Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 4(89)
Валерий Черкесов
 Синее стёклышко

Дом окнами на Амур

Я родился в трудном и голодном, как говорила бабушка, послевоенном году. Она же рассказывала, что у мамы от недоедания пропало молоко, и мне, крохотному, давали сосать корочку ржаного хлеба, окунув её в подслащённую воду, а после, когда купили корову, готовили тюрю из хлеба и молока.

Зорьку, или кормилицу (так её называли в семье), я не забыл до сих пор. Корова была белая с большими коричневыми пятнами на боках, такого же цвета «яблоки» украшали шею и голову. Когда бабушка доила Зорьку, я подходил с большой алюминиевой кружкой и пил тёплое, пахнущее душистой травой молоко. «Пей, пей, Валерик, - приговаривала бабушка. - Здоровеньким будешь!»

Когда я подрос, то разносил в бидончике молоко по соседям. «Всё живая копейка», - тоже бабушкины слова. А позже дедушка с бабушкой, чтобы не оставлять одного дома, часто брали меня «по барду». Зорьку запрягали в телегу с большой бочкой, и мы ехали кварталов за десять к спиртзаводу, где продавалось это мутное пойло, которое корова с удовольствием пила, причмокивая губами. Туда я обычно ехал, а обратно шёл. Лишь иногда, если очень уставал, меня ненадолго подсаживали на телегу: «Зорьке ведь, внучок, тяжело везти!..»

Но всё это было после. А раньше...

Помню дом. Он казался огромным, хотя у нас была всего одна комната, правда, большая, кухня, сенцы. Во второй половине дома, примерно такой же, жили соседи.

Внутри жилища любопытного для меня, мальца, было немного, ну разве подполье, которое закрывалось длинными досками. Когда кто-то туда спускался, я старался заглянуть в чёрный провал. Однажды взрослые не углядели, и я, было, уже полетел вниз, но тетя Галя, тогда школьница, успела подхватить меня на руки.

Ещё меня интересовало железное кольцо, вбитое в толстое бревно на потолке. Это бревно шло через комнату и кухню - дед называл его матицей. Он же говорил, что на нём висела колыбель, в которой меня вынянчили. До кольца было высоко. Я ставил табуретку, забирался на неё, да усилия были тщетными: никак не достать!

Но больше всего я любил смотреть в окна. Их было три - одно в кухне и два в комнате, и все выходили на солнечную сторону. А вдали виднелась река, переливающаяся в зависимости от погоды разными цветами - от белого до тёмно-серого, но чаще она была голубой, синей, зеленоватой.

Амур. Мне кажется, Амур жил во мне с самого рождения, а слово это я произнес вместе со словом мама.

...Стёкла уже оттаяли, нет на них белых кружев, но по утрам внизу, на раме, ещё намерзает прозрачный ледок. Я проснулся и сразу к окну: дедушка говорил, скоро Амур пробудится. Как это случится, я не знаю.

В ожидании прошло несколько дней, и однажды на рассвете со стороны Амура послышались нарастающие гул и грохот, как будто в той стороне шла битва великанов. Так вот как Амур пробуждается!

Одного к реке меня не отпускали. Бабушка пообещала, что, как управится с делами, мы пойдём посмотрим ледоход. Но ждать было невмоготу, и я, вопреки запретам, полез вверх по лестнице, ведущей на чердак, чтобы увидеть, что же там происходит, на Амуре?

Третья, пятая, седьмая ступенька - так высоко я ещё никогда не забирался. Решив, что достаточно, повернулся, сел на ступеньку и посмотрел вдаль: Амур дыбился огромными льдинами. Они медленно двигались, наталкиваясь друг на друга, сшибаясь, крошась, разваливаясь, а с верховья напирали новые и новые белые громадины...

Ближе к полудню бабушка, приготовив обед, взяла меня за руку и повела к Амуру.

Вблизи картина была ещё поразительней. Русло реки, а оно было широченным, забито льдинами разной величины. Они то двигались, то замирали, образуя заторы, тогда треск и грохот становились сильней. Белые пласты выползали на берег, давили на эстакады речного порта, отрывая бревна и доски.

Бурный ледоход продолжался дня три, потом льдин стало меньше, и однажды я услышал на реке протяжный гудок. «Ура-ра-а! - закричал мой дружок Толька Давыдов.  - Айда смотреть!» И, позабыв про бабушкин запрет, я с товарищем вприпрыжку помчался вниз по песчаному склону к Амуру.

Потом наша семья перебралась в новый дом. Его поставили ещё ближе к Амуру. Из окна я видел уже всю ширь реки и противоположный берег, который называли Китай.

Притяжение реки

Вода Амура и Зеи, других больших и малых рек зачаровывала меня с детства, она казалась одушевлённым, живым существом. С водой можно было разговаривать, поверять ей свои мечты, что я и делал, бывало, часами просиживая на берегу. И, казалось, она понимала меня, отвечала мне - я это чувствовал.

Дальневосточные реки, как правило, быстрые, но есть на них и тихие заводи, и глубокие омуты; стремительное течение воды порой переходит в плавное, а то и вовсе замирает  - разве не похоже это на поведение, на характер человека?

Весной я чуть ли не каждый день приходил к Амуру - до или после занятий в школе, чтобы не пропустить начало ледохода. Лёд постепенно темнел, становился ноздреватым, наверх проступала вода, а потом появлялись и полыньи; единое пространство кололось на льдины, двигалось, дыбилось, шумело. Отсюда, наверное, и второе название ледохода - шуга.

Как правило, в последних числах апреля Амур окончательно взламывал лёд, и он устремлялся вниз по течению. Порой случались гигантские заторы, особенно в месте встречи Амура и Зеи, и тогда на помощь рекам приходили военные. Они подрывали лёд, стреляли по перекату из минометов.

А потом я ожидал, когда на реке появится первый пароход. Речной порт был рядом. Там крановщиком работал наш сосед дядя Влад. Он, как правило, знал, когда начнётся навигация. «Ну, пацаны, - говорил он, выходя во двор,  - завтра встречайте!»

...И вот я стою на высоком берегу и смотрю на Амур. Бурный ледоход уже прошёл, по воде плывут лишь небольшие льдины.

Чу! Вдали раздаётся трубный пронзительный гудок, ему эхом аукнулись берега. «Ура! - кричу я, подпрыгивая на уже потеплевшем песке. - Первый пароход! Первый пароход!». Ну всё, значит, пришла настоящая весна, за ней наступит лето, и мы, мальчишки, будем днями пропадать на амурских берегах, купаться, загорать, играть, рыбачить...

Пароходы были грузовыми и пассажирскими. Грузовые выкрашены в коричневый, оранжевый или жёлтый цвета, но от дыма, который густо валил из труб, и сажи, осыпавшейся на палубы, они выглядели как бы закопчёнными, мы говорили «чумазыми». Пассажирские были бело-голубыми, хотя сажа тоже на них оседала, но почему-то не так густо. Грузовые чаще назывались как дальневосточные города: «Владивосток», «Комсомольск», «Хабаровск», «Благовещенск», пассажирские - именами великих людей «Адмирал Невельской», «Сергей Лазо», «Миклухо-Маклай».

Приплывали к нам суда и из других портов, находящихся ниже по Амуру. Но особенно мы, пацанва, ликовали, когда на реке появлялся китайский пароход. В городе Хэйхэ, который стоял на правом берегу прямо напротив Благовещенска, он, вероятно, был в единственном числе. Если у наших пароходов было по два колеса-лопасти и находились они по бокам судна, то у китайского - одно, очень большое, прямо огромное, и было оно на корме. Когда пароход шёл, то колесо, вращаясь, поднимало столб брызг. Из трубы китайского парохода валил необыкновенно густой и чёрный дым, а плыл он медленно, чуть накреняясь. Говорили, что судно досталось нашим друзьям от японских интервентов, которых изгнали из Китая в августе 1945 года.

Мечтой многих благовещенских мальчишек было проплыть на пароходе «Адмирал Невельской» или хотя бы на нём побывать. Трёхпалубный, белого цвета, с большим красным флагом на мачте, он так и притягивал к себе восхищённые детские взоры.

На этом пароходе обычно отправляли ребят в пионерский лагерь, который находился выше по Зее, у села Натальино. В лагере отдыхали дети тех, кто работал в речном порту, в нашей же семье таковых не было. А вот у соседки Гальки Прозоровой отец был речником. И однажды ей досталась путёвка в лагерь, и я напросился ее проводить - уж очень хотелось поглядеть вблизи на «Адмирал Невельской»!

На площади у причала толпилось много людей. Пароход стоял, притулившись белым боком к пирсу. На нём гремела музыка, было много улыбающейся, празднично разодетой ребятни. Я смотрел на радостные лица, и вдруг мне стало нестерпимо завидно, а ещё почему-то обидно, что не я стою на палубе, а другие, и что не мне машут руками провожающие.

Тогда я решил: когда вырасту, то непременно поплыву на «Адмирале Невельском», а может быть, и на ещё лучшем и красивом пароходе, куда-нибудь далеко-далеко, возможно даже в неведомые страны, и кто-нибудь мне тоже будет завидовать.

...После того, как сходил лёд с Амура, начинался сезон купания. Пацаны, не дожидаясь, когда вода потеплеет, «грели» её ещё в мае, бывало, простывали, но желание окунуться в реке было сильнее страха заболеть.

С началом лета на школьных каникулах вся благовещенская ребятня была у воды. Купались, загорали, играли на песчаных берегах: оборудованных пляжей тогда не было, да о них никто и понятия не имел.

Неподалёку от нашего дома на берегу высились огромные кучи, почти горы, гравия, который краном добывали со дна Амура. Они были нам и пляжем, и нырялками, и местом игр и отдыха. Как здорово было, разогнавшись, прыгнуть с кручи, вонзиться в прозрачную воду «ласточкой» под восторженные возгласы девчонок!

Купальный сезон продолжался, как правило, до сентября, и мало кто верил народной примете, что, мол, уже «Илья в воду помочился», она стала холодной - с Амура мы не уходили, и только когда начинались занятия в школе, реже появлялись у реки.

Замерзал Амур в конце ноября - начале декабря, и для нас, мальчишек, это было тоже радостью. С крутых и покатых берегов было здорово съезжать на санях и лыжах, гонять по льду самодельную шайбу, кататься на коньках и самокатах.

Воды я не боялся, хотя несколько раз тонул, но в последний момент какая-то неведомая сила выталкивала меня наверх из сине-зелёной пучины. Помню, как однажды я кое-как доплыл до спасительной косы, как лежал, обессиленный, на песке, а амурская вода омывала мои ступни, гладила их, словно ласкала пенистыми волнами.

Много позже, уже взрослым, оказавшись во Владивостоке на берегу Тихого океана, стоя на гранитном выступе, я восхищённо глядел на бескрайний водный простор и вдруг подумал, что реки мне всё-таки ближе, чем моря-океаны, и что, случись здесь со мной беда, никакое чудо не помогло бы, как это происходило не раз на родном Амуре.

Пасхальное утро

Я просыпаюсь от сладкого запаха печёной стряпни, который заполнил нашу тесную квартирку. Открываю глаза и вижу на столе, на льняной скатерти, высокий белый хлеб, подрумяненный с боков, а сверху присыпанный сахарной пудрой. Рядом на фарфоровой с голубой каёмкой тарелке  - разноцветные куриные яички: оранжевые, красные, бордовые.

Я знаю, сегодня большой праздник - так говорила накануне бабушка. И называется он так же, как хлеб - Пасха.

Я встаю и подхожу к столу. Так хочется отрезать или отщипнуть от пасхи хотя бы малюсенький кусочек и отправить его в рот! Но моя рука замирает: на сахарной верхушке леденцовыми крошками выложены буквы «ХВ». Что они означают?

Я пытаюсь догадаться: хлеб воскресный, хлеб весенний, хлеб вкусный... Но все мои предположения кажутся неубедительными: в буквах есть какая-то тайна - я это чувствую.

Вчера вечером бабушка пошла в церковь, сказав «На всеношную. Ты пока мал, Валерик, не выстоишь, а подрастёшь - будем вместе ходить».

Когда она успела испечь хлеб и покрасить яички? Ведь я слышал сквозь сон, вернулась бабушка далеко заполночь.

А пасха пахнет вкусно-вкусно! Не удержавшись, провожу по сахарной пудре пальцем, и рядом с буквами «ХВ» остается бороздка от моего прикосновения. Слизываю белую пыльцу: сладко!

В окне - щедрое весеннее солнце. Оно наполняет комнату ярким светом, и хочется скорее бежать на улицу, радоваться и веселиться.

Стук по стеклу, и я вижу улыбающуюся рожицу моего закадычного дружка Тольки Давыдова. Он показывает на ладонях два крашеных яйца. Голоса Тольки я не слышу, но по движению губ угадываю: «Давай на улицу! Будем стукаться пасхальными яйцами».

Эта игра мне нравится: чьё яйцо не разобьётся - тот выиграл, и он забирает яйцо побеждённого. Правда, в прошлом году Толька меня, было, надул: играл деревянным яйцом, но я обман быстро раскусил.

Мигом натягиваю штаны и рубашку, хватаю с тарелки пару яиц и к дверям. «Куда без завтрака?» - кричит незлобиво вслед бабушка. Но я уже во дворе, где всё зелено, где одурманивающе пахнет цветущая черёмуха.

Как хорошо: праздник, Пасха!

...Я давно знаю: буквы «ХВ» означают «Христос воскресе». И всё-таки, всё-таки в них есть какая-то, досель неразгаданная мной, вечная тайна.

Солдатская ложка

Когда и откуда попала к нам эта ложка, не знаю. По форме она отличалась от других, напоминала маленький черпачок или половник, по цвету была темней, а сделана, как я понимаю теперь, из алюминиевого сплава, но мы называли ее оловянной. Когда садились за стол, я непременно выбирал эту ложку, говоря:

- Она самая вкусная!

Ложка была солдатской. На ней чем-то острым была нацарапана пятиконечная звёздочка. В доме ещё были вещи и предметы, напоминавшие о не такой уж далёкой войне. И пальтишко моё было пошито из шинельного сукна, и рубашка перешита из гимнастёрки.

Следы войны... Помню, корову Зорьку мы пасли на высоком берегу Амура вдоль столбов с натянутой колючей проволокой, а неподалёку от дома, нацеленный тёмными амбразурами на другой берег, вросший в землю, стоял заброшенный бетонный дот. Я любил забираться на него. Круглый верх дота, засыпанный землёй, напоминал полянку, здесь росла трава и даже одуванчики. Отсюда хорошо был виден Амур во всей шири и далёкий китайский берег.

Позже нас, пацанов, стало интересовать: а что же внутри этого грозного сооружения? Мальчики постарше уверяли: там хранится оружие, и это ещё больше распаляло воображение.

Вход в дот заграждала железная решётка, крепко-накрепко закрученная толстой проволокой, амбразуры были задраены металлическими щитами. Но разве это преграда! Однажды я и Толька Давыдов, запасшись электрическим фонариком и свечами (спички у дружка всегда имелись), под покровом вечерних сумерек, перекусив плоскогубцами проволоку, проникли внутрь дота.

В кромешной темноте было страшновато. Под ногами чавкала грязь, капли влаги, проникшей неизвестно откуда, попадали за шиворот. Луч фонарика выхватывал чёрные стены; казалось, мы попали в древнюю крепость.

В доте было несколько небольших помещений. Никакого оружия мы, конечно, не нашли, кроме мусора и консервных банок ничего не было, и только в самом просторном отсеке, у амбразуры, обнаружили что-то вроде большого диска и кресла или седла из металла. Это сооружение вращалось вправо-влево, и мы догадались для чего оно. На диске когда-то был установлен пулемёт, и при помощи этой «штуки» пулемётчик мог простреливать округу.

Ах, как здорово было покачиваться в поскрипывающем «седле», представляя, как ты, солдат, строчишь по наступающим врагам, повергая их в бегство!

Подобных дотов на берегу Амура было много. После войны они оказались ненужными, и только много позже, когда наша дружба с Китаем вдруг превратилась во вражду, пограничники вновь их обустроили. А во время моего детства, наверное, не нашлось бы ни одного благовещенского мальчишки, который, несмотря на запреты, так же тайком, как мы с Толькой, не побывал хоть раз в доте.

...Однажды я загорал на куче гравия на берегу Амура. На тёплых камешках так приятно лежалось! И тут я увидел странный предмет, похожий на толкушку или колотушку: как бы ржавая консервная банка с приделанной к ней деревянной ручкой. Вещица заинтересовала, и я принёс «толкушку» домой.

Дедушка, увидев мою находку, побледнел.

- Где взял?

- На берегу.

Дед тут же загнал меня в дом. Но в щель я видел, как он поднял непонятный для меня предмет и на лопате осторожно понёс его опять к Амуру, а вернувшись, строго-настрого наказал никогда не поднимать подобные предметы.

Это была боевая граната.

Мы играли в «войнушку» стреляными гильзами, рифлёными оболочками от гранат-лимонок; позже я строгал доски, делая из дерева сабли, пистолеты, автоматы и другое «оружие» армейским тесаком, выпросив его у дедушки. Мы делали самопалы из медных трубок, набивая их порохом: его мой дружок Валька Рязанов потихоньку отсыпал из запасов отца-охотника. Он же как-то вздумал поджечь порох в баночке из-под диафильма, приспособив вместо фитиля свёрнутую в жгут бумагу. Порох вспыхнул быстрее, чем Валька успел отпрыгнуть. Ему обожгло руку, щеку, опалило волосы. Но родителям дружок сказал, что, балуясь, упал в костёр. Мать отодрала его, но если бы знала, что сыночек поджёг сворованный у отца порох, то ему, естественно, досталось бы больше.

А солдатская ложка у нас хранилась долго. Став взрослей, я брал её только на рыбалку и однажды потерял. Но когда я сейчас сажусь за стол, часто о ней вспоминаю.

Вот придёт китаец…

Мне шесть лет. С Толькой Давыдовым во дворе железнодорожной станции мы забрались на высокую черёмуху, на которой поспевшие плоды были особенно крупными и сладкими. Встали на ветку, а она, не выдержав нашего веса, подломилась у ствола, и мы полетели вниз. Ушибиться не ушиблись , а вот испугались точно. Добавила испуга и тетя Вера, уборщица станции. Увидев на земле обломленную ветвь, она громко запричитала: «Ах вы, фулюганы! Вот придёт китаец - он вам уши надерёт». Мы мигом сиганули через забор, не успев оборвать с ветки рясные кисточки.

Почему тетя Вера угрожала нам приходом китайца, было непонятно. К тому времени я уже знал, что Китай  - это страна на другом берегу Амура, а китайцы - люди, которые там живут. Как-то я видел их в нашем городе. Группа мужчин невысокого роста была одета в одинаковые темно-синие полувоенные костюмы из помятой хлопчатобумажной ткани, на головах такого же цвета кепки. Говорили они на каком-то мяукающем языке, было, право, смешно слушать.

А несколько раньше, под Новый год, на льду посредине Амура поставили ёлку, наряженную разноцветными игрушками. Происходило это далеко от нашего дома, поэтому один я пойти посмотреть не мог, взрослые же были заняты. А вот Толька с пацанами бегал к ёлке, рассказывал, что с той стороны, из города Хэйхэ приходили китайчата. Мой дружок-проныра выменял у них на что-то картонную коробочку с буквами-иероглифами, похожими на больших многолапых пауков, и хвастался этим.

Когда я учился в третьем классе и занимался в шахматном кружке Дома пионеров, в Благовещенск приезжала делегация китайских школьников. Мы обменивались сувенирами, пробовали общаться, хотя, конечно, мало понимали друг друга. Гости были одеты так же, как и мы: мальчишки в тёмных брюках и белых рубашках, девчонки - в такого же цвета юбках и блузках, на всех - красные пионерские галстуки. Лица же их показались мне одинаковыми: поблескивающие смолью волосы, смуглая кожа, внимательные и как бы слегка испуганные глаза. После встречи кто-то из наших старших мальчишек сказал, что, мол, и мы, русские, кажемся китайцам одинаковыми, но я этой байке не поверил. Как это я - русоволосый с кучерявившимся чубчиком и Володька Гречихин - с рыжими прямыми волосами и россыпью ярких веснушек на носу и щеках - на одно лицо?!

Граница с Китаем проходила по Амуру. Летом она никак не обозначалась, а зимой на льду пограничники ставили столбы, между которыми натягивали колючую проволоку. В какое-то время взрослые заговорили об охлаждении отношений между нашими странами, мол, китайский вождь Мао поссорился с нашими вождями. По нашему берегу Амура летом стали чаще ходить пограничники с собаками, а зимой заграждения из колючей проволоки ставились уже в несколько рядов. Родители строго-настрого наказывали нам не подходить близко к проволоке, так как к ней были прицеплены ракеты: стоит тронуть - и они взлетят. Но смельчаки находились.

Особым шиком у мальчишек было, разогнавшись по льду на самокате, доехать до проволочного заграждения, буквально в метре от него притормозить, круто развернувшись. Однажды у Вовки Ляховского, который жил неподалеку от нас, этот опасный трюк не получился. Притормозив, он упал с самоката и по инерции врезался в проволоку. Ярко пыхнула красная ракета, взвившись в небо. Огонь задел Вовкину телогрейку, она загорелась. Он заорал, пытаясь сбросить с себя одежду. Хорошо, что ему это удалось.

Мы катались на самокатах неподалёку и буквально остолбенели от случившегося. Прибежали мужчины, подхватили Вовку на руки, вынесли на берег. Пострадавшему оказали первую помощь, потом отвезли в больницу, где он пролежал довольно долго. На теле у него осталось большое сине-красное пятно от ожога. С тех пор за Вовкой закрепилось прозвище «Копчёный». На амурском льду я его никогда больше не видел.

Помнится и ужасное наводнение. Тогда мне было одиннадцать лет.

В августе Амур и Зея не просто вышли из берегов, а превратились в бурлящее море. Взбунтовалась неказистая речушка Бурхановка, пересекающая город, через неё даже навели понтонные мосты. Была затоплена половина, если не больше, территории Благовещенска. Даже речной порт, хотя он и стоял на засыпанных землёю ряжах, пострадал. Подмыло портовый кран, и он упал, в воде оказались склады. По Амуру вниз по течению плыли деревья, даже смытые дома. Однажды я видел, как на небольшом плоту металась коза.

В городе все от мала до велика строили дамбы. Наш дом находился неподалёку от берега, но на высоком месте. И всё-таки вода подошла к огороду, затопив часть его. Мы с соседями тоже возвели земляную дамбу, перенесли необходимые вещи на чердак сарая и ночевали там, но кто-нибудь из взрослых не спал всю ночь, дежуря на случай нового подъема воды.

Наводнение принесло Благовещенску много бед. Что уж говорить о китайском городе Хэйхэ! Правобережье полностью было в воде, говорили, что соседи в буквальном смысле голодают. Но как только вода чуть спала, через Амур пошли пароходы, буксируя баржи с продовольствием, стройматериалами и прочим, хотя всего этого и нам не хватало. Но делились, выручали китайских друзей.

В детстве, проплывая на прогулочном катерке мимо набережной Хэйхэ и завидев на ней людей, мы, ребятишки, приветственно махали руками, и они отвечали тем же.

Так что китайцы были нисколько не страшными. Зря нас тетя Вера ими пугала.

В Цусимском проливе далёком…

Наверное, уже скоро полночь, но я никак не могу заснуть. Ворочаюсь в кровати, натягиваю на голову одеяло, чтобы свет из кухни, проникаюший сквозь щели в деревянной перегородке, не слепил глаза, но сон всё равно не приходит. Там за столом, уронив голову на согнутые в локтях руки, сидит отчим. Он явился поздно вечером, был угрюм и чем-то недоволен, как случалось, когда изрядно выпивал, потребовал у матери ужин, но почти ничего не ел, хотя мама его уговаривала. Потом она ушла в комнату отдыхать, ей утром подниматься на работу, а Евгений Андреевич начал петь. Голос у него сиплый, низкий, слова он растягивает, получается нечто похожее на протяжный вой.

Репертуар у отчима один и тот же:

Наверх все товарищи, все по местам,

Последний парад наступает.

Врагу не сдается наш грозный «Варяг»,

Пощады никто не желает.

Эту песню я знаю, её недавно на школьном вечере здорово исполняли старшеклассники.

Потом отчим заводит другую:

Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали.

Товарищ, мы едем далёко,

Подальше от нашей земли.

Песня кажется бесконечной. Отчим время от времени замолкает, а потом снова ревёт. Особенно печально он выводит последний куплет:

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут, она зарыдает...

А волны бегут и бегут за кормой,

И след их вдали пропадает.

Допев, отчим долго молчит, то ли отдыхает, набираясь сил на третью песню, то ли задремал, и потом выдыхает:

В Цусимском проливе далеком,

Вдали от родимой земли

На дне океана глубоком

Забытые есть корабли.

Там русские спят адмиралы,

И дремлют матросы вокруг.

У нас прорастают кораллы

Сквозь пальцы раскинутых рук.

Меня почему-то особенно задевают такие слова:

Они начинают беседу.

И, яростно сжав кулаки,

О тех, кто их продал и предал,

Всю ночь говорят моряки.

Многое в песне непонятно: где находится Цусимский пролив, что такое кораллы, прорастающие сквозь пальцы, и особенно волнует, кто же предал моряков, которые сейчас спят на дне морском? С этими думами я задрёмываю, а свет на кухне ещё долго не гаснет, хотя отчим заснул, положив черноволосую голову с проблесками седины на тыльную сторону ладоней, на которых синеют наколки: на одной - солнце, восходящее над морем, на другой - якорь и слова над ним: «Слава русскому флоту»...

Однажды летом мы рыбачили на Амуре. Отчим был умелым и удачливым рыбаком, не было случая, чтобы он приходил с реки без улова. В тот раз мы ловили на червей на закидушки. Попадались пескари, чебаки, коньки, краснопёрки, сопливые касатки и плети с острыми плавниками, как зубья у пилы.

Одну удочку отчим «зарядил» на хлеб. Вдруг удилище выскочило из кирпичей, которыми было придавлено. Отчим едва успел его схватить. «Это сазан!», - возбуждённо сказал он. Минут десять отчим вываживал рыбину, и вот золотистый красавец весом килограмма полтора бьёт хвостом-лопатой по песку.

Увлечённые борьбой с сазаном, мы не заметили, как с пригорка спустился человек в форме военного моряка. «Жека!» - позвал он громко. Отчим оглянулся. Я увидел, как его чаще угрюмое, чем радостное, лицо прям-таки посветлело. Он явно опешил от неожиданной встречи, шагнул навстречу незнакомцу и выдохнул: «Колян!».

Отчим и моряк крепко пожали друг другу руки, потом обнялись. «Валерка, сматывай закидушки», - сказал отчим мне, а сам, собрав улов в ведро, вместе с моряком пошёл домой.

Какое-то время я провозился со снастями, а когда добрался домой, то в комнате уже пахло жарившейся рыбой. Мама накрыла на стол. Отчим и гость - дядя Коля − сели рядом и стали вспоминать, как служили на корабле, как высаживались в составе десанта на Курилы, называли имена погибших товарищей, говорили в память о них тосты. А потом, крепко обхватив друг друга за плечи, пели песни, те самые, из репертуара отчима, и у обоих на глазах поблескивали слёзы. И хотя пение больше походило на стенания и рыдания, мне оно нравилось. Особенно, когда они в два голоса печально затянули «В Цусимском проливе далёком...»

Умер Сталин...

Мое дошкольное детство завершилось событием, которое навсегда врезалось в память.

В конце февраля я заболел корью. Болезнь протекала тяжело - с высокой температурой, беспамятством, бредом. Меня то знобило, то бросало в жар. Я подолгу спал, а когда очухивался ото сна, то видел перед собой, как сквозь туман, то маму, то бабушку, то дедушку - они ни на минуту не оставляли меня одного.

В первых числах марта я стал поправляться. Бабушка омывала моё лицо водой, приговаривая: «Святая водица, исцели Валерика», давала по ложечке сладковатого «Кагора» - всё это она принесла из церкви и лечила меня по благословению батюшки.

И тут разыгралась вьюга-метель, да такая, что, пробушевав суток двое или трое, навалила сугробы высотою метра полтора, а то и два. Из-за снега из окон даже не было видно, что творится на улице.

Выключился свет. Не говорило радио. Не приносили газет. Одним словом, мы жили как в заваленной снегом берлоге.

Чуть вьюга поутихла, дедушка и мама пошли на работу. Перед этим дед несколько часов раскидывал лопатой снег, пробивая в сугробах проход. А я лежал в постели. Выздоравливал.

Обычно дед на обед не приходил - брал с собой сумочку с едой. А в тот день, несмотря на то, что бабушка собрала ему «тормозок», вдруг явился, да почему-то необычно рано.

- Что-то случилось, Коля? - спросила тревожно бабушка.

Дед молча взял веник, вышел в сенцы, чтобы обмести снег с валенок, а когда вновь зашёл, то вымолвил всего два слова: «Умер Сталин».

Бабушка охнула и, комкая руками подол фартука, опустилась на табуретку. Потом сказала, словно у кого-то спрашивая: «Как же мы теперь будем жить?».

Мама в тот вечер пришла позже обычного. Рассказала, что в больнице, где она работала, было собрание, что многие плакали. Её глаза тоже были припухшими и покрасневшими.

Утром принесли газету. В ней - фотография во всю ширь полосы: Иосиф Виссарионович - в военном френче, в гробу среди цветов. Дедушка снимок вырезал, и он ещё долго хранился у нас, пожелтевший, в альбоме вместе с фотографиями.

А следующее утро было необычайно ясным и солнечным. Я впервые после болезни встал с постели и с дедушкой вышел во двор.

Сугробы горами возвышались по обе стороны расчищенной дорожки; снег искрился, блестел, переливался от щедрого небесного света. Наст поскрипывал под валенками, когда я шагал, держась за дедушкину руку. Крепкая ладонь твёрдо сжимала мою ладошку, и дедушка, щурясь от солнца, сказал: «Однако, внучек, весна пришла».

Сталин. Я знал, что это - вождь, главный человек в стране. В комнате на стене у нас висел его большой портрет. Вождь был при погонах, смотрел строго и сурово. Казалось, куда ни встань, ни сядь - его взгляд следил за тобой. Казарму, которая была нашим домом, почему-то называли сталинской. «Это что, - думал я, - Сталин её построил?» Потом узнал, казарму, как и многие другие, перед войной с Японией возвели по какому-то приказу вождя - вот и стали так называть.

А у моего отчима Сталин красовался на груди - тёмно-синий, выколотый на теле тушью, как память о службе в морфлоте. Когда он заходил в баню, то мужики посматривали на изображение вождя с удивлением, с уважением, и как мне казалось, с какой-то боязнью в глазах.

Ещё у отчима хранились два больших портрета в тяжёлых деревянных рамах - Сталин и Ленин. Нарисованы они были в вытянутых по вертикали овалах, поэтому походили на увеличенные бляшки, которые я видел на памятниках на старом городском кладбище.

И вот великого и любимого не стало... Но в нашей семье об этом говорили недолго. Много позже, уже взрослым, я понял почему. Многие дедушкины родичи - оренбургские казаки - сгинули в сталинских лагерях.

Через какое-то время портрет Сталина со стены почему-то исчез, а портреты вождей в овалах перекочевали в сарай. Отчим повесил их на гвозди, приговаривая: «Сталин ещё вернется». И когда я, бывало, летом ночевал в сарае, казалось, что глаза вождей посверкивают во тьме, как зелёные кошачьи зрачки.

В том же году я пошёл в школу. В букваре на первых страницах тоже были напечатаны портреты Ленина и Сталина. Один из моих одноклассников по ребячьему недомыслию изрисовал изображения фиолетовыми чернилами. Отец отодрал сына за такие художества, а букварь бросил в горящую печь, чтобы никто не узнал о проделке отрока. Зачем, почему - мы тогда не ведали. Детство не задумывается, а живёт, веселится, радуется.

Екатерина Тимофеевна

Я лежу на деревянном настиле эстакады. Подо мной в воде - пескарики с чёрными спинками. Отщипываю от горбушки немного хлеба, сминаю и бросаю пахучий катыш, стараясь попасть в середину стайки. Рыбки шарахаются в стороны, но тут же мгновенно разворачиваются и набрасываются на хлеб. Можно бросить и всю горбушку, она станет плавать на поверхности, и мальки будут её теребить. Очень занятно! Но лучше я её съем, ведь с утра на Амуре, проголодался. А в школу мне во вторую смену…

Заигравшись, я забыл, что уже несколько дней первоклассник. Вдруг опоздал?

Вскакиваю с дощатого настила и быстро-быстро карабкаюсь вверх по песчаной круче. Забегаю во двор, потом в дом. Бабушка всплескивает руками.

- Где ты был? Ведь времени уже много!

Натягиваю синюю сатиновую рубашку с пришитым белым воротничком, коричневые брюки, перешитые из старых, которые носил когда-то дед, хватаю «директорский» портфель, благо бабушка уже сложила в него учебники и тетрадки, и мчусь вприпрыжку в школу.

До неё - три с лишним квартала. Я лечу, ничего не видя под ногами, спотыкаюсь на какой-то выбоине, падаю в пыль, больно ударив руку и колено и разорвав штанину. Хныкать нет времени. Главное успеть к уроку, чтобы Екатерина Тимофеевна не заругалась.

Но на урок я всё же опоздал, залетел в класс в тот момент, когда учительница начала перекличку. Рванув дверь на себя, я предстал перед ней и классом во всей красе: растрёпанный, с кровоточащей правой ладонью.

- Можно зайти? - часто дыша от недавнего бега, спросил я.

Одноклассники грохнули смехом. А Екатерина Тимофеевна, строго посмотрев на учеников, ничего не спрашивая, повела меня в умывальник, а потом к тёте Пане, которая залила ранку щипучим йодом. Процедура не из приятных, но я даже не застонал, хотя раньше, когда приходилось прибегать к помощи йода, прямо-таки ревел. Штаны уборщица тоже зашила, да так умело, что мама обнаружила шов на них только когда стала их стирать.

Учителя. Сколько их было в жизни?! Но захочу вспомнить - лишь несколько лиц и имён высвечивается из глубин памяти. А вот первая учительница Екатерина Тимофеевна, как сейчас, рядом - строго одетая, с зачёсанными назад русыми волосами, улыбающаяся, молодая, словно её не затронули пятьдесят с лишним прошедших лет.

Как она учила нас, не помнится. Зато в памяти отложились другие эпизоды.

Вот мы, как саранча, облепили телегу, в которой везём металлолом в школу, а впереди, за оглобли её тянет Екатерина Тимофеевна. Я - рядом, даже чувствую тёплую ладонь учительницы.

Вот я сижу в классе на учительском стуле, и Екатерина Тимофеевна утешает меня, вытирая белым, волшебно пахнущим духами платком текущие по моим щекам слёзы: второгодник-переросток ни с того ни с сего саданул меня кулаком под дых.

Вот она защищает меня от директора, который вознамерился состричь мой чубчик...

По кем-то писаным правилам в первом и во втором классах всех мальчишек заставляли подстригаться наголо, или, как называли такую прическу, «под Котовского», или «под ноль». Я же хитрил: один месяц стригся так, а на второй - под бокс, оставляя впереди малюсенький клочок волос. Поэтому и решил Иван Ильич покуситься на мою вольность, но Екатерина Тимофеевна отстояла мой хохолок. Так и красуюсь я на фотографии, сделанной по окончании первого класса, с белёсым чубчиком - единственный среди мальчишек-одноклассников.

А на фотографии четвертого, выпускного, класса чубчики разного вида почти у всех пацанов. На ней я сижу рядом с Екатериной Тимофеевной. Не скажу, чтобы стал к тому времени её любимчиком, ибо не был ни паинькой, ни подлизой, но между нами сложились отношения, которые сейчас я назвал бы взаимосимпатией, взаимоуважением, что ли.

В память об окончании начальной школы хранится ещё один снимок. На нём запечатлены отличники и хорошисты нашего класса у памятника Ленину, который стоял в сквере в центре города. Тогда такая фотография считалась как знак почёта. Есть на ней и я, хотя в свидетельстве у меня стояла одна тройка - по русскому языку, правда, остальные  - пятёрки. Но Екатерина Тимофеевна посчитала, что я достоин чести быть увековеченным фотографом.

Пройдут многие-многие годы. По моей просьбе благовещенские знакомые узнают адрес Екатерины Тимофеевны Пикуль, и я пошлю ей книгу с этим воспоминанием. Вскоре придёт ответ от её внучки: «Бабушка была очень растрогана и взволнована Вашим подарком. Она просила меня несколько раз перечитать рассказ. Недавно умер дедушка, бабушка очень трудно это горе переживает, и вот, слушая меня, впервые за прошедшие дни улыбнулась. Сказала, что помнит тихоню Валерика с кучерявящимся пшеничным чубчиком».

Прислала внучка и фотографию. В седой старушке, конечно, не просто было узнать нашу Екатерину Тимофеевну, но я узнал - по добрым глазам.

Всем ребятам пример…

В первый же день учёбы в третьем классе Екатерина Тимофеевна объявила, что в конце четверти, накануне 7 ноября, нас будут принимать в пионеры. Но не всех, а только лучших, то есть тех, кто учится без «двоек» и у кого дисциплина на «отлично». Позже она назвала фамилии счастливчиков. Среди тех, кому должны были повязать алый галстук, значился и я.

«Пионер - всем ребятам пример!» - такие слова были начертаны в пионерском уголке, располагавшемся в конце школьного коридора. Здесь же был портрет Павлика Морозова - его имя носила наша дружина. Учительница рассказала, что этого юного героя убили кулаки за то, что он раскрыл какие-то неблаговидные поступки своего отца. А на одном из уроков она прочитала такие стихи:

Как повяжешь галстук,

Береги его.

Он ведь с Красным знаменем

Цвета одного.

А под этим знаменем

В бой идут бойцы,

За Отчизну бьются

Братья и отцы.

Стали готовиться к торжественному событию. После уроков учительница рассказывала нам о героях-пионерах, отличившихся на войне, говорила, каким должен быть пионер; мы маршировали во дворе, учились приветствовать друг друга, салютуя, то есть вскидывая согнутую в локте правую руку к лицу.

Был и курьёз. Толька Иванов - левша, когда поднимал правую руку для приветствия, то утыкался пальцами в нос, то цеплял ухо. Смущался, краснел, а мы, конечно, хохотали.

День приёма в пионеры приближался, а красного галстука у меня не было. Мама несколько раз заходила в магазины, спрашивала, но этого непременного атрибута пионера почему-то в продаже не имелось. Бабушка вспомнила, что галстук должен был остаться от тёти Гали, которая к тому времени уже окончила школу. Она открыла наш преогромный деревянный сундук, долго рылась в нём, перекладывая содержимое, и, наконец, нашла тщательно завернутый в марлю галстук. Его внешний вид, честно сказать, у меня особого восторга не вызвал. Изделие, правда, было из атласа или шёлка пламенно-алого цвета, но края галстука обтрёпаны, висели неровной бахромой. В таком виде показаться в школе - от насмешек прохода не будет.

«Ничего, внучек, - сказала бабушка. - Это поправимо». Она срезала с краёв полотна бахрому, села за швейную машинку, и через несколько минут галстук выглядел как новенький, будто его только-только принесли из магазина.

В тот день, когда нас должны были принять в пионеры, я положил галстук в портфель и на уроках то и дело заглядывал в него: не забыл ли дома?

Галстуки нам повязывала школьная пионервожатая, как взрослым, пожимала руки. Было очень торжественно. Я поглядывал на галстуки одноклассников: мой выглядел нисколько не хуже, даже, как мне казалось, лучше. Естественно, о том, что он был далеко не новым, я никому не рассказал.

В дальнейшем оказалось, что галстук может приносить не только радость, но и неприятности. Если забудешь его повязать, то бдительные дежурные на входе в школу не пускали на уроки, отправляли за галстуком, чем пользовались те, кто хотел прогулять занятия. Дорога домой и обратно - и сорок пять минут прошли. Кто-то умышленно прятал галстук в карман или портфель, где-нибудь гулял, являясь ко второму уроку. Но таких умников было немного.

Наш класс, теперь он назывался пионерским отрядом, разделили на три звена - по числу рядов. Командиром отряда стала отличница Лариска Кудревич, а нашим звеньевым  - тихоня Юрка Масленников. Меня выбрали санитаром, наверное потому, что моя мама была медсестрой. Она же сшила повязку - на белой материи красный крест, которую я повязывал выше локтя на правую руку.

Должность эта, если честно, мне не очень-то нравилась. Она заключалась в том, чтобы встречать ребят у входа в класс, проверять, чист ли белый воротничок, вымыты ли руки и даже заглядывать в уши. На занятия надо было приходить раньше всех, чтобы не пропустить грязнуль. Но как я мог, к примеру, остановить драчливого Витьку Юдина, который по дороге в школу исследовал все лужи и являлся в грязных сапогах? Приходилось вступать в стычки. А своего дружка Вовку Гречихина я никогда не проверял. Друг ведь, может обидеться.

Такая, как бы сказали взрослые, моя либеральность не нравилась Лариске Кудревич и однажды, когда я в очередной раз не пришёл в класс первым и, естественно, не проверил на чистоту всех одноклассников, она «поставила вопрос» о перевыборах санитара, чему я втайне обрадовался. Повязку передал въедливой и дотошной Лариске Лобачёвой, и та стала ревностно исполнять обязанности санитара, почему-то особенно придираясь ко мне. Впрочем, я не особенно-то обижался.

С тех пор за всё время пребывания в пионерах я не занимал никаких выборных должностей, а если куда-то меня выдвигали, старался откреститься, понимая: быть вожаком - это не моё.

Солдатка Глафира Игнатьевна

Пятый класс принёс два важных события. Первое, конечно, то, что я стал учиться в другой школе. Здание, в котором она располагалась, было деревянным, одноэтажным, но по сравнению с домом-школой, где я учился до этого, прям-таки огромным. Говорили, что в нём когда-то была конюшня, и если ученики других школ хотели над нами подсмеяться, то дразнились, мол, вы в конюшне учитесь.

Второе событие было не столько радующим, сколько волнующим и даже тревожащим. Если в начальных классах все уроки вела одна учительница - Екатерина Тимофеевна, то теперь каждый предмет стал вести другой учитель. Какие они - добрые, справедливые или наоборот? Этим вопросом задавался не один я. Мы, ученики, старались определить характеры педагогов, а они, естественно, наши.

Учительницу русского языка и литературы Галину Мефодьевну многие из нас уже знали. Она как классный руководитель знакомилась с нами, когда летом в сопровождении родителей мы приносили документы в школу.

На первом уроке классная поимённо называла нас. Мы вставали из-за парт, отвечая кто «есть», кто «я», кто «здесь», кто «тут». Учительница спрашивала о любимых занятиях, о семьях. Потом она рассказала, как мы будем учиться, чем заниматься вне учёбы, а ещё о том, что как только мы присмотримся друг к другу, то проведём собрание, выберем старосту, а также командира пионерского отряда и звеньевых. Говорила учительница спокойно, слегка растягивая слова, ответы слушала внимательно, смотрела ласково - в общем, нам понравилась. За глаза мы стали называть её «русачкой», потому что преподавала русский язык, да и волосы учительницы были русыми.

Прозвища получили и другие педагоги. Маленькую ростом, щуплую, слегка переваливающуюся с ноги на ногу при ходьбе учительницу английского языка мы звали «уточкой», полноватую учительницу географии - «глобус», учительницу физкультуры Дину Ивановну переименовали в Диму, потому что она ходила в спортивных штанах и командовала во время уроков как заправский офицер. За единственным мужчиной - учителем математики закрепилось прозвище «Кызло» - так он однажды назвал одного из наших туповатых одноклассников, правда, что это слово обозначало, мы не знали.

Самой пожилой учительницей была Глафира Игнатьевна, которая вела физику. Невысокая, сухощавая, в круглых очках с толстыми стёклами, волосы, тронутые сединой, собраны на затылке в пучок, этакую «фигушку» - вот её словесный портрет. Говорила учительница очень быстро, словно пофыркивая, - отсюда и прозвище Фыра, имя Глафира ему было созвучно.

Физика не была моим любимым предметом, как и химия, которую, после того как молодая «химичка» ушла в декретный отпуск, тоже стала вести Глафира Игнатьевна. Но если по физике я иногда получал и четвёрки, а то и пятёрки - за устные ответы, то по химии из троек не вылезал, и двойки не раз «горбатились» в тетрадях и дневнике. Я никак не мог понять нелепые, как мне казалось, задачки типа взять то-то и то-то, слить с тем-то и тем-то - что получится в результате? Или химические формулы, к примеру, кобальта или плутония, которых я не видел и, возможно, никогда не увижу. Однажды я сказал об этом Глафире Игнатьевне, она возмутилась, фыркнула и, как понимаю, обиделась на такого непонятливого ученика.

В шестом и седьмом классах ничего не изменилось. На уроки физики и химии я ходил неохотно. Устно отвечал сносно, а вот решение задач и практические занятия были для меня настоящей пыткой. Правда, порой выручал Витька Максименко, с которым мы сдружились. Он мечтал стать врачом, к физике и особенно химии относился серьёзно, вот я и списывал у него домашние задания, а если удавалось, и контрольные. Учительница, конечно, догадывалась и знала, у кого я «слизываю», но, странно, ни разу не одёрнула меня, не сделала замечания, хотя я не ходил в её любимчиках.

Но однажды...

- Ура! Физики не будет: Фыра заболела, - влетел в класс Лёнька Мельников. Вообще-то, он был прилежным учеником, но на улице весна, и, конечно же, лучше погулять, чем сидеть за партой в тесном классе, изнывая от духоты и глядя в окно, за которым ласково светит солнышко.

Это известие нас обрадовало и потому, что физика была последним уроком, а, значит, нас могли вообще отпустить из школы. Но тут вошла Галина Мефодьевна и сказала:

- Ребята, давайте навестим Глафиру Игнатьевну. У неё сегодня день рождения, а она заболела.

Девчонки согласились сразу. Не знаю уж почему, скорее всего потому, что мне была симпатична одноклассница Оля Рудакова, я примкнул к девчоночьей компании. Как единственному представителю мужского пола мне вручили огромный букет черёмухи - её наломали в пришкольном саду. Я сначала чувствовал себя как бы неловко (хоть бы пацаны не увидели, засмеют!), но потом мне даже стало нравиться вышагивать по улице с ароматным букетом.

Учительница жила неподалёку на тихой улочке в небольшом деревянном доме. Когда мы вошли во дворик, Глафира Игнатьевна сидела на лавочке, видимо, вышла погреться. Она встала, несколько удивившись нашему приходу, а когда я протянул ей черёмуху, произнесла: «Спасибо, Валерик!». Так ласково уменьшительным именем меня называла только бабушка - и мне было очень приятно.

Глафира Игнатьевна пригласила всех в дом, усадила около большого круглого стола на старинные стулья, а сама пошла на кухню, сказав: «Чаем с конфетами вас напою».

Я стал разглядывать комнату. На стенах было множество фотографий. Моё внимание привлекли три в одинаковых рамках. В овалах были фото мужчин, похожих друг на друга, но разного возраста. Когда учительница вошла, то я, не выдержав, спросил: «Глафира Игнатьевна, а чьи это фотографии?» Она помолчала, словно не услышала мой вопрос, а потом, разливая чай по чашкам, сказала:

- Это, ребята, мой папа, мой муж и мой сын. Они на войне погибли.

Мы притихли. А глаза Глафиры Игнатьевны наполнились слезами, это было видно даже сквозь толстые стёкла очков.

На другой день, когда я вошел в класс, тот же Лёнька Мельников спросил: «Ну как там Фыра?». И я, ни слова не говоря, влепил по его ехидной физиономии, а когда тот, очухавшись, запричитал: «Ты чё? За чё?», громко выпалил: «Никакая она не Фыра. Она - солдатка»,- так сказала о нашей учительнице моя бабушка, когда я рассказал ей о том, у кого мы были в гостях и о фотографиях.

С того дня я стал налегать на физику и седьмой класс даже окончил с годовой «четвёркой» по этому предмету.

Два ведра угля

Вечер. Зима. Мороз, жгущий щёки и нос.

Я бреду по железнодорожным путям. В руках - два старых больших жестяных ведра.

Ага, вот на снегу - кусок угля! А вот ещё и ещё. Я кладу чёрные комки в вёдра и иду дальше. И так до тех пор, пока вёдра не наполнятся доверху. Потом - обратный путь домой.

Помогать семье заготавливать топливо было моей обязанностью. И не только моей: все соседские мальчишки это делали.

Печи у нас топились дровами и углём. Чтобы купить и то и другое, денег не было. Да и зачем покупать? Древесную щепу можно было набрать около лесопилки, а то и утащить доску, обпилок бревна. Горы угля возвышались около железнодорожных путей: его перегружали из вагонов на речные баржи. Но если взять уголь из кучи - это воровство, и сторожа были, которые, правда, не очень-то гоняли нас, мальчишек. Если же собрать его на путях или вытрясти из «карманов» уже разгруженных вагонов, то никто ничего не скажет.

Зимой площадки, на которые выгружался уголь, заносило снегом, наст постепенно утрамбовался, скрывая чёрные комки. Тут-то мы его и добывали чуть ли не в прямом смысле. Вооружившись ломами, кайлами, печными кочерёжками, а то и просто палками, долбили слежавшийся снег, выискивая куски покрупнее.

Углём печи топили в холодное время, а когда теплело, жгли дрова. У нас во дворе всегда лежали старые шпалы, предназначенные на топку.

...Я, ещё совсем малой, тягаю с дедушкой большую двуручную пилу. Силёнок явно не хватает, сноровки никакой, и дедушка поучает:

- Не спеши, помаленьку тяни к себе, я - к себе, и ладно получится.

Но я спешу, давлю на полотно, и тогда пила застревает в шпале, звенит и гнётся.

Дедушка ярится, но быстро отходит, и мы продолжаем работу. Когда я устаю, он пилит один, и у него здорово получается

Пилить старые шпалы - тяжело. Они побывали в земле, в трещины набился песок и мельчайшие камушки, полотно порой скребёт по ним, высекая искорки. Хорошо, если шпала из сосны, а если из берёзы или из лиственницы, да еще сучковатой, то полотно никак не хочет грызть древесину - тут нужны мужицкая сила и особое умение.

Постепенно я научился пилить, а также рубить чурбаки большим топором и тяжёлым колуном, применять металлические клинья, и заготавливал дрова уже с удовольствием.

Я ходил за водой на колонку за два квартала, прицепив вёдра к деревянному коромыслу. Ломило руки, спину, но в детстве усталость быстро проходит. Зимой в валенках и телогрейке, по снегу и по обледеневшей дороге это было непросто. У колонки, бывало, выстраивались очереди, и тогда приходилось мёрзнуть в ожидании, чтобы наполнить вёдра. Позже дедушка поставил на сани бочку, и мы с ним, а то и я сам, возили в ней воду.

Вскапывать и пропалывать огород, убирать картошку, морковку, свеклу, капусту - и это я делал без ропота и отлынивания: труд в детстве был так же естественен, как и игры.

Особенно мне нравилось осенью приводить наш клочок земли в порядок. Вручную, граблями собирались оставшаяся ботва, высохшая трава и бурьян с окраек огорода, выдергивались стебли кукурузы, будылья подсолнуха - всё складывалось в кучи и поджигалось. Костёр полыхал, и мы, пацаны, прыгали вокруг него, а когда пламя становилось поменьше, - и через него. В углях пекли картошку. Необычайно вкусными казались поджаренные початки кукурузы и очищенные перочинным ножом сладкие хрустящие кочерыжки капусты.

Дымок от костров стелился по округе, он был не едким, а каким-то необыкновенным. Позже, когда я услышал выражение «Дым Отечества», оно стало ассоциироваться у меня с теми самыми незабываемыми кострами детства.

...А двух вёдер угля, которые я приносил, хватало всего-навсего на вечер и утро. Зимы были холодными, ветер выдувал тепло из дома, и на другой день, вернувшись из школы, пообедав и сделав уроки, я вновь шёл на железнодорожные пути. Зато так приятно было прислониться ладонями к тёпломубоку печки, смотреть на красно-оранжево-жёлтый огонь, бушующий за чугунной дверцей, и мечтать.

О чем мечталось? Ну, хотя бы о том, что, когда вырасту, буду обязательно жить в большом высоком, кирпичном, красивом доме, который сам обогревается, в котором из кранов течёт вода, и моим детям не придется ходить по морозу за углём и носить на коромысле тяжеленные вёдра, расплёскивающие на валенки прозрачную влагу, тут же превращающуюся в ледышки.

Морской кортик

Книгу Анатолия Рыбакова «Кортик» я прочитал, когда учился в третьем или четвёртом классе. История о том, как мальчишки узнали тайну найденного ими кортика, увлекла. Но я не мог и предположить тогда, что через какое-то время у меня будет своя тайна, связанная с кортиком.

Начальники железнодорожной станции «Ветка «Пристань», в домах при которой мы жили, часто менялись. Очередным стал Василий Иванович Шестаков - грузноватый лысеющий мужчина с хитровато-ласковой улыбкой. Поговаривали, что внешность его обманчива, мол, с подчинёнными он вёл себя строго, часто употребляя бранные слова, а в семье был чуть ли не деспотом. Но ничего подобного я не наблюдал, хотя часто бывал у Шестаковых, так как дружил с его сыном Володькой. Он был на год младше меня, учился в другой школе, но это не мешало нам проводить свободное время вместе.

Летом Володька перебрался на чердак сарая, построенного из толстого бруса, ибо в их квартирке было тесно: отец, мать, две старшие сестры, младший брат - все ютились в двух комнатках, а на ночь даже в кухне ставили раскладушку. Я часто ночевал в сарае вместе с Володькой. Однажды он рассказал...

- Вот, Валерка, мы сейчас лежим с тобой на чердаке, а под нами в сундуке хранится настоящий кортик. Батя-то мой морским офицером был, на Тихом океане служил. После контузии, когда они тралили мины у Корейского полуострова, и одна взорвалась, его на берег списали. Потом он стал железнодорожником.

- А можно посмотреть кортик?

- Не. Это ведь холодное оружие, если кто-то о нём узнает, у бати неприятности могут быть, да и кортик заберут.

На том разговор и закончился, но после него я долго не мог заснуть. В воображении возникал блестящий острый клинок. Вот я достаю его из золотисто-серебристых ножен; лезвие переливается всеми цветами радуги; я смотрю на кортик и представляю себя в офицерском мундире впереди отряда морских пехотинцев, ведущим их в атаку на врага.

Моё воображение было следствием рассказов мамы о её двоюродном брате Викторе. Во время Великой Отечественной войны он служил в морской пехоте на Балтике, был ранен, а после выздоровления остался жить в Ленинграде. В нашем семейном альбоме хранилась послевоенная фотография: дядя Витя с женой. Оба красивые, в ладно сидящих на них пальто, в шляпах и перчатках. Он держит в руках зонт, она - маленькую сумочку. Таких модно одетых людей я видел только в зарубежных кинофильмах.

Шли дни, а Володькин рассказ не давал мне покоя. И тогда я стал замышлять, как проникнуть в шестаковский сарай и хотя бы одним глазком, на одно мгновение взглянуть на кортик, потрогать его. Перво-наперво пригляделся к замку на дверях и с удивлением обнаружил, что точно такой же есть у нас. Я взял ключ и во время одной из ночёвок на чердаке, якобы отправляясь в туалет, вставил его в скважину замка. Ключ подошел. Оставалось дождаться дня, когда никого из Шестаковых не будет дома.

Был праздник - День железнодорожника. Начало августа. Тепло. Железнодорожники откупили прогулочный теплоход «Алмаз» и всеми семьями отправились в рейс по Амуру. Мне тоже очень хотелось попраздновать, но я остался на берегу, сказав Володьке, что, мол, нездоров, живот расстроился: а вдруг там на воде приспичит? Гальюн-то один, могу не успеть... Опозорюсь.

Проводив «Алмаз», на котором веселились и все Шестаковы, я, оглядываясь, таясь за деревьями и заборами, опасаясь, чтобы кто-нибудь из соседей не заметил меня, направился к заветному сараю.

Замок открылся первым поворотом ключа, хотя я очень волновался, пальцы дрожали, как у воришки. Да по сути я и был вором, правда, кортик хотел только посмотреть.

Прикрыл дверь. В сарае полутьма, только в щели проникали крохотные солнечные лучики.

Я не сразу обнаружил сундук среди всевозможного хлама. Он был большим, деревянным, крышка покрыта толстым слоем мохнатой пыли. Я взялся за железную ручку, потянул её, но, увы, крышка не поддалась. Стал присматриваться и заметил, что на боку сундука есть прорезь. И тут я чуть не заплакал: у сундука, оказывается, был внутренний замок. Он был закрыт!..

Железнодорожники вернулись с прогулки. По традиции празднование продолжилось в квартире начальника станции. Я и Володька по малолетству, конечно, в нём не участвовали, но, набрав еды, устроили своё пиршество на чердаке.

Вдруг слышим: шаги по лестнице. Шестаков-старший был навеселе. В зубах дымящаяся папироса.

- Салаги, - промолвил он заговорщически, - хотите кортик покажу?

Вопрос был столь неожиданным, что я стоял нем как рыба.

- Хотим, папа, хотим! - воскликнул Володька.

Шестаков-старший развалистой походкой моряка спустился по лестнице. Открыл дверь сарая, зашёл внутрь. Мы - за ним. Бывший моряк достал маленький ключ, вставил его в скважину на сундуке. Поднял крышку. Под ней лежал большой сверток. Дядя Вася его развернул. Белый парадный офицерский мундир. Золотистые пуговицы и нашивки. Морская фуражка с лакированным козырьком. А ещё - металлические ножны, из которых торчала рукоять кортика.

Бывший офицер протянул руку, из ножен вышло тонкое посверкивающее лезвие - такое, каким я его и представлял.

Дядя Вася смотрел на кортик с любовью и нежностью. Его глаза повлажнели. И в то же время он улыбался, как улыбаются поистине счастливые люди, у которых в жизни и судьбе было что-то такое, чем он гордится и о чём никогда не забывает.

Он позволил мне подержать кортик. Я несколько раз вынул его из ножен и вставил обратно, словно прикоснулся к чему-то очень-очень дорогому для бывшего морского офицера.

Прощание

Дедушку положили в больницу в конце лета, когда я беспечно догуливал последние деньки школьных каникул. Помню, как мы с мамой пришли его навестить. Дедушке сделали операцию, он был донельзя худ, нос и скулы заострились, а обычно весёлые глаза потускнели, смотрели настороженно, будто их хозяин ждал чего-то, что должно скоро случиться.

В садике больницы, которая располагалась в старом кирпичном здании и которую почему-то называли молоканской, падали золотистые листья с развесистых тополей, шуршали раскидистые кроны, покачиваемые порывистым ветром. Мы сидели на потемневшей от дождей и времени лавочке. На дедушке была какая-то нелепая помятая пижама. В этом одеянии он был совершенно не похож на себя, может быть поэтому всё происходящее казалось мне неправдышним. Вот вернётся дедушка домой и станет таким, каким был всегда - улыбчивым и добрым.

Осень, зиму и весну дедушка пробыл дома. Окрепнув, он стал выполнять домашние дела: потихоньку пилил и колол дрова, вскапывал огород, что-то ладил и мастерил, но всё как бы бесстрастно, не было в нём прежнего азарта. Часто среди дня он ложился отдыхать, закрывал глаза, но не спал, а как бы впадал в полузабытье.

В начале лета на территории спиртзавода решили проложить железнодорожную ветку. Подобралась бригада. Возглавить её позвали дедушку как хорошо знающего путейское дело.

- Помоги, Николай Яковлевич, - уговаривали его. - Ты только показывать будешь, как и что надо делать, а остальное мы сами.

Дедушка согласился: ему, видимо, надоело целыми днями слоняться по дому и двору. Бывало, я с дружками прибегал посмотреть на строительство. Дедушка, как правило, сидел или лежал на травке, росшей обочь балластной насыпи, время от времени поднимался, давал советы путейцам и опять возвращался на место.

- Валерик, - говорил он, - слетай-ка за мороженым, - и давал деньги на всю нашу мальчишескую ватагу.

Раньше я не замечал, чтобы дедушка любил мороженое, а много позже понял причину его нового пристрастия: у дедушки болел желудок, а мороженое, видимо, охлаждало нутро, притупляя боль.

Ветку сдали торжественно, по ней прошёл пыхтящий и гудящий паровоз.

На следующую осень я пошёл в седьмой класс. А дедушка всё реже выходил из дома, чтобы подышать свежим воздухом. Он мало ел, больше что-нибудь жиденькое. Днём обычно лежал на сетчатой кровати в кухне за цветастой занавеской. Я заходил туда лишь тогда, когда он звал. Говорил негромко, смотрел грустными, ввалившимися в глазницы, необыкновенно синими пронзительными глазами, а то брал мою ладонь в свою. Она была горячей и сухой.

Однажды в разговоре мамы с кем-то я услышал зловещее слово «рак», и с тех пор оно стало часто возникать в моей памяти. Случалось, во время какого-нибудь урока слово рычало в голове, угрожая чем-то неведомым и страшным.

В нашей квартире всё резче пахло лекарствами, чаще приезжала «скорая помощь». Дедушке делали уколы, он на время успокаивался, засыпал, но потом из-за занавески вновь доносились стоны.

Декабрь выдался суровым. Снега, правда, было мало, но лютый мороз и жгучий ветер неистовствовали. На улицу высовываться не хотелось, но в школу-то надо было идти.

В то утро меня, как всегда, подняла бабушка. Я позавтракал, надел телогрейку, натянул шапку-финку, в которой раньше ходил дедушка, а на руки - его же пуховые перчатки, присланные дядей с Камчатки (они мне были явно великоваты), и побрёл на занятия.

Уроки пролетели быстро. Домой возвращался в компании друзей. Мы задорно гоняли по дороге ледышки, несмотря на то, что мороз обжигал разгорячённые лица.

Я открыл двери сначала в крохотные сенцы, стены и потолок которых были покрыты серебристым инеем, потом  - в квартиру, и первое, что увидел, - зеркало над умывальником, обёрнутое чёрным платком.

- Ну вот, внучок, - сказала бабушка - дедушки больше нет.

Кажется, я не заплакал, услышав эти слова. Было недоумение или неверие: как это... больше нет дедушки?! Вон он лежит на кровати, тихий и умиротворённый, как будто придремал. Сейчас откроет глаза и спросит: «Ну как дела, Валерик?», и я расскажу, что получил пятерку по литературе, что Галина Мефодьевна похвалила за ответ.

Ночевать меня отправили к соседям. Мама сказала: «В школу ты завтра не пойдешь. И послезавтра...» Но радости от этого известия я не ощущал.

Утром зашёл в нашу квартиру и не узнал её. Из большой комнаты вынесли всю обстановку, она была почти пустой, только несколько стульев у стен, а посредине на табуретках стоял красный гроб. В нём лежал дедушка. Печку ночью не топили, в комнате было прохладно, из ртов находившихся в ней людей шёл парок. И мне вдруг нестерпимо захотелось убежать куда-нибудь и отчаянно поплакать. Но за окном лютовала зима, и бежать было некуда.

День пролетел как миг. Приходили и уходили люди, кажется, вся округа побывала в нашей квартире.

На следующее утро были похороны. Столько людей я ещё никогда не видел. Они толпились вокруг нашего дома, провожая в последний путь простого путевого рабочего Николая Яковлевича Рюмшина, в трудах честно прожившего отмеренный ему земной срок.

Когда гроб вынесли из дома, протяжно и горько загудел паровоз на станционных путях. Вот тут-то я не выдержал и заревел во весь голос. Мороз мгновенно схватывал слёзы, и они, превращаясь в ледышки, покалывали побелевшие щёки. Потом я оттирал лицо перчатками, сидя в кабине медленно ползущего через весь город грузовика. За машиной по заснеженным улицам по лютому холоду шли люди. Много людей.

А в открытом кузове, обложенном бумажными цветами, лежал дедушка. Он был в костюме, который обычно надевал по праздникам, и я тревожно недоумевал, неужели ему не холодно?..

Последний подарок

Дедушки не стало - и потускнело мое синее стёклышко, как туманцем покрылось...

Всю ту зиму я проходил в телогрейке. И бабушка говорила, вздыхая: «Дедушка наказал тебе, Валерик, «москвичку» пошить. Уж потерпи зиму, а к следующей справим».

«Москвички» тогда, так сказать, входили в моду. Это короткое полупальто на вате с овчинным или цигейковым воротником и обязательно с четырьмя карманами. Два прямых, два наискосок, в которые в мороз можно было прятать руки - никаких варежек и перчаток не надо! Под плечи толстым слоем подкладывалась вата - такая модель придавала обладателю «москвички» более мощный или, как сказали бы сейчас, крутой вид. Носить её - значило чувствовать себя взрослым. Естественно, о таком одеянии мечтали все подростки в округе.

Когда-то, после войны, дедушка выменял у офицера парадную шинель из добротного, как говорили, голубого сукна, но не носил её, и лежала шинелка (его выражение) в сундуке, завёрнутая в марлю, пересыпанная нафталином. Из неё-то дедушка и наказал сшить мне пальто.

Шинель распороли, сукно перекрасили в тёмно-коричневый цвет, воротник из чёрной овчины у бабушки был приготовлен, и за дело взялась соседка тётя Таня. Она меня тщательно обмерила, раскроила материю, наживила части будущего пальто, было несколько нудных примерок, но я их стойко перенёс ради того, чтобы пофорсить перед приятелями обновкой.

Летом у тёти Тани было много забот, она несколько раз откладывала шитьё, так что «москвичка» была готова только поздней осенью, а впервые я вышел в ней на улицу 7 ноября. Был праздник - День Великой Октябрьской социалистической революции, и все школьники, начиная с пятого класса, в обязательном порядке должны были участвовать в демонстрации.

За несколько дней до праздника выпал снег и ему уже не суждено было растаять, ударили морозы, разыгралась пурга. На демонстрацию я собирался тщательно: обул дедушкины хромовые сапоги, предварительно натянув на ноги двое шерстяных носков, так как обувь была великовата, на голову - дедушкину же шапку-финку с кожаным верхом, на руки - его же меховые перчатки. И, конечно, надел «москвичку». Сшита она была на вырост: рукава длинноваты, их слегка подвернул, широковата - напялил под низ два свитера. Но зато так тепло! А если поднять воротник, да ещё засунуть руки в глубокие карманы - рай да и только!

В таком виде я и появился во дворе школы. Казалось, на меня все смотрели: ещё бы, в «москвичках» щеголяло лишь несколько старшеклассников, остальные пацаны были кто в чём. Кто-то из дружков тыкал пальцем в коричневое сукно, кто-то шутливо или завистливо просил «поносить».

Увидела меня и первая учительница Екатерина Тимофеевна.

- Ой, Валерий, - сказала она, - какой ты уже взрослый! «Москвичка» так тебе идёт!

Я почему-то смутился от этих слов, а может быть, от того, что, словно впервые, заметил, как хороша учительница в белой пуховой шали, на которой сверкали серебристые звёздочки снежинок и как добры её внимательные серые глаза, в уголках которых от мороза поблескивали капельки влаги, и пробормотал что-то вроде:

- Это - дедушкин подарок... Последний...

Екатерина Тимофеевна всё поняла и сказала:

- Ну что ж, теперь тебе дорогу в жизнь самому надо протаптывать.

Тогда-то я впервые явственно почувствовал: кончилось детство - солнечное, светлое, беззаботное, настала другая пора - неизвестная и ещё неизведанная мною. Много позже я узнал, что эта пора называется отрочеством, за ней настанет юность, и они подарят мне не менее незабываемые впечатления.

Да, впереди будет многое и всякое. И всё-таки самые яркие, самые тёплые, самые пронзительные картинки я вижу и сейчас, заглядывая порою в синее стёклышко, которым владела когда-то Нинка Гутникова, смешливая девчонка с золотистыми волосами, - это детство. Вот подношу стёклышко к глазам - и, как в бинокль, вижу закадычных друзей и юных одноклассниц... маму, склонившуюся ночью у настольной лампы и штопающую мою изодранную одежду, бабушку, угощающую тёпленькими оладушками, дедушку, ей наказывающего: «Справь Валерику «москвичку...» - они всегда со мной.

 

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.