Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 4(21)
Олег Мельниченко
 КОПАЙ, ПЕТРОВИЧ

1

Петрович шел домой по привычному маршруту. Бетонная дорожка, треснувшая во многих местах, покрытая шелухою цементных чешуек, ровно тянулась между рядами серых одноэтажных коттеджей. Голые деревья с набухающими почками торчали над островками прошлогоднего мусора. Влажная земля едко дышала перегноем.

Он глядел на дворы, на огороды в косматых бурьянах с пятнами грядок, и это рождало щемящее чувство тоски. Какое-то сладкое, родное уныние глубоко наполняло его, подступая комком теплых слез.

Дорожка из дымчатой стала грязной, ущербно-неровной, в ломаных линиях трещин. Петрович вышел на захламленный пустырь в щербинах камыша, за которым темной грудой нависал железобетонный массив.

Поднимаясь по лестнице на третий этаж, он пытался решить простую задачу: где найти лопату? То, что первое время казалось смешным, превратилось в настоящую заботу. Петрович с ужасом понял, что во всем городе, во всей стране (!) нет лопат. Бродя по магазинам, глядя на множество различных товаров, он везде видел: «Лопат нет». Даже из детских секций исчезли маленькие металлические совочки. Время поджимало, и эта всеобщая суета пахла нереальностью, безнадегой и все более нараставшей тревогой.

Петрович отпер дверь и, не разуваясь, вошел. Маленькая холостяцкая квартирка сквозила одиночеством, незаполненностью и казалась убогой. Он присел на диван и уставился на пыльный двухтумбовый стол. Много лет назад, сидя под этим столом, маленькое неугомонное существо, сердясь, теребило его за ноги. Было звяканье посуды, женский смех, ворчание, иногда висело раздражение, но квартира никогда не была пустой.

А после поселилось одиночество. Петрович долго щупал пустоту, не зная, чем ее заполнить. Он втаскивал в нее мебель и бытовую технику, но она не уменьшалась. Он садился за стол и вытягивал ноги, но они никому не мешали. Нечем было заменить ребенка, в самом же нем ребенка почти не осталось.

Петрович встал с дивана и оглядел квартиру. Мы с тобою здесь одни, вдруг подумал он о ней, как о живом. Спустился во двор и направился к гаражам. Матом спорили доминошники и с гулким эхом выбивались чьи-то ковры. Петрович шагал по гравийной дорожке к серой гирлянде гаражей. Рубероид плавился на крышах, в воздухе пахло смолой.

...Они ушли из его жизни тихо и как-то само собой. Петрович злился оттого, что не мог понять причины. Он догадывался, что все случится так, но не мог этого остановить. С каждым днем смех звучал все тише, раздражение повисало все чаще. Не было банальной причины, на которую можно было бы сослаться и успокоить себя самого. Как у соседа, который объяснял, что жена - шлюха, или соседки, говорившей, что муж - пьянь. Петрович пробовал поговорить. Он до последнего пытался разобраться, но говорил он, словно в стену горох, и снова ничего не понимал. «Не сошлись характерами», - единственное, что приходило ему в голову, когда-то оброненное женой и до безумия непостижимое. Ведь с этими характерами они сошлись, и ничего с тех пор не изменилось.

Но что-то все же изменилось. Просто однажды, прикоснувшись к жене, Петрович прикоснулся к кому-то другому. Это не было чувством новизны. Это было ощущением чего-то чужого. Но он продолжал это чужое любить. А оно отодвигалось, замыкалось, обосабливалось, пока однажды на него из-под стола не посмотрел как будто чужой сын. И тогда они ушли...

Петрович открыл гараж. Запахло маслом, резиной и чем-то затхлым. «Мыши», - подумал он.

Стартер хрипел, машина не хотела заводиться. «Ну, ты, железо!» - обиделся он.

Мотор заворчал.

Он посмотрел на зайца, купленного им накануне для сына. Забавный пушистый зверек, с множеством веселых мелодий, важно сидел на переднем сиденье. Петрович подумал, что он не понравится сыну - тот любил солдат и трансформеры. Но роботы казались чем-то злым и бездушным, а ему хотелось хоть как-то смягчить отчуждение. И пусть это всего лишь иллюзия, но заяц для этого подходил.

...Они жили в купленной им такой же маленькой квартирке, на четвертом этаже, в доме без лифта. Это все, что смог сделать для них Петрович. Он приезжал к ним регулярно, раз в неделю, привозил игрушки сыну. Жена была по-прежнему одна и выглядела ни счастливой, ни огорченной, всегда какою-то равнодушной. «Лучше ли им без меня?» - часто думал Петрович и не мог себе ответить. «Как дела?» - «Нормально»... - каждый раз один и тот же диалог. Иногда что-то нужно было сыну, и Петрович оставлял деньги. Много раз по дороге сюда он обдумывал разговор. Недосказанность всегда тяготила его. Он выстраивал фразы в четкую логическую цепочку, способную взломать холодное молчание и вытрясти ответ. Петрович прокручивал фразы про себя, удивляясь их силе, заучивал наизусть. Но, столкнувшись с ее отрешенным взглядом, он их забывал. Да если бы и помнил, ничто, никакие слова не смогли бы проломить эту стену.

Они были дома. Петрович позвонил и вошел. Жена посторонилась, пропуская его.

- Привет.

- Привет.

Вежливо, отстраненно. Петрович прошел в комнату и протянул зайца сыну.

- Ага! - сказал тот и отложил его в сторону.

Петрович потоптался, достал деньги и протянул жене.

- Я уезжаю, - сказал он. - Не знаю, надолго ли. Вы возьмите на всякий случай.

- Спасибо, - жена взяла деньги. - Я куплю еще вещи.

И ни капли эмоций. Холодно, равнодушно. Петрович немного помялся, сам не зная зачем - он всегда себя здесь чувствовал неуютно, и направился к выходу.

- Пока! - бросил он на прощанье и, не дожидаясь ответа, побежал вниз.

Во дворе было пусто, только стайка ребятишек возилась на горке. Петрович лишь сейчас стал осознавать запустение. Вымирали улицы, дома. Люди уезжали. Группами, организованно каждый день уезжали из города. Завтра уедет и Петрович. Это тоже было необычно и как-то настораживало. Он помнил времена, когда студентом ездил на поля на картошку. Но то, что происходило сейчас, было более грандиозно и неопределенно. Люди ехали копать, ехали почти все поголовно. Объявлена всеобщая мобилизация на грандиозный субботник. Так решил президент.

Нащупав в бардачке бутылку, Петрович поехал на работу. Последняя надежда на плотника.

Он вошел в пустой вестибюль, кивнул регистраторше, сидевшей за огромным стеклом с маленькой табличкой «Записи нет», и спустился в подвальный этаж. Там гудела вентиляция и ярко горели лампы дневного света. Подойдя к облупившейся двери, он ее толкнул. Плотник сидел за столом и сонно разглядывал кроссворд.

- Петрович, - улыбнулся он, - привет! Какими судьбами?

- Да, - смутился Петрович, протягивая бутылку, - весь город оббегал...

- Лопата нужна, - догадался плотник. - А я тут скис уже совсем. Работы нет. Отсиживаю время, словно сторож.

Он откупорил водку и налил в стакан.

- Будешь?

- За рулем, - помотал головой Петрович.

- Ты только держак обработай. Сам ошкуришь? - он протянул лопату.

Петрович погладил шероховатый черенок и кивнул.

- Когда уезжаешь?

- Завтра.

- Да... - покачал тот головой и, зажмурившись, выпил...

Петрович опять намучился с зажиганием. Эту старую колымагу давно надо было поменять. Он вспомнил то время, когда молодым начинал свою карьеру. Делание денег, как сказал бы он сейчас. Петрович работал тщательно и долго, вкладываясь в качество и нарабатывая репутацию. Качество его работы неуклонно повышалось, но падала производительность. Хронически не выполняя план, он ощутимо терял в зарплате. Коллеги объясняли, что он теряет деньги, начальство недовольно сопело. «Как умею», - огрызался он. Его пломбы держались долго, у него появилась обширная клиентура. Петрович получал моральное удовлетворение и материально терял. Особенность отечественной медицины: лучше хуже, но больше. Коллеги ездили на новеньких машинах, а он все так же ходил пешком. Петрович был великодушным, беря с пенсионеров минимум, многочисленным знакомым вообще лечил зубы бесплатно. Коллеги обзавелись своим жильем, а он по-прежнему снимал квартиру. Они смеялись и крутили пальцем у виска. Подруги жены сменили восторженное «Ах, твой муж стоматолог!» на недоуменное «О, твой муж стоматолог?». Он остро чувствовал несоответствие своих затрат имеемой отдаче, но ничего поделать не мог. Петрович фанатично держался за качество, понимая, что, поступай он по-другому, работа опротивеет ему и приобретет совершенно другой смысл. «Я - неправильный стоматолог», - часто отшучивался он, переживая свою неустроенность. И кто знает, остался бы Петрович Петровичем, если бы не жена.

Она никогда не упрекала его недостатком денег, и когда холодильник был пуст, умела готовить из ничего. Она не приводила ему примеров, не повторяла слова подруг, она не ломала его в те моменты, когда Петрович внутренне уже готов был сломаться. Он восхищался ею, с ужасом представляя на ее месте любую из ее подруг.

А после родился сын. Петрович был счастлив, но неуверенность сосала его. «Мой сын не должен нуждаться, а я должен оставаться собой», - решил тогда Петрович и пошел на вторую работу...

...Он ехал стричься. Скоро станет совсем жарко, а кто знает, сколько времени придется торчать на полях? Петрович припарковался у знакомой парикмахерской. Она оказалась закрытой. «Все ушли на фронт», - почему-то подумал Петрович.

Прилично поколесив по городу, наконец наткнулся на работавшую. Здесь было оживленно. Петрович занял очередь и уселся на диван. Многие стриглись коротко, и обилие бритых затылков напоминало военный призыв. Почти под самым потолком висел маленький цветной телевизор. Он бессознательно смотрел на светящийся экран, думая о чем-то своем. Экран внезапно замигал, трансляция прервалась. Появилась заставка: обращение президента. Петрович подумал, что во всей беготне за последнее время он ни разу не смотрел новостей. На фоне национального флага в старом сером костюме появился президент.

«Уважаемые сограждане! Я хочу обратиться к вам в этот великий исторический момент возрождения нашей державы. Я полностью уверен в вашей поддержке и понимании тех начинаний, которые позволят нашей стране занять достойную позицию на мировой арене. История показывает нам, что только сильная страна способна сохранить и отстоять ценности, завоеванные потом и кровью ее нации. Я хочу особо подчеркнуть ваш вклад, благодаря которому наша страна перестает быть сырьевым придатком и уверенно выходит в лидеры мировой экономики. Я не могу не напомнить о мощи и расцвете нашей армии, благодаря которой мы достигаем высот во внешней политике. Кроме того, я доволен решением социальных задач, благоприятные последствия которых вы ощущаете на себе. В деле возрождения нашей страны мы должны использовать все ресурсы, данные нам исторически. А исторически сложилось так, что наша Родина являлась лидером в производстве сельскохозяйственной продукции. Мы не только удовлетворяли свои внутренние потребности, но и являлись крупным мировым экспортером. К сожалению, за известные вам трагические годы многое в этой области пришло в упадок. Мне больно видеть десятки, сотни тысяч гектаров нашей земли, находящейся в запустении. Земля, которая должна рожать, которая должна работать. И это стратегическое направление в развитии нашего экономического потенциала. Я призываю вас переломить сложившуюся ситуацию и не на словах, но на деле проявить патриотизм. В едином труде, все вместе, забыв о социальной, национальной принадлежности, мы похороним распри, искореним противоречия. Не кровью, но потом мы сделаем страну великой. Я обещаю вам, что ваш труд будет достойно оплачен».

Обращение закончилось. В зале возобновился гул, кто-то громко чихнул. Петрович поймал себя на мысли, что проникся пафосом. На экране появился ролик с отъезжающими, оркестром и цветами. Люди в блеклых робах и фуфайках забавно контрастировали с яркими бликами фотовспышек и сочными красками воздушных шаров. Организованными колоннами, словно муравьи, они грузились по вагонам и, прежде чем исчезнуть в проемах вагонных параллелепипедов, делали бодрую отмашку. Музыка ритмично подстегивала, смешивала и прессовала. Сформированные составы змеились по железнодорожным веткам. Что-то было в этом грандиозно-механическое, неживое, бездумное.

Петрович вспомнил свой первый приезд на море. Солнечные улицы в гирляндах алчных ларьков. Душные каштановые аллеи. Необъятное море, поразившее его. Он брел тогда по улицам, нагруженный багажом и с удовольствием вдыхал соленый свежий воздух. Яркое солнце слепило глаза, и светлыми пятнами плавали в фокусе встречные лица. Когда немного улеглась эйфория, Петрович начал постигать мрачную закономерность. Каждое утро, сливаясь в огромный шевелящийся рой, они растекались по пляжу и вечером, послушные неслышимому зову, медленно струились прочь. Он принял бы все это за свою фантазию, если бы не их отрешенные, страдающие лица. Будто мультяшных бандерлогов кто-то вел их по утрам на пляж и так же властно отсылал назад, по норам. Все это казалось бы абсурдным, но на их согбенных плечах явно читались знаки насилия. Утром и вечером, будто прилив и отлив. Кто-то невидимый, взмахивая палочкой... Великий дирижер неявного насилия. Оно будет продолжаться вечно, пока не надоест этому проказнику Каа...

Вечером Петрович варил яйца и собирал рюкзак. Он собрал только самое необходимое, но все равно получилось тяжело и громоздко. Заснул относительно рано, но сон был поверхностным и беспокойным. Снились груды лопат, все с каким-то изъяном, и Петрович не мог отобрать то, что нужно. Приснилась пациентка с раздувшейся щекой. Она в последнюю минуту увела его из вагона. И под самое утро - окровавленный заяц, растерзанный трансформерами.

Проснулся он с тяжелой головой, болело горло. Петрович собрался, нацепил тяжеленный рюкзак и побрел к месту сбора.

Потрепанный бортовой «ЗИЛ» сгрузил их у вокзала. Деформированною колонной они протиснулись сквозь толпу и оказались на перроне. Невысокий человек, похожий на экскурсовода, с натугой хрипло выкрикивал имена. Названные подходили и после еще одной сверки разбредались по вагонам. От хаотичного гомона заложило уши. Першило в горле и хотелось пить. Он достал бутылку с минералкой и осторожно уселся на рюкзак. От первых же глотков засаднило горло. В голове было муторно, ослабевшее тело тихонечко ныло. Разноцветная толпа провожающих рябила в глазах. Люди обнимались, оживленно переговаривались. Не было оркестра и фотовспышек. Он подумал, что это к лучшему: его простуженные барабанные перепонки не выдержали бы грохота тарелок. Петрович взял за горлышко бутылку и вдавил ее в пыль. Остался округлый звездчатый отпечаток. Он, не мигая, стал смотреть на него, пока тот не превратился в темное пульсирующее кольцо. Несколько раз произнесли его имя. Петрович поплелся на слабых ногах. Узнав номер вагона и место, протиснулся сквозь обнимающихся и с облегчением влез в тамбур.

Вагон был плацкартным и вполне приличным. Он поймал себя на мысли, что ожидал ехать в темном товарном вагоне. Улыбнулся и, расшнуровав рюкзак, стал перетряхивать его в поисках лекарств. Бросил их в рот и разжевал до однородной кисло-горькой массы. Взболтал минералку, выпуская газ, осторожно запил. Сделав усилие, застелил покрывалом полку, подоткнул вместо подушки куртку и лег, уставившись в окно. Его лихорадило, он мелко дрожал. В вагоне было пусто. Люди толпились снаружи, курили, прощались. Ему вдруг стало жутко одиноко, и в этом одиночестве он чувствовал какую-то свою вину. Ему стало пронзительно, по-детски обидно оттого, что он болен, слаб и одинок. Петрович глядел в толпу, но те, кто ему дорог - их не должно здесь быть...

Резко взвизгнул тепловоз, вагоны дернулись. После сцепки усилился гомон, суета ворвалась в вагон. Петровича несколько раз толкнули в спину, кто-то глухо о чем-то спросил. Перрон плавно тронулся, уплывая из его щиплющих глаз. Стуча зубами, Петрович медленно засыпал.

Он проснулся вечером, внезапно, так же, как заснул - лицом к окну. В голове звонкими молоточками бились рельсы о шпалы, и ноющее тело колыхалось им в такт. Угасшим обонянием Петрович уловил тошнотворный запах курицы и, с болью разлепив глаза, стал смотреть в сиреневые сумерки. Причудливые ветки темными штрихами чертили окно, но вдруг налетевший тоннель погасил синеву. Он глядел во мрак, ему стало неуютно. Оторвал от куртки гудящую голову и, приподнявшись на онемевшей руке, развернулся. Электрический свет резанул глаза. Приобретая резкость, колыхались чьи-то свешенные ноги. Петрович облизал пересохшие губы. Его знобило, он ничуть не пропотел. Сел на полке, затылок заломило. Напротив, прихлебывая чай, читал газету здоровенный мужик. Слева, за перегородкой, не утихала какая-то возня, приглушенно метались возбужденные голоса, иногда долетали обрывки фраз: играли в карты. Где-то дальше пили водку, пьяно хохотали и заунывно пели. Всюду раздавался храп. Петрович глянул на часы: пора принять лекарства. Он зашуршал рюкзаком, выудил вареное яйцо из металлической кастрюльки и, сдерживая рвотный рефлекс, заставил себя проглотить. После яйца - очередная горсть таблеток. Мужик напротив ухмыльнулся.

Петрович снова лег. Его болтало на полке, было муторно, тянуло мышцы. Петрович закрыл глаза и как всегда, чтобы заснуть, попытался думать о чем-то постороннем. Но все мысли чем-то задевали и будоражили. Он старался не думать о семье. Вспомнил поликлинику, пустынный коридор, растерянных пациентов с мышьяком в зубах. Незапланированный выходной. Растерянно-озабоченная регистраторша в окошке.

- А где же доктор?

- Доктор копает.

Чушь.

Петрович снова чувствовал обиду и какое-то пренебрежение к себе, на его взгляд, совершенно незаслуженное. Кто-то грубо ломает его судьбу, совершенно с ним не считаясь. Кто-то делает ему больно просто так, забавляясь. Как младенец, полный самых нежных чувств, теребит за хвост орущего котенка. Или же котенок, разыгравшись, вдруг царапает пребольно простодушного младенца. Петрович чувствовал обиду, и обида была бессильной. Как однажды на день рождения, получив от коллег в подарок альбом, среди теплых пожеланий он нашел вдруг написанное печатными буквами: «Петрович - дурак».

Согнувшись в калачик, он чувствовал холод наружной стены. От свежих струек воздуха, забивавшихся в щели, зябло лицо, они тонко и протяжно сипели...

Наконец он заснул и приснились ему вьюга, экскаватор, подаренный альбом...

Утром Петрович проснулся рано. Заложило нос, голос отяжелел и стал хриплым. Слабость сохранялась, но боль ушла. Он потрогал лоб, тот был влажным и холодным. Достал умывальные принадлежности и поплелся в туалет. Постояв над раковиной и с трудом отсморкавшись, отправился за кипятком. Проводник спал. Петрович долго смотрел на него, потоптался, словно в доме у жены, испытывая такую же неловкость. Он не любил себя за нерешительность, но бороться с этим не мог. Свистнув носом в последний раз и убедившись, что его не слышат, он отправился допивать холодный нарзан.

Мятые, всклокоченные лица озабоченно сновали в тамбур и хмуро курили. Поезд просыпался. Петрович согревал бутылку с нарзаном и смотрел в окно. Напротив заскрипела полка: вернулся сосед. Бросил полотенце и огорченно засопел.

- Здесь нет вагона-ресторана, - озабоченно сообщил он. Покосился на нарзан и окончательно расстроился: - Что, и кипятка нет?

- Да есть, наверное, - смутился Петрович. - Проводник спит.

Мужик недоуменно посмотрел на него и протянул огромную ручищу.

- Кружку давай!

Петрович суетливо достал стакан. Вернулся тот скоро, осторожно неся дымящийся кипяток. Пили молча. Петрович осторожно дул на стакан, аккуратно держа его кончиками пальцев.

- Скоро приедем, - сообщил ему мужик, допив чай, и протянул широкую ладонь. - Саид!

- Петрович.

- Староват ты для Петровича, - хохотнул Саид.

Петрович, поджав ноги, смотрел в окно. Серыми морями проплывали степи, лишь кое-где покрытые зеленцой, да невысокие холмы, словно волны, иногда изменяли пейзаж. Ровными линиями тянулись лесополосы, еще голые, в черных шапках прошлогодних вороньих гнезд. Небо было синее, маленькие шарики облаков округло пятнали землю, и Петрович то и дело нырял в эту тень. Саид громко шуршал газетой, иногда удивленно хмыкал. Петрович благодарно поглядывал на него: одиночество его угнетало.

Он не считал себя общительным человеком и редко испытывал потребность с кем-то поговорить. Ему хватало собственного мира, в который он уединялся, создавая диалоги внутри себя. Бывали ситуации, когда его словно распирало от желания с кем-то поделиться - экстренные ситуации, как рождение ребенка, например. В целом же распирало Петровича редко. В то же время он боялся одиночества, абсолютной пустоты и голых стен. Данное противоречие объяснялось просто - ему было достаточно присутствия близких ему людей. Общение Петровича происходило посредством чувств и ощущений. Он погружался в собственные мысли, но словно аурой чувствовал других, их настроение. И в этом они с женою удивительно походили друг на друга. Наверное, со стороны они казались отчужденными и погруженными в себя, но им не нужно было слов, чтобы дарить друг другу тепло. Это было удобно, это было чудом, и это длилось долго, пока однажды что-то не надломилось. Петрович сразу же почувствовал неладное - будто резко изменился климат и наступила зима. Изменения происходили быстро: небольшие заморозки, звонкий утренний ледок, слабая пороша и наконец реально невыносимая стужа. Отчуждение повисло, и сразу появилась пустота. Это было неожиданно и нелепо, появились вопросы, на которые нужно было срочно искать ответ. И вот тут Петровича вдруг стало распирать. И тогда он осознал все недостатки невербального общения. Нам нужно было чаще разговаривать, думал Петрович. Это не являлось, конечно, причиною разлада, но могло бы смягчить его последствия.

- Остановка, - сообщил проводник.

- Приехали! - соскочил с полки Саид. - Пора собираться.

2

Он стоял у ступеней барака и, опершись о лопату, щурился на яркое весеннее солнце. Почти невесомый, но еще зябкий утренний ветерок ласково трепал недавно распустившиеся листья, пахло сыростью и сурепкой. Весело гомонящие птахи шумно отмечали свои свадьбы. Закончились завтрак и развод. Ждали транспорт. Петрович прикрыл глаза, и в легкой полудреме слушал весенний шум. Если особо не акцентироваться на звуках, начинало казаться, будто шумит у него в голове. Звуки сливаются не монотонно, а словно пульсируют, накатывая и отступая. Громче - тише, прилив - отлив. Морские волны. И гулкая поступь чьих-то шагов - будто шорох прибрежной гальки. Легкий скрип тополей и акаций - это голос упругой мачты. Парусник, догадался Петрович. Запах дерева, мягкий бриз... И внезапно - резкий гудок теплохода.

- Петрович, твою мать! Заснул? Бегом в машину, - крикнул старик с перекошенным злобой лицом, в вязаной шапочке, несмотря на весну.

Петрович, запыхавшийся от бега, кому-то передав лопату, торопливо вскарабкался через борт в кузов скрипучего «газона». Примостившись на жестком деревянном полу, виновато кашлянул. Старик бросал в него косые взгляды и что-то угрюмо бормотал. Это Евсеич, их бригадир. Худой, невысокий и острый на язык. В глубине души его все побаивались. Евсеич был из местных, но домой никогда не ходил. Строго следил за дисциплиной, сразу объявив сухой закон. Поднимал их в пять утра, и ровно в десять гасил свет. Он лично устанавливал нормы и выбирал участки, на первый взгляд, без всякой логики. То тут, то там, ориентируясь в этой однообразной степи по каким-то одному ему известным ориентирам. Он все время казался раздраженным и часто заводил назидательные разговоры, будто кроме бригадирства ему поручили культ-просветработу. За глаза его прозвали Замполитом.

Петрович ладонями погладил отполированный черенок. На них появились мозоли, пальцы - в ссадинах. Обычно всю работу, сопряженную с возможным травматизмом, он выполнял в перчатках. Петрович берег свои руки: мало эстетики ковыряться во рту раненными руками. Но при длительном копании руки уставали и рукавицы скользили по гладкому черенку. Пришлось их убрать, наплевав на эстетику. Поначалу очень болели мышцы - давным-давно забытое ощущение, но постепенно Петрович привыкал. По мере того, как люди втягивались, Евсеич прибавлял норму. Копали с утра до вечера, прерываясь на обед и кратковременный сон. Петрович, раньше никогда не спавший днем, засыпал моментально. Он хронически не высыпался, целый день находясь в полудреме. То же самое было вечером: беглый ужин, душ и долгожданный сон, а утром снова начинался кошмар. Лишь вскопав полсотки и как следует пропотев, Петрович ненадолго приходил в себя. Весна была в разгаре и к постоянному недосыпанию добавилась жара. «Много курите, копайте!» - часто орал Евсеич. Он копал вместе со всеми, жилистый и костлявый, по пояс голый, в неизменной вязаной шапочке, с небрежной легкость, перекрывая норму.

Сколько они уже здесь: десять дней, две недели, три? Петрович пытался сосредоточиться и не мог. И немудрено, думал он, глядя на бегущую в даль пыльную дорогу. Время остановилось. Нет событий, нет зацепок и ориентиров для памяти. Дни превратились в такую же однообразную полосу...

Машину затрясло. Она свернула на разбитую колею и, покачивая бортами, запылили вдоль лесополосы. Вдалеке виднелись темные квадраты вспаханной земли. Евсеич стукнул кулаком о крышу кабины. Машина остановилась.

- Выгружайся! - закричал он и первым перемахнул через борт.

Петрович, искренне завидуя его энергии, вяло сполз на землю. Подобрав лопату и поправив на поясе флягу с водой, он тупо уставился в поле, ожидая наряда, словно старая измученная кляча неизбежного щелчка кнута.

- Копай, - хмуро бросил Евсеич, закончив разметку.

Петрович оглядел участок и мысленно отмерил половину. До обеда, подумал он. Раскрутил за ремешок флягу и отбросил ее от себя - первый ориентир. Работы на час-полтора. Затем несколько глотков воды - и следующий ориентир: так было легче копать. К обеду фляжка будет пустой, но это не беда, в машине воды целый бидон. Хуже другое: она станет теплой.

Петрович ненавидел однообразную работу, бесцельный и монотонный труд. Раз - лопата мягко входит во влажную землю. Два - он отрывает ее и, выворачивая, сбрасывает жирный ком. Три - лезвие разбивает его на несколько кусков. И снова - раз... Ноет тело, первые минуты даются тяжело. Но вот появляется пот. Петрович вытирает щиплющие веки колючим рукавом, стаскивает свитер и немного просыпается. Он втягивается - раз... два... три... Время замирает. Воздух густеет, нарастает зной. Сохнет во рту. Вот и фляжка. Петрович отпивает из нее, затем швыряет дальше. Далековато, часа на два. Ну да ладно, на последний до обеда сектор выйдет меньше. Он копает, лениво фиксируя щебет птиц и поскрипывание кузнечиков. Остро пахнет рубленой травой. Где-то вдалеке перекликаются голоса.

- Раз... два... три... - считает Петрович. - Раз... два... три...

Он поймал себя на мысли, что заметно отупел. Извилины в голове почти не напрягались. Да и что им напрягаться, считая до трех? Он копал, словно автомат, пустой, бездушный механизм. Но в этом состоянии все же были и свои плюсы: притупилась боль.

- Ну и глазомер у тебя, - проходя мимо, хохотнул Саид.

Петрович выпрямился и огляделся кругом. Борозда между перепаханной землей и целиной и впрямь была неровной, круто загибаясь по краям назад. Ну и пусть, решил Петрович, которому никак не давалась ровная полоса. Он подолгу возился с зубами, шлифуя их форму и тщательно подбирая цвет, но то была любимая работа. А вот копать красиво - такое ему в голову не приходило. Петрович еще раз оглядел борозду. Она уродливо изгибалась неровной дугой. Озираясь по краям, он выпрямлял углы. Дальше он копал аккуратно, тщательно сверяясь с воображаемой прямой. Темп работы заметно упал.

Вечером, нехотя поужинав и почистив зубы, полусонный поплелся в барак.

- Сыграем? - предложил Саид, расставляя на доске фигуры.

Петрович, словно сомнамбула, поглядел на шахматы, помотал головой и, сбросив башмаки, рухнул на кровать.

3

Наступившее лето было по-южному скупо на дожди. Когда же это случилось, день был посвящен ремонту амуниции и написанию писем, а Евсеич предстал в своей второй ипостаси - политинформатора. Информация его порой носила крамольный характер.

В бараке было сыро, полутемно и душно. Каплями змеилось мокрое, в разводах, окно. Плотный и унылый дождь зарядил надолго. Петрович, сидя на кровати с тетрадкой, лежащей на коленях, писал письмо.

«Здравствуйте», - написал он и задумался. Любимые или родные, он добавить не решился. Слишком холодны были их отношения. «У меня все хорошо, я копаю». «Бред какой-то», - подумал Петрович, и зачеркнул «я копаю». «Я здоров, - продолжил он. - Немного похудел и отрастил бороду». Петрович действительно изменился в последнее время. Исчезла рыхлость, тело подтянулось, глядя на свое лицо с ввалившимися щеками и густой бородкой, он почти себя не узнавал.

Отупение прошло, вернулись силы, появился аппетит. Петрович отходил от летаргии. «У тебя больные глаза», - сказал ему как-то Саид. Петрович согласился: к нему вернулась боль. Он писал уже четвертое письмо. Ответа не было. Ни одного.

«Отзовитесь», - написал он и, подумав, зачеркнул. Словно крик в густой, дремучий лес. «Ау!» - подумал Петрович и представил полученный ответ: «Ау!». Вспомнил какой-то новый год, много лет назад, в начале перестройки. Первая реклама. Циферблат курантов на экране перед поздравлением президента и над ним логотип: «ОГО» Что он означал, Петрович не знал до сих пор, но запомнил комментарий друга детства: «Так бы и писали: ни х... себе!» - сказал тогда он. Петрович горько усмехнулся: комментарий сбылся.

«Я скучаю», - дописал он. Переписав оставшиеся строчки, вырвал лист и запечатал конверт.

- «Макдоналдс» русскому западло! - вдруг веско рубанул Евсеич.

Барак зашумел. Петрович поудобнее устроился на кровати и прислушался. Авторитет Евсеича был непререкаем. Петрович вспомнил первый день приезда. И Мишу Голубя, директора какого-то завода, тоже почему-то командированного на поля. Быстро со всеми познакомившись и выяснив их социальный статус, Миша важно объявил себя бригадиром. На фоне неопределенности и какой-то всеобщей растерянности никто тогда не возражал. Но ближе к вечеру появился Евсеич. Он сухо поздоровался, указал им барак и велел отдыхать.

- Ты кто такой? - с наглецою спросил его Миша.

- Тебе какая разница? - огрызнулся старик.

- Начальник, значит, - догадался Миша. - А сколько у тебя классов, начальник?

У Евсеича в глазах заплясали искорки.

- Я так понимаю, у тебя другая кандидатура. Интересно, почему?

Тон Евсеича становился угрожающим, но Миша решился идти до конца.

- У меня есть опыт руководящей работы, - он тоже повысил голос.

- А ты на меня не ори, - зловеще зашипел Евсеич, его быстрые темные глазки метали молнии. - Таким паскудным голосом, как у тебя, в сортире «занято» орать! Если у тебя и есть какой-то опыт, то хреновый, иначе нечего б тебе здесь было делать! От тебя здесь требуется одно - копать. Задолби себе это в башку! Ты меня понял?

Мишины пухлые губы задрожали на красном лице.

- Что касается тебя, - уже более спокойно продолжал Евсеич, - меня интересует другой твой опыт. Ты хоть пару грядок в своей жизни вскопал?

Он с усмешкой оглядел выпирающий Мишин живот.

- Руководители хреновы! Было бы вас меньше, толку было бы больше, - и зашагал, забурчав себе что-то под нос.

Присутствовавшие при публичной порке сочувственно поглядывали на Мишу. Тот весь сочился деланным равнодушием. Наконец побелел лицом и неожиданно рассмеялся:

- Ни фига себе каникулы!

Барак шумел.

- Западло! - подтвердил Евсеич.

- Да это же еда. Что в ней плохого? - удивился Саид, и за поддержкой обратился к Мише.

Голубь, как главный оппонент Евсеича, собирался с мыслями. Евсеич хитро поблескивал глазками и ждал. Его железную мужицкую логику тому все равно не пробить.

- А что ты имеешь в виду: холестерин или чужеродный бренд?

- Холестерин меня не волнует, я сало люблю, - признался Евсеич.

- Так что тебя не устраивает: сам продукт или его распространенность?

- Мне не нравится, как эта зараза расползается по миру.

- Но это же бутерброд, - рассуждал Миша. - Я так понимаю, что против бутербродов ты ничего не имеешь?

- Не имею.

- Блинные, пельменные тебя устраивают?

- Вполне, - кивал Евсеич.

- И если бы они ползли по миру - это было бы нормально?

- Абсолютно, - улыбался Евсеич.

Миша удовлетворенно засопел. Петрович с интересом ждал развязки. Евсеич заметно играл в поддавки. Он часто был непредсказуем. Миша же, с его двумя образованиями, сугубо логичен и прямолинеен.

- А ты шовинист, Евсеич, - констатировал он.

- Или патриот, - засмеялся Евсеич. - Это как посмотреть. С точки зрения родной бутербродной - однозначно, патриот. Но дело не в этом. Ты Гиляровского читал? Помнишь: кулебяки, блинные, трактиры? Прямо как у Пушкина - Русью пахнет! И, естественно, что мне, как русскому, - кулебяка милее сердцу, чем гамбургер какой. Роднее, что ли? Это нормально. Но я даже не против гамбургера. Что такое бутербродная? Это место для приема пищи, только и всего. Когда появился первый «Макдоналдс» - вспомни, какая была давка. Народ ошалел, и ломился туда, словно в рай. И чего он там забыл? Ведь не просто за бутербродами он туда ломился!

- А зачем? - удивился Миша.

- А за тем, что ты называешь брендом. Ведь макдоналдс, как и кока-кола, - это звездно-полосатый символ. Саид прав: наш, российский, бутерброд - это просто еда, но их гамбургер - это символ. Бутерброд, возведенный в символ, - вот что западло! Возвеличенный бутерброд - как ценность! Это когда же на Руси подобное было? Родина - это символ земли нашей, царь был символом государства. Но когда кусок хлеба с мясом или жидкое говно с пузырями были символом свободы? От чего свободы - от рака, унитаза? Мелко стало все, противно. - Евсеич сплюнул.

- Ну-у, - протянул Миша, - ты близко к сердцу не принимай. Просто имеется в виду свобода от нужды, символ благополучия.

- Вот и я о том же. Это когда свобода на Руси бутербродами измерялась? Сытость - измерялась. Но сытость и свобода - разные категории. Свобода - это вольница, это вольный дух. Это Разин, Пугачев, Ермак! Свобода от царя ценилась, от помещика, от врага! А нужда... Она народ не ломала, мы привычные.

- Вот и отвыкай, - улыбнулся Миша. - Нужно быть свободным духом и материально независимым. Разве это плохо?

- Это невозможно, - возразил Евсеич. - В этом-то все и дело. Ведь не зря сказал Христос, что верблюду проще пройти через ушко игольное, чем богатому попасть в рай. Настоящая свобода - это свободный проход в рай. Сытость - это путы. Гамбургер - ничто, возведенное в культ. Я против культа бутербродов! Когда бутерброд покоряет желудок - это нормально, но когда он покоряет чьи-то мозги - это западло!

Евсеич вдруг потерял интерес к этой теме.

- Нет, ты погоди! - уперся Миша. - Я на это смотрю по-другому. Деньги - это деньги, это выживание, в конце концов. А что до символов, то мне - плевать, я вообще серьезно к этому не отношусь. И воспитывался я в другом обществе и в другое время, мне мои мозги уже никому не прополоскать, и собственным детям я их полоскать не позволю!

- Я потому тебя и уважаю, Миша, - за ум. И вообще, здесь собрались неглупые мужики. Только возникает вопрос: почему мы здесь? Вас ничто не настораживает?

- Я был вчера в райцентре, - сказал Саид. - Перекопано все! Даже обочины и пустыри между домами. Одна сплошная грядка, только вместо овощей дома и магазины торчат. Кто ж на обочине пшеницу сеет?

- Но и это не все. Мы до ноября здесь остаемся, - огорошил Евсеич.

- А чего ж ты молчал? - возмутился Миша.

- А что это объясняет? Наше дело маленькое - копать. Скажут листья в лесу собирать или снег с полей - будем убирать.

Петрович загрустил. Долго не видеть семью было невыносимо, отсутствие писем настораживало. Что-то могло случиться, кто-то из них мог заболеть, а он вынужден сидеть здесь и изнывать от неведения. Невеселые, едкие мысли одолели Петровича.

- Что же делать? - незаметно для себя произнес он вслух.

- Копать, Петрович, копать!

4

Горячий ветер обжигал лицо. Он дул по несколько дней, не меняя направления, принося с собою бури и зной. Он столбами поднимал пыль, иссушая землю, выжигая траву. Приходя с востока, он никогда не приносил дождей, теснил и испарял облака. Буйные степные травы ежились и выцветали. Горький аромат полыни, словно дивный концентрат духов, кружил голову. Над травою стояло марево: земля отдавала последнюю влагу и становилась твердой. Она лопалась, ветер припадал к этим трещинам, вытягивая из них жизнь, словно демон по имени Суховей.

Петрович облизал пересохшие губы и замахал руками, отгоняя слепней. Насекомые были привязчивы и агрессивны. Петрович сидел под травяным навесом, стоящим на кривых и сучковатых жердях, прячась от солнца в горячей тени. Мелкая, словно тля, мошкара роилась над головой, лезла в рот, глаза и уши. Множество подобных шалашей торчало то тут, то там, лепясь к одиноким деревьям. В них, тряпьем укутав лица, спали люди. Петрович потирал искусанные руки. Сон пропал. В стороне, в блестящей знойной дымке, высился красный холм. Обильно намочив полотенце и повязав его на голову, он направился к нему.

Склоны холма густым ковром покрывали маки. От их ярко слепящего цвета болели глаза. У вершины струистыми прядями мелкой рябью дрожал ковыль. «Словно шелковые волосы земли», - подумал Петрович. По колено в сухой траве он взобрался наверх и замер, увидев высокую стену из крупного желтого кирпича. Она тянулась по диагонали, утопая в траве, и, спускаясь, терялась из вида. Он подошел поближе, полоснул ее лопатой, словно отгоняя мираж, и услышал отчетливый звук. Затем прошелся вдоль стены и уперся в глубокий овраг. Тогда, забросив на нее лопату, он подтянулся на руках. Толщиной она была с полметра. Петрович поднялся и, держа лопату словно балансир, зашагал по стене. Она тянулась метров на сто и поворачивала под прямым углом. Еще полсотни метров - снова поворот. Обозначив четыре угла, она замыкалась. Идеальный прямоугольник бледно-желтого цвета психбольницы. Что-то робко зазвучало в голове, выбираясь из завалов памяти. Петрович поймал ритм и зашагал по стене, поглощенный переливами мелодии.

Солнце яростно пекло, находясь в зените. Исчезли тени. Он вместе с солнцем составлял единую вертикаль, уходящую в космос. Его охватил восторг. Стена оказалась совершенно ровной, без проемов окон или дверей. Он испытывал яркие чувства, словно в юности, когда, отдаваясь музыке группы «Пинк Флойд», в то же время боялся сойти с ума. Бессмысленная территория, огороженная, словно китайской стеной. Пустота внутри не имела фундаментальных перемычек. Петрович захотел в нее прыгнуть, но почему-то побоялся. «Это ничто, - подумал он, - пуп земли, где все исчезает. Идеальное место, чтобы сойти с ума».

Он поглядел вдаль, угадывая маленькие точки шалашей. Странные образования, возникшие из ничего. Равно как и люди под ними, занимающиеся неизвестно чем. Здесь начало безумия и одновременно его конец. И если в этом мире смысла нет, а Петрович в этом все больше убеждался, то бродить по этим стенам над кровавыми склонами холма, напевая из репертуара «Пинк Флойд», - идеальное занятие.

5

Степь - удивительное место. Днем - невыносимый зной, ночью легко можно замерзнуть, в отличие от города, медленно остывающего в темноте. Сели ужинать. Петрович, медленно прожевывая пищу, подкармливал воробьев. Те уморительно ругались и дрались за хлеб. Неторопливый разговор за столом сопровождался негромким стуком ложек. Неторопливо садилось солнце. Петрович тоже перестал торопиться. Это было ново и удивительно. Раньше, копая землю, он с нетерпением ожидал конца работы, поминутно дергаясь и поглядывая на часы. С самого утра он ожидал вечера, нервно подгоняя зависшее в небе солнце. Раньше трудно было усидеть на месте, что-то в нем зудело и требовало занятий. Сейчас Петрович мог часами смотреть на закат, наблюдая бескрайнюю степь. Он делал все спокойно и размеренно, касалось это работы, еды или сна. Ему стали не нужны часы: в поминутном делении времени отпала необходимость. Петрович стал улавливать цвета - степь оказалась разноцветной. Он постепенно привыкал к ней, она переставала быть ему чужой. Петрович постоянно узнавал что-то новое и, легко отличая чабрец от богородичной травы, испытывал гордость. Что-то неуловимо менялось в нем. Часть его жизни уходила - по крупицам, незаметно, словно старые вещи, которые он выбрасывал из квартиры. Но вливалось новое, и поэтому он не чувствовал пустоты. Только боль о семье жила в нем, как и прежде. Единственное светлое и неизменное, словно двухтумбовый стол, на который у него не поднялась рука.

Ему казалось, что минула целая вечность. Он с удивлением глядел на свои грубые руки, державшие когда-то тонкий инструмент. Стоматологические термины иногда всплывали в голове, словно что-то далекое, из какого-то сна. Петрович принял эту жизнь быстрее, чем мог себе представить. Эта степь, эта земля - и есть его жизнь. Он с жадностью вдыхал густой травяной воздух, разминал в руках горячую землю, лишний раз убеждаясь, что все это и есть настоящее. Он подолгу оглядывал степь, восхищаясь и пьянея от ее раздолья. Там, за горизонтом, верил Петрович, уже край земли. Он оглядывал горизонт и с удивлением вспоминал, что где-то дальше есть Москва. «А есть ли она? - часто сомневался Петрович. - И даже если есть, то зачем?»

Он был полностью уверен, что жизнь в городе отличается не смыслом, а суетой. Он догадался, что количество благ и кабаков на душу населения не цивилизует человека, а лишь заводит в тупик. Он точно знал теперь, что в стрижке овец не меньше нюансов, чем в лечении зубов, и что компетентность в лекарственных травах важнее познаний в дегустации вин.

- Зарплату начисляют, - нарушил молчание Миша, просматривая ведомость. - Тратить только негде.

- Семье отошли, - отозвался Саид.

- Что я, буйвол, что ли - только пахать?

- Ты царь, - успокаивал его Саид, - зверей.

- Хорош царь - вспахиваю, как бобер последний.

- А гадишь, как последний слон! - вмешался Евсеич.

- Да пошли вы! - обиделся Миша. - Раньше отработал, зарплату получил - потратил. Получил удовлетворение. А сейчас? Получил - отослал. Обидно. Как Винни Пух на пасеке: и морда пухлая, и меду ни фига!

- Значит, деньги нужно тратить, а без этого не жизнь? - спросил Евсеич.

Миша призадумался, ковыряясь ложкой в каше.

- А разве это жизнь? Спать с насекомыми, жара, бараки без кондиционера. И каша эта! Если бы там, - он указал на небо, - так же жили, - я согласен. А так - я тоже большего хочу!

- Ты на земле живешь, - сказал ему Евсеич, - не забывай. А там, - он тоже указал на небо, - зарплаты другие. Земельный труд - он самый тяжелый и самый низкооплачиваемый. Несправедливо, конечно. Вот ты копаешь целый день, потом исходишь. Но если судить по зарплате - представь, как они там потеть должны! Так что им без кондиционера - никак!

- И чем они так заняты, что так потеют - бумагу пишут?

- Они думают.

- Ага, - усмехнулся Миша. - Там уже бицепсы, наверное, вместо мозгов. И живем мы точно так, как они думают.

- Конечно, несправедливо, - вмешался Саид. - Нужно наоборот: тот, кто хлеб растит - получает больше, тот, кто его продает - меньше. Ну а тот, кто над ними надзирает - самую малость. Что за труд такой - надзирать? И сквозняк ему вместо кондиционера!

- Государство не бывает справедливым, - сказал Евсеич. - Это закон. Блага только тем, кто вверху. Иначе люди перестанут карабкаться наверх. А это для него - гибель. Опять же, тем, которые вверху, никакого удовольствия. Ты представь, что у всех машины с мигалками. Какой в них тогда прок - в мигалках? Ба и Бог с ними, пусть карабкаются!

- Олигархи, значит, русскому западло? - подначил Миша.

- А где ты русских олигархов видел? Русскими купцы были, да и те промотались все. Потому что знали, что не в деньгах счастье. Пропивались вдрызг, но и жертвовали от души. Олигархи, согласись, мелковаты. Или взять чиновников. Ты думаешь, зачем варягов звали? Да совестно руководить было! Тяги не было такой, амбиций, как говорят сейчас. Каждый работал, и уважаем был за то, что работал. Руководитель один признавался - Бог! Неправду говорят, что русский народ ленивый. Он - не амбициозный. Возможно - непрактичный, но мы другие, мы воспринимаем мир душой, и многое приемлем или нет - по наитию. У варягов мера - калькулятор, а у нас - душа. Практичней - калькулятор. Но лучше ли?.. Тут вот как получается, что русский - он не национальностью русский, а мироощущением и состраданием. Последнюю рубаху отдать расчетливо нельзя, сострадая - можно. И вот когда ты поднимаешься наверх и обрастаешь благами, ты вроде бы и русский, но уже не народ. И мироощущение, и отношение к народу не то, корыстное, что ли? Глядишь - и калькулятор пригодился. Так русский ли ты был?

- Значит, не нужно дергаться?

- Нужно просто жить, Миша. Жить там, где ты живешь, и так, как ты умеешь. Жизнь - она скоротечна. И есть еще инстанция - повыше прочих! А там плевать, была ли у тебя мигалка. Что толку приобрести весь мир, а душу свою потерять? - это сказал Иисус... А деньги - это словно волоски на яйцах. Допустим, у тебя их больше, у меня - меньше, но из этого не следует, что ты - лучше.

- В государстве, как у обезьян, - сказал Петрович, - грумминг.

И видя их недоумение, пояснил:

- В обезьяньей стае каждый выполняет свою роль. Там своя иерархия. Высшая ступень - это вожак (президент, можно сказать). Затем самцы, скажем, первого, второго и т.д. порядка (министры, замы министров, губернаторы). Очень строгая субординация. Чем выше по иерархии, тем доступнее бананы. Но дело, собственно, не в них. Главное - это участие в грумминге. Грумминг - это акт вычесывания блох. Это акт особого доверия, знак отличия, можно сказать. Это обоюдный акт, но не с кем попало, а в соответствии с субординацией: вожак занимается груммингом с самцом первого порядка, самец первого - с самцом второго и т. д., вниз по лестнице. Если бананы условно - это деньги, то грумминг - это привилегия, награда. Казалось бы, самцы низшего звена делают грумминг чаще и охотнее, а значит, и блох вычесывают качественнее, но нет. Чем выше по ступени ты занимаешься груммингом, тем более это почетно. Скажем, если грумминг с самцом девятого порядка - это почетная грамота, то грумминг с вожаком - правительственная дача. Самое страшное для обезьяны - быть изгнанной из стаи. Но не из-за бананов - они под ногами валяются в урожайный год. Лишиться привилегий, потерять свой статус - вот что страшно.

- Так это подтверждает теорию Дарвина! - воскликнул Миша. - Бананы, обезьяны, ветви - ведь не зря же говорят - ветви власти!

Петрович прикрыл глаза и словно наяву увидел яркие густые заросли, высокие раскидистые пальмы в переплетении лиан. В их тенистых зеленых кронах - хаотичное, на первый взгляд, движение карабкающихся обезьян. Визжа, пружиня и толкаясь, они рвутся вверх, грозно огрызаясь на теснящих их снизу собратьев. Труден и неудобен их путь, зачастую напрасен, но кто-то, верно выбрав направление, удачно оттолкнувшись о нужную ветвь, глядишь, и поднимется над остальными. И вот он - заветный рубеж! Вытягивая головы, томно подрагивая чуткими мошонками, осторожно тянутся вперед. Там, за густою листвой, в окружении избранных счастливчиков - ОН! И кто знает, - вдруг заметит, выделит, приблизит...

- Не знаю, как вы, но я обезьянами восхищаюсь! - поделился Миша. - Ведь подумать только: интеллект - почти ноль, но какая жажда самоутверждения, какое понимание, можно сказать, политического момента. Так, может, вовсе не труд, а осознание этой составляющей и сделало обезьяну человеком? Тогда, выходит, что политик - самая древнейшая профессия!

- Как же так? - расстроился Саид. - Нацепили пиджаки, галстуки повязали - и вся эволюция?

- Душа, - сказал Евсеич, - она к теории Дарвина - никак. И получается, что часть людей произошла от Бога, а часть - от обезьян. И, наверное, самое сложное в жизни - изжить в себе обезьяну. А может, в этом ее смысл? Во всяком случае, у тебя всегда есть выбор - прыгать по лианам или нет.

Стемнело. Подкатила припозднившаяся почта. В лагере стоял гомон - обсуждали новости. Петрович, лежа на земле, смотрел на звезды. Они удивляли его своей величиной. В городе они казались мелкими и тусклыми. Он вспомнил, как они с женой, тогда еще его невестой, однажды ночью возвращались в город. Опоздав на последний автобус, засидевшись в ближайшем поселке в гостях, решились идти пешком. Пробираясь безлюдной тропинкой, то и дело спотыкались, потому что смотрели на небо в ярких и огромных звездах, как сейчас. Выйдя на окраину, пошли вдоль кладбища душной тополиной аллеей. Вдоль нее горели фонари, звезды померкли. «Вот и все, - сказала она тогда, - звезды спрятались от нас».

Петрович закрыл глаза и стал вспоминать ее запах.

Зашуршала трава. Закряхтев, рядом уселся Евсеич. Немного повозился в темноте и задымил. Легко покачивая красным огоньком, затаился, словно настраиваясь на одну с Петровичем волну.

- Ты не горюй, Петрович, - мягко сказал он. - Я вот смотрю, ты словно тяжесть в себе носишь, нудит у тебя внутри. Это хорошо.

Петрович приподнялся на локте и удивленно посмотрел на него.

- Не удивляйся. Столько людей вокруг - пустых, словно мыльные пузыри. А если у тебя болит душа, значит, она у тебя есть. С нею тяжело, но без нее хуже. Ты будешь носить эту боль, но ты не один ее носишь. Знаешь, почему люди суетятся? Ускоренный ритм жизни и тому подобное? Это все ложь... Они боятся остановиться. Боятся задуматься. А ты остановился, Петрович. И ты - один на один со своей душой.

6

Сентябрьское солнце медленно садилось за тучу, окрашивая небо в багровые тона. Наступающий день обещал быть ветреным и, возможно, дождливым. Евсеич слонялся по бараку и негромко стонал. Он ладонью придерживал щеку, мотая головой туда-сюда.

- Ну, чего ты мучаешься? Не будет больно, - убеждал его Петрович, вращая в руках плоскогубцы. - Нужен спирт.

- Открывай заначку! - поддержал его Миша.

- А тебе зачем - геморрой прижигать?

Миша насупился.

- Это от того он у тебя болит, что ты зубоскалишь.

Петрович на огне накалил плоскогубцы и с шипением погрузил их в спирт. Евсеич тихонечко скулил.

- Выпей, - предложил ему Петрович, но тот отрицательно покачал головой.

- Открой рот, - Петрович ощупал десну. - Готов?

Евсеич зажмурил глаза и кивнул. Петрович ухватил зуб и потянул. Рассмотрев его внимательно, бросил на землю. Евсеич продолжал сидеть с открытым ртом, закрыв глаза и вытянув шею.

- Все, - сказал Петрович. - Все!

- Ну, ты ас! - прошамкал Евсеич, по привычке щадя десну и ощупывая языком появившееся дупло. - Врач - полезная профессия. Он облегчает боль!

- Два часа ни есть, ни пить.

После ужина Петрович подал ему спирт.

- Прополощи.

Евсеич погонял его во рту и выплюнул на землю.

- Не, ну как нерусский! - поморщился Миша.

- Нам спиртное ни к чему, - возразил Евсеич. - Оно, конечно, водка нам не зря созвучна. Ведь мы и трезвые, что пьяные: болтает нас туда-сюда. Трезвые спотыкаемся, а уж если выпьем - несет нас, аж в ушах свистит! И Россия так же - то туда шатнется, то сюда. То на колени упадет, то снова встанет. Но подумать если, как тут не шататься - кругом такой простор! Ведь душа - это отражение земли, а она у нас - бескрайняя! Взять Япония, к примеру. Шаг влево, шаг вправо - океан. Тесно им, потому и кланяются, и душа у них - в глубину... И путь у нас такой извилистый. То монархию изведем, то социализм построим, то капитализм возродим. Сколько нашему капитализму? А социализму сколько было? То-то. Россия - вечно молодая страна!

- А что, - спросил Петрович, - капитализм не приживется?

- А ты не сомневайся! Наедимся мы еще капитализма. Мы ж его однажды рушили! Это нужно так уметь - в себя плюнуть! Я так рассуждаю: тоталитарный режим - он для власти, а либеральный строй - для богатых. И то, и другое - мимо нас. Сколько можно бороды насильно брить и строить на костях? Есть третий путь, и только он оправдывает жертвы. Этот путь - справедливость.

- И когда же он наступит - этот третий путь? - ухмыльнулся Миша.

- Когда уйдут варяги.

- Ты серьезно? - спросил Саид. - Просто встанут и уйдут?

- Им больше нечего здесь делать. Мы с ними разные и чужие. Только чужой может так не любить народ. Они уйдут... Ладно, завтра едем на экскурсию - показать вам кое-что хочу.

Утром забрались в кузов и затряслись по разбитой дороге. Небо хмурилось. Западный ветер подхватывал из-под колес пыль и растягивал из нее дымовую завесу. Дорога петляла по полям - то жесткая, в глубоких колдобинах, то плоская и мягкая, припорошенная пылью. Изгибаясь влево, вправо, пересекала линию электропередач. «Почему она неровная?» - удивлялся Петрович. Быть прямой ей, казалось, ничто не мешало.

Повернули под прямым углом. Ветер сделался доковым, потянуло пылью. Евсеич натянул до подбородка вязаную шапочку.

Где-то через два часа он попросил остановить. Соскочил с машины и направился в поле. Побродив там немного, призывно махнул рукой.

- Вот, - он указал на поле, - отсюда мы начинали!

Петрович с интересом огляделся по сторонам, пытаясь уловить что-либо знакомое. Может быть, вот та акация удержалась в памяти или тот бугорок? Но местность казалась вполне заурядной и ничем не примечательной. Да и первые дни приезда вспоминались смутно, как неясный сон.

- Ты что, отметить это нас привез - типа юбилей? - удивился Миша.

- А вы что, ничего не видите?

Евсеич вывернул земляной ком и бросил его на землю. Затем погрузил в углубление руки и развеял землю по ветру.

- Ну? - Миша в удивлении пожал плечами.

- Ни соломы, ни зерна - ничего! Здесь не сеяли! - закричал Евсеич. - Понимаешь, не сеяли!

Петрович оглядел унылую пашню под свинцовым небом, местами поросшую бурьяном, и редкие, гонимые ветром перекати-поле. Смысл произнесенного постепенно доходил до него, поражая своей несуразностью.

- Как же так? - спросил Саид. - Зачем тогда все это?

- Пошли в машину, - буркнул Евсеич.

За обедом Петрович вращал ручку приемника, пытаясь поймать какую-нибудь станцию, постоянно натыкаясь на вой и треск. Старенький облупленный приемник совершенно захлебнулся в помехах. Иногда обрывки фраз пробивались сквозь шум эфира, но слова терялись в какофонии звуков. «Говорит Москва... освоение Марса... первый строительный модуль... обработано полей...» - с трудом улавливал Петрович.

- Зерна бы нам, - сказал Евсеич, - засеять. Чувствую я: оставят нас здесь.

- Да что ты каркаешь? - возмутился Миша. - План дадим - и домой.

- План один, - возразил Евсеич, - наша занятость. Я, конечно, всего не понимаю, но так думаю, замышляют они что-то. Потому и согнали сюда - чтобы не мешали.

- А когда мы им мешали? - удивился Саид.

- То-то и оно, - вздохнул Евсеич, - непонятно.

Петрович выключил приемник и задумался. Гулкие безлюдные коридоры мерещились ему. Светлые высокие кабинеты, выстеленные толстыми коврами, скрадывающими любой звук. Огромные, во всю стену, непроницаемые окна с видом на пустынные гранитные проспекты. Матово отполированные столы с массивными канцелярскими приборами, державной основательностью навевающими вечность. И жуткая, звенящая тишина, не нарушаемая даже боем часов. «Ведь вечность, - подумал Петрович, - она над временем. Творящим замыслы оно ни к чему, им верится, что их замыслы бессмертны».

Ни шороха, ни кашля - стерильная тишина. Бесплотные тени дрожат над столами, тягуче рождая из плотного воздуха мысль. Петрович уловил жужжание, еле слышное, словно от случайной мухи где-нибудь за тридевять земель. «А ведь должна же быть и здесь хоть какая-то жизнь, - подумал он про себя. - Пусть даже эта муха». Но тут же осознал нелепость этого предположения, несочетаемость безлюдной пустоты, стерильности, великих замыслов и назойливой, безмозгло-хаотичной твари, которая, к тому же того и гляди - нагадит на указ! Ведь ей что государственность, что нет - едино... А ведь, скорее, это шорох, словно кто-то сучит маленькими лапками о лакированную поверхность.

Петрович снова отбросил аналогию с насекомыми. Это скрип. Это просто едва уловимый скрип. Так иногда поскрипывает ветка в ветреную погоду или же перо царапало бумагу где-то лет сто назад. Или гул, подумал он. Гул проводов под напряжением, куда-то уносящих невидимое электричество... И вдруг он догадался. Это жужжат и поскрипывают мысли, гулом оповещая свое появление в мир.

- Что-то назревает - такое ощущение, - сказал Евсеич. - Космос и поля - что в этом общего? Поля готовы, но бесплодны. Для чего им космос, если здесь порядка нет?

Зачихав и закашляв, в муках успокоился двигатель. Лязгнула дверца, загнусавил сигнал.

- Почта, - оживился Миша.

С толстой газетной пачкой подошел водитель и, устало улыбаясь, положил ее на стол. «Марс пригоден для жизни!» - радостно сообщал один из заголовков.

- Все же странно мы живем, - забурчал Евсеич.

Саид, пролистывая прессу, выронил на землю мятый конверт.

- Петрович, - закричал он, - тебе письмо!

У Петровича гулко застучало сердце, и горячая волна зашумела в ушах. Взяв дрожащими руками конверт, волнуясь, быстро разорвал. Развернул двойной тетрадный лист. Аккуратные ученические буковки заплясали в глазах.

«Здравствуй, папа!

Мы очень волновались за тебя, потому что долго не было писем. Ты за нас не волнуйся, у нас все хорошо. Папа, я тоже за тобой скучаю. Приезжай быстрее!»

Ниже растянутым, чуть нервным почерком:

«Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо. Мы живем сейчас в очень тревожное время. Я знаю, что причиняла тебе боль, и сейчас виню себя за это. Нам действительно нужно о многом поговорить. Пиши нам, пожалуйста, на собственный адрес - мы живем сейчас там! Я, сын и твой ушастый заяц. Мы тебя ждем».

Петрович снова и снова перечитывал строчки, тихонечко шурша бумагой, недоверчиво осязая эту хрупкую реальность. Он старался поверить в нее, боялся спугнуть и, не в силах сдержаться, заплакал. Чуть поодаль, нарочито равнодушно гомонили мужики, благородно оставляя без внимания его слабость...

Во дворе барака вечером разожгли костер. Ветер стих, прояснилось небо. Опоясанная облачной лентой, висела луна. С треском прогорали головешки, превращаясь в жар. Сидели на ящиках, молчали, впитывая тепло. Едко иногда пощипывал глаза дым, на какое-то время прогоняя дрему. Нудно пищали живучие южные комары. Петрович вглядывался в угольки - то яркие, словно расплавленный металл, но потухающие, серые, - оттенки чувств, живущих у него в душе. Надежда и радость в нем вдруг сменялись страхом и тоской, словно примеряясь к нему. «Будто чувства живут помимо нас, - подумал он. - А мы лишь оболочки, которые они примеряют. И кто-то из нас уютнее для счастья, а кто-то - для тоски. Мы как пустые домики для чувств и эмоций. «Уютный дом» - написано на одном из нас с самого рождения. И можно быть уверенным, что не поселится там ничего, кроме уныния. «Веселенькая хижина» - табличка на другом. Ни горе, ни невзгоды там не приживутся. И если упорхнет оттуда радость, поселится вскоре другая. Поэтому счастье, - подумал Петрович, - это внутреннее состояние. Оно либо дано, либо нет. Им невозможно поделиться, если человек к нему глух. Счастье - оно не вне, оно не зависит от внешнего, от времени года или общественного строя. Чтобы его достичь, бесполезно сотрясать государства».

- Глупо требовать от государства счастья, но требовать от него счастью не мешать - нужно! - поделился Петрович.

Сухо щелкнуло полено. В темноте послышались торопливые шаги и возбужденные голоса. Освещаемый костром, показался Саид, сопровождающий какого-то мужика. Подошли к костру, мужик, смущаясь, поздоровался.

- Посмотрите, кого я привел, - сказал Саид, подталкивая его в спину. - Он только из Москвы приехал! Расскажи! - дернул того за рукав.

- Да чего рассказывать? - снова смутился мужик. - Послали меня в Москву - я в соседней от вас бригаде - узнать, как нам дальше - зимовать, не зимовать, по домам когда ехать. Никто же ничего не знает! Приехал я, по городу прошелся. Лужники перекопаны, и нету никого!

- Совсем никого? - вскричал Миша.

- Есть народу немного, транспорт ходит даже, но очень малолюдно, а из правительства - никого. Улетели!

- Куда улетели? - вконец обалдел Миша.

- На Марс.

- Ты что, мужик? - обиделся он. - Дураков нашел? Где приемник?

Миша сбегал за приемником и включил, вращая ручку.

«Говорит Москва... говорит Москва...» - громко захрипело в нем.

- Ну вот, - удовлетворенно засопел он, кивая на приемник. - А ты говоришь...

- Погоди, - сказал Петрович, вслушиваясь в треск и максимально прибавляя громкость. Что-то едва уловимое настораживало его в этом хрипе. Он прикрыл глаза, максимально напрягая слух. Так и есть.

«Внимание, говорит Марс-ква, говорит Марс-ква... обработано две третьих территории... введен в эксплуатацию третий космический модуль...» - уже четко различил Петрович.

Уязвимо-хрупкое послание из космического далека. Отойдя от света, запрокинув головы, долго всматривались в звездную бесконечность.

- А ты был прав, Евсеич, - сказал Саид. - Они ушли!

- А как же мы? - потерянно отозвался Миша.

- Что имеем - не храним... - усмехнулся Евсеич. - Это, Миша, детство говорит в тебе, тяга по ремню. Вот и посмотрим, повзрослели мы наконец или нет.

7

После резкого похолодания и череды дождей, в середине октября наступило бабье лето. Солнце пригревало, в сухом прозрачном воздухе плавали миллионы паутинок, щекоча лицо. Влажные поля зеленели озимыми. Стаи диких сизарей ковырялись в них, выискивая зерно. В лесополосах набухали вешенки, а вокруг карагача толпились желтые опята. Степь пропитывалась солнцем, запахом полыни и теплом. Возле барака толпились люди, негромко разговаривая меж собой. Осенняя нечаянная благодать не радовала их. Умирал Евсеич.

Он лежал под толстым одеялом, сморщенный, еще больше похудевший, и выглядел, казалось, на двести лет. Лишь сейчас стало понятно, насколько он стар. Его энергия и острые, живые глаза вполовину молодили его. А сейчас они угасали. Обычная простуда, ничего особенного, резко подкосила его. Он сначала ходил по бараку, иногда выбирался во двор, но все больше слабел. А в последние дни слег совсем. Петрович твердым голосом, пряча влажные глаза, поначалу пытался его ободрить, но он точно знал, что умирает. Старость - не болезнь, и от смерти нет лекарства. «Жалости я не люблю, но бравада ваша дутая еще более противна. Так что плачьте, не стесняйтесь», - говорил он им.

- Вот характер! - поражался Миша.

С каждым днем Евсеич таял, со вчерашнего дня уже ничего не ел.

- Ты покушай что-нибудь, - уговаривал Саид. - Что ты хочешь?

Евсеич, натужно улыбаясь, отрицательно качал головой, но Саид не отступал, и тогда он сдался.

- Я бы суп из шампиньонов попил - их в степи сейчас навалом.

- Что за еда - шампиньоны, - скривился Саид. - Нечистая еда. Хочешь, курицу тебе достану или барашка уведу? Только скажи!

- Не то, что попадет внутрь, оскверняет, - возразил Евсеич, - оно исторгается прочь, а то оскверняет, что исходит изнутри, из сердца - злоба, мысли темные... Так говорил Иисус. Поэтому - ничего, грибов хочу.

Петрович, быстро перебегая от гриба к грибу, собирал шампиньоны, на ходу отмечая в серой траве белеющие шляпки.

- Ты что так бегаешь? - удивился Миша.

- Боюсь, - признался он, - вдруг не успеем.

Собрали ведро. Грибов уродилось много. На костре приготовили суп. Евсеич съел две ложки и отказался: «Не идет». Но тарелку убирать не стал - так и лежал, вдыхая грибной запах.

- Видеть его таким не могу, - прошептал Миша. - Хоть бы заругался, что ли?

Евсеич покосился на него и усмехнулся.

- Я хоть и полумертвый, Миша, но не глухой.

Миша взял его за руку и заплакал.

- Не нужно плакать. Я хорошо умираю. Не безмозглым идиотом, но в своем уме. И вы вокруг меня - опять же. Я - словно Христос среди учеников, только грешный. Чего еще? Мне не страшно умирать, я смерть жду. Есть что дальше или нет - это вопрос веры. Пусть безверные боятся. Тяжело я жил на свете, больно. Много зла, несправедливости много. А теперь - все. Ведь не зря на Руси говорят: отмучился я. Тот, кто наслаждался в этой жизни, пусть упирается. Ну, а я - что же? Мне теперь - покой. Болью я грехи искупал, но теперь - свободен... Я не из страха перед Богом жил, я так по совести считаю. Но совесть - это не воспитание, это голос души, а она Богом дается. Если ты ее слушаешь, то ты и Богу угождаешь. Осквернять ее - страшный грех. Без души человек - быдло, животное. Бог и создал-то нас из-за нее, из-за нее и назвал - Человек... Наша душа - словно сумрачный дремучий лес. Пусть он буйный, не подстриженный, но зато - живой. Оттого и хотят, как на западе, - закатать ее бетонными дорожками и указателей наставить: доллар - налево, казино - направо. Иначе трудно им ориентироваться, загадочна она для них без указателей. Непроходима. Вот и супятся всегда, исподлобья смотрят... Но Бог свои души в обиду не дает, и пока он с нами - нас никому не одолеть... Нас убьют не пулями. Вот когда мы станем пальцы в бублики крутить и, словно идиоты, радостно вопить: «Все о’кей!» - вот тогда нас убьют!

Евсеич прикрыл глаза и надолго замолчал. Одеяло колыхалось над костлявой грудью. Казалось, что он задремал. Осторожно начали вставать, стараясь не скрипеть пружинами кроватей.

- У меня к вам будет просьба, - сказал он. - Я хочу, чтобы меня отпели по-православному. Привезите батюшку хорошего, если не трудно. А батюшку выбирайте так: который согласится сразу и о деньгах не спросит - того и везите, пусть он даже будет пьян. А который сразу цену скажет - того не нужно... Вот, прожил всю жизнь - и даже нечего оставить. Разве что лопату - на память.

Петрович лежал с закрытыми глазами и не мог уснуть. Поминутно вслушивался в дыхание - не послышится ли хрип. Почему-то так он представлял себе смерть - тяжелый хрип, и потом - тишина. Почувствует он что-то в этот момент? Ведь это не просто - есть человек, и вот уже его нет. Что-то происходит в это время. Что-то важное. Он не мог себе представить, что в какую-то долю секунды Евсеича не станет. Вот он лежит, дышит и, наверное, видит сон. Разбуди его сейчас - ответит. И вдруг в какой-то миг - это просто оболочка. И - недосмотренный сон... Жутко. Жутко и нелепо. Нелепо, если это действительно окончательно. А если нет? Если жизнь - это экзамен, но без права пересдачи? Если это знать наверняка, жил бы он, Петрович, по-другому? Наверное - да. Лучше жил бы, чище. Оказался бы он перед смертью в роли беззаботного студента, с ужасом тянущего свой билет?.. Жил человек, хорошо жил. Приобретал положение, связями обрастал, деньгами, властью. Умер. И вдруг оказывается, что это - не конец! Больше того, все его достоинства здесь - с обратным знаком там. Что остается? Пожать плечами и сказать: не знал. Но только это - ложь. Есть ведь Библия, Церковь, наконец... Вопрос веры. Словно в сказке: хочешь - верь, хочешь - не верь. Не потому ли и боятся умирать?

Петрович постарался припомнить свои грехи, и ему стало неуютно.

А если нет там ничего? Если после смерти мы живем лишь в чьей-то памяти? То вспомнили нас, то забыли. Короткая жизнь. Два-три поколения - и все. Умершего можно помнить, но общаться с ним нельзя, прикоснуться - тоже. Неполноценная жизнь.

Лучше пусть там что-то будет, решил он.

Заскрипели пружины. Кто-то, громко всхрапнув, заворочался во сне. Зазвенел над ухом отогревшийся комар. Просто, даже буднично умирал Евсеич. Петрович постарался припомнить самый яркий момент из прожитого им с Евсеичем, но припомнилось другое.

Теплый, ветреный осенний день. Широкий котлован в полроста - они копают силосную яму. Петрович бросает землю на отвал с подветренной стороны. Ветер раздувает ее в пыль и несет на Мишу.

- Ну, ты. Поосторожней! - недовольно кричит тот, и все смеются.

У Саида кто-то умер из родни, и Евсеич отпустил его домой проститься. Миша дуется до сих пор на всех, он хотел бы съездить тоже, но Евсеич не нашел для него уважительной причины. Солнце присаживается в облака, становится холоднее. Петрович застегивает куртку. Он щурится на солнце, определяя время, и с нетерпением ждет Саида: тот обещал заехать к нему домой.

- Перекур! - кричит Миша.

- Это почему? Мы только начали, - негодует Евсеич.

- Чтобы этому сачку больше досталось. Отоспался, небось, на домашней перине! - Миша вонзает лопату в грунт и демонстративно садится рядом, прямо на землю.

- Саид! - кричит кто-то.

Петрович стягивает шапочку, стряхивает с нее пыль и выбирается из ямы.

Похлопывая куртку, щурит глаза на заходящее солнце. По высокому синему небу розовыми хлопьями плывут облака. Ветер упруго толкает в спину, горькой полынью лезет в лицо. Горизонт затянут дымкой. Огибая заросли чертополоха, мощно вышагивает Саид, за ним едва поспевают две хрупкие фигурки. Саид машет рукой, одна из них переходит на бег - синий фонарик нейлоновой куртки.

- Папа! - мальчишеский голосок, летящий сквозь ветер над бурой степью.

Петрович растерянно смотрит по сторонам: серые нахохленные орлы нехотя взмывают в небо со старой сопревшей скирды, Миша весело подмигивает ему, приводя в порядок пыльные штаны. Евсеич виновато прячет глаза, смахивая слезы, и бормочет, словно попугай: «Копай, Петрович, копай...».

По прозрачно-осеннему полю, утопая в выжженной траве, к нему бежит сын...

- Петрович! - шепотом позвал Евсеич. - Посиди со мной.

Петрович ощупью добрался до его кровати и присел на табурет.

- О чем думаешь? - спросил Евсеич.

- О смерти, - признался он. - Будет что-то дальше или нет?

- Нужно время, чтобы к ней привыкнуть. У тебя, во всяком случае, оно есть.

Возле тускло освещенного луной окна с шорохом промчалась летучая мышь.

- Даже если и нет ничего, - продолжал Евсеич, - если все события жизни, проходящие перед нами в последний миг - лишь фантазии умирающего мозга, разве не важно, с чем ты отсюда уйдешь? Какое именно из вспоминаемых событий заберет тебя навсегда? Будет это радость или стыд? Может, в этом - рай наш или ад? Выходит, все же важно, как ты прожил эту жизнь.

...Хоронили Евсеича под тяжелым свинцовым небом. Холодный воздух был горек от полыни и дыма. Громко кричало воронье. Пахла смолой деревянная стружка в гробу, заунывно басил поп. «Вот и все, - подумал Петрович, глядя в чернеющее небо. - Все, как ты хотел. Есть ли ты сейчас?».

Как удивительно устроен человек. Словно живет он в двух временных координатах. Есть внутреннее время - духовное, а есть - внешнее, земное. Внешнее бежит быстрее, намного быстрее. В тридцать лет ты чувствуешь себя на двадцать - только-только постигаешь эту жизнь. Пронесутся годы, пробегут события, а ты, как прежде - только-только... Глянешь в зеркало - седина. Быть не может - неужели столько? А внутри - двадцать. Человек душою не стареет. Значит, душа - бессмертна? Взял бы вот сейчас - и пошел. Только тело не пускает, ослабело тело. А душа из него так и рвется. Не привыкла она так, замурована. Кто же ее, голубушку, выпустит, как не смерть?

Петрович кряхтит, наползает на подушку - все повыше. А как быстро жизнь пролетела! И готовился он, и о смерти думал, пролетела! Сожалеет он о ней или нет - не поймешь.

Глухо стучат часы.

Кто-то вытирает ему лоб.

Время пришло, упираться глупо. Не упирается ведь гусеница перед тем, как превратиться в бабочку. Это было бы смешно.

Петрович тяжело вздыхает. Между ним и комнатой - словно вата или чей-то неясный сон. Окружающее отдалилось, или он, Петрович, удаляется из него?.. А ведь совсем не страшно, тихо на душе. Смерть - это всего лишь дверь. Вата все плотнее, часы - глуше.

Петрович пробует вздохнуть - и непонятно, дышит он еще или нет. Вата заполняет все кругом, и Петрович начинает смотреть чей-то сон: по высокому синему небу розовыми хлопьями плывут облака. Ветер упруго толкает в спину, горькой полынью лезет в лицо. Горизонт затянут дымкой. Огибая заросли чертополоха, мощно вышагивает Саид, за ним едва поспевают две хрупкие фигурки. Саид машет рукой, одна из них переходит на бег - синий фонарик нейлоновой куртки.

- Папа! - мальчишеский голосок, летящий сквозь ветер над бурой степью.

Петрович растерянно смотрит по сторонам. Серые нахохленные орлы нехотя взмывают в небо со старой, сопревшей скирды. Миша весело подмигивает ему, приводя в порядок пыльные штаны. Евсеич виновато прячет глаза, смахивая слезы, и бормочет, словно попугай: «Копай, Петрович, копай...».

По прозрачно-осеннему полю, утопая в выжженной траве, к нему бежит сын...

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.