки с решением Вите, будто для меня это было обычным делом. Помню, как глаза его слегка округлились, а в моей груди играло торжество - ведь я впервые переиграл несокрушимого Вайсберга без помощи репетитора! Прошло более сорока лет, а я до сих пор горжусь этой своей маленькой победой. С того раза я почувствовал уверенность в себе и всё чаще решал задачи без помощи Колосова - Колосов присутствовал во мне уже навсегда!

К Колосову я всегда ездил с большой охотой. Я явно чувствовал между нами какое-то сродство душ, вроде настроенности на общую волну. Иногда мне хотелось поговорить с ним, и мне казалось от него всегда шла та же встречная совпадающая волна. Но о чём?.. Я совершенно ничего не знал! Я не знал ни русской литературы, кроме двух-трёх имён, к которым советская школа успела привить тошно­творное отторжение своей фальшиво «классовой» интерпретацией, я не знал истории страны, в которой жил. Ну что я знал? - Ледовое побоище, Куликовскую битву и «великую» октябрьскую революцию, когда свергли царя, и с которой вся история человечества вроде начала писаться набело, отвергнув прошлое, как плутание во тьме, пока не появились гениальные Маркс и Ленин, открывшие законы общественного развития и неизбежность коммунизма в будущем? Гражданская война была с лихим усатым Будённым… Отечественная, когда немцы напали на нас «вероломно» и как мы их все четыре года били, били и били, правда, почему-то большую часть на своей территории... Знал про ленинградскую блокаду, которую отец прошёл от первого до последнего дня и называл самым страшным сражением в истории этой войны… Сталинград, говорил, не так страшен. Что-то слышал о сталинских лагерях, но почти забыл,.. О политике дома не разговаривали. Это было «опасно», как повторял отец, «за политические разговоры сажают», и я ощущал этот невидимый, но повсюду разлитый страх, веющий над людьми, их самостоятельными и критическими словами... Почему? Откуда? - отец не объяснял: просто говорил, что всё враньё. И серый хмурый придавленный Подольск, дымящий трубами, ничем ещё не походил на коммунизм. Ну и о чём говорить?.. - Может о приключенческих книжках, в которых я единственно находил отдохновение? Но язык не поворачивался рассказать что-то Анатолию Васильевичу о «Всаднике без головы» Майна Рида или с какого дуба пересказывать ему содержание двенадцати прочитанных томов Жюля Верна, которых я по счастливой случайности приобрёл в нашем книжном магазине.

И он о себе ничего не рассказывал, кроме всего лишь одной фразы, услышанной мною за пять лет, но оставшейся в моём сознании на всю жизнь.. К тому времени случилась радость - это несчастное семейство наконец получило отдельную однокомнатную квартиру, типовую хрущёвку, казавшуюся им по сравнению с общежитием раем небесным. Я помню первый день, когда я пришёл к ним на новую квартиру. Я сидел в большой и единственной комнате на стуле, чувствуя не высказываемую атмосферу радости: наконец, СВОЯ квартира, без соседей! Однокомнатная квартирка на двух психических инвалидов и двух стариков - на четверых! - но они и этому были рады! В широкое окно светило солнце, а на древнем диване со стертым красным атласом справа лежало сокровище - том из собрания сочинений Конан Дойла, а миловидная маленькая курносая старушка, жена Колосова, ласково уговаривала одну из дочерей сходить за хлебом, слыша в ответ лишь ей понятное страшное рычанье: девушка была худая, кудрявая брюнетка, сутулая и уже выше меня, с такими же страшно выпученными глазами и острыми скулами, и невозможно было определить ругается ли она или соглашается.

Я смотрел на том Конан Дойла как загипнотизированный. Это был первый том семитомника: Анатолий Васильевич получил талон на всю подписку! Там был не только Шерлок Холмс: в семитомнике был и «Белый отряд», о рыцарях, и рассказы о пиратах, и весёлые «Записки бригадира Жерара», наполеоновского солдата, о его приключениях и много ещё интересного, уносящее меня вдаль от постылой школы, от Подольска… Такие книги я мог выловить лишь в библиотеке, или у Вайсберга, но по одному тому… Жена Анатолия Васильевича, заметив мой взгляд, рассмеялась, плюхнувшись на диван и взяв томик: «Вы тоже любите Конан Дойла? - И я, так люблю!» Она была маленькая, чуть склонная к полноте, курносенькая (видимо в молодости была красавица). Сколько на её долю выпало: уход за мужем-инвалидом, дочерьми-инвалидами, уборка, стирка, магазины, а она не утеряла способности искренне радоваться маленьким подаркам жизни!

Мне так хотелось попросить её дать почитать книгу, но я постеснялся - не успел человек порадоваться, и отнимать!..

Теперь мы занимались на кухне за стоящим в центре  накрытым клеёнкой столом. Анатолий Васильевич сидел спиной к окну, а я по правую руку и мог видеть его в профиль.

Тогда он вдруг и сказал, вне связи с темой занятия и разговора, смотря перед собой светлыми прозрачными глазами в стену, отделяющую кухню от туалета, совмещённого с ванной, будто видел там что-то запредельное: «Я закончил петербургский университет в 1914 году»… и замолчал. И я молчал, потея, не зная, что ответить. Какой же я был дурак! Ну случись это хотя бы на десяток лет позже, когда после института (медицинского) передо мной стала всплывать целая Атлантида великой русской литературы, заблистал «Серебряный век», когда пошли по рукам редкие книги и просто перепечатки зспрещённых и полузапрещенных авторов - Гумилёв, Бунин, Зайцев, Шмелёв, Балтрушайтис, Бальмонт, Андрей Белый, Ахматова, Цветаева, Мандельштамм, Леонид Андреев, Сергей Булгаков, Флоренский, Бердяев и сколько еще спорных и бесспорных, но ярких и талантливых - страницы не хватит перечислить только!.. Не декаданс это был, а подлинный оболганный рассвет, невиданный никогда в мире за такой короткий период (лет за пятнадцать!) по числу звёздных литературных имён! ОН ЖЕ ВИДЕЛ ВСЁ ЭТО, ОН ЖЕ БЫЛ СВИДЕТЕЛЕМ И УЧАСТНИКОМ! Сколько вопросов я бы смог ему тогда задать! Сколько навсегда ушедшего он мог бы мне рассказать!

Десять лет несовпадения во времени! Шесть лет учёбы в медицинском институте, с бессистемным эпизодическим чтением и три года «пивного» университета, когда каждую пятницу во время наших встреч появлялась новая книга - Бальмонт, Соллогуб, Городецкий, Зенкевич, Фрейд, сильно модный тогда, «Антихрист» Ницше на фотоплёнке, затёртое Евагелие от Матфея, Набоков, которым восхищались и которого терпеть сейчас не могу… … да мало ли чего ещё? По книгам, обрывкам рассказов я, как пазл, восстанавливал «послеоктябрьскую» историю страны и постигал её великую ложь и преступность. Я нарушил запреты родителей и с удовольствием обсуждал с новыми друзьями любые политические вопросы, то и дело ловя нашу отупевшую, обнаглевшую в своей безнаказанности пропоганду на лжи и противоречиях.

Однажды, когда я как обычно пришёл к своему учителю и мы уселись на кухне, я был потрясён огромным количеством комнатных мух, неизвестно откуда взявшихся. Они сидели на тюлевых занавесках, полотенцах над рукомойником, изредка перелетая с места на место. Я, конечно, постеснялся спросить, что бы это могло значить, но Анатолий Васильевич сидел как обычно, устремив свои светлые глаза будто сквозь стенку, отделяющую кухню от ванной и занятие прошло как обычно. Что-то было в этом инфернальное. Я вспоминаю эти светлые глубокие глаза, смотрящие не на предметы а в какие-то неведомые дали, иные миры, иные времена… Я не знал его судьбы, но равных ему по образованности людей в городе не было. Что занесло его в Подольск? - война, бегство от репрессий, клеймо дворянского происхождения?.. В этом сером дымном пролетарском городе он был совершенно одинок. Из другого мира «бывших», а на деле самых настоящих интеллигентов. Новая русско-советская интеллигенция второго поколения ещё не очнулась от марксистского полусна, мало и криво думающая, частично верящая ещё в социализм; была интеллигенция еврейская - достойные люди, высокого класса профессионалы, лишённые иллюзий, они уже чётко видели преступность большевистской власти, но для них дореволюционный период с его ограничениями и погромами не вызывал никакой ностальгии, их мечты были направлены на Запад, за Океан, к статуе Свободы, поэтому и с ними Анатолий Васильевич не смог бы найти общего языка. Он любил ТУ бунинскую, чистую от ненависти и идолопоклонства Россию, которую уже никто в этом городе не помнил и не любил как он. Там оставалась его молодость, любовь, культурный расцвет России, звонкие и забытые здесь всеми, казалось, навечно имена, прекрасный город с дворцами на берегу Невы и белые ночи - его Атлантида.

Перед тем, как я пошёл в девятый класс, Колосов честно признался маме, что не возьмётся готовить меня к высшему техническому учебному заведению, вроде МИФИ или МВТУ, считая, что не имеет достаточной для этого квалификации. Однако родители мои не очень расстроились, уже настраивая меня на медицинский институт. Сошлись на том, что я буду приходить к нему, когда мне будет что-то непонятно по школьной программе, тем более, что главным предметом, на котором я сосредоточился, и не без интереса, стала химия.

Что касается меня, то я с детства мечтал стать моряком, и мечта моя была тем сильнее, чем дальше от моря наша семья откатывалась. В Москве не было морских учебных заведений, куда идти и к кому обратиться я не знал. Мама всегда была против этой идеи, но открыто не высказывалась. Иногда сеяла сомнения: «Ты по здоровью не подойдёшь, у тебя в сердце шумы...», «У тебя лёгкие слабые…» или: «Окулисты сказали, что у тебя зрение плохое, близорукость, а в моряки с плохим зрением не берут...» (хотя я никогда очков не носил и на зрение не жаловался).

«А как же море? - сокрушался я, когда мы на семейном совете решали мою судьбу после школы. «Не беспокойся, - лукавила мама, - станешь сначала врачом, а потом можно стать судовым врачом: врачи нужны везде!» И, не видя иного выхода, я согласился.

Кажется, это была наша последняя встреча с Колосовым. Я пришёл поблагодарить и проститься. Он полулежал на диване в комнате, видимо, не очень хорошо себя чувствовал. Кажется, рядом сидел кто-то из учеников.

- Ну, что же дальше, куда будете поступать? - спросил старый учитель, пожимая мне руку.

- Океанографом буду! - неожиданно для себя бухнул я, краснея.

- Океанографом? - седые брови слегка подскочили, - Ну что ж…

Мне и в самом деле эта мысль пришла только после его вопроса и, выйдя от Колосова, я задумался. И почему мне эта мысль раньше в голову не приходила? В самом деле, есть же в Москве при Университете океанографический факультет. Но мамин вариант оказался в итоге проще и осуществимее. И ехать куда-то, узнавать уже было поздно.

...Молодость эгоистична и я редко вспоминал Анатолия Васильевича: было много своих забот - я поступил в институт, был ошеломлён объёмом знаний, которыми следовало овладеть... и, главное, системой тотальной зубрёжки, касающейся и анатомии, и латыни, по которым не вылезал из двоек и троек. Как это всё не походило на стройное здание математики или химии, где одно выходило из другого! А я-то полагал, что каждая наука такова! Кажется, в тот период я и услышал о смерти Анатолия Васильевича, но даже не успел задуматься над этим. Смерть представлялась мне лёгкой, почти одномоментной - схватился за сердце и не стало! Я и не представлял себе, что чаще умирание идёт длительно - мучительное и унизительное.

Потом я о нём почти забыл. Забыл и светлые состояния души после занятий и, конечно, было мне не до мате­матики.

Однажды, многие годы спустя, мама на рынке неожиданно увидела одну из дочерей Анатолия Васильевича. Вид её был ужасен: протянув руку, она выпрашивала милостыню. Шок был настолько силён, что мама прошла мимо в полной окаменелости. Бывают события настолько неожиданные и ужасные, что душа в первый миг будто отказывается в них верить, их замечать, а тем более как-то осознанно реагировать. Вернувшись домой, мама чувствовала, что потрясение отступает и его замещает стыд собственной растерянности: совершенно очевидно, что случилась огромная БЕДА - возможно, в эти «лихие» 90-е несчастную семью лишили жилья, документов и пропитания, и мама твёрдо решила, что необходимо что-то сделать, помочь… Необходимо было найти дочь Анатолия Васильевича и как-то её устроить через социальные службы в больницу, дом инвалидов, помочь с документами… да мало ли, скольким она уже помогала и знала куда обратиться. На следующий день мама пошла на рынок, но сколько не искала несчастную женщину, не смогла её найти. Не нашла она её там и на другой день - никогда она больше не видела дочери Анатолия Васильевича и совесть её не могла успокоиться. «Ну, почему, почему я тогда не остановилась, не взяла за рук?..» - сколько раз корила она потом себя до конца дней, - не прощу, никогда не прощу себе…»

Вечная вам память, Анатолий Васильевич! И я чувствую вину, что не помню имён вашей супруги и дочерей, но Бог знает!.. А я не забуду.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.