Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(16)
Евгений Карпов
 ГОГА И МАГОГА

Репортаж-хроника. 1915-1991 гг.

Родина есть священная тайна каждого человека, так же, как и его рождение. Теми же таинственными и неисследимыми связями, которыми соединяется он через лоно матери со своими предками и прикрепляется ко всему человеческому древу, он связан через родину и с матерью-землей, и со всем Божьим творением... Моя родина... Там я не только родился, но и зародился в зерне, в самом своем существе, так что дальнейшая моя, такая ломаная и сложная, жизнь есть только ряд побегов на этом корне. Все, все мое - о-т-т-у-д-а... Рассказать о родине так же трудно, как и рассказать о матери.

Прот. Сергий Булгаков

Пролог

Три старика сидят на берегу Терека.

Солнце уже высоко поднялось в небо.

Терек катил от снежных вершин Кавказа тяжелые, сильные воды.

Сидят три старика на берегу, на лугу, буйно и радостно поросшем травами.

Глубины их возраста холодны и темны, как воды Терека. В толще их дней вспыхивают воспоминания иногда ярче, чем то, что теперь перед ними наяву.

Рыбина ударила хвостом, кузнечик прострекотал, соловей излил восторженную трель, взвихрилась девичья песня на другом берегу, и не понять - то ли это наяву, то ли из глубины ушедших дней.

Не понять, не угадать, да и ни к чему оно - гадать-угадывать, - главное, что оно есть и будет.

Три старика: Антон Борисович Кордюк, Дядя Лева и Князь. В Моздоке их звали Гога и Магога. Почему так звали, кто из них Гога, кто Магога, кто третий - объяснить не могли.

Для Кордюка время как бы остановилось, и он сосредоточенно рассматривал его в подробностях, замечая наконец то, чего не сумел, не успел заметить раньше. Рассматривал, чтобы задать себе вопросы и ответить на них хоть сколько-нибудь вразумительно. Все вздыхал, но без скорби, без досады, даже если ответы не давались. Он доволен миром, в котором так долго живет, а ведь в молодости думал, что не доживет даже до средних лет - так его мотало да корежило на путях-дорогах.

Рядом с Кордюком, тоже на складном брезентовом стульчике, - Илларион Николаевич. В Моздоке его звали Князем. Это как бы его кличка, хотя он в самом деле - князь Воронцов, из древнего дворянского рода России. Одевался он в военное, уже старое-престарое, но всегда чистое, тщательно отглаженное, искусно заштопанное. И в этом сиром одеянии выглядел князем - высокого роста, стройный. Не взяла старость его духа, потому и тело держалось достойно. Даже курил Илларион Николаевич с особым, княжеским достоинством. Говорил неторопливо, да и вообще в разговоры вступал редко. Ему не хотелось растолковывать ни себе, ни другим всякие сложности жизни, не хотелось отвечать на вековечные запутанные вопросы. Любил он сидеть рядом с Кордюком, смотреть, как тот работал кистью. А еще любил Князь смотреть на горы, на Терек, на бесконечность неба и время от времени повторять: «Хорошо-то как, Господи». Ходил он с костылями, но не опирался на них, а вышагивал ими, неся перед собою.

Третьим был Дядя Лева - это его кличка. Горожане говорили - он так похож на армянина, что можно не спрашивать, кто он по национальности. Красив Дядя Лева в своей глубокой старости: лицо крепкое, резное, курчавые волосы - густые и такие белые, как кипень цветущей черемухи или вершина Казбека. Характером он мягкий, добрый и совсем тихий. С ним очень любят здороваться не только старики, но и девчонки с мальчишками.

- Добрый день, Дядя Лева!

- Салам алейкум, старина!

Дядя Лева не любил «мудрствовать», во всем хотел видеть ясность, чтобы все было таким, как чистое небо над горами или на светлых картинах Кордюка.

Разложил Антон Борисович краски, кисти и уже в который раз писал горы. Они всегда у него получались белее и синее настоящих, луг - зеленее, солнце - ярче, небо - светлее. Наверно, поэтому говорили, что его картины неправдоподобны. А Дядя Лева говорил: «Не верь никому, Антон, здесь все правильно».

Кордюк не учился рисованию, даже не помышлял об этом, а под старость сама собой образовалась потребность все хорошенько рассмотреть и воспроизвести на полотне.

Всем троим казалось, будто зубчатая стена гор - это стена, которая отделяет здешнюю скоротечную жизнь от вечной.

Иногда им виделся за той стеной потусторонний мир. Возможно, это происходило по старости или по какой другой причине, но виделось. Даже не виделось, а чувствовалось. Правда, они никогда об этом не говорили. Зачем? Душе это не надо.

Сегодня у Кордюка зеленовато-оранжевое солнце, склонявшееся над Эльбрусом, получилось похожим на вопрошающее око: «Чем недовольны вы, люди? Ведь вся эта благодать для вас создана! Радуйтесь!»

Улыбнулся Кордюк, подвигав жиденькими вислыми усами, свойски подмигнул светилу на полотне: «Вот и радуемся, умываясь солеными слезами».

Обмакнул в краску кисть и спросил:

- Какое у нас сегодня число?

- А зачем тебе число? Пиши год, - сказал Дядя Лева.

- Да хоть и век напиши, не ошибешься, - уверил Князь, пыхнув клубом сигаретного дыма.

И Антон Борисович в нижнем углу полотна написал: «Двадцатый век от Рождества Христова».

... Они не дожили до конца двадцатого века. Сначала умер Кордюк - раны, контузия, что достались ему в гражданскую и Отечественную, скосили раньше времени. Потом умер от тоски по Антону Дядя Лева.

Схоронил их Князь в старице Терека, где в гражданскую были похоронены белые солдаты и офицеры, расстрелянные по приговору ревтрибунала под председательством Кордюка.

Антон и Дядя Лева захотели быть похороненными именно там, в песках старицы. Захотели навечно лечь рядом с теми, кого расстреливали.

Если бы у него спросили - зачем ему это, он, вероятно, ответил бы так: «А очень просто: есть вопросы, на которые отвечать - только портить их».

Похоронил их Князь, да вскоре и сам лег с ними рядом.

Первый секретарь райкома партии, когда узнал обо всем этом, очень возмутился «выходкой выживших из ума стариков» и приказал сровнять могилу с землей и «забыть, будто ее там вовсе не было».

Сровнять-то сровняли, а забыть не смогли, ведь память живет сама по себе, потому что она - память - как вопрос: он только и живет, потому что он - вопрос. Вот как ветер: один дует в одну сторону, другой наперекор ему, но тот и другой - ветер. Может, где-нибудь, в вышине неба, иначе, а на прекрасной земле - так пока.

Глава первая

Лето того давнего года, конца шестидесятых двадцатого века, выдалось на Ставрополье урожайным - с нечастыми, но добрыми тихими дождями, а в страдную пору было сухо и так жарко, что даже акации не выдерживали: до срока желтела и осыпалась их листва.

Я только засобирался в горы, чтобы там, у кромки снегов, где цветут бело-розовые рододендроны, отдышаться от степного пекла, как позвонил парторг:

- Нет, брат, не выйдет - сначала отдай партийный должок, а уж потом все остальное. Командировка для тебя готова. В Бурунный район. На румяное степное солнышко, на астраханский ветерок приглашаем.

Дело в том, что в страду наши писатели становились журналистами, ехали «освещать ход уборки». В партийных верхах считалось, что писатели своим присутствием, своим пламенным словом будут вдохновлять хлеборобов на трудовые подвиги.

Конечно, красиво, конечно, хорошо бы, но на деле получалось совсем иное.

Руководство колхозов и совхозов считало, что эти, так сказать, мастера художественного слова - глаза и уши крайкома партии, и поэтому старалось их всячески ублажать.

И ублажали.

Устраивали красивые показухи, которые «под мудрым руководством», скажем, секретаря парткома заканчивались у костра коньяком и шашлыком где-нибудь на берегу пруда.

Редактор краевой газеты, напутствуя меня, сказал:

- Выпадет свободный денек - проскочи в «Маяк». Ты, наверно, слышал историю с ишаками?

- Нет.

- Да ты что!

И он рассказал.

В крайком партии и в прокуратуру пришло несколько анонимных писем из колхоза «Маяк». В них говорилось, что Кордюк не председатель, а бандит. «Он путем убийства жаканами из ружья уничтожает личную собственность колхозников, ишаков».

Первому секретарю крайкома партии довелось быть в Бурунном районе, и он заехал в Соленое, в колхоз «Маяк». Зашел в правление. За столом сидел в чабанском кожухе и в треухе мрачный председатель.

- Здорово, Борис Антонович. Никак холодно?

- Холодно.

- А чего ж печку не топишь?

- Дымит проклятая.

- Позови печника.

- А где ж его взять? Всех хороших вы в город переманили.

- Переманили, - усмехнулся секретарь. - От добра добра не ищут, похоже, несладко им живется у тебя, вот они и драпанули в город.

- А чего ж тут сладкого, в Соленом.

- Ты сам сюда рвался. Ружье зачем у тебя? - кивнул Сергей Михайлович в угол. - Никак стал охранником? Пригласил бы зайчиков пострелять.

- Ненавижу охотников, а из ружья ишаков бью.

- Интересно. Как же ты их бьешь?

- В лоб, - сорвался Кордюк. - Да садитесь вы! Что ж мы стоим, как на дуэли.

Они сели.

- У них же голубые глаза, Боря. Голубенькие. Варвар ты.

- Варвар! - вызывающе глядя прямо в глаза Сергею Михайловичу, сердито ответил Кордюк. - Но не убивать же мне их хозяев! Они на этих голубоглазых ишаках поля растаскивают. Тащут, тащут!

Сергей Михайлович костяшками пальцев выбил на пыльной столешнице дробь, исподлобья глянул на Бориса, отметил про себя, что тот с годами все больше становился похожим на своего покойного отца, «неистового комиссара» Антона Кордюка.

- Да, брат, похоже, плохи твои дела. Растерялся ты, и от бессилия бьешь голубоглазых, ни в чем не повинных осликов.

- Бью! А то ведь растащат колхоз. Вы только подумайте: крестьянин - вор! Ворует у своего поля! Ни в сказке сказать, ни пером написать!

- Сколько ты уже убил?

- Пока четырех.

- Пока! - нервно рассмеялся Сергей Михайлович. - Пока остальных перебьешь, колхозники возненавидят тебя. Думаю, тебе лучше уйти отсюда.

Набычился Кордюк:

- Не за тем пришел, чтобы убегать. Даже если вы разжалуете в рядовые, не уйду. Я уже присмотрел себе на кладбище хорошее местечко под акацией. А колхозникам - придет время - станет стыдно за свою теперешнюю жизнь.

- Им?! Будет стыдно?! Твои бы слова да Богу в уши... И все-таки думай головой, а не ружьем. Будь здоров, я поехал!

- И все? Только и славы - Сам побывал, умные слова говорил.

- Да, да! - в тон Кордюку сказал Сергей Михайлович. - Приехал первый, по старой студенческой дружбе отвалил председателю из государственного закрома комбикормов, долги списал!

- А что! Это был бы для колхозников действительно праздник: первый секретарь крайкома, член ЦК партии побывал в гостях. Праздник!

Надел Сергей Михайлович мягкую широкополую шляпу, резко встал и пошел, а около дверей остановился:

- Не дождешься, друг мой! Твои соседи в дерьме по уши сидят, их бы как-нибудь вытащить, а ты - лобастый, сам сдюжишь. Будь здоров!

***

В Бурунном я зашел к начальнику райсельхозуправления, к Семену Семеновичу. У него большая крутолобая голова с блестящей лысиной от уха до уха, могучие плечи, широкая спортсменская грудь; все это мне показалось каким-то бутафорским, как и весь кабинет, в углу у окна стоял сноп пшеницы, из которой не испекут хлеба, на стенках висели связки тонкорунной шерсти, из которой ничего не сошьют, не свяжут, на стеллаже лежали навечно засушенные тыквы, муляжи винограда, груш, яблок. В шкафу в дорогих переплетах стояли обреченно девственные книги. На полированном столе, на хрустальной люстре, на настольной лампе - на всем были приклепаны жестяные инвентарные номера. Мне даже почудилось, что на чесучовом белом костюме Семена Семеновича тоже где-то приклепан номер.

- Присаживайтесь, - густым баритоном пригласил он, указав на стул, и сам сел напротив. Голос его был начальственным, а в серых глазах - настороженность. Еще бы - писатель из Ставрополя. - Спасибо, что пожаловали в нашу глухомань. Надо, надо нам помогать, нашей трудной бурунной земле. Очень надеемся на это. Думаю, вам полезно побывать в «Маяке», в нашем Соленом, там вы найдете много интересного.

И он отправил меня, к некоторому моему удивлению, на своей персональной машине. Впрочем, я знал, что Семен Семенович сам из Соленого, работал главным агрономом «Маяка», поэтому, конечно, и заботился о родном хозяйстве. Так я решил.

Соленое - обычное бурунное село: длинные, узкие турлучные хаты до того низкие, что, входя в них, надо пониже наклонять голову, чтобы не зацепиться за притолоку, за потолок. Да и потолков-то в них, собственно говоря, нет - почти плоские мазаные глиной крыши - это и потолок изнутри, и крыша снаружи. Хатенки, припадая к земле, береглись от свирепых степных ветров, как здесь называли, астраханцев.

Кое-где по селу росли мелколистые вязы и акации - они не боятся зимних морозов и летнего зноя. Вымучает их жара, пожелтеют, опадут раньше срока листья, и кажется - пропали деревья, но придет весна, и на жилистых ветках появятся веселые листочки, а потом зацветут акации, обрядятся в праздничные бело-розовые наряды.

Во дворах росла, высотою чуть ли не в два человеческих роста, кукуруза, по стреноженным шестам взбирались к солнцу виноградные лозы - это уже работала веселая вода Терека, которую привели сюда гидростроители.

Правление колхоза размещалось в саманном доме, крытом шифером. Облезлый, давно не беленный, он стоял на пустыре, глядя подслеповатыми окошками на выгоревшую полынь.

На покосившемся деревянном крыльце сидел ногаец с жиденькой бородкой, похожей на метелку овсяницы. В косматом лисьем треухе, в ватной телогрейке. Он смотрел из-под ладони на запад и сокрушался:

- Ай, нехорошо! Раньше бывало, если солнце садится в тучи, быть дождю, а теперь третий день прячется в хорошие тучи, у, какой дождь, какой ливень должен быть, у, сколько должно воды упасть на нашу разнесчастную землю! Должно, да нет ничего. Ни одной капли. Дует-дует ветер, жарит-жарит солнце! А у вас старые приметы сбываются?

- Нет.

- Вот видишь. Пропала старина, и все с ней пропало. Здравствуй, дорогой человек.

- Здравствуй, коли не шутишь. Председатель у себя?

- Э, у себя! Не знаю, где его шайтан гоняет. Заходите в контору. Может, и заявится, - и, припадая на правую ногу, старик пошел в дом.

В кабинете председателя было душно и пыльно. Похоже, черная буря ворвалась в дом, и пыль, осевшая на столе, телефонном аппарате, набившись в выгоревшие ситцевые занавески, все еще хранила жар и смрад.

«Да, - подумал я, - поживешь здесь - не только ишаков стрелять начнешь от безысходности, сам ишаком станешь».

- Суюном меня зовут. Пацаны говорят - Старый Суюн. Какой старый? Всего сорок пять! - он смахнул треухом со скамейки пыль, указал мне сесть, а сам присел на табуретке, прислонившись спиной к стене. - Я, когда с войны пришел, очень хорошо погоду предсказывал, а сейчас ноги перебитые крутит, спину покалеченную разламывает, а толку никакого. Нет дождя. Климат состарился, степь совсем состарилась - сморщилась, облысела. Говорят старые люди - это оттого, что нет у нас никакого уважения к небу, к степи... Я не хожу в мечеть к Джамалдину, не хожу в русскую церковь. Пока. Но скажу тебе так: земля нас родила, кормит, в землю уйдем на покой. Небо с солнцем - это верхняя наша святость, потому и относиться к ним надо со святым уважением, а то погибнем или превратимся в свиней. А как вы думаете? - спросил он и, не дожидаясь моего ответа, продолжал:

- Старый Суюн... Я воевал в Польше, в Германии, Монголии, Манчжурии. Воевал, воевал. Много видел - мало понял. Лучше бы наоборот: меньше видеть - больше понять. Одного Бориса Антоновича, и того не могу понять. Начальником районного управления работал, хорошую квартиру в Бурунном дали ему, почет и уважение имел, а зачем-то ушел оттуда, в нашу дыру захотел. Зачем? У русских говорят: в чужой монастырь не ходи со своей свечкой, а Борис Антонович пришел и стал виноградники у колхозников отрезать, бахчи укорачивать, ишаков убивать. Нехорошо это: сам вкусно кушаешь - дай и другому, пожелай ему приятного аппетита. Сам хочешь спокойно жить - другим дай тоже покой. Раньше воды здесь было очень мало, теперь - много. Строители по каналу из Терека пригнали. Какой виноград теперь у нас растет! Кукуруза - как лес! А помидоры? Ей богу, нигде и никогда таких крупных и сладких не видел. Честное мое слово! В Моздок, в Нефтекумск продавать возим - покупай, кушай на здоровье, наш советский человек.

Повернувшись ухом к окну, Суюн прислушался:

- Грузовик пошел, уголь возит из Моздока. Газеты пишут, по радио говорят, по телевизору тоже: народное, общественное. Один раз мы с Борисом Антоновичем сидели у костерка. Я ему сказал: идешь ты по степи, в небе туча повисла - быть сильному и холодному дождю. Он застудит тебя, помрешь ты, а травам и хлебам этот дождь одно спасение, всем людям спасение. Тут тебе и говорится - твоя воля: не пустишь дождь, погибнут хлеба, умрут с голода твои сельчане, а ты будешь жив-здоров. Решай. Он говорит: тут и решать нечего, быть дождю. Я тогда ничего ему не сказал, а подумал: все так теперь говорят. Говорят, говорят, да поступают иначе. Однако Борис Антонович поступит так, как говорит - я вижу его, - но зачем? Люди ж потом над ним и посмеются.

- Так уж и посмеются?

- Обязательно посмеются, время такое зловредное, косматое настало.

Тусклым, красноватым светом вспыхнула под потолком электрическая лампочка. Горела то притухая, то вспыхивая, будто задыхалась.

- Федор на работу пришел. По лампочке вижу, лишнего хлебнул. Крепкое у него вино, злое. Черенки породистого винограда из Прасковеи привез. У-у, сильный виноград!.. Из Ленинграда Федор. Хороший парень, только против вина силы маловато, не справляется с ним. Да еще с виноградом из Прасковеи.

Повернул ухо к окошку Суюн, прислушался.

- «Газик» Бориса Антоновича похрюкивает.

Вскоре в контору вошел Кордюк.

Засученные по локоть рукава сорочки. Распахнутый ворот. Летняя шляпа. Не поймешь, была она сделана такой бесцветно-серой или так ее отделало солнце и степная пыль.

Бросил мне вялое «здрасьте», подошел к телефону. Большому дубовому ящику, висевшему на стене, похожему на скворечник. Долго крутил скрипучую ручку. Наконец станция ответила.

Он о чем-то докладывал, о чем-то спрашивал. И все хмурился, хмурился.

Я говорю «о чем-то», потому что не слушал Бориса Антоновича, а рассматривал его. Лицо у него жесткое, слегка скуластое. Похоже, предки Кордюка давно осели на Кавказе, похоже, не чуждались людей, с которыми жили по соседству - к славянской крови примешалась кавказская. Нос крючковатый, возможно, от аварцев или чеченцев достался, а узкие глаза и скулы - от ногайцев. Волосы черные, волнистые. В глазах за силой и упрямством таилась некая виноватость. Разговаривал по телефону неторопливо. И все думал, думал, двигая широкими бровями. Повесил трубку на крючок ящика. Устало улыбнулся, уважительным поклоном поздоровался еще раз.

- Как тут, Старый, на нашем фронте?

- Без перемен, - сощурился в улыбке Суюн. - Все тихо.

- Не верь тишине, сказал мудрец. А вы ко мне, товарищ?

Я назвал себя.

- Что же вы будете писать о нас? Хвалить не за что, а бить лежачего вроде бы грешно. Вы прямо из Ставрополя?

- Сначала заезжал в Бурунное. Семен Семенович рекомендовал ваше хозяйство, мол, надо ему помогать. На своем «газике» отправил к вам.

- Семен Семенович сказал - помогать? - в удивлении вскинул Кордюк брови и рассмеялся. - Ничего, переживем и это. Даже свой «газик» дал? Ай да он!

Лампочка под потолком мигнула, будто всхлипнула, и погасла.

- Не поборол свое вино Федор, - торжественно возвестил Старый Суюн.

- Ничего, в будущем году нас подключат к государственной сети, и придет конец Федькиному произволу, - сказал Борис Антонович и зажег карманный фонарик. - Пойдемте.

Гостиницы в колхозе не было, и председатель пригласил меня переночевать у него. Правда, он и сам жил на квартире у матери главного бухгалтера колхоза, у Александры Васильевны.

- Когда я ехал сюда с семьей, мне назначили хату, но ее самовольно захватил один деятель, как говорится, местного масштаба. Не начинать же мне свою жизнь здесь со скандала.

Брели мы при свете фонарика по глубокой горячей пыли.

Мазанки в темноте дворов были похожи на горбатых стариков, спавших за глинобитными дувалами и частоколами, головами уткнувшись в землю.

И на меня почему-то вдруг повеяло древностью, временем скифских и сарматских курганов, временем набегов Чингисхана, Батыя...

Во дворах под виноградными навесами при керосиновых лампах шумно, похоже, с вином ужинали. Где-то хмель был еще тихим, пристойным, а где-то уже взыграл - бесшабашно, горласто.

Навстречу нам попалась ватага ребят и девчат. Впереди шел рослый парень с гитарой. Он с усмешкой сказал:

- Ахмет с Иваном опять напились и перецарапались, как кошки. Мы их связали и разнесли по разным огородам. Других происшествий пока нет.

- Ну зачем вы так? Опять пойдут письма в райком, - сказал Кордюк.

- Пускай пишут, - озорно возразил гитарист. - С этими пьяндыгами иначе нельзя.

Он ударил всей пятерней по струнам гитары:

- Легко на сердце от песни веселой, она скучать не дает никогда! И любят песню деревни и села, и любят песню большие города!..

Я про себя усмехнулся: вот тебе и скифские времена.

Мы побрели дальше.

- Это наш комсомольский патруль. Славные ребята, но иногда перегибают палку. Парадокс получается. Мы пробовали вызывать милицию, сажать забулдыг за мелкое хулиганство, так бабы подняли настоящий бунт. «Им в каталажке неделю отсидеть, отлежаться - одно удовольствие, а нам тут одним маяться. Не надо, пусть лучше ребята хорошенько их проучат». А жалобы пишут сами забулдыги. Правда, на них серьезного внимания уже никто не обращает.

Мы остановились у железных решетчатых ворот. В глубине двора, в беседке, оплетенной виноградом, веселье уже взяло разгон.

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин

И первый маршал в бой нас поведет...

- Храбрецы! - так засмеялся Борис Антонович, будто зло выругался. - Это бригадир со своим «активом» веселится. Пшеница перестаивает, а ему, мать его так, весело.

- Почему же вы не снимете такого бригадира?

- Ага! Попробуй! Весь его «актив» житья потом не даст. Да и кого поставить вместо него? Такого же «танкиста»? Вся надежда на молодежь. В прошлом году двоих послали в сельхозинститут, двоих в техникум.

- Но когда они вернутся? Сколько времени пройдет, а хлеб-то сегодня, говорите, перестаивает.

- Перестаивает. Сегодня. Ничего, будем воевать, - угрожающе сказал Борис Антонович. - Тех будем ждать, а этих ломать, третьего не дано.

- Надеетесь на будущих?

- Надеюсь! А если не надеяться, то как жить?

- Я вот о чем: вы уверены, что они, наши дети и внуки, захотят идти нашей дорогой, к нашим... как бы это сказать... к нашим идеалам?

Борис Антонович остановился.

Посветил фонариком себе под ноги, потом на ворота, у которых остановились, вдоль частокола, а потом - в звездное небо...

Что он хотел там осветить крошечкой своего фонарика, что увидеть в звездной бесконечности?

- Как бы вы сами ответили?

- Не знаю.

- Я - тем более. Мое дело хлеб сеять, а ваше - спрашивать и отвечать на свои же вопросы.

Некоторое время мы шли молча.

Я сказал:

- Раньше в России обычай был такой: перед жатвой вся деревня топила свои бани. Мылись, одевались во все чистое. Весь вечер песни по селу ходили. И ни капли спиртного в рот. Что вы! Позор! Бабушка спела мне одну из тех песен: «Уж вы жнеи, вы жнеи, мои молодые! Жнеи молодые, серпы золотые!» Каким образом и почему получилось, что наш хлебороб стал таким?.. Вот я и говорю: оглянуться бы нам не мешало, хорошенько оглянуться, вдумчиво.

Борис Антонович остановился, на мгновенье направил на меня луч фонарика, потом уронил его под ноги:

- Сталин вас называл инженерами человеческих душ, вот мне бы и услышать ваш ответ на ваш вопрос.

Мы засмеялись.

Борис Антонович вдруг стал читать Пушкина:

- «Хоть убей, следа не видно. Сбились мы, что делать нам!»

Я продолжил:

- «В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам».

Мы опять рассмеялись и пошли дальше.

Во дворе загудел басом, загремел цепью волкодав.

- Это у соседей, моя Васильевна не держит собаку. Проходите смелее, мы уже дома.

Хозяйка встретила нас как-то странно. Не поздоровалась. Молча пропустила в дом, громыхнула запорами дверей. Вошла в комнату, осталась у порога и со страхом смотрела на нас.

- Что стряслось, чего ты такая? - озадаченно спросил Кордюк.

- Сынок, тебя приходили убивать. Двое с наганами. Один во всем домотканом, в войлочной шапочке. Должно, кто-то из ихних духовных.

Борис Антонович отнесся к этому известию как-то странно: согласно кивнул головой, будто уже знал о случившемся, ничего особенного в нем не находил. Повесил шляпу на гвоздь у двери и спросил:

- А где Зина с девчонками?

- Уехала в Бурунное. Сказала, отвезет девчонок и в понедельник вернется.

И на это Кордюк согласно кивнул головой. Он хотел казаться спокойным, но я видел, как в его глазах вспыхивали искорки, вздрагивали тонкие губы.

Мне подумалось: пятьдесят лет прошло, как отгремели в этих местах выстрелы гражданской войны, лет сорок тому назад в станице Каменнобродской был властями подавлен «классово-кулацкий» бунт, а эти двое с наганами? Будто откуда-то оттуда появились или...

- Все идет своим чередом, старая! - бодрячески произнес Борис Антонович. - Давай ужинать. Есть хочу - умираю, да и гость у нас - все, что есть в печи, на стол мечи.

Ел он быстро, по-чабански ловко расправляясь с бараньими мослами.

Васильевна, сложив руки под передником, стояла у русской печки. Тихонько, едва заметно раскачиваясь из стороны в сторону, смотрела на Бориса Антоновича, как смотрит мать на сына, попавшего в беду.

Склонившись над миской огненного шулюна, посматривая на Кордюка, я думал: есть люди, которые бурно реагируют на свои беды, а другие замыкаются, носят обиды и боль в себе, пока не переполнится их сердце и не взорвется. Они долго не живут. Таким молчуном был, очевидно, Борис Антонович.

Доел он шулюн, одним махом выпил кружку компота, крякнул и, помолчав, спросил:

- Вы не хотите после дневного пекла немного охладиться?

- Здесь у вас можно искупаться?

- Да. В канале.

- Никуда я вас не пущу! Ложитесь спать, - решительно заявила Васильевна и загородила собою дверь. - Они ж вас, как цыплят, перебьют из нагана.

- Да ты что, старая! Они теперь сидят где-нибудь в бурунах и дрожат от страха, как бы их милиция не настигла.

- Где та милиция? Наш Генерал уже дрыхнет без задних ног, а до района дальше, чем до Господа!

- Пусти, мать, не отталкивать же мне тебя силой. Пусти.

- Господи, да что ж это делается на Твоей грешной земле! Помилуй нас.

Мы вышли в темноту.

Кордюк не зажигал фонарика.

Я подумал: конечно, им проще простого шлепнуть нас. Подумал, и морозец проскользнул по моей спине.

Обвыклись мы с темнотой и неторопко пошли.

- Александра Васильевна религиозная? - спросил я, чтобы не молчать.

- Как сказать... Я заметил: даже твердых и смелых материалистов в старости начинает пугать могила. Кажется, чего спокойнее и проще - умер, и конец всему, конец всем твоим мукам, сомнениям, но нет: а вдруг не конец, а вдруг там спросится? Вот и пошатывается у него под ногами земля, размягчается его твердое сердце...

...Моему другу, Семену Петровичу Бабаевскому, было девяносто, писатель, трижды лауреат Сталинской премии, материалист, как он говорил, со дня рождения. Позвонил он мне как-то и говорит:

- Все хуже с сердцем, должно, близок конец, а у меня есть тайна. Только я и моя покойная жена знали. Хочу ее открыть тебе. Приходи.

По тону я понял - не шутит он, что-то у него случилось.

Поехал.

- Ты, конечно, помнишь, я иногда говаривал - мой Бог. Ты это воспринимал как метафору, но это не так... К нам в хутор, к своим родственникам, приехала девушка. Приветливая, скромная, стыдливая, и этим была очень красивой. Ей пятнадцать, мне двадцать. Молодость. Берега Кубани, вечерние зори! Я стал за нею ухлестывать, добиваться своего, и уже начинало получаться. Сегодня-завтра получится, и тут во сне я услышал голос. Он сказал: «Перестань соблазнять девчонку на бесчестие, она станет твоей женой, единственной на всю жизнь. И не думай, - сказал, - что тебе это снится». - «Если не сон, - возразил я, - то скажи, как мне понимать это, и вообще, кто ты такой?» Он ответил не сразу: «Не знаю, как тебе объяснить, скажу только - я у тебя один на всю жизнь...». Шесть лет я ухаживал за своей девушкой, потом прожил с нею в любви шестьдесят четыре года. Со временем забыл про тот Голос. Поступил в Литературный институт, собрался ехать в Москву, а в райкоме сказали: «Нет, некому в газете работать». Вот тут он и явился опять, тот Голос. «Езжай обязательно в Москву, - сказал. - Езжай». - «Как езжай? - возмутился я. - Они ж меня из партии исключат». «Не исключат, только пугают. Езжай, это твоя судьба». - «А увидеть тебя можно?» - спросил я его. «Смотри», - говорит. Молодой, симпатичный парень, ничего особенного... А потом в войну. Наш кавполк должен идти в рейд по немецким тылам. Пришел Он ночью и говорит: «Не ходи завтра, полк не вернется из рейда». - «Как не ходи! Я ж офицер, солдат своей Родины! Ты хочешь меня сделать дезертиром?» - «Нет, - говорит, - они сами тебя не возьмут, у тебя будет очень высокая температура...» Короче говоря, все, что я сделал в жизни хорошего, - с его помощью. Это мой Бог, материалистический.

Рассказал я эту историю, Борис Антонович засмеялся:

- Вот видите... Васильевна несколько раз в году ездит в Благодарный, в церковь. У нее есть иконка под подушкой. Молится она тайком, шепчет какие-то молитвы... В наших краях сложить скирду соломы, чтоб ее не растаскал ветер, - большое умение. Особенно, вершить, выкладывать верхушку. Лучше Васильевны никто у нас делать не умеет. В сторонке тихонько помолится, потом обряжается в штаны и - наверх. А как красиво работает! Загляденье. И папаху на скирду такую наденет, так причешет, будто в салоне красоты. Своему ремеслу обучать мужиков не хочет. Ослаб, говорит, нынешний мужик, утопил в винище свое крестьянское достоинство, а все, говорит, через нашу бабью слабость, не хозяйки мы в доме, не хозяйки.

Помолчал Борис Антонович, а потом грустно засмеялся:

- Наш прославленный генерал Василий Иванович Книга, который комбригом у Буденного был, шашкой в бою человека надвое разрубал, как кочан капусты. Четыре Георгиевских Креста, три ордена Красного Знамени, Отечественной войны, а под старость стал ходить в церковь. Возлюби ближнего, как самого себя, говаривал он. Коня ему подарил Буденный, так Василий Иванович пахал вдовам, немощным старикам огороды, бахчи. Да еще и приезжал к ним со своей бутылкой водки, с доброй закуской, чтобы потом, скажем, со стариком посидеть где-нибудь под кустиком... Вон оно, какое крученое создание человек, ух, какой глубокий колодец.

За разговором забылись те двое с наганами. Тропинкой пришли к каналу.

Пока раздевались, комары потешались над нами в свое удовольствие.

Пополоскались мы в прохладной водичке, поднялись на мосточек, на теплый ветерок с запахом горячего песка, полыни и еще чего-то, принесенного с Каспия.

Закурили.

Задымили, распространяя острый запах табачного дыма.

Над степью царила такая тишина, что легкий шелест камыша казался прибойным шумом волны. Звездное небо в этой тишине было торжественным и величественным.

- Вы рано встаете? - спросил я.

- С рассветом. Летом раньше, зимой позже - так во мне заведены биологические часы.

- Значит, надо идти спать, до рассвета уже рукой подать.

- Надо, но боюсь, не усну.

- Эти двое с наганами?

Он в ответ только пожал плечами, помолчал, а потом, привалившись грудью к перилам мосточка, рассказал...

Михаил Сибирцев

В самом начале своей работы в «Маяке» Кордюк объезжал поля и встретил повозку, запряженную парой ишаков, груженную початками кукурузы.

Ишаки лениво брели по дороге, возница лежал на ворохе початков, похоже, дремал.

Вышел Кордюк из машины, спросил, что это за кукуруза, куда ее везут. Поднялся возница, и Борис Антонович оторопел - это был Мишка Сибирцев...

...В сорок четвертом в Белоруссии погиб Мишкин отец. Мишка - было ему четырнадцать - собрался со своими двумя дружками бежать на фронт, бить фашистов. Пришел к нему Борька Кордюк:

- Миша, возьми меня. Твой отец погиб, а мой пропал без вести. Вместе мстить будем.

Глянул на него Мишка, покачал головой:

- Мал ты еще для фронта.

- Почему мал? Я ж только на год младше тебя.

- Верно, на целый год. Вон ты какой худенький, пока до фронта доберешься, совсем высохнешь.

- Я не худой, а жилистый. Возьми.

- Сказано тебе - нет.

Добрался Мишка с товарищами до Белоруссии, пришли к военным. Те взяли их, но вместо фронта отправили в детский дом. Вернулся Мишка в Соленое в сорок восьмом мастеровым человеком - хоть с автомобилем, хоть с трактором, а хоть и с комбайном лихо управлялся.

- Золотые руки у парня и башка сноровистая, - говорили о нем в мехмастерской.

Как-то в воскресенье пришел к нему из Моздока мужик, назвался работником из горисполкома и попросил: мол, утеряли они ключ от сейфа и теперь хоть плачь. К счастью, мол, у него сохранился слепок, но работа очень сложная, в Моздоке никто не берется, сказали, что в Соленом есть умелец, Михаил Сибирцев.

Очень Мишке польстила эта похвала. Конечно, он сделал ключ, от платы отказался: «Вам спасибо, такую интересную работу дали».

Вскоре Михаила арестовали - оказалось, с помощью того ключа была ограблена сберкасса.

На следствии Михаил сказал, что ключ тот, конечно, он сделал, но для чего - не знал.

Посмеялись над ним и следователь, и судьи: «Тоже, чистенького из себя строит, знаем мы детдомовцев!» Восемь лет лишения свободы определили Михаилу Николаевичу Сибирцеву.

Билась в рыдании мать у председателя сельсовета, у председателя колхоза, в район ездила. Всем миром вступиться бы за парня, да где там! Молчали соленовцы, всем миром молчали.

Отбыл он срок за Полярным кругом, вернувшись в Соленое, нашел отчий дом с забитыми крест - накрест окнами, поросшую бурьяном могилу матери.

Черные глаза Михаила за восемь лет потускнели и смотрели на людей с насмешкой и подозрительностью.

Отремонтировал он мазанку, отгородился от Соленого высоким глинобитным дувалом. Работал трактористом, хорошо работал, но жил как бы в стороне от всех: здравствуй, до свиданья - вот и все.

- Ишь ты, птица! - обижались соленовцы. - Сопля арестантская, а туда же, нос воротит от честного люда!

Пришло время, Михаил привел к себе в дом девчонку. Единственную дочь Прониных, Галю. Отец ее - ветеринарный врач, мать - учительница. Росла Галя тихой, послушной учителям и родителям девочкой. После учебы в Ставрополе работала в бухгалтерии колхоза. Когда стала встречаться с Михаилом, родители думали, что объяснят ей все хорошенько, она поймет и перестанет встречаться с ним, однако все произошло иначе.

- Зачем вы слушаете разные сплетни, - сказала она родителям. - Миша безвинно попал в тюрьму, он честный и добрый человек. Я выйду за него замуж и никогда не оставлю его.

Выше носа вздулись пушистые усы отца. Громыхая сапогами по гулкому полу, он грозно заходил-заходил по комнате:

- Ты па-сма-три! Мишка Сибирцев, этот арестант, оказывается, добрый и честный человек. Ты па-сма-три!

- Тише! - взмолилась мать. - Люди услышат! - она села рядом с Галей, обняла ее. - Ты же еще так мало понимаешь в жизни, Галочка. Скажи, что ошиблась, немного погорячилась и не станешь позорить своих уважаемых всеми родителей. Скажи, скажи, доченька.

- Я уже сказала.

Матери стало плохо. Галя уложила ее в постель.

Отец, хватанув стопку чистого спирта, запил водой и сказал:

- Правду говорят - в тихом болоте черти водятся.

- Не смей так о нашей дочери, - простонала мать.

...И в Соленом была свадьба.

Михаил купил обручальные кольца и фату - тогда это еще была такая новинка, что, как сказал Старый Суюн, хоть в кино снимай.

Парни принесли молодого вина, девчата - жареных кур, помидоров, огурцов. Кто-то притащил целиком зажаренного в русской печи индюка. Васильевна испекла свадебный пирог с надписью кремом «Совет да любовь».

Пели и плясали во дворе Михаила за высоким дувалом до утра.

Родители Галины на свадьбу не пришли.

После свадьбы Соленое разделилось: старшие держали сторону родителей и косились на молодых Сибирцевых, а молодежь держала другую сторону - парни и девчата любили бывать у них в гостях, петь под гитару, танцевать под патефон.

В свою пору Галя родила мальчика - крупного весом, сильного голосом и спокойного нравом. Примиренными внуком, счастливыми пришли в дом Михаила родители Гали...

А теперь - кукуруза с колхозного поля...

Одолев некоторую растерянность, Кордюк улыбнулся:

- Здравствуй, Михаил!

- Здравствуйте, Борис Антонович.

- Как жив-здоров?

- Спасибо.

- Заглядывай, гостем будешь.

Тут-то и подскакал объездчик:

- Так что разрешите задержать нарушителя, товарищ председатель.

- Да уж ладно тебе, Никита.

- Никак нет, Борис Антонович, сами подписывали приказ.

- Сам и разберусь! - рассердился Кордюк, но все случилось иначе: был он в командировке, а, когда вернулся, пришел в контору, там заседало правление, обсуждали докладную объездчика на Сибирцева.

- Все верно, - вступил Кордюк в разговор, - Сибирцев не отрицает своей вины, раскаивается, а кроме того, Михаил Николаевич за первое полугодие признан лучшим механизатором хозяйства. Предлагаю наказать его административно, оштрафовать. Есть другие мнения?

Не было других мнений, однако на другой день Сибирцева арестовали.

Кордюк зашел к секретарю парткома...

Сергей Аркадьевич Гусев пришел в «Маяк» чуть позже Кордюка. Он будто перенес из Бурунного в Соленое свой кабинет инструктора райкома партии с новенькими книгами в дорогих обложках, с графиком собраний, заседаний, политзанятий, с показателями соцсоревнований. Он терпеть не мог пыли, поэтому велел уборщице делать влажную уборку в его кабинете утром и вечером.

У Кордюка с Гусевым сложились своеобразные взаимоотношения. Увидел Гусев, что колхоз, будто немазаная телега, тащится как бы поперек борозды, и решил не вмешиваться в хозяйственные дела, решил заниматься только идеологической работой, готовиться к поступлению в Высшую партийную школу. Это Кордюку годилось...

Зашел Борис Антонович к Гусеву:

- Здоров. Пишешь?

- Пишу.

- Бумага не топорщится?

- Не позволяю.

- Молодец, далеко пойдешь. Ты слышал о Сибирцеве?

- Не был на правлении, но знаю. В райкоме считают, что мы занимаемся либерализмом по отношению к уголовникам. Мы должны решительнее бороться...

- Ты же не на трибуне, Сергей, - поморщился Кордюк.

- При чем тут трибуна! - вспылил Гусев.

- Не сердись. Ты в райкоме хоть объяснил, почему так решило правление?

- Попробуй объясни первому. Что ему, что тебе, небезопасно объяснять.

- Опасно, но еще опаснее со всем соглашаться. Я все-таки поеду в райком.

- Не советую, - поморщился Сергей Аркадьевич.

- Ты, дорогой мой комиссар, в «Маяке» - на трамплине, через годок смотаешься в ВПШ, а я в этих местах родился и помирать буду. Тут лежат мои деды и прадеды...

Гусев поскреб указательным пальцем под носом, ухмыльнулся:

- А теперь ты - на трибуне.

- С кем поведешься, у того и наберешься. А зашел я к тебе, комиссар, по делу, напиши, пожалуйста, приличную характеристику на Сибирцева.

- Почему я? Он же беспартийный, пусть пишет профсоюз.

- Ты, наверно, не расслышал меня. Напиши на передовика производства Сибирцева характеристику. Подпишем ее втроем.

- Нет.

Их взгляды встретились. Гусев не выдержал, ускользнул.

- Не вороти рыло, комиссар. Обязательно напишешь, обязательно подпишешь.

- И чего ты раскипятился. Напишу и подпишу.

Сел Кордюк в «Газик», обеими руками взялся за скобу, как за поводья норовистого коня:

- В Бурунное, с ветерком!

Его трясло на продавленном сидении, швыряло из стороны в сторону на ухабах.

Коля знал, что эта тряска каким-то образом облегчает душу председателя, а потому гнал машину во весь опор.

«И кто же это тебе, жаленый ты мой, так досадил?» - присказкой своей бабки спросил себя Коля и прибавил газу.

Райпрокурор, с орденскими планками в четыре ряда, застегнутый на все официальные блестящие пуговицы мундира, был прост и недоступен, как столб, смазанный жиром. А у шашлычного костра, где-нибудь над прудом, бывает без мундира, с засученными по локоть рукавами рубашки, тоже простым, доступным для тех, кто приглашен к костру.

Никто во всей округе не может приготовить такого сочного, душистого шашлыка, как Иван Спиридонович. А тосты какие он умеет говорить! Не говорил, а мед источал - ароматный, не приторный, не тягучий. Выпить мог премного, оставаясь на ногах и почти в трезвом рассудке. Ни тебе пошлости, ни пьяных объятий никогда не допускал - все в меру, все благопристойно. Если случалось прибыть сюда важному лицу из Ставрополя или из Москвы, то тут, у костра, не обойтись без Ивана Спиридоновича, без его мастерства.

Выслушал райпрокурор Кордюка и весело сказал:

- Делу дан официальный ход, и тут уж, как сообщает старинная мудрость, ни Бог, ни царь и ни герой... Все теперь находится в руках правосудия. Не ходи ты к Адаму, не нервируй его, да и себя побереги. Отойди в сторонку, так-то лучше будет тебе, твоим детям и внукам тоже.

- Конечно, стоять тихонько - хорошо, но только с одной стороны, а с другой - застой крови получится, заживо покойником станешь.

- Эге, мой дорогой друг, это философия, а на практике покойниками да уродами становятся от перенапряжения - от инфарктов, инсультов. Вон сколько их - криворотых да сухоруких ходит...

- Однако, - остановил Кордюк Ивана Спиридоновича, - я все-таки хотел задать вам, юристу, человеку возвышенного мышления, как о вас говорят в верхах, один вопрос... То, что сделал Сибирцев, делают все, или почти все, в нашей благословенной стране, но почему же Сибирцев должен один отвечать за всех?

Улыбнулся Иван Спиридонович:

- Прекрасно! Один за всех - все за одного, - улыбнувшись сказал, а потом нахмурился. - Зачем же ты так неуважительно, даже облыжно говоришь о нашем прекрасном народе. Я - юрист и оперирую только конкретными фактами, а философские обобщения - не моя компетенция. Как говорила моя покойная бабушка: приходите, приносите, посидим, поговорим, побалуемся, а все остальное от лукавого. За сим будь здоров.

Скрипнув тихонько зубами, Кордюк вышел, сел на скамейку под старым кленом. Закурил. Он редко курил. Сигарета для него была как для иного валерьяновые капли. «Дать бы тебе, Ваня, по правой скуле так, чтобы левая раскололась. Коммунист, юрист - жирная шашлычная морда с высшим образованием».

Ветер носит по бурунам песок, наметает его рыжими горячими сугробами у стен домов, у частоколов и дувалов, вот и сюда, под лавку, намел.

Отцвела сирень, уронила в высохшую жиденькую траву семена. Побурели листья, шелестели на ветру. Сирени в Бурунном многое множество - у домов, рядами вдоль улиц, купами на пустырях. Тамариск - исконно бурунное растение, а откуда взялась здесь сирень, никто не помнит. Когда она весною зацветала, казалось, что весь мир живет в радости, в красоте. Васильевна сказала: «Это Господня милость нам за то, что мы обихаживаем буруны».

Шум сухой листвы сирени, ветерок немного успокоили Бориса Антоновича...

Об Анне Константиновне говорили: «Хоть и судья, а человек добрый, душевный».

Вошедшему Борису Антоновичу она кивком указала на стул:

- Извините. Сейчас допишу, пока мыслишка не ускользнула, и потом вся к вашим услугам.

Он с нею встречался на разных судебных заседаниях, здоровался, но никогда не задумывался: что это такое - женщина-судья.

Белолицая, полная, но еще не настолько, чтобы сказать «толстая», она выглядела моложе своих сорока пяти лет. На свежем ухоженном лице пламенели тонкие черные брови. Пальцы - пухленькие, изящные. Маникюр - скромный.

«Интересно, сколько приговоров подписали эти пальчики, на сколько лет лишения свободы?» На пятьдесят, на сто или двести? А смертные приходилось подписывать? И не дрожали они - женские, материнские? Или закон съел в ней все женское?..»

Анна Константиновна, почувствовав его взгляд, подняла голову, пристальный взгляд истолковала по-своему, по-женски. И смутилась, щеки слегка потеплели. Надо бы дописать фразу, но у нее терпения уже не хватило.

- Я догадываюсь, зачем вы пришли, и слушаю внимательнейшим образом.

Борис Антонович очень кратко рассказал о Сибирцеве. Еще только начал говорить, а ее глаза уже стали холодными, неприятными. «Зачем я пришел к ней, зачем говорю ей?» Подумал и все-таки продолжил:

- Надо помочь Сибирцеву устоять на ногах. Он, конечно, виноват, как и все мы в какой-то степени виноваты...

Она резко встала:

- У нашего народа прекрасное нравственное здоровье, а вы... прошу прощения. Если бы он не был рецидивистом, все было бы иначе.

Кордюк продолжал сидеть, склонившись к столу, чтобы она не видела в его глазах гнева.

- Статья, по которой привлекается Сибирцев, гласит: от пяти лет лишения свободы, но, учитывая ходатайство вашего колхоза...

- Нет! - он встал. - Не я, не колхоз - истина! Мы сделали его рецидивистом. Мальчика! А теперь еще... Всего доброго.

Анна Константиновна загородила ему дорогу:

- Ну что вы, в самом деле, Борис Антонович, расходились, как холодный самовар... - она взяла его под руку. У дверей остановилась. - Не сердитесь. Мы будем милосердны. Заходите, заглядывайте. Не только к судье, а и просто так. Я буду рада.

Сибирцеву дали год.

В тот день, выйдя из суда, Кордюк пошел в магазин, купил ружье и стал бить ишаков.

На бюро райкома ему дали выговор за самоуправство.

- Благодари Сергея Михайловича, а то за милую душу пошел бы под суд, - сказал Адам.

(отрывок из романа)

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.