Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(88)
Александр Эбаноидзе
 История нашей церкви

* Фрагменты книги «След жизни. Собрание житейского антиквариата»

В нашей округе немало старых церквей. За горой, в Верхней Цеве, стоит каменный храм XII века. Декорирован он скромно, расписан скверно - в период упадка, но кладка стен, плотная и чистая, внушает уважение к средневековым каменщикам.

В восьми километрах вверх по автостраде, на берегу Дзирулы, укрылась в ложбине небольшая базилика IX века. Ни разу не перестроенная, она прекрасна своей подлинностью, но прославлена не возрастом, а фресками XIV века: росписи Убисской базилики знают специалисты всего мира.

Ничего подобного не скажешь о нашей церкви. Сооружена была она на исходе позапрошлого столетия, наспех и неосновательно сколочена из досок и выкрашена в синий цвет, а иконостас привезли из кутаисских мастерских и на арбах подняли на гору. Единственным старинным предметом была Библия, неподъемно большая, с серебряными наугольниками и крестом на окладе и толстыми потемневшими страницами светло-горчичного оттенка. Она лежала на алтаре, и мы иногда робко листали ее. Библия была написана на хуцури, который в нашей деревне читал только Коля Каландадзе, бывший семинарист и книгочей. Для нас она оставалась недоступной и пугающе чуждой, как разбросанные вокруг нее семисвечники, лампадки, паникадила, облупившаяся епитрахиль и мятые латунные кресты.

Нелепо после убисских фресок заводить речь о росписи нашей церкви, однако художник кутаисской мастерской оказался весьма мастеровит. Он украсил алтарь четырьмя ростовыми иконами, ликами евангелистов на Царских вратах и канонической Тайной вечерей над ними.

По левую сторону от Царских врат располагались Богородица с младенцем и Нина Каппадокийская, по правую - Вседержитель с державой и Георгий Победоносец. Кутаисского мастера я не случайно называю художником, а не иконописцем: уж больно он увлекся фактурой тканей и драпировкой одежд, бликами на латах и щите Святого Георгия, а особенно милотой женских лиц - Богородицы и Нины Каппадокийской. Загадкой для меня было сходство всех четырех изображений, в особенности Нины и Святого Георгия, они казались прямо-таки двойняшками. Похоже, мастер не утруждал себя разнообразным портретированием; он нашел образ, возвышенный и чистый, набил руку на его воспроизведении и, почти не внося изменений, драпировал шелками и бархатом или пририсовывал усы и бороду. А Равноапостольную Нину одарил темненьким пушком над губой, не в меру чувственным для святой.

Наша церковь изначально производила впечатление хрупкости и недолговечности, продлить ее жизнь могла только неустанная забота. Крушение началось с кровли - растрескалась и посыпалась черепица. Сквозь щели потекло на стену против алтаря. Эта сторона церкви вызывала у меня не интерес, а ужас. Я старался не смотреть на нее с тех самых пор, как четырехлетним мальчонкой, уцепившись за платьице Нани, впервые увидел на черной подгнивающей стене ржавые венки с пестрой рванью и истлевшими лентами, вяло колеблющимися от сквозняка, и испуганно попятился. Подгнившая стена с венками на крюках стала для меня образом Апокалипсиса. Казалось, там гнездились чума, холера, проказа, все средневековые беды и ужасы. Ржавые венки на крюках контрастировали с красивым, малиново-лиловым и багряно-изумрудным иконостасом, как режущая слух какофония - с тихим стройным хоралом. Может статься, что чуждая погребальная атрибутика, невесть как попавшая в виде железных венков в нашу церковь, ускорила ее крушение, во всяком случае, не предотвратила его. Так или иначе, к началу 80-х годов, не дотянув до столетия, церковь рухнула. Библию и иконы отвезли Коле Каландадзе, а остатки стен разобрали на дрова. Голубой мираж, струящийся в жару между густыми деревьями, исчез; на его месте остались мелкий фундамент и заросшая мхом каменная паперть.

Именно в это время в недолгой и печальной истории нашей церкви зарождается сюжет, уводящий ее из деревни в большие северные города и европейские столицы.

С отроческих лет помню в деревне имя - Амиран. Мужественное и благозвучное, в грузинском восприятии оно обогащено фольклорными ассоциациями: Амираном зовут героя грузинского мифа, предтечу Прометея. Чуткий слух Булата Окуджавы расслышал обаяние этого имени и наделил им рассказчика лучшего из своих романов «Путешествие дилетантов». «Из записок князя Амирана Амилахвари» - читаем мы, приступая к истории романтической любви.

Фамилия нашего Амирана была Ниорадзе, и он не был князем, хотя внешностью и повадкой вполне соответствовал бы титулу - так я представляю себе этого человека. Удивительно, но за всю жизнь нам ни разу не довелось встретиться, притом что оба происходили из небольшой деревни, которую часто навещали. Это можно объяснить только разницей в возрасте: когда я рисовал на листках в косую линейку комиксы о войне, сопровождая имитацией пальбы и взрывов, Амиран воевал на фронте и, отступив до Волги, двинулся в обратном направлении.

После войны он несколько лет азартно вкушал забытые радости мирной жизни, едва не перебрал, но спохватился  - остепенился, женился и породил на свет кучу детей, причем исключительно девочек, кажется, полдюжины. Однако никто из многочисленных друзей даже во хмелю не назвал его бракоделом, такие уродились девчонки. Что до женщин, то в их среде бытует мнение об исключительных свойствах мужчин, от которых родятся девочки; на эту тему со знанием дела рассуждает любимая женщина Гарри Моргана, однорукого контрабандиста из хемингуэевского «Иметь и не иметь».

Наш Амиран не был ни князем, ни контрабандистом. Человек обстоятельный и сильный, четыре года просидевший за баранкой «студебеккера», он не метался в поисках профессии и всю жизнь проработал водителем междугороднего автобуса. Испробовав разные маршруты, выбрал для себя «Тбилиси - Батуми». Часть автострады, по которой он вел свой автобус, проходила вдоль речки Дзирулы, у нас под горой, и, проезжая мимо, он всякий раз сигналил - родным горам, людям, родникам и виноградникам. Он попросил друзей из автопарка усилить сигнал его автобуса, довел его до того фортиссимо, которого в особых случаях дирижеры требуют от своих «медных». (Помню, как Евгений Светланов слал восхищенные поцелуи своим тромбонам и трубам после музыкального антракта в вагнеровском «Лоэнгрине»). Амиран несомненно заслужил бы поощряющий жест маэстро. На пути из Батуми в Тбилиси звук его трубы раздавался, когда сверкающий «Икарус» выкатывался из-за поворота над кирпичным заводом; второй раз он звучал на изгибе шоссе напротив скалы Нахидвари.

Оркестровые трубы почему-то называются «медные», тогда как в минуту фортиссимо они исторгают чистое серебро. Амирана слышала вся деревня, сигнал не достигал только вершины горы. Многие оглядывались на звук, некоторые даже махали рукой в сторону шоссе, хотя понимали, что Амиран их не видит.

Спасибо тебе, Амиран! Сам того не ведая, ты вносил в наши мальчишеские души прекрасную ноту свободы, смелую и радостную...

И вот через тридцать лет после тех впечатлений, в конце восьмидесятых, в моей московской квартире на Ленинградском проспекте раздался телефонный звонок, и низкий мужской голос сказал: «Я Амиран Ниорадзе».

Увы, нам и в тот раз не довелось встретиться.

К тому времени появление в Москве моих односельчан перестало быть редкостью. Среди них были совсем родные, как Малхаз - внук Габриэла и Мариам: за ним я сам ездил в Мытищи к месту прохождения службы в стройбате и за две бутылки водки забирал у старшины на двухдневную побывку. Были и незнакомые, как славный парнишка Ачико, - когда жена полюбопытствовала, кем он мне доводится, я без тени юмора ответил: «По-моему, когда-то тетушка Елена показала мне на дзирульском мосту его дядю». Большинство односельчан приезжали по медицинской надобе, и мне удавалось им посодействовать: в те годы у писателей были своя поликлиника и больница, где не требовали генетического анализа для доказательства родства. Наиболее бесцеремонные приезжали за покупками, на шопинг, сказали бы сегодня.

Случай Амирана, оказалось, исключительный.

Он рассказал мне, что у двух из его многочисленных дочерей обнаружился талант: одна поет, другая танцует. Почувствовав, что характеристика прозвучала слишком обыденно, по-домашнему, он поправился: одна певица, другая балерина. В Тбилиси девочки произвели хорошее впечатление, но он хотел бы показать их в Москве... Суть звонка сводилась к следующему: нет ли у меня кого-нибудь в Большом театре, чтобы устроить просмотр и прослушивание.

Вопрос озадачил: связей в театральной среде у меня не было, а замах Амирана на Большой показался чрезмерным. Я посоветовал Амирану обратиться в постпредство, к советнику по культуре: в этой должности тогда подвизалась Русико Хантадзе, жена моего друга Бориса Андроникашвили, а сам вызвался предварить их визит звонком постпреду Нодару Медзмариашвили, человеку в высшей степени доброжелательному и обязательному.

Может быть, мой ответ показался Амирану формальным, но он даже не объявился в постпредстве. Во всяком случае, следующая весть о сестрах Ниорадзе, певице и балерине, доходит из Санкт-Петербурга, где они обе уже солистки Мариинского театра - оперной труппы и балета. Поразительно!

Популярность Ирмы - так зовут балерину - стремительно растет. Через несколько лет зарубежные гастроли делают ее мировой знаменитостью, она чаще танцует на сценах европейских столиц, чем в Питере. Знатоки объяснили мне, что во Франции ее буквально обожают, она напоминает французам знаменитую солистку Гранд-Опера, любимицу послевоенного Парижа. Балетоманы - каста; они готовы на все ради античного жеста Лиепы или цыганской повадки Плисецкой. Что французы разглядели в Ирме Ниорадзе, ведомо им одним, но их любовь обделила остальных почитателей танца.

Помню, как мне бросилась в глаза гигантская растяжка на пересечении Смоленского бульвара с Новым Арбатом, где завершалась отделка отеля «Плаза»  - красными буквами по белому полю: «Блистательная Ирма Ниорадзе в Москве!»  «Надо бы сходить к ней с букетом роз», - подумал я, но не подумал, что следует поторопиться: гастроли оказались быстротечные - Ирма была нарасхват...

Трагедия родины вернула ее домой. В страшные девяностые, не пережив свалившихся на Грузию бед, умер Амиран Ниорадзе.

В стране царила такая разруха, что знаменитым сестрам с трудом удалось перевезти тело отца в родную деревню и похоронить на нашем кладбище.

К этому времени кладбище разительно изменилось, проросло ржавыми оградами, выбралось из-под деревьев и поползло на пригорки. Каменная паперть - след старой церкви - рассыпалась и стерлась. В довершение рухнул наш дуб-великан. Снег ли перегрузил исполинскую крону, корни ли устали держаться за землю, но он повалился на исходе многоснежной зимы и долго ждал, пока люди распилят его на части. Необъятный ствол напрашивался стать давильней, но деревянных давилен давно уже не делают.

Райские кущи вокруг бирюзовой церкви обернулись обычным деревенским погостом, однако Амиран Ниорадзе пожелал вернуться на родную землю, и семья выполнила его желание.

А через несколько лет на месте разрушенной церкви Ирма возвела новую - каменную. В сущности, она взяла на себя все расходы, а работала вся община. Рвением и старательностью мои односельчане смывали грех с души, смягчали угрызения совести. Образ старой церкви, печальный и красивый, все еще стоял перед глазами, многие помнили ее, аквамариновую в зеленой куще.

Друг детских лет, добровольный прораб «покаянной» стройки Анзор рассказывал мне о трудностях, преодоленных каменщиками-самоучками, о поисках пригодных для кладки блоков, их доставке, обработке и тщательной подгонке. Решение некоторых трудностей приходило во сне, среди ночи, чуть ли не по подсказке святых-чудотворцев. «Того гляди, и впрямь в Бога уверую», - смущенно посмеивался Анзор, отпирая мне тяжелую церковную дверь. За дверью не было красивого иконостаса, малиново-лилового и багряно-изумрудного, не было также ни четырех седогривых евангелистов, лики которых запомнились с детства, ни неподъемной библии с серебряными наугольниками и потускневшим крестом. Но вот уже пятнадцать лет церковь стоит, крепенькая, коренастая, увенчанная железным крестом, и каждую неделю молодой батюшка служит в ней и смущенно машет паникадилом, отгоняя напасти от односельчан Амирана Ниорадзе, чей серебряный сигнал помнит ущелье Дзирулы.

/Тбилисский двор

... Под окнами Рэма и Ады Плешковых, которых родители неустанно ставили нам в пример, располагалась самая знаменитая квартира нашего дома. Со временем она станет известна всему Тбилиси, всей Грузии и даже Союзу; ее будут показывать туристам, а туристы будут взволнованно извлекать фотоаппараты, дабы запечатлеть неказистый вход и три больших немытых окна. Рядом с неказистым входом когда-нибудь появится памятная доска, уведомляющая о том, что за этой дверью расположена квартира графа Сегеди из знаменитого романа «Дата Туташхиа» - одного из главных действующих лиц и, можно сказать, инициатора захватывающего повествования.

Но до появления романа еще далеко. Покамест его автор - Чабуа Амирэджиби, выросший в нашем дворе, арестован и отбывает первый из своих сроков, и его судебное дело предупреждает служителей пенитенциарной системы: «Склонен к побегу!» (С годами, близко узнав Чабука, я понял, что он был не только склонен к побегу, но и создан для побега. Но это все потом, четверть века спустя). А тогда в квартире графа Сегеди жила тихая согбенная старушка по фамилии Майгур. Ее сутулую округлую спину зимой и летом облегало непонятное одеяние из черного плюша. Голоса старушки никто не слышал, а то, что мы слышали, походило на писк хворой киски. Чаще прочих этот писк адресовался юным консерваторкам, проживавшим на тенистой улице под скалистым кряжем, а также на ближних улочках и переулках. С папками нот под мышкой они деликатно стучались в одно из немытых окон и звонкими, еще не надтреснутыми голосами, с очаровательным грузинским акцентом выводили: «Нина-пав-лав-наа!..» Произносилось именно так - слитно и музыкально. По сей день слышу незатейливый, незабываемый вокализ: «Нина-пав-лав-наа!..» - и вижу прелестные девичьи лица, нетерпеливые и чуточку смущенные оттого, что приходится привлекать внимание прохожих. «Нина-пав-лав-наа!..» Их зов объясняется тем, что у Нины Павловны Майгур в большой сумрачной комнате стоит рояль, и не какой-нибудь, а превосходный «Стейнвей». Дома у консерваторок тоже есть инструменты, но по преимуществу ширпотребные фортепьяно отечественного производства, им же время от времени, в особенности перед экзаменом или показательным концертом, хочется услышать настоящий звук - глубокий, волнующий, и тогда они стучатся в немытое окно и нежно выводят: «Нина-пав-лав-наа!..»

Скорее всего, старушка брала деньги за прокат своего «Стейнвея». Рояль надо было хотя бы раз в год настраивать, надо было на что-то жить, поддерживать себя и своего шелудивого, рыжего Вольфа, пригретого из жалости: слишком он был ничтожен рядом с великолепными доберман-пинчерами пани Симплицкой - они даже не замечали дрожащую в подворотне облезлую собачонку.

Поговаривали, что во время редких наездов в Тбилиси к Нине Павловне захаживал великий вождь футуризма (впрочем, доказательств визитов Маяковского не существует, во всяком случае, у меня их нет). Что же до «квартиры графа Сегеди», то здесь все достоверно: на первых же страницах «Дата Туташхиа» автор описывает наш двор и обозначает место проживания венгерского графа, в том числе большую сумрачную комнату с восковыми фигурками на полках, воспроизводящими персонажей будущих событий. В Тбилиси немало дворов, похожих на описанный в начале романа, но у меня хранится книга с автографом, подтверждающим место действия. Кроме того, припоминаю рассказ моей тетушки Тины, жившей до нас в том же дворе, в доме под скалистой грядой. Возвращаясь с работы (тетушка преподавала иностранные языки), она встретила у ворот худого голенастого подростка, горящими глазами смотревшего вслед проехавшему велосипедисту. «Чабук! - обратилась моя тетя к подростку. - Скажи, чего ты хочешь больше всего в жизни? О чем ты мечтаешь?» «Я хочу, чтобы все велосипеды в мире были моими», - честно ответил подросток.

Несомненно, это был ответ того, чье будущее «дело» предостерегало: «Склонен к побегу!»

В фильме «Фанфан-Тюльпан», вышедшем на экраны в годы моего отрочества, перипетии сюжета сопровождаются остроумными комментариями историка. Во вступительном монологе историк с меланхолической грустью, замечательно воспроизведенной Зиновием Гердтом, сообщает: «Была на свете когда-то такая замечательная страна, которая называлась Франция. Это было в семнадцатом веке. Женщины в то время были легкомысленны...» и т.д.

С грустью заимствую интонацию этих фраз: «Была на свете когда-то такая замечательная страна, которая называлась Советский Союз. Это было в двадцатом веке. В ту полузабытую прекрасную пору жители исчезнувшей ныне страны читали книги и слушали красивую музыку...»

Сегодня невозможно поверить, но жители той страны действительно читали книги и слушали классическую музыку. Затем начались перемены. Задолго до непродуманных перемен умный Тютчев писал своему недалекому государю: «Всякое ослабление умственной деятельности в государстве неизбежно влечет за собой усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов». Пронесшееся тридцатилетие подтвердило справедливость его слов.

Но в начале 70-х, когда «Дата Туташхиа» увидел свет, мы действительно были самой читающей страной в мире, а эта книга - одной из самых читаемых книг в стране. Чабуа Амирэджиби сумел создать произведение неограниченного диапазона, равно увлекающее незрелых подростков и умудренных жизнью интеллектуалов. В поезде, несущемся через долины Картли, я видел пятилетних мальчишек, увлеченно игравших в Дату Туташхиа: пейзаж, бегущий за окнами вагона, служил им декорацией.

Критики называли «Дата Туташхиа» лучшим романом, созданным в Советском Союзе на исходе ХХ века. Словно предчувствуя близящийся разлом страны, критика задалась целью подвести итоги и перечислила литературные достижения последних лет. Ими были признаны рассказы Казакова, повесть Носова «Усвятские шлемоносцы» и роман Амирэджиби. Но вот маленькое дополнение к справедливому суждению: «Дата Туташхиа» написан по-грузински, он добротно переведен и авторизован, но за гранью восприятия иноязычного читателя остались достоинства текста, недоступные переводу. Дело в том, что повествование в романе строится как цепь рассказов о главном герое, и рассказчики, представители разных областей Грузии, говорят на своих диалектах: колоритнейшая лексика, своеобычная интонация и идиомы - все это усиливает эмоциональность повествования, придает ему дополнительную убедительность, однако доступно только в подлиннике. Каков же подлинник, если, лишенный такой яркой краски, он восхитил весь мир!

Много лет назад я написал в «Вопросах литературы»: «Дата Туташхиа пустился на поиски истины и справедливости по тому же пути, где далеко впереди маячит плащ доктора Фауста и цокают копыта Росинанта». С годами я укрепился в своем мнении: книга Амирэджиби из этого ряда.

Не удивительно, что кинематографисты заинтересовались ею и оперативно сняли один из первых советских сериалов - «Берега». В целом экранизация не сложилась, но две актерские работы удались превосходно: Отар Мегвинетухуцеси в роли Дата Туташхиа и Юри Ярвет в роли графа Сегеди, породистого европейского аристократа. Первый, с его великолепной фактурой, скрытым темпераментом и безупречной репутацией, оказался живым воплощением благородного разбойника и справедливого Учителя - органичное соединение Робин Гуда с Франциском Ассизским; второй - все еще был пропитан нравственным максимализмом шекспировского Лира, воплощенным незадолго до графа Сегеди.

Удивительно - за камерой, отснявшей «Берега», стоял еще один абориген нашего двора Лёва (Леван) Намталашвили (в титрах фильма - Намгалашвили). Много лет загадочного обитателя второго этажа не было ни видно, ни слышно. Поговаривали, что таинственный Лёва выполнял спецзадание в экзотических странах - Камбодже, Индонезии, Таиланде. Но со временем ему приелись рис, соевый соус и морепродукты, он вернулся на родину и экстерном сделался кинооператором (возможно, ему помог предшествующий опыт). Тут подоспели съемки «Берегов», и на студии решили, что лучше других с работой справится абориген легендарного двора, сосед автора романа и самого графа Сегеди.

У Лёвы был младший брат Гаврик, мой сверстник и товарищ по играм (сегодня один из лучших грузинских журналистов, специализирующийся на экономике). Жаль, что он не попался на глаза художнику Иванову в пору работы над знаменитым «Явлением Христа народу»; такая находка обогатила бы передний план картины - групповой портрет иудейского племени. Старший брат Лёва тоже сгодился бы в натурщики, но в нем ветхозаветность облика была приглушена, смята как в пробном наброске, тогда как в Гаврике зазвучала в полную силу. Белокожий, конопатый, пучеглазый, с надменно выпученной челюстью и огненно-рыжей копной на голове. Рассказывая о полукриминальном столкновении с милицией, Гаврик как-то обронил: «Ты же понимаешь, что меня невозможно не запомнить...» Еще бы: таких рыжих на пяти континентах от силы пятеро. Не уверен, что живописец академической школы, каким был Александр Иванов, сумел бы воспроизвести цвет такой интенсивности: осина осенью, пожар в ночи! Такой цвет мог родиться только на палитре неистового Ван Гога! Но зачем горячиться задним числом: все равно художник и натура разминулись во времени...

«...Если эти строки читает тот малыш, которого мы с твоим братом катали-качали в плетеной коляске на громадных железных колесах - наподобие той, которая скакала по лестнице знаменитого фильма Эйзенштейна, и было это, если не ошибаюсь, где-то в 1940 году в Тбилиси на Энгельса, 39, значит, мое письмо нашло адресата».

Письмо нашло-таки адресата: будучи в Тбилиси, я случайно обнаружил его в ящике корреспонденции в приемной Союза писателей Грузии. Упоминание плетеной коляски на железных колесах напомнило мне препирательства тетушки Мариам с сыном Леваном над распеленутым младенцем: и тут и там я оказывался бессознательным участником происходящего - этакое присутствие в небытии. Зато человека, через сорок лет написавшего письмо мальчику из коляски, я вспомнил сразу и с радостью. Это был Лёва Арутюнов, сосед - ближе некуда, его отделяла от нас тонкая стенка, из-за которой слышалось глуховатое покашливание Лёвы и юношеский басок, мягко отругивающийся от тетушек, хлопотавших об его усиленном питании, деле безнадежным в послевоенном Тбилиси.

Лёва с братьями и сестрой осиротели в начале войны, когда на Сухуми было сброшено несколько бомб. К этому времени в легких у Лёвы уже был обнаружен «очаг» и начался «процесс». Я слышал эти загадочные слова от его тетушек  - наших соседок. Со слезами и отчаянием в голосе они повторяли их, делясь с мамой своими тревогами. В конце концов тетушки - тихая Аничка с очками на носу и шумная Наташа с «Беломором» в зубах - забрали к себе обожаемого племянника и вступили в рукопашную со страшной болезнью. Это было схваткой на последнем рубеже: две женщины, сестры нелепо погибшего старшего брата, махнули рукой на свои желания и порывы и бросили все на борьбу с невидимым врагом, проявляющимся только на рентгеновских снимках. Они победили. Молодой человек, которого я увидел в первые послевоенные годы, производил впечатление холеного, а не болезненного. Статный, гладко выбритый красавец в светлом костюме и рубашке апаш, он сидел в окружении многочисленной родни и с благодушной снисходительностью отвечал на сыплющиеся отовсюду вопросы. У него был все тот же юношеский басок, который я слышал за стеной.

Лёва с блеском окончил школу, где на равных соперничал с самим Рэмом Плешковым, и без экзаменов поступил в МГУ. И там, на Моховой, под сенью тополей Александровского сада разыгрался красивый и нежный студенческий роман, чуть горчащий от воспоминаний о преодоленной болезни. О студенческом романе в Тбилиси узнавали от тетушек, Анички и Наташи. Конечно, Лёва изредка писал им открытки и письма, но главное они додумывали сами, утоляя в мечтах пылкую привязанность к племяннику и собственную угасающую женственность. Их воображение пестовало его блестящее будущее и хоронило свои несбывшиеся надежды.

Всяк, кто бывал в университете на Моховой, знает - историческое здание пахнет кислыми щами, а липы Александровского сада чреваты аллергией, но порыв двух сестер, двух старых дев так увлекал слушательниц, что они тоже волновались, слушая романтическую повесть, украшенную волшебными московскими топонимами - Страстной бульвар, Охотный ряд, Никитские ворота, Балчуг... Первой из слушательниц обычно оказывалась моя мама, ближайшая соседка и чуткая слушательница.

Тетушки долго не могли представить ровню своему Лёве, но в конце концов даже они признали, что избранница ему под стать: юна, прелестна, умна, к тому же дочь знаменитого художника, да еще из старинного рода Бажбеук-Меликовых. Перечень достоинств венчало необычное имя  - Лавиния. Надо же: ее так звали - Лавиния! (Спасибо Окуджаве за то, что героиня «Путешествия дилетантов» не нарушила очарования этого имени).

К тому времени, когда мы с Лёвой возобновили знакомство (обычно мы съезжались на каникулы в писательскую Малеевку), его знаменитого тестя уже не было в живых. Лёва просил меня, бывая в Тбилиси, заглядывать в комиссионки в поисках неизвестного Бажбеук-Меликова. Мне не везло, работы Мастера я видел только в репродукциях, но этого хватило с избытком: небольшие, темные по колориту полотна завораживали красотой и чувственностью. На синевато-лиловом фоне с багряными отсветами чистым золотом вспыхивали обнаженные женские тела. Небольшие, как аквариумные рыбки, фигурки стаффажа были на удивление  пластичны - не мазок маслом, а легкий летящий рисунок. Казалось, художник иллюстрирует пушкинское «Путешествие в Арзрум», главу о тифлисских банях, и не в силах прервать это упоительное занятие. Не меньше утонченного мастерства удивляли его упрямство и независимость; ведь эту нежную чувственную красоту, родственную старым мастерам, Дега и Ренуару, он создавал в пору соцреализма.

Последний раз мы с Лёвой встретились на Поварской, через дорогу от его института, возле резиденции немецкого посла. Я очень обрадовался неожиданной встрече и по привычке потянулся к нему обнять и расцеловать: наш общий дом под скалистым кряжем, узкое небо над сумрачным двором, который, кстати сказать, Лёва вспоминать не любил, и общее ремесло по-родственному сблизили нас. Но Лёва как-то неловко устранился, отвернул лицо, я ткнулся в его выбритую щеку, влажную от холодного пота, и увидел его уклоняющийся взгляд, виноватый и вопрошающий. Тревога и жалость кольнули меня в сердце: я словно услышал глухое покашливание за стеной и взволнованные голоса тетушек - Анечки и Наташи.

Старая болезнь взорвалась, как мина. Через два месяца его не стало.

 

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.