Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 2(19)
Станислав Подольский
 САРМАТ

Лестница была очень крутая с вытертыми кое-где до железного каркаса ступенями и вела в ад.

Ад находился на верху лестницы, перепутывая тем самым все представления о добре и зле, потому что во зло приходилось не скатываться, как принято, а подниматься, затрачивая уйму усилий, - как во власть.

На самом деле, на верху лестницы находилась не власть, а обыкновенная трущобка суетливого курортного города.

Город не особенно пышно, но разрастался и цвел на глиноземах и известняках предгорий, жадно всасывал скудеющие минеральные источники. Культивировал лечебную профилактику, мелкий отпускной развратец, умеренную спекуляцию всем понемногу - от кустарных тапочек до лечебных процедур. В упор не замечал жесткого горного солнца над головой, синего, вечно-весеннего неба, талого ветра с гор, запаха озона и подсыхающих трав. Считался, между тем, филиалом рая, землей обетованной, мировым курортом. Впрочем, многие действительно оживали, побывав здесь, благодаря нерушимому покою предгорий, в котором тонула мелочность здешней жизни, и целебному климату, который высушивал все - от булькающих мокротой трахей до воспаленных слизистых вожделений.

Может быть, угадав свойства здешнего климата каким-то подспудным чутьем, и прикочевал сюда Серпокрылов, член Союза писателей, алкоголик, самец с коротенькими кривыми ножками и длинным, жаждущим жизни торсом, сармат, как в тайных своих мечтаниях окрестил он себя за любовь к творческим командировкам и разгульной бивачной жизни.

Правда, жизнь та давно миновала. Сравнительно давно, с тех пор, как прогремел над сивой лысиной Серпокрылова хмельной шестидесятилетний юбилей. С тех пор, как друзья-собутыльники писателя вывели его - пьяненького - под белы ручки на центральную улицу столицы, забитую рекламой, иностранцами и милицией, да и бросили на произвол, как говорится. И вот после пьяных подвигов, когда он хватал соблазнительных иностранок за что попало и на всю улицу имени великого пролетарского писателя и человеколюба проклинал нынешнюю власть, «запродавшую страну международному сионизму», его вызвали куда надо и недвусмысленно предложили на выбор: либо положить на стол членский билет, а потом - небо в клеточку, либо покинуть столицу в течение ближайшей недели - навсегда. Тогда-то он, оставив жену, не пожелавшую следовать за супругом в изгнание, и срочно обменяв часть своей московской квартиры на барское жилье в городке, о котором повествуется, оказался на вершине злополучной адской лестницы.

Считалось, что главная цель переезда - избавиться от алкоголизма. Но было и еще нечто неназываемое, что заставило сармата Серпокрылова в последний раз и, пожалуй, без особых сожалений сменить стоянку.

Возможно, Серпокрылов и впрямь был сарматом*. Нам ничего достоверного об этом неизвестно, зато легенда доносит до нас, что был Серпокрылов когда-то действительно известным литератором, поэтом, реальным кандидатом на Государственную премию. Самой известностью своей, своими политически выдержанными поэмами, самим существованием своим в перенаселенной коммуналке великой советской литературы, а вовсе не по злобе душевной, потеснил он в ту пору многих и многих. Была у него в престижном и живописном пригороде столицы огромная светлая квартира окнами к лесу, в которой и пользовался Серпокрылов своей известностью и льготами члена Союза писателей.

Нескончаемым потоком шли к нему начинающие и маститые уже собратья по перу за советом, поддержкой, а то и просто так «на огонек», погреться в ледяных лучах его всесоюзной славы.

Как-то он рассказывал - в «аду» уже, под рюмочку перцовой, со слезами счастья на глазах, что пришел к нему однажды в ту его бывшую квартиру молоденький, длинный и тощий паренек и, переступив только порог, вскинул и распахнул руки с звонким восклицанием: «Ах, сколько света!». Вскоре этот паренек стал очень, можно сказать, всемирно известным поэтом «новой волны», которая (Серпокрылов ничуть не обижался на это) смыла сармата Серпокрылова и многих-многих его соратников с литературного поля современности.

Зато теперь он, смытый, но все еще живой пьяница и никакой поэт, любил погреться в холодном свете славы того, бывшего паренька, потому что ясно ощущал Серпокрылов в пришельце какую-то свою вековую закваску, свою «галечку», что ли, свой узковатый взор, и норов, и хватку кочевника. «Уж не сармат ли он?» - подумывал иногда Серпокрылов. Одного не мог до конца понять: о каком свете воскликнул тогда паренек? О свете, переполнявшем его подмосковную квартиру, о золотистом ли сиянии предвечернего залесного солнца или о неоновом свечении тогдашней его, Серпокрылова, удачи? И еще один смутный вопрос маячил рядом с предыдущими: «Почему слава его тогдашняя дышала таким адским холодом, что и сегодня под щедрым южным солнцем он никак не мог отогреться?».

Правда, все эти «мировые» вопросы все реже волновали Серпокрылова. Зато возник другой сумрачный вопрос: «Как быть?».

Дело в том, что долги и дела столичные его больше не трогали: отрезанный ломоть. Все равно он не мог заставить себя завершить перевод огромной поэмы знаменитого национального автора: его не трогали бессмысленные подвиги здоровенного народного героя - основного персонажа поэмы, ему не давал пищи суконный подстрочник поэмы, не хотелось уже выдумывать «национальный эпос» за бесплодного автора, да и тратить на никому не нужную работу свою центровую идею «прозаизации стиха».

Кроме того, издательство «Светоч», с которым был в свое время заключен договор на перевод, было реорганизовано в издательство «Прогресс», и новые зубастые руководители, естественно, стремились избавиться от безнадежных «исполнителей», даже аванс десятитысячный, давно истраченный Серпокрыловым, соглашались списать по статье «творческая неудача».

Но списанный долг - не основание для оптимизма, ибо оплатить им даже самый легкий завтрак с чекушкой родной беленькой, увы, невозможно. Поэтому Серпокрылов искал работу.

Когда-то, до войны еще, Серпокрылов работал в одной довольно крупной газете. Но с тех пор, со времен той гигантской волны, вознесшей Серпокрылова, но смывшей многих и многих, возможно, куда более достойных, с тридцать седьмого года в трудовой книжке сармата не было ни одной записи. Этот факт ставил теперь в тупик даже очень опытных кадровиков, потому что выходило, будто Серпокрылов является отъявленным тунеядцем. С другой стороны, все-таки член Союза! Если бы попытался Серпокрылов устроиться на какую-нибудь солидную должность - администратора, например, или завклубом, или метрдотеля, ему, возможно, это и удалось бы. Но кадровиков совершенно сбивало с толку стремление поэта пристроиться швейцаром, вахтером или ночным сторожем. Не могли же они, в самом деле, знать, что именно ночным сторожем работал где-то в этих местах задумчивый скиф поэзии Виктор Хлебников. Конечно, не из чувства подражания или там зависти действовал Серпокрылов, а из практичного соображения, что подобные должности оставляют много времени для фантазии и поэтической работы. Впрочем, в фантазии и заключалась для Серпокрылова вся поэтическая работа, больше того - вся жизнь.

Конечно, Серпокрылов не пылал факелом, не практиковал поэтического шаманства. Но он любил мечту. И любил, по-своему, процесс письма, записывания причудливых мыслей. А главное в писательстве было для него воссоздание детали, точной подробности...

Взялась фантазия в нем неизвестно откуда и оказалась, пожалуй, первым угрожающим признаком еще в пору высшего подъема волны, вознесшей Серпокрылова. Потом, значительно позже, Серпокрылов привык, покорился фантазии, подобной сну наяву, нашел даже некоторую прелесть в подчинении непрошеной гостье, вызывавшей в нем острые видения. Но в тот первый раз явление это смутило не только окружающих, но и его самого, хотя он не придал тогда истинного значения этому наваждению. Он и теперь-то, уже окончательно подчинившись и приняв тот факт, что фантазия заполняет все пространство и время, освободившееся в нем от прежнего бесцветного Серпокрылова, зазеркальной какой-то материей - он и теперь-то, как сказано, считал фантазию свою странной и бесполезной забавой.

Стоит остановиться на том первом разе взлета фантазии, пока сам Серпокрылов у основания потертой лестницы собирается с силами, чтобы влезть из шумного рая весенней улицы в простуженный ад своей нынешней квартиры.

А случилось это в то самое время, когда поэма Серпокрылова, «Звезды на башнях», кажется, была выдвинута на присуждение Государственной премии. Правда, премия ускользнула от Серпокрылова из-за одной фразы, ставшей сразу же легендарной (впрочем, как и все фразы, оброненные Главой комитета по присуждению). Рассказывают, Глава комитета, прочитав поэму, откинулся на спинку глубокого кожаного кресла, раскурил знаменитую свою трубку, набитую драгоценным душистым табаком марки «Герцеговина флор», сделал глубокую затяжку и, мастерски выпустив три синеватых колечка дыма, молвил: «Хараша паэма и палэзна. Но хватыт с нас аднаго Маяковского».

Вот тогда-то Серпокрылов и придумал свой первый бесполезный рассказ, который, чтобы подчеркнуть его бесполезность, назвал совершенно непотребно и негоже для публикации: «Мадам». Вот он.

Мадам

Однажды я пришел к Николаю Евгеньевичу, редактору одного толстого журнала, в котором тогда работал литрабом, за спичкой - папироску закурить. Открыл дверь его кабинета, но тут же закрыл ее и вернулся в свой отдел, так как кабинет был полон народу: там собрались все члены редколлегии во главе с самим Львом Романовичем, что-то жарко обсуждали. Я не стал мешать, ушел. Но до меня донеслись все же слова Елизара, зава именно моего отдела: «...сидит, постоянно молчит...» Елизар при этом, как обычно, размахивал руками, горячился, однако осекся, увидев меня. Подумалось: не ко мне ли относятся Елизаровы слова? Кто еще у нас всегда молчит? Может, там обсуждался вопрос о моем повышении: только что освободилось место завотделом писем - и слова Елизара были одним из доводов против? Не знаю. Только на следующий день в наш отдел забежала Наташа и вызвала меня «на ковер» к шефу.

Главный минут пять молчал, покашливал, шуршал бумагами на столе, разыскивая под ними спичечный коробок, подливал из термоса чаю в залапанный граненый стакан. А я стоял перед ним, гадая о причине вызова, вспоминая последний свой материал: не допустил ли я ляпа какого? Но вдруг услышал: «Послушайте, почему вы такой молчаливый, замкнутый? И вообще... ведете себя в коллективе отшельником, посторонним каким-то. Не ходите вместе со всеми... обедать. Держитесь в стороне. Улыбаетесь загадочно, когда другие хохочут. Эти ваши улыбочки, между прочим, замораживают общее веселье и энтузиазм. Заставляют копаться в себе, выискивать какой-то беспорядок, что ли, на службе и в... обществе».

Теперь уже я переминался с ноги на ногу, покашливал, рылся в карманах, выковыривая папироску из смятой коробки, чиркал колесиком зажигалки. Наконец уселся поудобнее в кресло напротив редактора, хоть он меня вовсе не приглашал садиться, и заговорил, четко понимая, что говорю вовсе не то, чего от меня ждут, но не в силах остановиться.

«Вообще-то люди разделены на два типа, - начал я несколько развязно и назидательно даже, - на говорунов и молчунов. Но боюсь, моя молчаливость объясняется тем, что я просто глуп. На редколлегии и других сборищах мне никак не удается связать и пары фраз, которых я бы не устыдился тут же. Правда, потом, после собрания, мне приходят на ум блестящие доводы в опровержение всего, что мололи на собрании. Знаете, так сказать, «речи на лестнице». Но даже и там, в одиночестве на ночных тротуарах, произносятся они не совсем гладко, а как бы в черновике, путано, с поправками и перелицовками. Тут меня утешает одно: подобной болезнью - неспособностью к словесным экспромтам - страдал и Жан Жак Руссо. Но Руссо не мне чета: молчал, молчал - а там «Исповедь». А у меня семь никудышных поэм да воз ненаписанного, обкатанного в уме - это да, но не написанного. Еще и то утешает, что глуп, кажется, не я один, как среди сослуживцев-журналистов, так и среди братцев по рифме. Вот именно, не я один, а все, пожалуй. Хотя все они - большие говоруны и обязательно экспромтом. У них хватает этого самого... ну, ума, то есть глупости, просиживать штаны и жизнь на всех этих совещаниях, семинарах (как будто хоть грамм ума или поэзии прибавился у кого-нибудь на каком-нибудь семинаре) - говорить, выслушивать, записывать. Впрочем, последняя глупость у них - от осознанной необходимости, а стало быть, все же от некоторого практического ума...

Но знаете, коллега, есть и другая, более серьезная причина моей молчаливости, - завел я ему под жабры главный крючок, ужасаясь последствий и все же радостно ухмыляясь. - Вот какое дело. С некоторых пор я почувствовал присутствие неотступной спутницы - там, за спиной. Я даже не оборачиваюсь: знаю - она невидима. Но я представляю ее совершенно точно. Угадываю по тонкому ветерку от ее движений, по легкому похрустыванию... коленок, локтей, по чуть уловимой ледяной тени: это - моя смерть. Она ходит по пятам. Иногда рядом, положив руку по-дружески мне на плечо. Я почти вижу ее: это мой же скелет, с моими же изъянами: раздробленной кистью правой руки (надо было любой ценой отмотаться от воинской повинности) и сведенным большим пальцем левой ноги (давний невроз), два ребра сломаны (в милиции, когда избили по пьяному делу, не разобравшись, кто я, правда, ребра потом срослись) и в челюсти у нее не хватает моих же выбитых в сельской драке зубов. Она примерно на четверть выше меня, потому что ходит на котурнах, а не в этих кожзаменителях. А может быть, потому что движется, не касаясь земли. В самом деле, на черта ей касаться земли?.. А знаете, она - мой добросовестнейший телохранитель. Но и неусыпный конвоир, вроде наших солдат-азиатов, для которых нет ничего святее устава охранных войск. Она услужливо поддерживает меня под локоть, когда я влезаю в переполненный автобус. Осторожно присаживается на край ванны, когда я купаюсь. Она терпеливо прохаживается в тамбуре вагона, когда я еду в командировку (ведь она, натурально, безбилетница), и довольно потирает подбородок, пристроившись за моим креслом в ресторане. Она с удовольствием втягивает дым моей папиросы - и он вытекает потом сквозь ее глазницы и между ребер. Да она и сейчас здесь - вот она, прислонилась к косяку двери, скучает, пока мы с вами разговариваем. Я уже привык к ней и не боюсь. Есть даже нечто трогательное, когда я кладу папку на край какой-нибудь ребристой скамейки, чтобы завязать распустившийся шнурок, и как бы предлагаю ей: «Подержи-ка!» - и она держит...

Но. Однажды. Она обеими руками прижмет мои плечи к подушке и буркнет: «Ну, будет с тебя. Не век же мне с тобой нянчиться!»...

А теперь хохочите, пируйте, выступайте на семинарах, празднуйте юбилеи, отхватывайте престижные премии - и смейтесь, смейтесь! - я только улыбнусь, только усядусь поудобней с краешка застолья, только передерну плечами, мысленно обращаясь к Ней, к моей давней знакомке: «Эй, Мадам, не суетитесь, стойке как следует». И она скромно будет стоять где-то поблизости, за спиной, чтобы не мозолить мне глаза, может быть, прислонившись голыми лопатками к этой вот стене, как нянька над ребенком, заигравшимся в песке...»

В шутке - над собой и своей безделушкой - пересказал Серпокрылов свою фантазию редактору и был поражен (а может быть, и польщен, и обрадован) глубокому воздействию досужего рассказчика на величественного литературного бонзу: отчетливо увидел шутник, как черно-белые волчьи волосы на загривке редактора шевельнулись с последним словом рассказчика и как, выкатив и без того базедовые глаза, вырвался редактор мимо улыбающегося Серпокрылова в длинный и темноватый редакционный коридор - и канул в нем.

Много утекло с тех пор водки и шампанского.

Худощавый костистый юнец, вскинувший когда-то руки на пороге просторной серпокрыловской удачи, оказался первым вестником «новой волны». Волна прокатилась над сарматами. Сарматов смыло...

Серпокрылов кряхтя вскарабкался по железной винтовой лестнице в свою трущобку на третьем этаже старинного барского дома. Дом, выстроенный причудливо и даже нелепо по капризу владетельного царского чиновника для летнего отдыха, после переворотов и революций заселили многодетные простонародные семьи - не на лето, а навсегда. Получился настоящий шанхай. В каждой квартире, понятно, чего-нибудь стало не хватать, что в избытке было у соседа, нуждавшегося совсем в другом. Квартира, которую выменял Серпокрылов на часть московской, выгодно отличалась от всех других в этом доме. В ней не было особых нехваток, но были преимущества: по бокам главной шестигранной «залы», просторной, пролитой сквозным светом из огромных венецианских окон, имелись два «закутка» - две комнатки поменьше, но тоже трех с половиной метров высотой. В первой можно было скрываться в курортный сезон (с марта по ноябрь), если удавалось сдать приезжим «залу»; во второй можно было ютиться, если удавалось сдать кроме «залы» еще и первый «закуток» (а в зимнее время эта комнатка считалась «кухней»: здесь Серпокрылов варил на газовой плитке картошку и заваривал чай).

Но главное преимущество квартиры заключалось в том, что здесь имелась своя, отделенная долгим коридорчиком уборная. Прелесть такой барской уборной с коридорчиком усиливалась тем, что при крайней удаче, когда удавалось сдать курортникам кроме «залы» еще и оба «закутка», здесь вполне можно было скрываться и таким образом обеспечивать себе безбедное существование с сосисками и свежей заваркой и даже возможность работать, хоть понемногу, над переводами национальных авторов, а чаще фантазировать в полном молчании и тишине, озвученной лишь журчанием воды в канализации.

Подобное везение, правда, выпадало не часто. А в тот день как раз случилось. С утра был Серпокрылов голоден и без курева. Валялся из-за этого до полудня в кровати. А в полдень постучался и вошел сосед с подполковником танковых, судя по нашивкам, войск. Подполковник снял сразу всю квартиру, чтобы не стеснять жену, которая подъедет завтра с утра с подругой. Он немедленно выдал задаток на приобретение свежего постельного белья для женщин, сам же побежал на базар за цветами и фруктами.

Серпокрылов, прикрыв кое-как серую выношенную постель, побежал, точнее, заковылял за куревом. Тратить задаток на белье он не собирался, а договорился с тем же соседом взять напрокат несколько чистых простынок за умеренную плату.

Вернулся он сильно выпивши, потому что встретил на улице знакомого местного литератора, которого почти год не видел. Поговорили о новостях литературных - там, в центре. О том, что намечается новейшая волна, которая, видимо, смоет многих и многих «великих» и «маститых» (Серпокрылов мельком подумал о давнем юнце с воздетыми руками), о новом переводе Серпокрылова, которому уже обещано место в юбилейном национальном альманахе, о заветной идее Серпокрылова насчет «прозаизации стиха». Как водится, раздавили чекушку «Столичной», черт знает как оказались в столовке, которая в подвальчике под прокуратурой, где прикончили аванс полковничий, аккуратно под столом наливая в граненые стаканчики зелье. Потом что-то у них с приятелем разладилось, и Серпокрылов обругал его тупицей и графоманом, чего себе в трезвом состоянии давно уже не позволял. Оказавшись на улице, стал приставать к какой-то прохожей, как раз годившейся ему во внучки. А там перешел на правительство и жидомасонский заговор. Однако на этот раз ему повезло, потому что очнулся он все-таки дома, посреди своего «ада», на полу «залы», считавшейся его рабочим кабинетом, а с завтрашнего утра сданной под резиденцию подполковничьей жены и ее приятельницы.

Надо сказать, огромное значение придавал Серпокрылов своему рабочему месту. В прежние времена любил он работать в простой походной обстановке: в поезде, на главпочтамте, на вокзале или где-нибудь в помещении Союза писателей, в какой-нибудь большой неуютной комнате посреди чужой суетни и разговоров, да так, чтобы, поработав допоздна, тут же и залечь на отполированном писательскими седалищами диванчике, а проснувшись - в буфет совписовский, а перекусив и опрокинув рюмочку все той же «Столичной», вновь за работу. Выходило и себе дешевле, и сподручней, и дисциплинировало, и подстегивало.

Но потом, с приходом славы и значимости, в противовес застарелой привычке к кочевью, возмечтал Серпокрылов о роскошном просторном кабинете с верхним и всесторонним светом, о пустынном помещении, но с очень хорошим письменным столом. Вот почему «зала» и считалась его кабинетом.

...Чтобы подняться на ноги, Серпокрылов вцепился в доску письменного стола, но тут же отпустил ее, опасаясь повредить. Кое-как поднялся и осторожно рукавом погладил полированную поверхность.

Стол был единственной роскошью нынешнего серпокрыловского жилища. Стол-прилавок, стол-витрина с толстыми стеклами со стороны, противоположной рабочему месту. За стеклом виднелись книги: несколько произведений Серпокрылова, изданных в свое время огромными тиражами. На нижней полке примостился справочник по венерическим болезням, без обложки, и солидный справочник с адресами членов Союза писателей, а также украденная в горбиблиотеке (чего уж греха таить!) книга Томаса Мора «Утопия».

Ах, если б можно было еще отказаться, не пустить сюда подполковничьих дам! Серпокрылов уже испытывал к ним острую неприязнь. Но неистребимое чувство порядочности и растраченный задаток не позволили сожалению развиться в решимость послать завтра дам куда-нибудь в другое место.

Потом соображения о дамах растаяли, как и вообще какие б это ни было соображения, растаял даже и любимый письменный стол-прилавок, потому что перед заросшим седой щетиной Серпокрыловым, едва не падавшим от усталости, тут же под ногами посреди пустой шестигранной комнаты, залитой оранжевым закатным светом, открылась бездна, черная, прозрачная, широкая, такая широкая, что в нее могли ухнуть бесследно все восемьдесят широких световых лет существования сармата. Тьма плескалась у самых ног Серпокрылова, так что сбитые, давно нечищеные носы ботинок слегка полоскались в ней.

Первый ужас шатнул Серпокрылова назад от бездны, оттого он едва удержался, чтобы не рухнуть туда. Хотел отодвинуться, отойти от опасного края дыры - не смог: второй ужас приклеил стертые подошвы ботинок к дубовому дореволюционному паркету. Тогда, осознав необходимость, Серпокрылов достиг относительного равновесия над бездной и вгляделся.

Оказалось, что, несмотря на безмерную широту бездны, у нее есть тот край. Виднелась степь с ржаво-зелеными полосами полыни, с ржаво-красными табунами лошадей донской степной породы. И виднелся там хутор. У крайней хаты хутора, неловко спотыкаясь на коротких кривых ногах, бежал Егорка Серпокрылов, коренной дончак и сельский корреспондент. Егорку преследовал на вороном звездном жеребце сосед и тайный кулак Васька Безродный, старательно подлавливая Егорку на краешек дула обреза. Споткнулся Егорка - так и влип распятием в жирную вспаханную землю огорода. Над ним медленно проплыл черной птицей жеребец. Выстрел гвоздем пришил Егорку к родной земле; жаркий от бега длиннючий Егоркин торс, раскинутые руки, ободранное в падении лицо - все тонуло теперь в прохладном черноземе.

Серпокрылову захотелось отереть лицо от прилипшей к нему бездны. Он с трудом подавил головокружение, желание вот так, раскинув руки, сорваться и лететь куда-то вниз. Потом пришло простое и доброе желание как-нибудь перебраться на ту сторону бездны, чтобы поднять Егорку, посмотреть, что с ним, может быть, похоронить парня. Кроме того, до зуда хотелось еще разок прочитать первую напечатанную заметку Егорки в районке, зажатой теперь между упавшим Егоркой и землей: острая была заметка, гордостью горело сердце селькора...

Из бездны теперь что-то поднималось, светящееся - вроде тумана, словно притянутое тоскливым желанием Серпокрылова. Оказалось, что целая туманная страна. Серпокрылов узнавал ее очертания: он уже бывал там.

Однажды, прочитав одну давнюю книгу, Серпокрылов зашел к председателю Союза писателей и попросил немедленно направить его в творческую командировку. Его спросили, куда именно он собирается? «На Утопию», - честно ответил Серпокрылов. Там переглянулись и... выдали командировку. А потом долго покатывались над озорной затеей маститого поэта. Серпокрылов же без всякой улыбки направился в МИД. Там, не долго думая, пришлепнули все, что надо: визу, штампы, печати - так как командировочное удостоверение было в полном порядке. Вот тогда Серпокрылов улыбнулся и направился в кассу аэрофлота. Пришлось препираться с кассиршей из-за отсутствия конечного пункта в справочнике. Пришлось лететь с пересадками. Серпокрылов с блаженной улыбкой летел на Утопию, где его давно уже ждали и приготовили радушный прием.

В те времена Утопия уже властвовала на планете, разумеется, незримо. Так что громадный линкор, случайно наткнувшись на Утопию, попадал в поле мирной защиты и, как жестяная детская игрушка, транспортировался по силовым линиям в обход острова. Причем капитан и штурманы были уверены, что идут прежним курсом. Чувствовал себя на Утопии Серпокрылов прекрасно, собрал огромный материал для первого своего романа с великим названием «Егорка на Утопии».

Правда, не выдержал до конца пребывания приличий - и набезобразничал: научил своего вежливого гида глушить водку с утра, пытался соблазнить приветливую администраторшу гостиницы, в которой его поселили радушные утопийцы. Попытался даже организовать классовую борьбу. Последнее было уже слишком: Серпокрылова выставили из страны, отобрав чемодан с заметками и замыслами.

Серпокрылов посучил ногами, стараясь все же перепрыгнуть с острова обратно на материк - через клубящуюся тьмой бездну, но только перемазал и без того серые простыни, так как давно уже лежал на собственной диван-кровати в спальном закутке. Спал не раздевшись, не сняв ботинок, скорчившись калачиком. Шапка с него свалилась, и над облезшим, зато бобриным воротником пальто виднелась желтоватая полтина лысины в ореоле грязно-седых волос.

Несколько раз за ночь он просыпался. Пил сырую воду из граненого стакана, засыпал и опять просыпался. Прислушивался сквозь сон: ему чудилось, кто-то гуляет по комнатам, расставляя обстановку по своим местам. Пахло черноземом, полынью, конским потом. Ржали: то ли у соседей на поздних крестинах, то ли табуны кочующих сарматских племен, уходящих к горам от нашествия новой волны голодных и потому правых людских скопищ.

«Эх, Егорка, - помечтал сквозь сон Серпокрылов. - Эх, Егорка, Егорка! Не так, Егорка, не туда!.. Куда теперь-то, а, Егорка? Теперь-то скоро уж трава зацветает...». Он собрался на постели, хотел подняться, но только сшиб падением подушку на пол и беспробудно, хотя и совершенно неудобно, заснул...

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.