Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(20)
Виктор Смирнов
 КАМЕШЕК ИЗ ШЛИССЕЛЬБУРГА

В ту осень я писал книгу о Михаиле Новорусском, заинтригованный судьбой сына псаломщика из глухой новгородской деревни. Блестяще окончив Петербургскую духовную академию, он уже готовился принять кафедру, как вдруг - арест 1 марта 1887 года, смертный приговор за пособничество террористам, в последний момент замененный пожизненным заключением в Шлиссельбургской крепости, где он отсидел восемнадцать лет, а выйдя, развил потрясающую по масштабам деятельность, внезапно оборвавшуюся инсультом.

Новорусский оставил обширное эпистолярное наследие, облегчив сбор материала, поэтому книга «катилась» более или менее благополучно. Не хватало одного - личных живых впечатлений от Шлиссельбурга, чтобы дополнить ими архивные и библиотечные изыскания. Я сознательно откладывал поездку, полагая, что должен сначала по источникам изучить крепость как собственную квартиру. Но вот, наконец, сочтя себя достаточно подготовленным, собрался в дорогу, присовокупив к выходным пару дней, загодя оставленных от отпуска.

Стоял октябрь, и это было удачным совпадением. Как раз в октябре Новорусский вышел на свободу, и я надеялся благодаря этому сообщить сцене освобождения должную достоверность.

До городка Петрокрепость я добрался автобусом, рассчитывая переправиться на остров на пароме, который, по заверению путеводителя, ходил через Невус заходом на Орешек - так теперь сызнова именовался Шлиссельбург. Обуреваемый вполне понятным нетерпением, я рысью преодолел расстояние от автостанции до пристани, спустился к причалу и застыл перед объявлением, извещавшим, что в связи с окончанием экскурсионного сезона паром на Орешек не ходит. Такого я не ожидал. Без личных впечатлений я не мог закончить книгу, не мог ждать и весны - уходили сроки, обусловленные договором с издательством, словом, все летело к чертям. Нет, я должен был попасть на остров. Хоть вплавь. Потоптавшись под моросящим дождем, я двинулся расспрашивать местных жителей, и первый же рыбак, скучавший с удочкой на дамбе, подсказал выход: договориться с капитаном во-он той посудины.

Зачуханный катерок, заставленный пустыми ящиками, готовился к отплытию. Капитан оказался покладистым малым. Он согласился доставить меня на остров, а потом забрать оттуда, даже не оговорив стоимость фрахта своего судна. Я забрался в рубку, катер задним ходом выкарабкался из табуна таких же работяг, обогнул дамбу и очутился на просторе Невы. В рубке было тесно, окно с мелким переплетом сужало обзор, я вышел на палубу, и сразу на меня навалилась свинцовая, полнеба закрывшая громада Ладожского озера. Горизонта не было. Прямо по курсу из тумана и мороси неожиданно вынырнула средневековая крепость, быстро приближаясь и увеличиваясь в размерах.

Так вот он - Шлиссельбург! Крохотный островок с громким историческим именем, самой природой идеально приспособленный для того, чтобы стать одной из самых жутких российских тюрем, каравшей праведников и злодеев, убийц и раскольников, революционеров и карточных шулеров, аристократов и мужиков - и самый выбор узников был слепком с лика каждого царствования. Петр I отправил сюда свою первую жену, красавицу Евдокию Лопухину, не понимавшую его, по-бабьи вредившую. Елизавета - низвергнутого малолетнего Иоанна Антоновича, зарубленного потом стражей. Анна Иоанновна - князя Голицына, вздумавшего ограничить власть государыни. Екатерина II - масона Новикова за сатиру на крепостные порядки. Павел I отправлял всякого, кто попадал под руку, и поплыли в Шлиссельбург командиры рот, плохо промаршировавших на смотру, жулики из интендантств и даже муж и жена за «самовольное знакомство и дальнейшие последствия». Лукавый Александр I сбывал с глаз тех, кто наивно поверил в его либеральные игры. При Николае I привезли декабристов, и охрана изумленно взирала на бар, восставших против своего же барства.

Сидели здесь мальчик граф Ефимьевский за шалость с царским гербом, революционер Ишутин, растлитель собственной дочери генерал Деканор, грузинский царевич Окропир, заговорщики братья Критские, сплоховавший агент Медокс. Сидели по-разному. Одни умирали с голоду, а миллионер граф Потоцкий отбывал срок в камере, превращенной в будуар, с челядью, потребляя лучшие вина и французскую кухню.

Когда загремели взрывы «Народной воли», пришлось озаботиться расширением тюрьмы, был выстроен новый корпус, по последнему слову пенитенциарной техники, правда, с российским качеством строительства и с российской же щедростью по части охраны: сто пятьдесят жандармов на сорок узников. В одно время с Новорусским сидели здесь «народовольцы»: Вера Фигнер, Герман Лопатин, Николай Морозов, Михаил Фроленко.

...Катер коснулся свисающими на борту автопокрышками стенки. Условившись с капитаном, что через полтора часа, ровно в шестнадцать, он будет ждать меня, дабы вернуть на материк, я покинул палубу и зашагал по языку дороги, исчезающему во рту шлемовидной башни. Очутившись во внутреннем дворе, я увидел краснокирпичные руины сожженного в тысяча девятьсот семнадцатом году здания, а в глубине двора стоял аккуратный, больше похожий на небольшую фабрику или на общественную баню, чем на тюрьму, народовольческий корпус.

Волнуясь как демобилизованный солдат перед первым свиданием с «заочницей», которую видел только на фото, я пересек площадь и... снова застыл в разочаровании. На сей раз перед тяжелым висячим замком на воротах. Свидание не состоялось по моей же вине, нечего было тянуть с поездкой. Мне нужна была камера Новорусского, а теперь приходилось довольствоваться наружным осмотром. Но делать было нечего, и я пошел бродить по территории крепости.

Кругом не было ни души. Мертвый сезон.

Я зашел в цитадель, где в Старой тюрьме когда-то содержались приговоренные к казни, постоял у стены, возле которой повесили Ульянова и его товарищей, а теперь росла яблоня. Через низкую арку вышел на берег и в зарослях мокрой бузины обнаружил памятник погибшим шлиссельбуржцам, установленный сразу после революции стараниями Новорусского. Потом обошел остров снаружи по тропке вдоль стены.

Больше смотреть было нечего, я вернулся к Новой тюрьме, чтобы бросить на нее прощальный взгляд, и уже в третий раз остановился как вкопанный - тюремные ворота были открыты настежь!

Торопливо поднявшись на крыльцо, я услышал чей-то голос, доносившийся из глубины полутемного коридора. Приблизившись, я разглядел невысокого адмирала, окруженного свитой морских офицеров, которые внимали рассказу экскурсовода - богемистого вида девицы с насморочным голосом. Ради адмирала, очевидно, и открыли тюрьму. Крадучись, чтобы не быть замеченным и удаленным, я нырнул в полумрак, моля Бога, чтобы предпоследняя справа камера оказалась открытой. Моя мольба была услышана. Толкнув дверь, я увидел знакомую по описаниям Новорусского картину. Свет еле брезжил сквозь сводчатое окошко, зарешеченное дюймовыми железными полосами, но можно было разглядеть примкнутую к стене откидную кровать и два небольших металлических квадрата, вмурованных в стену на разной высоте, - стол и стул. Камера была наполовину окрашена черной краской, наполовину выбелена известкой.

Здесь и провел Новорусский свои семь тысяч дней и ночей.

Теперь я должен был хоть на несколько минут почувствовать себя узником, проникнуться его ощущениями, услышать некую ноту, по которой, как по звуку камертона, следовало настроить повествование. Я поспешно сел и попытался включить воображение. Но, увы, что-то испортилось во внутреннем телевизоре, экран был пуст и незряч как бельмо. Время уходило. И тут я догадался: мне мешал насморочный голос, доносившийся из коридора. Я захлопнул дверь. Стало тихо, но воображение по-прежнему бездействовало. Мешало понимание того, что здесь музей.

Музей - это всегда неправда, даже если вещи в нем подлинные. Лучший музей Пушкина - Михайловские рощи. Природа - та настоящая. Здесь же, в камере, все обличало подделку: окраска стен, выдававшая руку современного маляра, кровать со следами электросварки. Даже воздух был - неправда. Тогда в камерах постоянно горела лампа, к керосиновой вони примешивался неистребимый запах вечно испорченной канализации, в сущности, арестанты жили в уборных. Вот тут на нитке должна висеть бумажная иконка, тут - приклеенная хлебным мякишем инструкция по внутреннему распорядку. Ничего этого не было. Был куб пустого пространства, мало говорящий уму и сердцу.

...Поездка не оправдала надежд. Я поднялся и вышел в коридор. Группа куда-то исчезла, вероятно, поднялась на второй этаж. Я свернул в тамбур, споткнулся о какие-то ведра и, чертыхнувшись, толкнул двухстворчатые входные ворота.

Ворота были заперты.

Еще не понимая, что произошло, я толкнул сильнее. Снаружи брякнул, подпрыгнув, тяжелый замок. И тут до меня дошло: пока я сидел в камере, адмирал со своей свитой и насморочной девицей отбыли в сторону моря, не зная, что я остался в тюрьме. Ощутив комизм положения, я засмеялся и крикнул, стараясь придать голосу юмористические нотки:

- Эй! Меня тут заперли!

Тишина. Я умолк и призадумался, соображая, в какую историю вляпался. Меня здесь никто не видел. Сезон закончился. Никому не ведомо, когда появятся следующие посетители - завтра, через месяц, а то и вовсе весной. И насморочная девица будет рассказывать балдеющим экскурсантам про чудака, истлевшие косточки которого обнаружили в одной из камер.

Шутейное настроение скоро улетучилось, сменившись тревожными размышлениями о том, как выбраться из захлопнувшейся мышеловки. Это ведь тюрьма, и не бутафорская, а настоящая. На всех окнах стальные решетки, единственный выход на замке. И никакого инструмента, и никто не пришлет напильник в круглом хлебце, нет даже тюремщиков. А что есть? Кулаки и глотка. Гулкое эхо заметалось под сводами, резонируя, настигая собственный хвост, раскатываясь так жутко, что я умолк, подавленный какофонией, которую сам исполнил.

Я вспомнил, как однажды застрял в лифте, ощущение было примерно такое же. Впрочем, чего это я запаниковал? Ровно в шестнадцать по Гринвичу вернется мой друг капитан, не обнаружив меня на причале, вразвалочку сойдет на берег; надо только не прозевать его и дать о себе знать. В крайнем случае, можно разбить стекло в окне, он увидит и вызволит узника. Хорошо, кабы так, отвечал внутреннему оптимисту внутренний скептик. А ежели капитан спешит, к примеру, в баню, а? Кстати, сегодня суббота. Подождет минут десять, а затем скомандует: «Полный вперед!», - решив, что я отбыл с другой оказией. Кто еще меня может хватиться? Дома, в Новгороде, ждут в воскресенье вечерним поездом. Не дождавшись, начнут искать, заявят в милицию, та, возможно, догадается заглянуть сюда. А если нет? Мало ли где мог исчезнуть человек. Сколько же мне сидеть в холодной камере, не ведая, к какому сроку приговорил меня нелепый случай? И что предстоит пережить моим домочадцам?

От этих мыслей я снова принялся сотрясать ворота. С тем же нулевым эффектом. Потом побрел назад, в камеру Новорусского. День клонился к вечеру, и тюрьма заметно помрачнела, в коридоре едва различались двери камер, словно выставленные крышки гробов. Сверху свисала паутина металлической сетки, натянутой между этажами для предохранения от попыток самоубийств. Стояла особая тюремная тишина, о которой столько писали уцелевшие шлиссельбуржцы: глухая, вязкая, давящая на психику. Я вошел в камеру, сел, засунул кисти рук в рукава, поднял воротник и привалился к стене. Волглый плащ почти не грел, металлическое сидение тянуло из тела тепло. Я закрыл глаза, вполне ощутив себя узником.

И тут само собой включилось воображение, отчетливо, как наяву, стали выплывать из тьмы картины, образы, люди...

Я видел зимнюю ночь. Холодный ветер с Ладоги сдувал снег с бескрайнего ледяного поля, струился поземками по его черной глади, с маху ударялся в промороженные стены, продувая крепость насквозь, ввинчиваясь в каждый закоулок, завывая в трубах. С тюрьмы будто сняли крышу, и сверху было видно, как в камерах, освещенных язычками прикрученных ламп, корчатся под тонкими серыми одеялами заключенные, то забываясь в дреме, то подолгу лежа без сна, мучимые неотвязными мыслями, слушая, как завывает вьюга, как с шорохом обсыпает синеющие стекла снеговая пыль.

Потом изображение сменилось. Был серенький осенний день, и были изможденные люди в долгополых халатах и бескозырках с черным крестом. Одни мерили шагами камеру, но большинство оцепенело сидели вот так же у стены, погруженные в наркотический полусон, постепенно переходящий в галлюцинации, поразительно яркие, неотличимые от реальности. И стоило очнуться, как возникала ноющая, сосущая боль возле ключицы, боль потерь, острая тоска по голосам людей, плеску воды, музыке. Но вдруг вяло провисшие нервы разом натягиваются как струны. Покойницкую тишину тюрьмы вспарывает нечеловеческий вопль недавно сошедшего с ума Похитонова. Ему отзывается второй сумасшедший, Конашевич, заводя свою нескончаемую, грубо-сексуальную песню, которой он склоняет к любви красавицу, находящуюся в его камере. Охрана разражается хохотом, а на сохранивших рассудок веет таким темным ужасом, что вновь поступившая в тюрьму Софья Гинсбург в первый же вечер перерезала себе тупыми ножницами сонную артерию.

И вот появился бородатый человек с удивительно знакомым лицом, с умным спокойным взглядом сквозь круглые очки. Он начинает неторопливо рассказывать мне о том, как учился жить здесь, побеждая тоску и кошмар одиночного заключения, преодолевая медленное, осознаваемое разрушение телесных, умственных и нравственных сил. Да, тюрьма превращает человека в животное, зверя, но ведь тем самым она отвечает на вопрос о том, что же делает человека человеком! Он, Новорусский, теперь знает ответ именно благодаря чудовищному эксперименту, который над ним поставили. Человека делают человеком две вещи: работа и общение. И он уцелел только потому, что сумел найти их для себя даже здесь, в Шлиссельбурге. Самое же противоестественное из того, что тюрьма делает с человеком, заключается в том, что он начинает убивать время. Но ведь время - это силы человека, значит, он убивает самого себя. Надо жить где бы то ни было, а не пытаться выжить, надо ставить цели и добиваться их, подобно Робинзону создавая вокруг себя свой мир. И еще он понял, что ни один человек, как бы высоко он себя не ставил, не знает и малой доли своих истинных возможностей и только от него зависит - раскроются они или умрут еще до его смерти, пройдет ли он краешком жизни, останется зрителем или...

Я очнулся как от толчка и взглянул на часы - ровно четыре. Катер, вероятно, уже стоит у причала крепости. Я выбежал в тамбур, плечом надавил на створки ворот и заглянул в узкую щель, но ничего не увидел, кроме полоски внутреннего двора. И тут я услышал скрип медленных, удаляющихся шагов по щебенке.

- Эй! - неуверенно крикнул я.

Шаги смолкли. Потом вернулись.

- Кто тут? - спросил сиплый голос.

Это был сторож. Нехорошо ругаясь, он отпер тюрьму и выпустил меня, как птичку из клетки. Я кинулся к выходу из крепости, но на секунду остановился и машинально поднял кусочек гранитной щебенки, которой был устлан двор.

Катер стоял у причала.

- А я уж было собрался отчаливать, - сказал капитан. - Решил, что вам другая оказия подвернулась.

Я смотрел, как быстро удаляется, словно тонет в воде, серая крепость, и еще был Новорусским, в изумлении озирающимся по сторонам, подавленным беспредельностью мира, прощальной красотой поздней осени. Все это - березы на высоком берегу, деревня на косогоре, фигурки людей - напоминали ожившие картинки книг, и он смотрел на них жадно и радостно, словно исцеленный слепец.

Затем все кончилось, и я снова стал самим собой. Но хотя мое тюремное заключение длилось меньше часа, что-то во мне изменилось. Я вспомнил то, что успел написать о Новорусском, и понял, что все придется переделывать заново...

***

На моем письменном столе лежит осколок серого гранита с черными вкраплениями. Когда я смотрю на него, вспоминая курьезную поездку в Шлиссельбург, мне начинает казаться, что нечто подобное происходит сейчас со всеми нами - послевоенными людьми. Не воевавшие, не голодавшие, не погибавшие в лагерях, мы судили тех, кому все это выпало, профессорски поучали из безопасного далека.

И вдруг что-то неуловимо изменилось и в нашей жизни - то ли захлопнулась входная дверь, то ли джин выбрался из бутылки. И уже с нами самими начинает происходить нечто непредсказуемое, пугающее предчувствиями, от которых начинает ныть где-то возле ключицы, и мы осознаем, что уже нет впереди широкой столбовой дороги, видна только тропа, теряющаяся в утреннем тумане, окутавшем темный и грозный лес.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.