Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 2(23)
Николай Сахвадзе
 ПЕРИОД ПОЛУРАСПАДА (Молодой человек в эпоху Брежнева)

Вступление

За год до начала этой истории различные события не то чтобы масштабно сотрясали страну и ее устои, но пикантно нервировали население, обдувая народ сквозняком испуга и придавая обыденному потоку жизни колкий привкус нарзанной свежести.

Сначала состоялся суд над писателями Синявским и Даниэлем, назначивший им за их творчество тюремные сроки в семь и пятнадцать лет соответственно.

Михаил Шолохов, выступая на XXIII съезде КПСС, посчитал приговор слишком мягким.

Впечатлительная и честная до одури Лидия Чуковская в открытом письме Шолохову, которое бродило по стране в «самиздате», пообещала нобелевскому лауреату, что литература отомстит за себя сама и приговорит Шолохова к высшей мере наказания - к творческому бесплодию.

Стрела попала не в бровь, а в глаз! Только ленивый не знал, что Шолохов вот уже двадцать лет усердно и безуспешно пишет роман «Они сражались за Родину» и никак не может закончить.

На этом фоне даже смерть Анны Ахматовой 5 марта 1966 года в подмосковном санатории произошла как-то не очень горько и не очень заметно. Страна, как всегда активно, включилась в празднование Женского дня, и ее тело доставили в Ленинград только 10 марта.

Вот уж действительно год так год! Сплошная писательская лихорадка буден в миноре траура и грызни.

А что сказать о нынешнем? Пятидесятилетие Октябрьской революции? Так ведь юбилей будет осенью, а на дворе весна-красна на излете.

Хотя главное для меня и моих друзей вовсе не эпохальные события, не разломы советской истории, а ожидание предстоящих экзаменов. Время, о котором школьные учителя настырно твердили нам изо дня в день, на протяжении всего учебного года, - это время подступило.

Чем дольше ты ждешь чего-то, тем внезапнее оно грядет для тебя!

Том первый

Глава первая

25 мая прозвенел последний звонок.

Арам Багдасарян, наш щуплый комсорг и непременный участник всех школьных событий, пыхтя от напряжения, поднял на плечо сестру-первоклассницу и пошел мимо торжественной линейки учеников.

Сестра, воздев ручонки, неутомимо трясла над двумя огромными белоснежными бантами звонким колокольчиком, который хранился в школьном сейфе специально для таких вот дней.

- Слушай, Нодар, - обратился я к другу. - Мы с таким нетерпением ждали этого дня, а радости сейчас абсолютно не чувствую. Ну вот ни капельки... Почему? Даже странно как-то.

Нодар Глонти усмехнулся:

- Прощание - это, наверное, всегда грустно. Привыкай.

Принаряженные, шли мы в школу на вечер в честь последнего звонка - коренастый, плотный, физически очень сильный Нодар и я, заметно вытянувшийся за последние два года.

На улицах Моздока все было обыденно, и нас удивляло, что прозвеневший сегодня звонок никак не отразился на жителях города, на их делах и заботах.

Из нашего класса на вечер пришло семь человек: три парня и четыре девушки. Поразительно! Неужели остальные уже засели за учебники?

Как бы признавая поражение и истаивание своих прав перед теми, кто будет продолжать учиться здесь, наша великолепная семерка забилась в угол и некоторое время, не рыпаясь, слушала плохо спевшийся, звонко кричащий хор:

День за днем идут года -

Зори новых поколений.

Но никто и никогда

Не забудет имя - Ленин!

Особое раздражение вызывала ведущая концерта, бойкая восьмиклассница. Она говорила фразы, которые на транспарантах в любой праздник прочитать можно, причем говорила так, будто сама только что придумала их. И Нодар раздраженно изрек вполне предсказуемое пророчество:

- Теперь понятно, кто будет новым комсоргом школы вместо Арама!

- Ребята, пошли в седьмую школу, - предложил ершистый Боря Кирхер.

- Какой резон? - спросила крупная плечистая Чарчаранова. - Да и кто нас туда пустит?

- У меня дед там сторожем. Сегодня как раз его дежурство.

- Ну пошли, что ли? - сказала Настя Атрышкина.

Ей-то что - она красивая и в любой школе ни один танец не простаивает.

Пригнувшись, мы стали пробираться к выходу под звуки очередной песни.

Борькин дед, хмурый, носатый, смахивал на Ивана Грозного, каким запомнился царь еще из «Истории СССР» за 7-й класс. Помню, мы долго спорили и недоумевали: какое отношение имеет Иван Грозный к истории Советского Союза, которая началась через три с половиной века после его смерти? И даже со смехом решили тогда, что история в нашей стране - самая непредсказуемая наука.

Старик неожиданно заартачился:

- Да ты что, внучек? Как же я, забодай тебя комар, пущу такую ораву?

Из дверей доносилась музыка. Настя Атрышкина нетерпеливо переступала с ноги на ногу, как племенная кобылица. Боря искоса взглянул на нее и сказал:

- Слушай, дед, я тебе завтра «Наследника из Калькутты» почитать достану. Ты же давно хотел?

- Обманешь... - не поверил дед.

- Ну что ты! Мы же не чужие друг другу.

- Поклянись.

- Честное комсомольское.

- Нет. Иначе как-нибудь.

- Век мамани не видать!

- Тьфу, дурачок, забодай тебя комар! - пожурил дед внука и подобрел: - Идите.

Мы не раз и не два навещали седьмую школу. Здесь сцена в буфете. Перед вечером из просторного буфетного помещения уносят столы, прилавок, модерновые стульчики. Взамен тащат из подсобки длинные ряды стульев, сбитые толстыми планками.

Когда мы вошли, все давным-давно было установлено, на сцене пела крепкая стройная девушка с короткой стрижкой. Позади нее сидел на шатком неустойчивом стуле тощий, болезненного вида парень и пиликал на аккордеоне. То ли стул скрипел, то ли аккордеон фальшивил, но играл парень неважно.

Я стал смотреть на девушку.

Было у нее и в голосе, и в фигуре некое обаяние, притягивающее взгляд. Она пела песню о любви. Знаете, там еще слова такие есть: мол, будешь искать, как слепой, звезду под названьем Любовь, и все в таком духе.

Ей долго с восторгом хлопали. Она благодарно кивнула всем и легко соскочила со сцены.

Выступили еще два солиста, а потом серьезный, невероятно худой аккордеонист встал, обнадеживающе просипел: «Теперь танцы», - и с достоинством удалился.

Все радостно загалдели, мигом освободили зал от стульев. Несколько парней притащили огромный приемник с разноцветными лампочками и пультом. Установили на сцене. Сцена стала походить на рубку космического корабля.

Мы стояли обособленно, этакой маленькой колонией: в чужой школе все-таки - не у себя. Когда наших девчонок приглашали, они никому не отказывали. Но если кто-то был навязчив, говорили нам: «Кто-нибудь, потанцуйте с Настей Атрышкиной. А то к ней вон тот тип, как репей, привязался». И мы по очереди танцевали с Настюркой, давая типу понять, что тут ловить нечего. Особенно много приходилось танцевать Нодару, так как надбровные дуги, размах его грудной клетки и плеч производили на парней нужное впечатление.

Я танцевал со своими девчонками, а чужих приглашать не хотел. И только когда Нодар кивнул: «Чуть-чуть не царица Тамара», - я посмотрел. Это была та, что пела, и я решил потанцевать с ней.

Но опоздал - ее уже пригласили. Зато проследил, куда пошла после танца, и стал неподалеку. Как только заиграла музыка, поспешно придвинулся: «Разрешите?!» - и взял за руку. Девушки, стоящие рядом, смотрели на меня насмешливо, а она величаво кивнула: «Пошли».

Вообще-то я неплохо танцую, и мне нравится знакомиться с девушками во время танца. Учила меня этому на школьных вечерах Настя Атрышкина еще в седьмом классе, когда мы впервые стали бывать на вечерах. Много воды утекло с тех пор в Тереке, не раз осыпалась листва в городской роще, и уже за нами наблюдает со стороны подрастающая молодежь.

- С вами очень легко танцевать, - сказала девушка.

- Да? - спросил я, не удивившись. - Тогда следующий танец опять мой?!

Она усмехнулась, но промолчала, и следующий танец я танцевал с ней.

- Как вас зовут?

- Галина.

- Хорошее имя, - похвалил я. - А где вы живете?

- Рядом с первой школой. Вы, кажется, там учитесь?

- А откуда это известно? - удивился я.

- Город маленький, в лицо почти каждого можно знать. Несколько раз видела, как из первой школы выходили.

- Я б с такими способностями в юридический пошел. Ты ведь в этом году кончаешь?

- В этом. Но в юридический не собираюсь.

- А насчет того, чтоб после вечера пройтись, как? Нам по пути.

- Посмотрим, - улыбнулась она.

Вечер закончился. Толкаясь и мешая друг другу, вспотевшие ребята заторопились на свежий воздух. Теперь казалось удивительным, что мы могли выдержать несколько часов в такой парилке.

На выходе дед крикнул:

- Борис, не забудь «Наследника из Калькутты»!

- Железно, дедушка, - ответил внук. - Завтра будет.

Он что-то погрустнел. Может, у него девушка здесь учится, а на вечере ее не было?

Галина вышла со своими.

Я отошел в сторону и позвал:

- Гала!

Она подошла.

- Ждешь?

- Жду. А тебя это удивляет?

- Пошли?

- Пойдем.

Торопиться было некуда, и мы шли, подбирая удобный шаг. Нас обгоняли группы ребят, пары. Многие из парней несли руку на плече подруги. Я подумал-подумал и осторожно положил свою на ее плечо.

Некоторое время Галя шла молча, словно и не замечая мою руку, а потом резким движением сбросила ее с плеча.

- Не надо.

- Почему?

- Не надо, - повторила она. - Ты ведешь себя так, будто опаздываешь на поезд и боишься не успеть переделать уйму дел.

- Похоже, - смеясь, согласился я. - Если б мы познакомились полгода назад, я неделю ухаживал бы за тобой, как за невестой. Каждый день в кино водил, покупал мороженое. Но нам чертовски не повезло, мы познакомились перед выпускными экзаменами.

- Времени мало?

- Точно.

- Ну-ну, - холодно отозвалась она. - Так что, пора по домам?

- Может, по Главной пройдемся?

- Там и без нас каблуков и подметок порядком стерто.

- Да, - согласился я. - Круг развлечений в нашем городе довольно-таки ограничен. А ты на какой улице живешь?

- На Чернокуровской.

Я не помнил, где эта улица, но Галина не обманула - от нашей школы это и впрямь было рукой подать. Она остановилась перед добротным кирпичным домом, крытым листами белого железа. Видно, немало сил и средств ухлопал хозяин в такой особняк. Под окнами в зарослях сирени стояла широкая скамейка на врытых бревнышках.

- Сядем, - предложил я. - Еще рано.

Она молча опустилась на скамейку. Рядом присел я и стал спрашивать о школьных делах. Может быть, она ждала от меня совсем не разговора, тем более столь обыденного и приличного, и сейчас внутренне посмеивается над моим поведением. Эта мысль отрезвила и расстроила.

Правая рука помаячила за ее спиной и легла на плечо. На этот раз Галина не стала сбрасывать ее. Плечо было плотное и горячее, и я сразу забыл, о чем разговаривал с ней. Сирень пахла так сильно, словно кто-то разбил рядом флакон одеколона.

- Небо какое звездное, - сказал я.

Галина посмотрела вверх. И в этот момент я притянул ее к себе и поцеловал в уголок губ. Она рванулась со скамейки, как с раскаленной плиты, встала передо мной рассерженная и задыхающаяся.

- Негодяй, - нервно сказала, поправляя быстрым движением волосы. - Сумасшедший!

- Вот еще! - не поверил я, стараясь не дышать так учащенно. - Ты первый человек, кто говорит мне это.

- Но уж, наверное, не последний, - уколола она.

Мы долго молчали, пока не установилось у нас нормальное дыхание. Я сидел на лавке, Галина стояла передо мной.

- Ну, я пойду, - наконец сказала она.

- Счастливо.

- Мы еще увидимся?

- Увидимся. Ты когда дома бываешь?

- Я теперь почти все время дома буду. К экзаменам ведь надо готовиться. Ты как-нибудь заходи вечером.

- Ладно.

Я поднялся. Она подержала меня за руку, прощаясь, и скрылась за калиткой. И почти тут же раздался глухой мощный рык цепного пса - его, похоже, Галка с цепи спустила.

Чуя чужого, пес ярился и рыл землю под забором.

Глава вторая

Первый экзамен - сочинение.

Мы с Нодаром штудировали правила русского языка, листали учебники литературы.

- «Этот образ, - с ужасом читал я вслух, - дан поэтом-новатором через лирико-эпическое восприятие исторического процесса».

- Бедный Маяковский! - вздохнул Нодар. - Это ж талант надо иметь, чтобы суметь так просто, незатейливо, доходчиво высказаться о нем.

Я отложил учебник:

- Пошли, погуляем, а то и впрямь ничего не лезет в голову.

В эти ясные теплые дни нам стоило немалых трудов заставить себя сесть за учебники. Пробелов в нашем образовании хватало, поэтому уставали мы от занятий гораздо быстрее, чем хотелось бы.

Нодар охотно поддержал мое предложение.

Мы пошли в кафе «Воды - мороженое». Денег на две бутылки пива у нас не хватило, и мы купили себе по маленькому эскимо.

Слизывая шоколадную корочку, вышли из кафе и увидели Саню Блинова. Он сидел на верхней ступени, у входа в маленький сквер, подстелив под себя газету, и без особого интереса разглядывал ноги проходящих девушек.

- Привет ученикам! - сказал он.

- Здравствуй, Блин. Идущие на смерть приветствуют тебя!

Мы пожали ему руку.

Саня Блинов учился в нашем классе, но полтора года назад его исключили из школы за недостойное поведение. И теперь он учится на тракториста в учебном комбинате, расположенном на выезде из города, в поселке Теркумводстрой.

Блинов отодрал нам по куску газеты. Мы присели рядом. Прохожих на Главной улице было немного, как это и бывает в обычный будний день.

- Как дела в школе? - лениво спросил Саня, всем своим видом показывая, что интересуется он исключительно из приличия, а вовсе не потому, что ему на самом деле интересно.

- Тревожно, как на заставе, - усмехнулся я. - Готовимся к экзаменам. Пытаемся за несколько дней усвоить то, что не успели выучить за десять лет.

- Короче, твоих друзей сотрясает легкий мандраж от предстоящих испытаний, - подвел итоги Нодар.

Саня помолчал, вперив взор в разрисованные витрины гастронома напротив. Центральный гастроном занимал половину первого этажа под новым кирпичным пятиэтажным зданием. На второй половине разместилась парикмахерская. Блинов, продолжая с интересом разглядывать отражение солнца в витрине, будто занялся вдруг от нечего делать астрономическими наблюдениями, заговорил отстраненно и задумчиво:

- Помнишь, Нодар, мы на спор переплыли прошлым летом Терек. Туда и сразу обратно. Вылезли из воды и легли прямо на тропинке. В том месте кустарник близко подступал к берегу, и мы мешали пройти двум девушкам. И одна сказала подруге: «Разлеглись, прямо как скоты». Мы с тобой одновременно вскочили.

- Да помню я, помню, - подтвердил Нодар. - Они приезжали сюда к родственникам на отдых. Но ты-то к чему ударился в воспоминания?

- Хотел напомнить, что мы сильные, способные, уверенные в себе парни. Дети победителей! - произнес он с непонятной для меня горечью. - И разве сможет напугать столь сообразительных обалдуев примитивный школьный экзамен?

Тут он увидел невысокого очкарика с гитарой и крикнул:

- Эй, менестрель! Иди сюда.

Паренек подошел. Блинов попросил у него гитару. Неумело пробуя струны, запел:

За кормою вода густая -

солона она, зелена,

неожиданно вырастая,

на дыбы поднялась она...

- В детстве я много читал... - сообщил очкарик.

- Это моя любимая песня, - процедил Блинов.

-... Потому и таскаю очки, - равнодушно продолжал парнишка. Даже за сильно минусоидными стеклами было видно, что у него глаза шизофреника. Очень непосредственное лицо и такие глаза в совокупности производили неуютное воздействие. - Меня в армию не берут, настолько плохое зрение.

Не обращая на него никакого внимания, Блинов, бледнея и сопереживая, старательно изводился в песне:

Нас качало в казачьих седлах,

только стыла по жилам кровь.

Мы любили девчонок подлых -

нас укачивала любовь.

- Меня и в случае войны в армию не возьмут. Тогда хоть партизанский отряд создавай. - Очкарик вымученно засмеялся. Лицо его оставалось серьезным.

- Не переживай, - успокоил его Блинов, прерывая пение. - Будешь делать для нас гробы. Должен же кто-то и этим заниматься.

- Не надо смеяться, - попросил очкарик и прямо завибрировал весь от негодования. - Сегодня мне опять снилась третья мировая.

- Война, что ли? - спросил я с напускным вниманием.

- Война, - подтвердил очкарик.

Нодар вытащил пачку сигарет:

- Может, ты закурить хочешь?

- Не курю и вам не советую. - Паренек протянул руку к Блинову. - Верни гитару. Думаешь, выучил два-три аккорда и уже битлом стал, что ли?

- На, подавись ты своей гитарой, - раздраженно сказал Блинов. - Можно подумать, ты один на весь Моздок навороченный гений эстрады. Тоже мне, Булатик Окуджава выискался! Ну сбацай, сбацай на ней что-нибудь! Удиви нас, пожалуйста.

- Хорошо, - согласился очкарик. - Раз вы просите, то я спою. Причем сделаю это вполне профессионально.

И ударил по струнам...

Посредине домик старый,

Посредине я с гитарой.

Где-то сбоку люди ходят,

Что-то ищут и находят.

Я ж сижу посередине,

Будто мышь в пустой корзине.

Уж не знаю, откуда в столь тщедушном теле взялся низкий, хрипловатый, завораживающий баритон, но воспользовался он им смело и яростно, не боясь сорвать голос, не хуже тех самодеятельных бардов, которых с недавних пор стали показывать по телевизору.

Сверху сыро, снизу грязно,

Посредине - безобразно.

Мое тело и душа -

За душою ни гроша.

Даже не на что напиться

И в соседний дом ввалиться,

И стоять посередине,

Будто лошадь на витрине.

- Все приходят к песне, - негромко сказал Нодар, очарованный исполнением. - Так говорят французы.

Я подумал, что в школе таланты дилетантов цветут пышно и неумело при полном одобрении дирекции, а все настоящее вызывает некую подозрительность и опасение. Разве только на улице и услышишь что-то трогающее сердце и душу.

Ну а дома кто-то спросит:

Где его, мол, черти носят?

В Темиртау, посредине,

Я - как дырка на картине.

Глава третья

И вот пришел судьбоносный день, когда мы направились к школе, чтобы действительно начать пытать судьбу-судьбинушку-судьбину.

На углу, уже перед самой школой, возле районной библиотеки дорогу перебежала черная кошка. Пришлось сплюнуть три раза через левое плечо. Трудно сказать, насколько помогло именно это, но среди трех тем сочинения была «Советский патриотизм в лирике Маяковского».

За порядком в классе следили молоденькая учительница начальных классов и тихий, исхудалый, будто высушенный, учитель гражданской обороны. Во время войны он попал в Освенцим.

Теперь, когда бывший узник рассказывал нам на своих уроках о путях спасения от атомной бомбы и радиации, он был так захвачен своим рассказом и в то же время так страдал от него, словно хотел переиначить что-то в прошлом или изменить будущее.

- А почему именно Гоголь? - поинтересовался он, наклонившись над Борисом Кирхером.

- Ну, как почему... Он, понимаете, так лошадь опишет, будто сам конь, - горячо прошептал Борис.

«Интересно, придумал или где-то вычитал?» - подумал я и понял, что наши страхи были и впрямь преувеличены.

Ни один человек из нашего класса не получил двойки.

Борис Кирхер получил «хорошо» и ходил ошалевший. «Слыхал? - спрашивал он у каждого. - Я ведь четыре получил. Значит, могу!». Смог бы, как же, если б наблюдающие за процессом сочинительства не избегали его взглядом, когда он трудолюбиво «передирал» с крошечных, как карманные календарики, шпаргалок, время от времени останавливаясь и делая умное лицо, чтобы осмотреться.

Мы с Нодаром тоже получили по четверке.

Сочинение писали первого июня. Написав, утюжили Главную. Встретили десятиклассников из 7-ой. Ко мне подошла Галина.

- Что же ты не зашел?

- Горячая пора. Вулканическое время. Ошеломляющие перспективы, - протараторил я.

- Понятно... А наш класс думает вот в кинотеатр «Юность» сходить.

- Что за кино?

- «Золотой теленок».

- Нодар! - крикнул я. - В «Юности» крутят «Золотого теленка».

Мы отделились от всех и пошли втроем. Нодар ушел вперед за билетами. Галя взяла мою руку и, раскачивая, спросила:

- Ты хоть думал обо мне?

- Не-а, - соврал я. - Я об экзаменах думал.

- Ах, какой ты искренний. Какой искренний! Аж противно.

- Да вот... - сказал я. - Каким мама родила!

- Разумеется, - усмехнулась она. - Как это я сама сразу не догадалась.

На журнал мы опоздали, и нас пустили в зал только перед фильмом. Когда погас свет, она положила мою руку себе на колено. Я колено погладил и убрал руку. Колено было теплое, круглое, но я не люблю в общественных местах гладить чужие коленки или целоваться. Все начинают оглядываться, перешептываться, и ты чувствуешь себя таким вульгарным аморалом, так тошно вдруг становится, как будто ты продекламировал в пансионе благородных девиц неприличное стихотворение Баркова.

Галина не поняла и обиделась.

- Я вчера в волейбол играл, - сказал я. - Упал, знаешь ли, и так грандиозно бок стесал.

- Брехун, - тихо сказал Нодар.

- Болит? - встревоженно спросила она.

- Немного.

Провела пальцем по ребру:

- Здесь?

- Ой!

На нас оглянулся высокий парень. У него зло и раздраженно блестели глаза. Судя по возрасту, ему не мешало бы жениться и детей воспитывать, а он все чего-то в одиночку по кинотеатрам ходил.

- Может, вы заткнетесь там? - прошипел он. - Разворковались.

И такое тут меня зло взяло - негромко мы ведь разговаривали, на экране титры еще идут, другие ничего, а он: «Может, заткнетесь...».

- Бедуин ты вонючий, - говорю. - Погонщик запоносивших верблюдов.

- Ты что?! - испугалась Галка.

- Хорошо. Мы после поговорим, - пообещал парень. Утвердился на стуле и стал смотреть на экран.

- Дебильный, - сказал я.

Когда кровь кидается в голову, надо, чтобы последнее слово осталось за тобой, иначе давление долго не понизится.

Нодар похлопал меня по руке: успокойся, мол.

Он справа сидел, а Галка слева.

- Замолчи, замолчи, - сказала Галка.

Я заткнулся и стал Остапом Бендером любоваться. Личность все-таки.

Фильм пронзительно и красиво рассказывал о том, что не в деньгах счастье. Хоть и двухсерийный, а кончился быстро. Хорошие фильмы всегда быстро кончаются - это закономерно.

Все лезли к выходу как ненормальные. Как будто одновременно вспомнили о забытом дома не выключенном электроутюге или зажженной газовой конфорке. Нодара оттеснили, прижали. Мы с Галиной вперед его умудрились выбраться. Оба потные, затурканные.

Тот парень ждал меня. Как я и думал, ему где-то около тридцати было. Высокий, плотный, рыжеватый, в приличном светлом костюме.

- Эй, чувак! Я что-то не въехал, насчет чего ты в зале базарил, - сказал он.

- Оскорблял я тебя по-всякому, - лениво напомнил я.

- Оставь свою девку тут. А мы с тобой вон туда, за угол отойдем.

- Может, не надо? - произнесла Галина. - Что вы в самом деле, как маленькие.

Тут из зала последняя цепочка людей вышла, и я увидел по другую сторону распахнутых дверей Нодара. Рядом Арам Багдасарян и Саня Блинов.

- Пошли, - сказал парень и схватил мой локоть.

Я освободился от его цепкой хватки.

Нодар, Арам и Саня подошли.

У Нодара с Саней руки в карманах, в уголках губ сигареты дымятся. И хоть на восемнадцатом году жизни мы чувствовали себя взрослыми людьми, стиль поведения оставался во многом как у обычной подростковой уличной компании.

- В чем дело, пацаны? - благожелательно спросил Нодар, не затягиваясь, а лишь попыхивая дымком.

- Фулюганим, - осуждающе покачал головой Саня Блинов. - Фулюганим... Ах, как нехорошо!

Парень был не дурак, он сразу понял, что к чему, но не заюлил, не стушевался. Его прозрачные светло-серые глаза оставались спокойны.

- Мы поговорить хотели - один на один, - внятно сказал он.

Я даже ощутил за него гордость.

В сущности он уже выиграл первый раунд, потому что понравился нам. И если мы и проехались чуть дальше, то всего лишь по инерции.

- Ну почему бы всем людям не жить в мире и в благородстве? - поинтересовался Блинов. - Ведь все условия созданы.

Он достал из кармана перочинный нож. Вытянул из него штопор и острием завитушки прочистил ноготь большого пальца.

- Не надо сегодня никаких разговоров, земляк, - попросил Блинов. - Давайте красиво разойдемся и поразмыслим над этим душевным фильмом.

- Ладно, - помедлив, согласился парень. - На этот раз инцидент пусть будет исчерпан. Но если...

- Зачем загадывать на будущее, - поморщившись, перебил его Нодар. - Если мы не знаем, что случится с нами через минуту.

И тут очень вовремя, окончательно разряжая ситуацию, в разговор вступила Галина.

- Пойдемте. Мне быстрее домой надо, - сказала она, бросая эти слова, как платок горянки между недругами.

И мы пошли по залитому ярким июньским солнцем Моздоку. По его Главной улице, которая до революции называлась Алексеевской (в честь последнего наследника престола), а сейчас носила имя известного революционера Кирова, который вместе с Серго Орджоникидзе наворочал на Северном Кавказе немало разных дел.

Нодар шел впереди.

Потом я и Галина. А сзади Саня с недовольным Багдасаряном.

- Ты меня больше в такие конфликтные ситуации не втягивай, - высказывал Арам. - Я в жизни ни с кем не дрался.

- Разве ты не понял, Арамчик, что ты нам для счету был нужен? - пряча иронию, успокаивал его Блинов. - Как раз для того, чтобы никакой драки не было.

- Хорош бы я был, если б меня замели вместе с вами! - ужасался Арам при одной мысли о милиции. - А мне в университет поступать надо!

Этот щуплый, не самый сильный и не самый решительный парень был бессменным идеологическим пастырем нашего класса, олицетворяя разные возрастные ступени догмата веры.

Сначала он со вкусом руководил нашей октябрятской группой, потом - пионерским отрядом, а последние три года был комсоргом класса. После экзаменов он собирался ехать в Махачкалу, и я мог бы поспорить на что угодно, что именно там, в университете, Арам обязательно вступит в ряды партии.

Когда дошли до угла, где Галине сворачивать, она сказала:

- Я пойду.

- Тебя проводить?

- Да ладно, не обязательно. Ты ведь с друзьями. Иди.

Она показалась мне красивее, чем прежде. Стройная, длинноногая, и начес у нее отличный, и челка что надо.

- Давай завтра в кино опять сходим, что ли, - предлагаю я. - Я тебя возле твоего дома в семнадцать ноль-ноль ждать буду. С билетами.

- Хорошо, - засмеялась она. - До свидания.

И уходит вся пронизанная солнцем, в потрясающей гармонии с собой и миром, будто сошла с картины Нестерова или Валентина Серова.

А я, отмахивая широкий гвардейский шаг, настигаю ушедших ребят. Настоящая дружба - самое ценное приобретение в жизни человека. Мы никогда не говорим об этом, но знаем и чувствуем, что это именно так.

Глава четвертая

Было воскресенье, пятый час.

Начал накрапывать дождь. Мелкий летний дождь, теплый и ласковый. Хотелось сравнить его с руками матери, но даже когда я был маленьким, мать, озадаченная вечной нехваткой денег, редко ласкала меня.

В половине пятого я надел свой единственный тусклый костюм однотонного мышиного цвета и пошел к Галине. При взгляде на этот костюм вспоминалось почему-то поражение Германии во Второй мировой войне, но другого у меня и впрямь не было.

По улице с хохотом носились малолетние ребятишки, накинув на себя просторные пыльные мешковины. Мешковины пахли прошлогодней пшеницей. Может, в них вовсе и не пшеница хранилась, но мне казалось, что они пахнут именно так.

Появились маленькие лужицы, в которых мгновенно - весело и суматошно! - завозились воробьи.

Билеты в кино я не взял, потому что с утра из дома не выходил: слушал серию пластинок «Говорите по-английски», а в перерывах читал Андрея Платонова. Особенно мне понравился рассказ «Мусорный ветер». Я даже сделал к нему рисунок...

Ждать пришлось недолго. Галина вышла в «болонье». Подняла у плаща воротник:

- Я думала, ты не придешь. Привет.

- Привет. Пришел, как видишь.

- Ну и погодка.

- Нормальная... Я люблю дожди.

- Люби, - разрешила она. - А как мы проведем досуг?

- Интеллектуально, - пообещал я.

- То есть в кино? - догадалась она.

- Попробуем. Я билеты не успел взять.

Достала из кармана хрустящую трешку:

- Поэтому?

Я усмехнулся и вытащил металлический рубль:

- Меньше, но все же есть.

- Тогда пойдем. И, пожалуйста, не обижайся.

- Постараюсь, - заверил я.

Дождь моросил зримо, уверенно, и воробьи полетели под стрехи.

На крохотном окошке кассы висел плакатик: «Все билеты проданы». Фойе кинотеатра было полным полно: народ прятался здесь от дождя. Мы тоже постояли немного. А потом она сказала:

- Пошли под дождь.

Я закурил, и мы вышли. Галина была в сапожках и, не брызгая, шла по лужам. Я прятал сигарету в кулак, но она все равно размякла и развалилась. Швырнул ее в лужу. Сигарета слабо пшикнула. Я еще дома чувствовал, что хорошего из этой прогулки ничего не выйдет.

- Ты мне сначала каким-то другим показался, - вдруг сказала она. - Еще тогда, на вечере.

- Каким?

Интересно, что дома я тоже совсем не так представлял наш разговор. Все-таки мы с ней вроде бы неглупые люди, а разговаривали друг с другом, как два олигофрена. Очень бестолковый был разговор.

- Не помню. - Она смотрела вниз, словно боялась поскользнуться. - Сейчас вспоминаю, вспоминаю, и не могу вспомнить.

Я сжал ее плечо. Плечо было тонкое, я чувствовал косточки. На вид Галка крепкая, а как обнимешь, такой хрупкой кажется, словно пойманного воробья в руках держишь.

- Если б ты только знал, - тихо сказала она, - сколько я говорю тебе хорошего, когда одна.

- Что именно?

- Разное... От этих слов ты в моих мыслях меняешься - становишься удивительно родным. Зато когда мы вдвоем, все получается иначе. Ты больше молчишь, а я болтаю совсем не то. Потом тоже молчу. Стараюсь представить, о чем ты думаешь, и не могу. Тогда начинаю вытворять глупости. Вчера положила твою руку себе на колено. О чем ты тогда подумал?

Я молчал.

- Стараешься придумать что-то такое, чтобы не обидеть? Не надо.

- Нет, что ты! Просто вспоминаю.

- Вспомнил?

- А как же! Я подумал, что тебе будет неприятно, если рука останется на коленке.

- Иногда ты очень мил. Ты знаешь это?

- Нет.

- А потом вдруг сразу меняешься. Ты нервный?

- Не знаю. Может быть.

- Сейчас ты серьезен, даже на глупости отвечаешь без улыбки. А через минуту будешь смеяться, если...

- Если... - заинтересовался я.

Она не ответила.

Я предполагал, смутно догадывался, что она хотела сказать, и не настаивал. Нельзя слова любви или даже просто признания вытаскивать из человека силой. Тогда это будет что-то другое.

Мы запутанно бродили по городу, подальше от центра, то приближаясь к роще и Тереку, то поворачивая по Форштадтской к станице Луковской.

Строения на Форштадтской в большинстве своем невысокие, старенькие, но даже среди них выделялась древней невзрачностью эта брошенная, наполовину вросшая в землю халупа с остатками крыши из камыша.

- Легендарная хатка, - блеснул я перед Галиной познаниями краеведа. - Сто лет назад здесь была станция Дробышева.

- Знаю, - кивнула она. - Лев Толстой во время пребывания на Кавказе не раз менял на этой станции лошадей.

Вот тебе и поразил знаниями!

Мы нескоро пришли на ее улицу.

Давно стемнело.

Часа два стояли напротив ее дома, в тени высокого забора и разлапистых деревьев. Стояли и целовались. С деревьев капало, мы укрылись болоньевым плащом.

Наконец Галка освободилась из моих объятий и прислонилась к дереву. Определенно, у нее было сегодня отвратительное настроение.

- Для чего создан поцелуй? - спросила она.

- Поцелуй? Хе... - Я стал говорить что-то невразумительное. Где-то вдали с тоской и страданием пел Дин Рид. Я знал эту песню, она называлась «Иди с ним». Галина слушала и слегка улыбалась. Улыбалась она печально. Я разозлился. - Ну для чего, для чего создан поцелуй - скажи ты, раз такая умная.

- Поцелуй создан для того, чтобы люди становились ближе друг другу, - сказала она.

- Правильно, - согласился я. - Взять хотя бы нас. Мы сегодня здорово сблизились - я тебя больше тридцати раз поцеловал. Честное слово, больше тридцати раз.

- Тридцать семь. Я считала.

- Видишь! - обрадовался я. - Что там ни говори, а я сегодня на высоте.

- Эх ты, Ромео!.. На высоте. - Галка опять улыбнулась. - Ты ж меня как бревно целовал. Как вот этот столб, если б тебя заставили...

Мне сразу неловко стало.

- Ну что ты! - сказал я. - Столб я иначе бы целовал.

- Что-то сомневаюсь. Иногда мне кажется, что ты боишься влюбиться... Легко, когда тебя любят. Это ни к чему не обязывает. Трудно ответить на чувство... Ну да ладно, я тебя прощаю. Только не благодари, а то подумаю, что раскаиваешься.

Мы помолчали. Не буду же я ей объяснять, что как только влюбишься, то боишься потерять. Любить надо то, что будет в тебе постоянно. Такие вот пироги.

- До свиданья. - Галка погладила мой подбородок.

- Пока, Гала.

- За «пока» бьют бока.

Она ткнулась лбом в мою грудь, постояла так немного, потом крепко поцеловала и ушла. Медленно ушла за забор, в большой кирпичный дом. Оглядываясь...

Глава пятая

Прошло три недели.

Мы сдали математику, физику, химию. Иногда, вечерами, я встречался с Галиной, и мы гуляли с ней по городу. Эти невинные прогулки снимали с нас нервное напряжение, и мы более уверенно продвигались вперед, к аттестату зрелости. Осталось сдать историю и английский.

Нодар раскладывал пасьянс. С трех раз у него ничего не вышло.

Я спросил:

- Что загадал?

- Сдам ли экзамены.

- А-а... Чепуха, - сказал я. - Врут карты. Но полистать учебники все же надо, чтобы дебилами не выглядеть.

Мы только что вернулись с реки, куда пошли еще утром, взяв десяток помидоров, полбулки хлеба, учебники и две книги братьев Стругацких. Помидоры с хлебом мы умяли, обе книжки Стругацких прочитали, а учебники так и не раскрыли.

- Ну так что - полистаем чуть? - предложил я.

- Видишь, какая жара, - скривился Нодар, зевая. Он взял цветастое покрывало, которое мы брали с собой на Терек, взметнув, постелил его на пол, а мне кивком указал на кушетку: - Давай сейчас поспим немного, а ночью посидим над учебниками. Сдадим, чего ты боишься?

- Знаю, что сдадим. Тройку не хочется. Хватит мне троек по физике и математике.

- Не хочется, значит, не будет. Это Боря Кирхер пусть на тройки сдает. А уж мы с тобой по четверке получим.

Об ответе Бориса Кирхера на экзамене по истории и обществоведению мы вспоминали как об анекдоте.

Борису, уже порядком измотанному предыдущими экзаменами, фатально не повезло: попался последний, 35-й билет. Не думаю, что до этого билета вообще кто-нибудь дополз, допрыгал, добежал... Если только не нашелся среди нас оригинал, который начал учить билеты, двигаясь вспять - от последнего к первым, в чем я, впрочем, сомневаюсь.

- «Дальнейший подъем науки и культуры в СССР после Великой Отечественной войны, - читал Борис первый вопрос. - Всемирно-исторические достижения СССР в освоении космического пространства».

- Ну? - спросила историчка - монументально-сытая женщина, на редкость равнодушная к предмету, который она нам преподавала.

Борис, бледнея, переступил с ноги на ногу.

Рядом с историчкой сидела молоденькая учительница первоклашек, что у нас и на сочинении была. «Когда первый в мире спутник запустили?» - заботливо, с нескрываемым состраданием спросила она. И с этой минуты Борис смотрел только на нее. Смотрел исступленно, с надеждой.

- Четвертого се... сен... - начал он.

Молоденькая учительница зажмурилась.

- Нет! - напуганно закричал Борис. - Четвертого октября тысяча девятьсот пятьдесят...

- Се... - шепнула учительница.

- ...седьмого года, - бодро подхватил Кирхер, пожирая ее глазами. - Наши советские ученые и рабочие - лучшие в мире ученые и рабочие! - запустили спутник в атмосферу.

- Куда? - спросила историчка удивленно.

- В космос, - негромко подсказала молоденькая учительница.

- Да-да, - закивал Борис не смущаясь. - В атмосферу космоса. Это там. (Он махнул рукой.) Далеко...

Историчка поморщилась:

- Какой у тебя второй вопрос?

- «Суд и прокуратура в СССР».

- Ты хоть что-нибудь знаешь?

- Да. То есть - нет, - по его бокам, на рубашке, обозначились темные полосы. Он всегда сильно потел, а запах пота у него резкий. Борис плотно прижал прямые вытянутые руки к бокам и, чуть не плача, сказал: - У меня с судом и прокуратурой никаких делов не будет. Ну поверьте мне, пожалуйста. Клянусь счастьем моих будущих деток... Никаких делов.

- Поверьте ему, - сказал Нодар. - Он чтит Уголовный кодекс.

Молоденькая учительница кротко и жалобно посмотрела на историчку, потом повернулась к Борису:

- Идите, товарищ.

- Я не буду поступать в институт, куда надо сдавать историю, - торопливо всхлипнул Борис. - Мне бы троечку, а?

- У вас тройка.

Борис, не веря счастью, придвинулся к столу.

Историчка зажала нос.

- Да выйди ты из класса, животное! - закричала она. - Тройки у тебя. И по истории, и по обществоведению. Видеть тебя не могу, лодарюку несчастного. Государство на его обучение миллионы денег тратит, а он, окаянный...

Только тогда Борис поверил и, часто-часто моргая, чтобы скрыть слезы радости и благодарности, которые душили его, выскочил из класса.

Историю мы сдали хорошо, но за английский я здорово переживал. К изучению языков у меня не было абсолютно никакого таланта. Только две фразы знал я твердо: «Хау ду ю ду» и «Ай эм дъюти ту дэй». Тройка меня бы обрадовала.

По английскому у нас была замечательная учительница с классическими формами. На переменах позади нее толпились пацаны-семиклассники: у них был переходный возраст. Англичанка смущенно просила нас, десятиклассников, разогнать их. Мы делали это с удовольствием и бурсацкой жестокостью. Потом долго смотрели ей вслед сами, ощущая при этом вовсе не возбуждение, а, наоборот, какое-то странное замирание жизни в себе. Она ходила медленно, роскошно покачивая классическими бедрами. Звали ее Евдокия Астемировна.

С год назад, вечером, возле кинотеатра «Мир» к ней пристали несколько парней. Они держали ее за руки и гладили тело. Мы с Саней Блиновым шли мимо и, услышав знакомый, но вздрагивающий голос англичанки, вступились.

Парни были пьяные или, скорее, сильно обкуренные анашой, и это повысило наши шансы на то, чтобы выбраться живьем из предстоящей потасовки, ведь, как тут же выяснилось, один из них с тесаком был.

Этот гладиатор с радостным рычанием бросился на Блинова. Дай бог всякому такую реакцию, какая у Сани. Он в мгновение ока свалил того. У меня каблуки по последней моздокской моде кусками железа подбиты, и я, не задумываясь, ударил каблуком по руке, сжимавшей нож. Парень выпустил свое оружие и страшно закричал, катаясь по асфальту.

Я знал, что изуродовал ему руку, но понимал и другое: он ударил бы ножом не раздумывая.

И тут на нас бросились остальные. Англичанка осталась в стороне одна, но стояла как завороженная.

- Что же вы стоите! - закричал я. - Уходите скорей, уходите!

И обрушил сцепленные замком руки на шею одного из нападавших. Тот не упал, а лишь изогнулся - и вдруг резко ударил меня ногой по ребрам.

Срывая дыхание, захлебываясь воздухом от боли, я увидел, что Астемировна опомнилась и рванула с места так лихо, будто ее безупречную попку смазали горстью скипидара. А несколько человек, наоборот, остановились невдалеке и с интересом наблюдали за потасовкой.

Двое парней ухватили Саню за руки и плечи и настойчиво пытались ударить головой о стенку кинотеатра, неподалеку от железной лесенки, ведущей в будку киномеханика.

Саня упирался как мог, но они добились своего, с силой уткнув его башкой в стену. Услышав сдавленный стон Сани, я подхватил с асфальта нож и с криком: «Порежу всех на хер!» кинулся на них. Они шарахнулись. И поступили правильно, потому что я сам себя в эту минуту боялся.

Послышалась заливистая милицейская свиристель. Зрители быстро разошлись.

Саня побежал, с мычанием растирая голову, мимо бездействующей в этот вечер танцплощадки в сторону базара. Я бежал рядом, оглаживая ноющие ребра, и никак не мог восстановить нормальное дыхание.

Убедившись, что нас никто не преследует, мы буквально свалились в кучу свежего речного песка под плетнем, на одной из тех улиц, которые со всех сторон Моздока сходятся к базару. И полчаса отлеживались, пока не замерзли.

- Какого черта мы ввязались, хотел бы я знать? - удивлялся Блинов. - Что они ее - изнасиловали бы, что ли? Конечно, нет. Люди вокруг, да и ментовка рядом. Благородных строим из себя. Кому это надо?

- Никого мы из себя не строим, - поморщился я. - Впервые слышу, чтобы ты ныл и сожалел о содеянном. Это что - влияние теркумовского училища механизаторов?

- Никоим образом, - отказался Саня и поправил меня: - Это нормальное рациональное мышление. Кроме того, в училище твоего друга Блинова не кумполом о стену молотят, а обучают устройству и вождению механизмов. Усек разницу?

- Ладно, - пообещал я. - В следующий раз десятой дорогой обойдем то место, где будет пахнуть дракой.

- Не зарекайся, - Саня поднялся с кучи. Отряхнулся.

Справа, со стороны дамбы и болот, ветерок доносил (вместе с запахом тины и несвежей воды) умопомрачительный симфонический концерт десяти тысяч лягушек.

- Мне отсюда до дому близко, - сказал Саня. - А тебе до Форштадтской еще порядком пылить.

- Допылю как-нибудь, не переживай, - успокоил его. - Не так уж сильно я пострадал, чтобы стоило обо мне беспокоиться.

И хоть минуло с того вечера не менее года, чувство благодарности у англичанки не притупилось. Она поставила мне тройку.

В субботу был выпускной.

Ожидая вечера, с волнением возлагали на него особые надежды. И совершенно напрасно.

- Обычный школьный вечер, только чересчур затянувшийся, - зевая, скажет под утро Настя Атрышкина.

Но вначале вокально-инструментальный ансамбль «Цветы Моздока» играл туш в честь каждого виновника торжества, пока директор с дружеским напутствием вручал аттестат зрелости.

На столах стояло шампанское, а более крепкую выпивку мы спрятали во дворе, в куче опилок, рядом с мастерскими.

Часа в три с песнями пошли к Тереку.

Позже узнали, что наши песни хорошо слышала Капа Галтакова. Идти Капе на выпускной было не в чем - ни подходящего платья, ни туфелек. Одинокая, маленькая, сидела она во дворе под виноградным шатром, накинув на плечи мамину телогрейку, и плакала совсем тихонечко, словно боясь помешать нашему празднику.

Терек с ясным неумолчным шумом катил тяжелые темные воды. Когда-то в этом месте ходил паром, переправляя людей поближе к Киевскому и другим правобережным селам. А дальше, за Киевским лесом и предгорьем, возвышался Терский хребет. Над ним пульсировал пятнами рассеянный оранжевый свет. Это полыхали неподалеку от Малгобека и станицы Вознесенской газовые факелы, утверждая поразительную бесхозяйственность советской экономики.

Так сказал, как припечатал, учитель химии Лев Николаевич Захаров - классный руководитель, редкая умница. Он всю ночь был с нами, сменив ради такого случая повседневный изумрудно-зеленый костюм, прожженный во многих местах кислотой, на выходной - коричневый.

К реке с песнями подходили выпускники других школ. «Шагает солнце по бульварам» сменяла «Королева красоты», а «Черемшину» - песня об Эльбрусе-красавце с припевом «Орейда-райда». Вокруг стало бестолково, весело, шумно.

Казалось, даже своенравный Терек смягчил свое урчание. Весь его берег, как в дни знаменитых ярмарок, наполнила необозримая толпа. Парни в наглаженных костюмах, белых нейлоновых рубашках и в прочных поскрипывающих мокасинах. Девушки в коротких клеш-платьях, которые обошлись мамашам не в один червонец, в черных и белых туфельках на одиннадцатисантиметровых каблучках.

Мы в последний раз расслаблялись перед неизбежным прыжком во взрослую жизнь. Отбросив всякие мысли о будущем, наслаждались сиюминутностью. И чем крошечнее, убывая и истончаясь, становился текущий момент, тем с большим желанием и жадностью проживали, цеплялись за него, пытаясь постичь и запомнить. Мы были беженцами, уходящими в сопредельное государство, мы словно меняли сейчас Родину.

Меня нашла Галина, раскрасневшаяся, веселая.

- Приходи завтра - тьфу! - уже сегодня... Приходи вечером ко мне.

- И что будет? В смысле мероприятия...

- Я завтра в Махачкалу еду. Там у меня тетка. Поживу у нее, потом в Художественный не то институт, не то техникум поступать буду.

- Что так?

- Я неплохо рисую, милый. А ты и не знал...

Вот так новости! Я прямо застыл весь, похолодел, как отваренная свиная ножка. Нет, надо же! Она рисовать любит, а мы весь июнь, прогуливаясь, маялись в поисках тем для беседы. И я даже подумать не мог, что ей будет интересен разговор о Сурикове или Врубеле.

Воздух, насыщенный свежестью реки, остужал разгоряченные тела, вбирая в себя и наше тепло, и нашу веселость.

- Ну, что задумался? Придешь?

- Не знаю.

- Приходи. Пить любишь?

- Спрашиваешь... Люблю, конечно.

- Ну вот и приходи. Будет хорошее вино. Опохмелишься.

- Нодар тоже любит пить, - сказал я, мотнув головой в сторону друга.

Он стоял рядом со Львом Николаевичем, и они о чем-то оживленно беседовали, указывая время от времени на бледнеющие созвездия. Лев Николаевич обожал древнегреческую мифологию.

А я почему-то опасался идти к Галине один. Ее дом с самого первого взгляда не вызвал у меня доверия.

Она подумала немного. И согласилась:

- Ладно. Бери с собой и Нодара.

Глава шестая

Галина не сказала, во сколько прийти. Мы с Нодаром днем выспались, а к ней пошли, когда стемнело.

Она стояла у распахнутой калитки и как будто специально поджидала нас.

- Хорошо, что вы пришли, - заулыбалась она. - А то тут одни старики.

- Не уверен, что с нами будет веселее, - усмехнулся Нодар. - Мы ведь не Штепсель с Тарапунькой.

Я вручил Галине великолепный букет, который по моей просьбе наломала тетя Этери, мать Нодара. Она же со вкусом и сложила его. Цветы у нее всевозможнейшие, ими, на зависть соседкам, засажен каждый свободный клочок земли во дворе. «Сухую палку в землю воткнет, и та у нее зазеленеет», - недовольно бурчат соседи, заглядывая через забор.

Галина обрадовалась букету, как сумасшедшая.

- Милый ты мой! Мне еще никогда не дарили цветов. Представляешь? Как я рада! Спасибо тебе. Огромное, как этот букет, спасибо...

Там действительно было много народу, и все в годах. Впрочем, нам казались немолодыми все люди, перешагнувшие сорокалетний рубеж. На столе стояла уйма выпивки и закуски. В углу чисто, без помех, работал телевизор. На экране полиция разгоняла демонстрацию.

- Здравствуйте, - сказали мы.

- А-а... Вы, очевидно, друзья Галиночки? - К нам подошел плечистый упитанный мужчина. - Галиночка говорила о вас. Проходите.

«Прогрессивная молодежь Западной Германии не желает, чтобы их страна опять стала очагом фашизма в Европе», - заметно радуясь, говорил комментатор.

- Этой мой папа, - сказала Галка. - А это мама.

- Все бастуют, бастуют, - фыркнув, заметила мама, кивая на экран. - Когда они, жалкие, только работают?

- Черт их знает! - удивлялся Галкин папа. - Чего им не хватает?

Мы сели. Разговоры за столом смолкли, все разглядывали нас. Галкин папа придвинул четверть с вином. Мать поставила граненые стаканы.

- Трехлетнее. Сам делал, - похвастался папа.

- Что ж мы сидим?! - Галина взяла четверть, налила нам и села рядом со мной.

- Так вот, - торжественно сказал Галкин папа. Похоже, ему нравилось создавать вокруг себя атмосферу торжества и значительности. - За дочку, значит, за мою пьем, за Галиночку. Школу она кончила. Неплохо кончила. Теперь ей поступать куда-то надо. Дай бог тебе поступить! Постарайся... Я со своей стороны все сделаю, - и опрокинул в себя стопку водки.

Все выпили. И мы со всеми. Вино было цвета темной смородины и приятного вкуса. Густое, сытное. После того как мы выпили, все стали меньше обращать на нас внимания.

Заговорили о работе, о строительном участке, где Галкин папа был прорабом. Многие из присутствующих, как я понял из разговоров и по поведению папы, были строители.

Они сели за стол задолго до нашего прихода, и теперь их пьяное веселье все разгоралось и разгоралось. Странно, что Галкин папа совсем не умел произносить тосты и, призывая всех наполнить стаканы, без конца варьировал одну и ту же мысль: «Закончила школу... Надо поступить... Со своей стороны все сделаю...».

- Как же надо не уважать себя, - удивленно шепнул Нодар, - чтобы жить на Кавказе и быть за столом таким косноязычным.

Выходит, мы подумали об одном и том же.

Галина щедро, по «марусин поясок», наполнила наши стаканы. Мы кивками поблагодарили ее.

На экране телевизора пошел разговор о шестнадцатилетней художнице Наде Рушевой. Я видел ее рисунки в журнале «Юность». Они шли от графики Пушкина, от его динамики и лаконизма, когда некая недосказанность насыщает рисунок жизнью намного сильнее, чем скрупулезное прописывание теней.

Оказывается, сейчас Надя иллюстрирует книгу Булгакова «Мастер и Маргарита».

Этот роман был самым мощным произведением из всех, которые я прочитал за последние несколько лет. Спасибо классному руководителю! Лев Николаевич, провожая нас в марте на весенние каникулы, посоветовал поискать в библиотеках журнал «Москва» - № 11 за 1966 год и № 1 за 1967: «Вы найдете там роман, который не только не оставит никого равнодушным, а, возможно, даже изменит что-то в ваших представлениях об окружающей нас действительности. Приятного чтения!».

- «Ой, мороз,мороз!» - звонко, до дрожи в барабанных перепонках, взорвалась криком распарившаяся грузная тетка, шлюховато приваливаясь к Галкиному папе.

- «Не морозь меня!» - в охотку подхватил тот. - Галиночка, выключи телевизор.

Галка встала, не сводя с экрана глаз.

- Подожди.

Я придержал ее руку, встретил чужой, смятенный взгляд. Мне показалось, она не вполне присутствует здесь.

- С папой лучше не спорить, - упавшим голосом сказала она. - Особенно когда он выпил.

- Тогда обязательно надо выключить, - поддержал ее Нодар. - Чтобы скандала не было.

Телевизор выключили, но песня у них что-то не заладилась, и тогда Галкин папа, не жалея голоса, проревел развеселившую всех частушку:

Расскажу я вам, ребята,

Как хреново без жены:

Утром встанешь из постели -

Сердце бьется о штаны.

Шлюховатая тетка захохотала, прижимаясь к нему, и пролила на пол водку.

- Ничего, ничего, - успокаивал ее папа, хотя она ничуть не волновалась. - Это мы мигом. Тряпку, Галиночка!

На плите лежала тряпка. Галина взяла ее.

- Ты что? С ума сошла? - закричал папа.

После исполнения частушки он все еще не мог нормально распорядиться голосом, и слова вылетали из его глотки артиллерийски громогласно: - Что даешь... Что даешь, спрашиваю? Это же вихоть.

- Вихоть... вихоть... - задумался Нодар, припоминая. - Кажется, нечто для мытья посуды.

Галина вытерла половой тряпкой пролитую водку. Потом пришла к нам. Ей было неловко.

Она с каким-то остервенением схватила баллон с вином и опять налила нам в стаканы. Тут в глазах у нее прояснилось, она опомнилась и заботливо спросила у меня:

- Не окосеешь?

- Нет, - успокоил ее Нодар. - Он крепкий на выпивку.

Мы, согласно утвержденной здесь традиции, просто сомкнули стаканы, подменяя стуком тост, и молча выпили.

- А вот взять Гитлера, - подлез к нам Галкин папа. - В чем его ошибка, а? - И хитро пожевал губами, вопрошающе перебрасывая взгляд с меня на Нодара.

Нодар вяло пожал плечами, пряча чувства, и стал смотреть на кровать в углу, аккуратно застланную тонким розовым покрывалом. На кровати была гора подушек. Перед кроватью лежал ковер. На ковре стояли теплые комнатные чувяки. Точно такой ковер висел дома над моей кроватью.

- Неправильно они себя повели. Вот если б все по-человечьи, миром, без расстрелов. То народ посмотрел, оценил, и тогда жизнь по-другому сложилась бы.

- А вы разве не воевали? - умышленно удивляясь, воскликнул я.

- Бог миловал... И умные родичи в придачу, - ответил он. - Я двадцать шестого года рождения, а мне сделали документы, будто я родился на год позже. Тем и спасся от смерти.

- А вот наши отцы воевали, - сказал я.

- И воевали достойно, - добавил Нодар.

Папа с осуждением хмыкнул:

- Лучше б они не воевали. Если б не ваши прыткие герои, я бы сейчас на «мерседесе» ездил и баварское пиво пил.

Ну что тут можно добавить? И чем возразить?

- А ты гнида, оказывается, сволочь! - сказал побледневший Нодар. - Даже не предполагал, что у нас водятся такие паскуды.

Я отодвинул на середину стола заметно опустевшую четверть с вином и постарался сделать это с выражением брезгливости. Лицо Галкиного папы свирепело.

- А ну, вон из моего дома, сопляки мухоротые! - процедил он, борясь с удушьем.

Мы поднялись и молча пошли к двери. По дороге я с сытой отрыжкой зевнул. Тут Галкин папа осатанел.

- Суки! - закричал он. - Молокососы! Срань вонючая! Мое вино пили, мои закуски жрали, и у меня же в доме... На меня... - Он чуть не скулил от возмущения.

Галина выскользнула за дверь.

Нодар полез в карман. Я понял, что у него есть немного денег и он бросит их в лицо Галкиному папе. Но мы были не на светском рауте. Я живо подтолкнул Нодара к двери, оглянулся и крикнул:

- Мы, как только выйдем, вырвем все. Нам твоего ничего не надо.

- Вон! - завизжал папа. - Во-о-он!!!

- Где? - наслаждаясь собственным остроумием, спросил я, и мы вышли.

Галки во дворе не было. Папа выскочил за нами. Стуча довольно внятно зубами, он побежал в дальний конец двора. Мы враскачку пошли к калитке. Сзади вдруг стали нарастать звуки, похожие на убыстряющийся ритм барабана. Мы разом обернулись. Громадная, как зубр, собака настигала нас.

Еще ни разу в жизни я так не бегал. Нодар, наверное, тоже.

Хорошо хоть калитка, на наше счастье, была открыта. Мы выскочили на улицу и хлопнули за собой щеколдой. Разъяренный пес стал грызть с той стороны доски.

Нодар достал тонкий свинцовый кастет:

- Найди себе что-нибудь.

Я подбежал к дереву. Под деревом стояла Галина.

Привет, - сказал я, подпрыгивая, и обломал сухой толстый сук.

- Не суетись, - сказала она. - Он не выпустит пса на улицу.

Нодар услышал ее и подошел:

- Как ты с ним уживаешься?

- Завтра уезжаю, - сказала Галина.

Мы помолчали.

Во дворе папа успокаивал пса.

- Не приходи меня провожать.

- Ладно, - кивнул я. - Не приду.

- Я пошла, - сказала она. - Только поцелуй в последний раз.

Я поцеловал.

- Была без радости любовь, разлука будет без печали, - продекламировала она безо всякого выражения и ушла.

Мы некоторое время смотрели издали на калитку.

- Что же этот скот ей сейчас устроил? - вслух подумал я.

Нодар потер лоб кастетом, вздохнул:

- Пойдем отсюда.

- Погоди. Конкретные пацаны не оставляют брань в свой адрес без последствий.

- Это да, - согласился Нодар. - Только чем и как ты сможешь отомстить, если мы на улице, а он - в доме?

- Не будем долго ломать голову...

Бедный пес не сразу поверил своему обонянию и слуху. Когда до него дошло, что мы с Нодаром и впрямь метим его территорию, он едва не удушил себя пристегнутым к цепи ошейником.

Жалея ни в чем не повинную собаку, мы прекратили выводить на воротах знаки свастики.

- Легче стало? - спросил Нодар.

- Конечно, - подтвердил я, блаженствуя.

Обогнув монументальный бок механико-технологического техникума, вышли на Главную улицу. Она была пустынной и тихой. Но атмосфера особого воздействия, свойственная этой улице, мгновенно обступила нас.

Когда приблизились к Ростовской, впереди, на пригорке, в месте пересечения Главной и Пушкинской, одном из наиболее старинных и красивейших мест не только города, но и градостроительства на Северном Кавказе в целом, возникли разрозненные группы парней и девушек, донеслось бренчание гитары.

Значит, в парке имени Кирова виртуозы танца уже исполнили напоследок зажигательную лезгинку под неистовые крики «Ас-са!» и теперь, покинув огороженный асфальтированный пятачок, молодежь устало и радостно расходится по домам, напевая отчетливо и громко один и тот же куплет:

От Баку до Махачкалы

Все качаясь идут валы.

А куда идут валы

От Баку до Махачкалы?

И так без конца...

Долгое время мы удивлялись живучести столь глупого куплета, пока Саня Блинов не купил полгода назад всего лишь за пять копеек тоненькую книжицу из серии «Библиотечка избранной лирики».

Нам стала понятна привязанность местных барабанщиков и гитаристов к корниловскому образу.

Жаль только, что они не знают и не поют «Качку на Каспийском море» полностью. Как это делает Саня Блинов.

Глава седьмая

Я стоял в конце платформы.

Подошел фирменный поезд «Зори Дагестана». У Галины был четвертый вагон. Ее провожали родители. Отец занес внутрь вагона сумки и чемодан.

Людей на вокзале собралось много, и когда кто-нибудь закрывал Галину, я тихо матерился. Мне было приятно смотреть на нее. Хотелось верить, что и ей хочется увидеть меня.

Трижды ударил колокол возле вокзального здания. Он бил тревожно и звонко. Звон, затихая-затухая, растворился в прозрачной голубой выси, и в наступившей тишине поезд неслышно тронулся с места.

Только тогда провожающие загомонили, торопливо выкрикивая последние указания и прощальные слова.

Галина стояла у открытой двери, рядом с мускулистым сухопарым проводником в темно-синем костюме железнодорожника.

Проводник, позабыв свои обязанности, не спускал глаз с красивой девушки и приглаживал пальцами роскошные усы, чтобы выглядеть еще аккуратнее и привлекательнее.

Отец с матерью ожесточенно махали вслед набирающему ход составу. Галина смотрела поверх их голов безучастным взглядом.

...Лето в тот год было жарким. Я, Нодар и Саня днями пропадали на Тереке и уже к середине июля загорели безупречно ровным пронзительным цветом натурального кофе без цикория.

Межтомье

1967-1970

Осень на Северном Кавказе долгая, несмелая, как бы продолжение нескончаемого жаркого лета, и только архисуеверные люди прекращают купаться в Тереке с того дня, когда, по народному поверью, святой Илья мочится в воду.

Нодара провожало много народу. В основном одноклассники, которые в вуз поступить не смогли, на работу не устроились, и разговоры шли о том, куда бы можно было приткнуться, а совсем не о Нодаре Глонти.

Мы танцевали, ели, пили, опять танцевали, слабо, без интереса, заигрывали с девчонками, пока не подошло время - час ночи, и Саня Блинов поставил посреди двора колченогий табурет и взял в руки машинку для стрижки волос.

Была ночь, но мы еще днем прокинули провод, и теперь пять сильных электрических лампочек освещали пространство двора. О лампочки бились энергичные ночные бабочки, разгоняя крыльями бесчисленную мошкару.

Нодар сел. Саня положил ему на плечи длинное вафельное полотенце, пострекотал в воздухе машинкой, проверяя на слух ее работу, похоже, остался доволен, и быстро, как заправский парикмахер, остриг черные кудри Нодара.

Я кричал: «Нодар! Дружище! Что он с тобой сделал?!». Волосы хлопьями осыпались вокруг свежеиспеченного призывника. Все громко смеялись, но это было уже не совсем искренне.

Потом мы пошли к военкомату.

Там было много людей, все, за редким исключением, отчаянно пьяные, и между ними ходили несколько строгих, сосредоточенных милиционеров.

Люди стояли большими группами. В каждой группе был музыкант - гармонист, барабанщик или два лохматых гитариста. Играли разное: «Как родная меня мать провожала», «Лезгинку», «Ливерпульский джаз».

Любите нас, любите нас!

Мы - ливерпульский джаз!

Слава ансамбля «Битлз» - знаменитой ливерпульской четверки - гремела на всю планету, и все, связанное с Ливерпулем, пользовалось у молодежи грандиозным успехом. А недавно объявившиеся в Моздоке радиолюбители терпеливо выискивали по ночам новые песни ансамбля в передачах «из-за бугра» и записывали их на магнитофонные ленты, чтобы днем без устали крутить в эфире, оккупировав левую половину шкалы средних волн.

Наша доблестная милиция повела настоящую войну с радиохулиганами района, и временами, затребовав из Орджоникидзе старенькую машину-пеленгатор, осевшую в республике еще со времен гитлеровского нашествия, наносила некоторый урон, оштрафовав на полста рублей какого-нибудь «Черного туза» с конфискацией приемника, приставки и другой радиоаппаратуры.

Но ряды королей эфира росли день ото дня, и стало ясно, что победить их нельзя, что хочешь или нет, а с их присутствием придется смириться. Оставалось лишь выждать некоторое время, чтобы милиция могла снисходительно махнуть рукой и сделать вид, что с достоинством и по собственной инициативе отходит на первоначальные позиции.

Сегодня все эти «Магистры», «Кардиналы», «Скифы», «Светланы», «Мимозы» и «Фантомасы» обязательно были здесь, и, возможно, кто-то из них танцевал сейчас нервно, красиво, отчаянно на пятачках, стихийно возникавших там и сям в беспокойной людской коловерти.

О, эти незабываемые моздокские проводы в армию, когда, кажется, весь город, похерив всякий режим экономии, с раблезианской щедростью и непостижимым загадочным изобилием гуляет, сотрясаясь от песен, плача и криков, гуляет так самозабвенно, так разнузданно, будто это последнее событие в его двухсотлетней истории и завтра знаменитый форпост пограничной Кавказской линии ждет судный день, о котором пророчествуют на своих собраниях местные баптисты.

Военкомат располагается в низеньком двухэтажном здании, где прежде была гостиница, существовавшая, наверное, с тех времен, когда Шамиль со своими мюридами осадил город, но община армян-купцов выдала ему самую красивую девушку, и имам, согласно легенде, ушел с войсками в сторону Чечни.

Рядом с военкоматом недавно выстроили длинный, до конца квартала, пятиэтажный дом, и сейчас там во многих квартирах зажегся свет. Сонные полуодетые мужчины и женщины молча смотрели вниз с маленьких балконов, свесившись за ограждение.

Когда все призывники отметились в военкомате, подошел небольшой серенький автобус «пазик». Я и Саня Блинов подняли Нодара на плечи и, как ножом разрезая толпу, понесли к автобусу.

В автобусе сидел военком.

Плотная стена людей выдавливала призывников, как косточки из виноградной кисти. Блестя лысыми головами, призывники расселись в автобусе. Военком проверил их наличие по бумажке.

В автобусе погас свет, и он медленно пополз сквозь толпу, пронзительно крича сигналом. Казалось, ревет попавший в западню сильный раненый зверь.

Нодар, высунувшись из окна, пожимал руки знакомым и кричал что-то по-грузински своей матери.

Пьяные родственники призывников стучали в окна автобуса кулаками и бутылками и разбили несколько стекол. Нодару осколками порезало голову. Кровь тоненькими, как нитки, струйками текла по его лицу с висков, но он все равно улыбался, пожимал протянутые руки и кричал что-то матери.

На другой день я и Саня Блинов помогли тете Этери убрать на дворе и в доме. Работы было много, но к полудню мы управились.

Сели обедать.

Тетя Этери выпила с нами сухого вина, растерянно поговорила о дороговизне на базаре и ушла в другую комнату, а потом во двор.

Ей было одиноко.

- Уехать - это немножко умереть, - произнес Блинов, включая радиоприемник.

- Цитата?

- Фольклор.

- Грустная поговорка, - сказал я. - Но, пожалуй, точная.

- Да уж, точнее некуда.

Блинов вертел регулятор настройки, гоняя стрелку по средним волнам, но не мог никого найти. Отчетливо слышались только треск и помехи. Наконец набрел на одинокий девичий голос, сильный и хрипловатый:

«Алло! Всем свободным от связи радиолюбителям - работает «Королева Шантеклера». Кто меня слышит, прошу дать характеристику моей работы. Всем, всем свободным от связи - в эфире «Королева». Перехожу на прием».

Она несколько раз пыталась с кем-нибудь связаться, но никто так и не отозвался.

«Поиздыхали все, что ли?!» - разозлилась девушка.

Мы услышали стук бутылки о край тонко звякнувшего фужера, льющуюся жидкость, потом звучные жадные глотки.

«А сейчас, дорогие слушатели, - объявила она, аппетитно причмокнув, - прозвучит любимая песня «Билли Бонса». Служи спокойно, милый пират, твоя «Королева» обязательно дождется тебя».

Потом долго что-то настраивала. Наконец послышался перебор гитарных струн. Мы думали, она ставит на проигрыватель пластинку, но «Королева Шантеклера» запела сама:

Среди гор обширного Кавказа

Город мой любимый процветал.

Славился своей он красотою,

Чем-то он Париж напоминал.

Эту песню сочинили, скорее всего, на вечерних сборищах молодежи в Комсомольском парке, и от избытка патриотизма многое преувеличили в ней. Так, до Кавказских гор отсюда была добрая сотня километров, а о Париже напоминал разве что телевизионный ретранслятор, и был он раз в пять-шесть ниже, чем Эйфелева башня. Но песня прижилась. А раз никакой другой о нашем городе не было, то с удовольствием пели эту.

И в лучах весеннего рассвета

Город просыпался и вставал.

Утром все спешили на работу,

Кто-то тихо-тихо напевал:

«О, город мой, Моздок родной!

Здесь, как и всюду, народ блатной.

Здесь песни любят и пьют вино,

И все стараются прожить легко».

Девушка замолчала и, ощутив свежую горечь подступивших воспоминаний, стала тоненько скулить и всхлипывать. Раздался щелчок тумблера, и опять в приемнике только треск и помехи. Блинов выключил его.

- Слушай, ты ведь знаешь, где я живу? - спросил Блинов.

- Знаю.

- Правда?

- Правда. На Садовой. Номера не знаю, а дом помню. Мы ходили по этой улице в лес за подснежниками и лесными фиалками. Когда учились в школе.

- Ну так заходи, как будет свободное время. Ты ведь у меня ни разу не был.

- Зайду, - пообещал я.

От сухого вина, которое привез убывший на рассвете родственник Нодара из далекой деревни, в голове и теле разрастались приятные теплые волны. Я никогда не был на море, но, наверное, так же хорошо лежать на легкой морской волне, заложив руки за голову, под ослепительно-жарким солнцем, как было хорошо нам с Саней - легко и печально - от этого янтарно-светлого сухого вина.

- Заходите ко мне, мальчики, - попросила тетя Этери. - Пожалуйста, заходите ко мне как-нибудь.

Может, это смешно, может, это нелепо, но до армии я верил, что любить по-настоящему возможно лишь то, что будет в тебе постоянно. Мне было семнадцать лет, а уже хотелось любить без потерь.

Должен заметить, что страсть к простодушным декларациям еще долго преследовала меня. Потом она прошла, испарилась. Но тогда я носился с этой идеей как с замечательным открытием и даже пытался объяснить ее знакомым на примере прочитанных книг или съеденных яблок.

Наверное, поэтому я не увидел сразу, что Люда - девушка, пусть невысокая, но живая и красивая всем на удивление.

Я и Саня Блинов познакомились с ней перед Новым годом в просторном кафе «Кавказ», что возле кинотеатра «Юность».

Был светлый морозный день. Стены с трех сторон в этом небольшом опрятном кафе стеклянные, и мы всегда с удовольствием сидели здесь, чтобы себя показать и других рассмотреть. Кроме того, тут всегда продавалось хорошее вино. Летом пиво было прохладное, а зимой подогретое.

Буфетчица, чернобровая казачка из Луковской, в коротком белом халате и накрахмаленном мини-кокошнике, примерно на три четверти наполняла кружку, а потом добавляла туда горячее пиво из зеленого чайника, который грелся на электроплитке у ее могучих ног.

В тот день я и Саня пили здесь чуть-чуть подогретое «бархатное» пиво, а за соседним столиком сидела эта красивая девушка в коричневом пальто, в меховой шапке и в высоких австрийских сапожках на «молнии». Она ела сладкие пирожки и запивала лимонадом.

- Пирожки с повидлом? - спросил Саня.

- Нет. Со смаком, - ответила она, аппетитно улыбаясь.

Мы были славные, нахальные парни (или всего лишь казались себе такими), пересели за ее столик и через десять минут громкими голосами болтали с ней как родственники. Когда выходили из кафе, Саня тихо спросил:

- У тебя деньги остались?

Я незаметно высыпал ему в карман мелочь:

- Как раз на два билета.

- А ты?

- Я видел этот фильм.

- Извини меня, пожалуйста, - сказал он.

- Глупости, - демонстративно обиделся я. - Я действительно видел этот фильм. Позже, если захочешь, мы обсудим его содержание.

И они пошли в кино вдвоем.

Люда мне тогда ничуть не понравилась, хотя я видел, что она красивая. Невысокая, загорелая девушка с персиковым пушком на гладких щеках. Загар у нее был отличный - ровный, приятный и всегда держался долго. До весны.

Новый год встречали у меня.

Был Саня Блинов с Людой, Арам Багдасарян со своей девушкой и Борис Кирхер, тоже с девчонкой. А у меня девушки не было. Осенью и зимой легко работается, и в ту осень я, помнится, сделал немало рисунков к книгам Михаила Анчарова, Акутагава Рюноске и Юрия Казакова.

В то время это вошло у меня в привычку - иллюстрировать книги, которые мне понравились. Временами это было нелегко: прежде чем иллюстрировать Акутагава, требовалось ближайшее знакомство с японской живописью, и я искал и находил десятки репродукций с гравюр и картин японских художников, но зато иллюстрации мои выходили на славу.

Мать Бориса Кирхера работала в торговой сети. Он принес две бутылки румынского бренди и магнитофон с новыми записями. Арам с Саней взяли водки, лимонада и минеральной воды «Кармадон». Закуску предоставил я - мать приготовила рагу из гуся. Запах тушеного мяса колыхался над праздничным столом. Родители ушли к знакомым, и Новый год мы встретили сносно. Это был последний Новый год, который я встречал с Саней.

Часа в три ночи Борис Кирхер - маленький, пьяный, противный - потушил свет и сказал:

- А не покрутить ли нам бутылочку?

Мне было все равно, ведь у меня не было здесь девушки.

Провертевшись вокруг оси, бутылка уставилась чуть поблескивающим горлышком в Людмилу. Борис встал и, довольно улыбаясь, пошел к девушке. Он шел медленно. На приемнике ярко горела шкала, приемник молчал. Лицо Люды кривилось улыбкой. Саня кусал губы. Вдруг он вскочил, схватил Люду за руку и вытащил в коридор. Там длинно и неумело поцеловал в губы. Возможно, это был их первый поцелуй.

Борис обиделся:

- По-моему, он не знает правил.

- Не советую тебе ссориться с ним, - предупредил я.

- Он прав, Боря, - сказал Арам и включил свет.

Арам учился в Махачкале на физмате. Домой он приехал на каникулы. Это был умный парень: слабый, нерешительный, но способный. Борис же хоть и слабый, но задиристый; но тут он смолчал.

Когда Саня с Людой из коридора вернулись, вид у них был счастливый и глупый, словно они по лотерее что-то выиграли.

- Дверь закройте, - сказал я. - Из коридора холодом тянет.

- А я бы не сказал, - сострил Борис. - Сейчас оттуда жаром несет.

Он выключил приемник и врубил магнитофон. Хриплый, надтреснутый голос ворвался в нашу компанию, подминая нас, завораживая, заставляя вслушиваться в каждое слово. Не так давно открыли мы для себя Владимира Высоцкого, но теперь многим казалось странным, что могли раньше обходиться без его песен:

Наше время - иное, лихое, но счастье, как встарь, ищи!

И в погоню летим мы за ним, убегающим, вслед.

Только вот в этой скачке теряем мы лучших товарищей,

На скаку не заметив, что рядом товарищей нет.

Весной 1968 года (в середине веселого месяца мая, если быть точным), когда легкий ветер сорвал с тополей первый пух и понес по всему городу, как крошечных неисчислимых десантников, меня призвали в армию. Земля казалась занесенной снежком, но вскоре ветерок скатал пух в ватные колбаски.

В одну ночь со мной уходил Борис Кирхер.

Призывников почти всегда увозят ночью. Бывает много пьяных, и, чтобы было поменьше драк, их вывозят в два часа ночи.

Борис Кирхер взял с Сани Блинова честное слово, что Саня побывает у него на проводах, и от меня Саня Блинов ушел вместе с Людой в десять часов вечера, но в полночь они вернулись, и Саня остриг меня наголо.

Нас увозили из города на грузовой машине.

Утвердилась дикая традиция: у автобуса пьяные родственники обязательно били стекла, - поэтому комфортабельный автобус заменили грузовиком. Теперь желающие разнести кузов в щепки могли вволю трясти крепкие борта, молотить в них кулаками, а милиция безучастно взирала на их бесплодные потуги, осененные матом и проклятиями.

По шкале значимости проводы в армию приравнивались в нашем городе к юбилеям Октября, и райком партии дал установку не слишком ущемлять в эти дни право граждан на отдых и развлечения. Пусть труженики повеселятся!

Мои родители стояли в сторонке. Мать плакала, а отец - сутулый, пьяненький, - нежно гладил ее спину.

- Ничего, - крикнул Саня. - Говорят, за мостом вас ждет автобус.

Рядом со мной в кузове стоял Борис. Он был пьяный до чертиков.

- Автобус?! - крикнул он. - Это прелестно. Я люблю автобусы. И я очень хочу спать.

- Там не поспишь, - крикнул кто-то из толпы, злорадствуя.

- Я вас защищать буду! - с достоинством ответил Борис. - А вы тут гуляйте. И пейте сколько влезет, паразиты! - И он вдруг заплакал.

- Призывник Кирхер, прекратить! - сказал военком. - Не позорь моздокский комсомол.

- Слушаюсь, товарищ майор, - ответил Борис и, всхлипывая, пожаловался: - Голове холодно.

- Дайте ему головной убор! - крикнул военком.

В кузов закинули десяток фуражек.

- Столько мне не надо, - рассудительно решил Борис и, выбрав одну, остальные бросил обратно. В толпе зашумели, разбираясь в фуражках.

Я опять посмотрел поверх голов. Мать плакала. Отец гладил ее спину. Вокруг кузова веселились простые труженики.

- Почему мы не едем? - спросил я.

- Сейчас.

Военком еще раз пересчитал нас, спустился с кузова и залез в кабину. Машина взревела, выпустив клубы ядовитого дыма.

- Я буду ждать. Слышишь?! - Саня помахал левой рукой. Правой он обнимал плечи Людмилы.

Я кивнул. Машина тронулась. Саня стоял рядом с Людой и махал левой рукой.

В армии наряду со специалистами - танкистами, пехотинцами, связистами, - существует огромный штат обслуживающего персонала - продавцы, повара и прочие. Одни отплясывают в ансамбле, другие играют в хоккей за клубную команду армии, третьи откармливают в подсобном хозяйстве свиней.

Я служил пером и кистью.

Плакаты, лозунги о бдительности, схемы крупнейших сражений Второй мировой войны, двигатель внутреннего сгорания в разрезе, цитаты из Устава, высказывания руководителей государства и их портреты.

Это была изнурительная однообразная работа, и временами я жалел, что не скрыл способность к рисованию. Ни в каких маневрах и учениях я не участвовал. Из автомата стрелял два раза в год, хотя устройство его знал на «отлично».

Таким образом, я не был связан с армейским распорядком кровной пуповиной, и даже набирающая силу «дедовщина» обошла меня стороной. Если не считать помощь дембелям в создании армейских альбомов. Там между картонными листами вклеена прозрачная папиросная бумага - я тушью делал на ней рисунки и четким готическим шрифтом вписывал по желанию хозяина перлы армейского фольклора. «Часовой, помни! Стоя на посту, ты охраняешь мирный сон и того парня, который спит с твоей девушкой».

Я не чувствовал в этих занятиях ничего унизительного, относился к ним с юмором, и они скрашивали мне будни, сокращали время разлуки с «гражданкой».

А ровно через 736 дней...

Том второй

Глава первая

В субботний вечер 23 мая я сошел с междугороднего автобуса и направился в кафе «Кавказ».

Назойливый тополиный пух обильно слетал с обветшалых, поскрипывающих от старости деревьев, кисейным покрывалом устилал землю и сбивался по краям луж, похожий на плесень.

Я был в парадной форме.

В кожаном чемодане - недорогой черный свитер и две рубашки с ярким примитивным узором, который мне сразу понравился. Еще были там несколько рисунков из армейской жизни, книга Анри Перрюшо «Тулуз-Лотрек» и первый номер журнала «Новый мир» за 1970 год (последний, подписанный Александром Трифоновичем Твардовским).

Я решил сохранить его как символ перемен, как реликвию исчезающей эпохи.

Что-то происходило в стране.

Особенно заметно это сказывалось на литературе. Я не ахти какой специалист, но в данном случае это было видно невооруженным глазом. «Очернительство, глумление, космополитизм», - такие ярлыки вешали одиннадцать писателей в письме «Против чего выступает «Новый мир»?», опубликованном в «Огоньке» в июле прошлого года.

Замполит тут же проработал это письмо на политзанятиях:

- Никто не говорит, что у нас нет недостатков! Они есть! Но мы, как патриоты советской Родины, обязаны скрывать их, чтобы обмануть, ввести в заблуждение заграницу. А что делает Твардовский? Потеряв всякую бдительность, высовываясь ни к месту и абсолютно не по делу, он втаптывает в грязь наши достижения, противопоставляет себя всему советскому народу.

- Народ начеку, народ не обманешь! - успокоил замполита сержант Брежнев, однофамилец генсека партии.

Солдаты дали дружную отповедь подозрительным проискам редактора «Нового мира».

Нет, что-то, безусловно, происходило в стране. Я не вполне понимал суть изменений, но ощущал неясное беспокойство, будто «что-то» могло грозить лично мне, хотя оснований к этому, признаться, не видел.

В кафе было светло, но грязно. Столы были не протерты. Возле одной стеклянной двери высились штабеля пустых ящиков. Тугой воздух дрожал от гула непуганых мух.

Мне стало скучно. Но все-таки взял пиво и два чебурека. Чебуреки были засохшие, черные.

- Послушайте, - сказал я толстой крашеной буфетчице, - что это за чебуреки?

- Пузо не зеркало, - ответила она с раздраженным достоинством. - Взяли что надо? И идите. Нечего очередь задерживать.

Я два года не был в этом городе, истосковался по нему и отвык от хамства, которое здесь, похоже, ввели в норму, но когда надо, я тоже могу сказать всякому, что он собой представляет и кто были его родители. Но тут кто-то тронул мое плечо, и тихий, мелодичный голос сказал:

- Здравствуй. С приездом.

Это была Люда.

- Бутылку сухого вина и плитку шоколада, - сказал я буфетчице.

Она молча дала.

Я уплатил, и мы с Людмилой пошли к тому же столику, где когда-то познакомились. Овевая и тревожа меня тонким жасминовым ароматом духов, она помогла перенести то, что я взял, на этот столик, и мы сели.

- Ну, здравствуй, Люда, - сказал я.

- Здравствуй, - повторила она. - С приездом.

- Спасибо. А ты откуда?

- Я с автобуса. Учусь в Орджоникидзе... Тебя увидела, засомневалась. Но все же пошла следом. Ты, вроде бы, возмужал, да?

- Не знаю. - Я улыбнулся. - Когда человек возвращается из армии, первым делом все говорят ему, что он возмужал.

- Нет. Ты действительно вырос. Крепче стал.

- Спасибо. Ну, а ты как? А Саня?

Она растерянно посмотрела в мои глаза.

- Ты ничего не знаешь?

И чувствую, как нарастает тревога, заполняет меня, сжимает сердце неясной тоской. Еще не поздно. Еще можно встать, уйти, сказать что-то, отложить на потом это отчаянное, как первая близость, объяснение...

Нет, поздно!

- Сани нет.

Она говорит именно таким голосом, какого я и ожидал.

Все обрывается внутри и летит куда-то, летит бесконечно, головокружительно, тяжело: «Сани нет».

- Его могила в конце кладбища, - говорит она. - Пожалуйста, ничего не спрашивай. Посидим молча, потом я все расскажу.

Мы молчим. Во рту у меня пересохло. Я с трудом облизываю губы. Язык чужой, ленивый. Я делаю большой глоток пива и машинально отмечаю, что оно безвкусное. А ведь раньше тут всегда продавали хорошее пиво, и прежние буфетчицы никогда не добавляли в него воды.

Мне не хочется пива, но во рту сухо, и я пью еще. Людмиле налил сухого вина. Когда она брала стакан, тонкие пальцы подрагивали, будто боясь обжечься.

У Люды редкая фигура - совсем некстати заметил и вспомнил я. Именно это бросается в глаза первым делом. Даже когда она сидит...

- В армию его не взяли, - медленно говорит Люда и смотрит мимо меня, в стеклянную стену. На улице темнеет, и в стекле она видит себя. Она красивая, но сейчас выглядит неважно. - У него с легкими что-то было, и плоскостопие. Он работал в стройконторе. Это ведь при тебе он перевелся туда с ремзавода? У него был старый голубой трактор с брезентовым верхом. В тот день он вез железные трубы, а перед ним ехала на велосипеде девочка. И упала. Трактор был старый, тормоза неважные, и Саня повернул его в кювет. Трубы навалило на кабину...

- Значит, так? - тихо произнес я.

- Нет, - говорит она. - Нет... Прицепили трос, стали стаскивать трубы с кабины, а трос оборвался. Саню опять придавило. От боли он сказать ничего не мог. Он только махнул рукой: мол, не надо. Но кое-как трубы откатили, и его увезли. Я приехала сюда 6 ноября, на праздник, и мне сказал ваш одноклассник. Арам... Забыла его фамилию.

- Багдасарян, - машинально напомнил я.

- Да, да. - Она кивнула несколько раз. - Я пошла к Сане в больницу. Левую ногу ему обрезали по колено, как раз под чашечкой, а правую - выше чашечки. Я принесла ему цветы и яблоки. «Зачем ты принесла цветы? - спросил он. - Люди, наверное, думали, ты шла на свадьбу». Кажется, я сказала: «На цветы приятно смотреть. Это очищает и успокаивает». А он улыбнулся: «Спасибо, что зашла».

Она замолчала.

Я опять подумал, что она красивая и что даже сидеть и смотреть на нее приятно. Я видел, что многие люди, сидящие в этом кафе, бросают на нее взгляды.

Люда молчит. Но ведь это еще не все. Его могила в конце кладбища. Надо спросить. Но я молчу и ничего не спрашиваю.

- Он повесился. - Она говорит это со злостью. - Мать взяла его из больницы, и через два дня он повесился. Оказывается, необязательно, чтобы было высоко, оказывается, это можно сделать по-другому. Он крепко привязал горло к спинке кровати и перекинул через нее свое тело... Каково было его матери, когда она вошла?! Нет, каково было его матери!

Она почти крикнула это, и все в кафе посмотрели на нас.

- Что-нибудь случилось? - спросили мужчины, что сидели справа, за соседним столиком. На меня они смотрели с неприязнью.

- Уйдем, - сказала Люда. - Уйдем.

Мы вышли. Можно было проехать две остановки на автобусе, но мы пошли пешком.

- У меня это в голове не укладывается, - сказал я. - Неужели он не видел ничего лучшего?

- Не знаю, - отвечала она. - Ничего-ничего не знаю.

Мы опять идем молча.

Мне одиноко. Меня гнетет ее молчание. Но разве она может объяснить? Разве она может добавить что-то к тому, что уже сказала?

Сворачиваем возле сельскохозяйственного техникума и выходим на площадь 50-летия Октября, изрытую вдоль и поперек глубокими траншеями. Тут много новых пятиэтажных домов. А недавно был только один, и в этом доме ее квартира.

Мне не хочется, чтобы Люда уходила.

- Сходим ко мне, - прошу ее, - посидим немного с моими родителями, и я провожу тебя.

- Хорошо, - говорит она. - Только недолго.

Мы сидим на диване. Тихие и потерянные, словно молодожены. Родителям я сказал, что это знакомая. К дивану придвинут стол. На столе - бутылка водки и небогатая закуска. Отец с матерью сидят по другую сторону стола и растроганно улыбаются. Они меня не ждали. Я не был уверен, что приеду в мае - и не писал им.

Родители рады.

Мы стараемся подыгрывать их настроению. Это не так-то просто, и я благодарен Людмиле, что она пошла со мной. Чтобы как-то снизить не совсем приятное мне оживление и веселье, рассказываю трагический случай из армейской жизни. Молодой солдат ушел с поста и пристрелил «старика», который все время издевался над ним. Потом кинулся в бега. Когда его со всех сторон обложили в роще, застрелился сам.

- Служба, - угрюмо говорит отец. - Вот и я, когда был в армии...

Он воевал в Крыму. Это та страница истории, о которой официальная печать вспоминает неохотно.

- Только в книгах да фильмах все красиво, - говорит отец. - А на деле?.. Командир раненый валяется. Кричит: «Ребята, не бросайте меня!». Куда там! Через раненых перепрыгивали, никто никому не нужен. «Юнкерсы-87» стаями шли, бомбы сыпали, как горох. Вокруг все горело - и земля, и небо. Отступать некуда, воевать нечем. Кто в плен сдавался, кто кидался в море. Не дай бог второй раз пережить такое, не дай бог!

Подобные истории принято скрывать, стыдиться их, делать вид, что такого вовсе не было. Быть не могло! Мне даже как-то неловко за отца перед Людмилой.

Мать ушла на кухню.

Люда нервно мнет в руках кусочек хлебного мякиша. Как будто собралась наделать из него пулек и обстрелять нас из самодельной бумажной трубочки, как это делают на уроках нерадивые ученики.

- Вы тоже в плен попали? - вдруг спрашивает она, очевидно, надеясь на какой-нибудь счастливый героический финал.

- Интересно, куда бы я еще делся? - усмехается ее наиву отец. - Хлебнул через край этого плена. Освободили, подумал: все! Конец войне, конец мученьям. Ан нет, поторопился! Вызвали меня в особый отдел, и капитан, тихий такой, справный мужик, ласково этак спрашивает: «А расскажи-ка ты нам, голуба, как на Гитлера работал? Как немцам победу ковал, а?! Небось без выходных?». И загремел я на четыре года в родной советский лагерь.

Я вижу на лице Людмилы недоверие. Слишком уж наворочено всего в рассказе отца, слишком многое она должна принять сейчас на веру. А она не может. Ей кажется, отец преувеличивает, или даже нет! - говорит об истории чужой страны. Люду даже передернуло от немыслимо дикого: «родной советский лагерь».

Я лихорадочно соображаю, как бы сменить тему, пока отец, увлекшись мрачными воспоминаниями, набирает обороты и декламирует стихи, сочиненные безвестным пахарем переднего края:

Мой товарищ, в предсмертной агонии

Не зови ты на помощь людей.

Дай-ка лучше согрею ладони я

Над дымящейся кровью твоей.

И не плачь, не скули, словно маленький.

Ты не ранен. Ты просто убит.

Дай-ка лучше сниму с тебя валенки,

Мне еще воевать предстоит.

В это время возвращается с кухни мать и, улыбаясь, предлагает:

- Хватит ковырять раны. Ты бы лучше рассказал, как в сорок девятом угощал меня виноградом.

Они поженились перед войной. Мой старший брат Гриша в возрасте двух лет погиб во время бомбежки. И вышло так, что я у них один, и к тому же поздний ребенок.

- Да ведь не было ничего особенного, - смутился отец, ухнув с высот шекспировских в жизнь обыденную, реальную.

- Это с какой стороны посмотреть, - поддерживаю я мать.

Мне нравится давний романтический эпизод их биографии. Он повествует, как я, еще не родившись, был окружен заботой и вниманием отца... Мать, тяжелая мною, пошла с ним на базар. «Чего ты хочешь? - настойчиво спрашивал отец. - Чего бы сейчас съела?». А она, за восемь лет отвыкшая от мужа, стеснялась чужого внимания и неопределенно пожимала плечами. «Винограду хочешь?» Виноград только-только появился на дощатых прилавках и стоил невероятно дорого. «Не знаю», - робко призналась мать. Отец выбрал кисть - громадную, как люстра. Весила она более килограмма. Одной рукой отец взял кисть за хвостик, другой поддерживал снизу. Они зашли за невзрачный колхозный ларек. Отец сунул кисть в руки жены и сказал: «Ешь».

- Я пойду, - говорит Люда, дослушав семейное предание.

- Ну что вы! Что вы! - в один голос останавливают ее мои родители. - Посидите еще. Посидите хоть немного. Мы так рады, так рады.

- Нет, - говорит Люда. - Спасибо, но мне пора. Я тоже приехала сегодня и еще не была дома.

Мы уходим. Я в военной форме. «Побудь в ней один вечер, - попросил отец. - Мы с матерью хоть посмотрим, какой ты был в армии». И я не стал переодеваться.

- Почему вы не писали друг другу писем?

Мы стоим возле ее дома.

Я молчу. Я не знаю, почему мы не писали друг другу писем. Стою и молчу, как провинившийся школьник. Но ведь я действительно не знаю.

- Мне пора, - говорит она тихо.

Я беру ее руку. У нее тонкая узкая рука. Чувствую мягкое биение ее пульса, и что-то сжимает мне горло, и жутко хочется плакать. Пытаюсь вспомнить, когда это плакал последний раз - и не могу. Это было так давно, что я не могу вспомнить.

- Подожди, - говорю я. - Что ты завтра будешь делать?

Она поднимает голову, и я вижу слезы в ее глазах.

- Ничего, - говорит она. - Буду дома. Средний подъезд, двадцать вторая квартира. Если тебе захочется, если тебе это будет очень нужно, то приходи.

- Когда?

- Когда хочешь. Завтра я целый день буду дома.

- Хорошо, - говорю я.

Она уходит. Я смотрю ей вслед. У нее красивая фигура, думаю я. И вдруг понимаю, что думаю об этом, постоянно думаю об этом, чтобы не думать о Сане Блинове. Как это можно назвать? Я очень злюсь на себя. Мне кажется, что я совсем не умею любить друзей. Мне стыдно от этой мысли.

Я медленно иду домой по изрытой неосвещенной улице. Китель у меня расстегнут, и я свинчиваю с груди все знаки отличия.

Глава вторая

Проснулся в семь часов.

Вчера долго лежал и думал о Сане. В тишине отчетливо звучало бойкое, равномерное тиканье будильника, а в промежутке между тиканьем слышались тоненькие вздохи какой-то пружины. Если о ком-нибудь долго думать, он вам обязательно приснится. Но мне редко снятся сны на новом месте. Я не был дома два года, и этой ночью мне так ничего и не приснилось.

Я встал и прошел в большую комнату. Наш дом расположен по улице Форштадтской, 2, и состоит из трех комнат. Когда вы пройдете темный, хламом заваленный коридор, то попадете в эту комнату: направо - дверь в комнату поменьше, где спят отец с матерью, а налево - вход в мою. У меня совсем маленькая комната. Но мне она нравится, и я скучал о ней в армии.

Было воскресенье. Мать ушла на базар. Отец спал. На столе стояла недопитая водка, закуска. Рядом с пепельницей лежала голубая лощеная пачка болгарских сигарет «TU-134» («Аэрофлот»). Я закурил.

Вчера думал и о Нодаре Глонти. Даже хотел пойти к нему, но что-то держало меня, что-то заставляло подождать. Ведь о нем я тоже ничего не знал в течение двух лет.

Выкурил сигарету. Оделся.

Тут пришла с базара мать.

- Уходишь? - спросила она.

- Да, - ответил я.

- Надолго?

- Не знаю, мама. Как получится.

- А я вот, как дура, на базар бегом и с базара. Думала, успею, пока вы спите, завтрак приготовить.

- Хочу проведать Нодара, - сказал я. - Он к нам не заходил?

- Нет. И в городе я его ни разу не видела.

- Я постараюсь быстро. Завтракать буду с вами.

- Хорошо. И захвати плащ, на дворе моросит.

Было странно чувствовать на себе гражданскую одежду. Понимал, что это глупо, просто я отвык от нее. Но от старых разношенных туфель ногам было непривычно легко. Я часто смотрел вниз, чтобы убедиться, что не босиком вышел на улицу.

Нодар жил недалеко от меня, но в стороне от Главной улицы, и я бывал у него редко. Когда мы собирались прогуляться по городу, он заходил за мной.

Я открыл калитку и вошел во двор. Несмотря на дождь, почувствовал пряный душистый запах. Мать Нодара любит разводить цветы, и у нее есть редкие замечательные сорта. Я прошел по дорожке, выложенной крупным булыжником, к дому и постучал. Дверь открыла тетя Этери.

- Это ты?! - Она расцеловала меня. - Здравствуй, мальчик!

- Здравствуйте, тетя Этери.

- Проходи в дом. Когда ты приехал?

- Вчера вечером. Сразу не смог зайти.

- Ничего. Хорошо, что пришел сегодня.

Я сел за стол. Она принесла кувшин сухого вина, сыр, лаваш и зелень. Я не решался спросить о Нодаре. Мы говорили о самом незначительном. Но ведь с близким человеком все равно о чем говорить, главное - это чувствовать его присутствие.

- А Нодар ведь уехал, - вдруг сказала она и обидчиво поджала губы.

- Как?! - ошарашенно спросил я. - Куда уехал? Давно?

- В декабре пришел из армии, - сказала тетя Этери. - Наверное, недели дома не побыл и уехал. Я у него спрашивала: «Куда ты поедешь?». А он: «Не знаю, мама, не знаю. Как остановлюсь где-нибудь, так напишу».

- И далеко он?

- Не очень. В Ставрополе. Работает рабочим сцены в театре. - Она грустно улыбнулась. - Не знаю, что с ним случилось. Недели дома не побыл, собрал рюкзак и уехал. А ведь как я его просила, чтобы остался. - Она сморгнула слезу с ресниц и налила в стаканы сухое вино. - Пей, - сказала она. - Это хорошее вино. Родственники из деревни привезли, когда Нодар вернулся. Один бочонок так и остался. Я только что открыла его.

Мы выпили. Вино было славное.

- А у вас есть его адрес? - спросил я.

- Я пишу ему на театр: «Ставрополь - краевой драмтеатр. Нодару Глонти». Запомнил?

- Конечно.

Я чувствовал, как ей обидно и одиноко. Хотелось сделать для нее что-то приятное. Но ничего не мог придумать.

- Мне надо идти, - сказал я.

- Что ты, милый, - встрепенулась тетя Этери. - Как можно?! Не обижай, пожалуйста. Я тебе, как и сыну своему, только хорошего в жизни желаю. Я часто вспоминала тебя, и ты представить не можешь, как я тебе рада... А говоришь, надо идти.

- Давайте вместе пойдем, - сказал я.

- Куда?

- Ко мне домой. Посидите с моими родителями. Мать там уже завтрак приготовила.

- Ну что ты! Неловко как-то.

- Ловко, ловко. Посидите с нами немного. Мне это было бы очень приятно.

Я призвал на помощь все свое красноречие, но так и не убедил ее. Пришлось попрощаться и уйти одному.

На улице шел сильный затяжной дождь. Низкое небо было однотонно-серым. Навстречу торопливо бежали с базара люди. Твердые дождевые струи били их согнутые спины. Я побежал, ловко перескакивая лужи. Я бежал так быстро, словно от этого зависело нечто важное, и через несколько минут ворвался в дом.

Стол был накрыт. Отец читал «Комсомольскую правду», а мать штопала носок, натянув его на перегоревшую электрическую лампочку.

Мы сели завтракать. Некоторое время ели молча. Я давно не ел такого вкусного борща. Потом отец смущенно сказал:

- Сынок, мы купили холодильник, и сейчас у нас нет денег, чтобы отпраздновать с людьми твое возвращение.

- Бой мой! - сказал я. - Что за глупости?! Ничего мне не надо. Кроме того, я не знаю, есть ли на данный момент в городе хоть один мой знакомый.

- Ты уж прости, сынок! - сказала мать. - Так получилось. Мы ждали тебя позже и купили холодильник. Нам ведь нужен холодильник, правда? Теперь мне можно не так часто ходить на базар и по магазинам.

- Ну конечно, мама, конечно.

Мне был неприятен этот разговор. Я прямо себя не совсем хорошо почувствовал, так мне этот разговор неприятен был.

О, проклятая нищета! Сколько помню себя, мы вечно жили скудно и пристыжено. Мне было лет пять. Однажды мать купила на базаре небольшой арбуз, дома разрезала пополам, а он оказался внутри такой же бледно-зеленый, как и снаружи. Мы с ней вернулись. «Замените арбуз, - попросила мать. - Его невозможно есть». - «Иди, женщина, иди, - благожелательно отозвался продавец. - Здесь базар, здесь не меняют. Купил - продал, продал - купил. - И, наклонившись, признался: - Кто кого обманет». Тогда мать встала рядом с прилавком и, держа на раскинутых руках половинки арбуза, со слезами на глазах тихо и прерывисто говорила всем, кто шел мимо: «Товарищи! Не берите у него арбузы. Они же зеленые совсем. Посмотрите». Вид ее был так жалок и беззащитен, что действовал безотказно. Кроме того, недозрелые половинки арбуза говорили за себя сами. В сонных глазах продавца прорезалось едва сдерживаемое бешенство. Он схватил крупный арбуз, огромным ножом выхватил из него треугольный кусок, убедился в зрелости арбуза и, задыхаясь от возмущения, закричал: «На! На, женщина! Бери и уходи. Иначе не ручаюсь за себя. Клянусь мамой, не ручаюсь»...

- Я пойду. Мне еще в одно место сходить надо, - сказал я. - Вернусь нескоро, так что не беспокойтесь.

- Куда же ты пойдешь? Смотри, дождь какой на улице.

Косые струи дождя стремительно стекали по бледным оконным стеклам. А электрическая лампочка, резко вспыхивая временами белым светом, освещала этот давно знакомый домашний уют. Было бы неплохо побыть дома. Можно завалиться на кровать и читать какую-нибудь книгу, покуривая болгарские сигареты «TU-134». Ведь в дождь так хорошо читается, особенно если есть хорошие сигареты. Я даже Чарлза Диккенса могу читать, когда на улице ненастье.

Но Люда сказала: «Если тебе захочется, если тебе это будет нужно, то заходи», и сейчас меня тянуло к ней. Я не мог понять почему, но сейчас мне хотелось ее видеть.

- Хоть свитер надень, - сказала мать. - Холодно ведь.

Я надел черный свитер, взял плащ и ушел.

Невысокую дверь кофейно-розового цвета, с крошечными цифрами «22» открыл коренастый мужчина с тяжелым выбритым лицом. Он был в широких коричневых брюках и в белой шелковой майке.

Мне он сразу понравился. Есть люди, от которых трудно ждать подвоха. И хоть вы видите этого человека впервые, а все равно понимаете, что вам нельзя ожидать от него подвоха. Это располагает.

- Я вас слушаю, - сказал он. - Если вы агент по страхованию, то со мной этот номер не пройдет.

- Нет, - сказал я. - Я не агент по страхованию. Я хотел видеть Люду.

- Жених? - радостно осведомился он.

- Не совсем.

- А-а... Ну, ладно, ничего не поделаешь. На нет - и суда нет. Проходи, товарищ нежених.

Я вошел, снял плащ и туфли. Он закрыл дверь, взял у меня плащ, повесил на длинную деревянную вешалку и пододвинул ногой теплые комнатные чувяки. Я обул их, и мы прошли в комнату.

Люда читала толстую книгу, забравшись с ногами на диван. Диван был раскладной, громадный, и Люда показалась мне безмятежным котенком.

- Добрый день, - сказала она и встала с дивана. На ней был длинный, до пола, яркий зеленый халат. - Я думала, это мама.

- Нет, это я, - сказал я. И разозлился. Как будто она не видит, что это я, а не мама.

- Она сейчас в магазине отсиживается, - сказал ее отец. - Вон дождь какой зарядил.

- Да, сильный дождь, - согласился я.

- Поговорим о погоде, - сказала Люда.

- Остроумные молодые люди! - Отец засмеялся и ушел в соседнюю комнату.

- Посидим у нас? - спросила она.

- Не хочется. Я у тебя впервые и чувствую себя неловко.

- Но ведь дождь.

- Разве у тебя нет плаща?

- Есть. Подожди, пока я переоденусь. Полистай книгу. Это сборник англо-американской фантастики. Есть интересные вещи.

- Хорошо, - сказал я. - Я люблю англо-американскую фантастику. Особенно мне нравятся Рэй Бредбери и Роберт Шекли.

- Там есть их рассказы, - сказала она и ушла в соседнюю комнату.

Ее отец вышел оттуда и сел рядом со мной на диван. На нем была пестрая рубашка.

- Вы уходите?

- Да, - ответил я. - На улице дождь. Но если он скоро не перестанет, мы пойдем в кино.

- Ясно. - Он взял со стола ярко-красную пачку «Примы» и треугольную стеклянную пепельницу. Пепельница была чисто вымыта. Он поставил ее на диван между нами. - Закурим?

Я взял «Приму», а ему предложил «TU-134».

- Ну что ж, попробую, - сказал он. - Но я не слишком люблю сигареты с фильтром.

Мы молча сидели на диване и курили, пока из соседней комнаты не вышла Люда. Она была в капроновых чулках, в серой юбке и тонком свитере с треугольным вырезом; у нее тоже был черный свитер. И тут я впервые заметил, что у Люды крупная круглая грудь, от которой дух захватывает, и я поднялся, стараясь смотреть ей в лицо, а не ниже, и спросил:

- Ты готова?

- Да, - сказала она. - Мы пошли, папа.

- Счастливо, - сказал отец.

Мы обулись, надели плащи, молча спустились по лестнице и вышли в дождь. У нее была красивая челка, которая сразу намокла и налипла на лоб. Она убрала челку в сторону. Лоб у нее тоже был красивый.

Утихать дождь не собирался.

- Ты была у него дома? - зачем-то спросил я.

- Нет, - не удивилась она. - Когда хоронили, я стояла возле его дома и потом шла со всеми. Утром в тот день прошел дождь, и когда мы вышли на асфальт, все застучали ногами, чтобы сбить с обуви грязь. Грохот был страшный, как будто с горы шла лавина, и мне хотелось зажать уши! Если б ты видел его мать. Если б ты только ее видел!

Люда молчит. Она молчит очень долго. Идет сильный затяжной дождь. Какого черта она молчит? Разве трудно ответить? Да или нет. Разве так трудно сказать это?

- Хорошо, - говорит она. У нее покорный сдавленный голос. - И ты хочешь, чтобы я пошла с тобой?

- Да, - говорю я, хотя сам не знаю, зачем мне это нужно. Я не уверен, что ей хочется идти туда. Почему Саня Блинов ни разу не был с ней дома?

- Хорошо, - говорит она.

После того как Нодара Глонти призвали в армию, я часто навещал Саню Блинова и хорошо помнил его мать. Это была тихая, неприметная, как бы забитая женщина, вздрагивающая постоянно и по пустякам. Она была довольно крупной, но казалась маленькой, потому что ходила ссутулившись, а сидела всегда сжавшись в комок, напряженная, словно в ожидании окрика, готовая тут же в непонятном страхе подскочить с места.

Я хорошо помнил тетю Наташу. Но когда мы постучали и вошли в единственную комнату низенького саманного домика, где на утоптанном земляном полу стояла обесцвеченная громозд-кая мебель, когда мы вошли в эту убогую саманную развалюху, то я не узнал мать Сани.

У нее было такое же большое тело, как прежде, но оно держалось на ее крупном костяке как чужое. И я поразился этому, потому что видел впервые, как чудовищно и непоправимо меняет человека непосильное горе.

Мать Сани порывалась рассказать, как он висел, привязанный горлом к высокой спинке кровати, и как она вошла и увидела это. Я почувствовал, что ее рассказ может кончиться истерикой. Мы сидели с ней на кровати. Я осторожно гладил ее плечо и просил:

- Не надо, тетя Наташа. Пожалуйста, не надо. Я все знаю. Я знаю все. Ну не надо, пожалуйста.

Люда стояла около меня.

- Это твоя девушка? - тихо спросила мать Сани.

И совсем неожиданно для себя я сказал:

- Да.

- Красивая, - печально сказала тетя Наташа. - У него могла быть такая же.

Люда чуть не расплакалась, я сильно сжал ее руку и прошептал: «Не смей». Люда сдержалась, а мать Сани сдержаться не смогла. Она упала на кровать, на ту самую кровать с высокой спинкой, и забилась в страшном, как припадок, плаче. Мне самому было нелегко, а тут еще ее надо успокаивать, и я совсем не уверен, что это у меня хорошо получилось. Люда выскочила в сенцы, села на сундук и расплакалась. Горько и безутешно, как маленькая девочка, потерявшая любимую куклу.

Наконец мать Сани немного успокоилась, вытерла глаза и щеки уголком розового покрывала, вышла из комнаты. Дверь осталась открытой, и я услышал, как она говорит Людмиле:

- Не надо плакать, деточка моя. Не надо плакать. Я ведь уже не плачу. Видишь? Слезами его не подымешь. И помочь ведь тоже нельзя. Не поможешь ему, деточка, ничем уже не поможешь.

Я понял, что она повторяет слова, которые твердят ей сердобольные соседки, и было в этих словах что-то лживое, неискреннее, хотя, на первый взгляд, слова правильные и возразить на них нечем.

Люда вошла и, всхлипывая, примостилась на краешке венского стула. Я понял, что она боится сесть на кровать и что ей вообще нехорошо в этой комнате. И мне показалось, что она чувствует себя виноватой... Нет, не надо было так думать - в то же мгновение во мне самом возникло пронзительное сознание вины, и оно было таким острым, таким нестерпимым, что я пытался задавить его как нечто чуждое, противное моему организму, но было поздно.

Я встал, стараясь не поддаваться этому состоянию, но было поздно. «Поздно, поздно, поздно, - повторял я. - Но в чем же я виноват, в чем же я виноват?»

И, чувствуя в себе густой противный осадок, я подошел к маленькой выбеленной печке. На приступке лежала куча тряпья и стопка книг. В середине стопки был толстый том Андрея Платонова. Я вспомнил, что давал читать эту книгу Сане перед армией и забыл забрать.

Люда, ссутулившись, сидела на краешке венского стула. Ее руки лежали на коленях. У нее была короткая юбка. Я видел, что колени маленькие, круглые, и мне хотелось коснуться ее колен. Я был неприятен себе за это.

Вернулась Санина мать.

- И что характерно, - торопливо, словно опасаясь, что ее перебьют, произнесла тетя Наташа, - ведь нам всю жизнь не везло. Как рок какой-то или проклятье над нашей семьей. А началось давно. Помню, мне лет шесть было, жили мы в селе Соломенка. Отец сложился с соседом, и они купили молотилку. Вдвоем купили, на пару, а поставили у нас во дворе. Вот и пришли нас раскулачивать. Молодые все, комсомольцы. На окне в глиняной чашке вареные яички стояли, так они их разобрали, очистили. Жуют и в вещах роются. Санин дедушка, мой отец значит, похватал вещи, покидал в сундук, сел на крышку с топором в руках. «Не подходи, - говорит. - Убью». Они пошептались промеж себя, потоптались на месте. «Ладно, - говорят. - Ждите, завтра придем». Вечером мы кой-какую одежду разнесли по знакомым. Утром их еще больше заявилось. Видели, как в кино обыск показывают? Только там два-три человека, а тут много. Копаются в барахле, раскидывают в разные стороны и кричат: «Зеленого платья нету!», «Сапоги красненькие куда дели?». Они, видать, вечером, на ячейке, эти вещи поделили между собой, а вещей не оказалось. «Ах вы, вредители! - говорят. - Ах вы, кулачье поганое!». Я с меньшим братом на овчине сидела, так они эту овчину из-под нас с такой силой вырвали, что мы кубарем на пол полетели... И ведь, почитай, за год от нашей семьи никогошеньки не осталось. Лучше было бы и мне заодно помереть, да вот не привел Господь.

- А Саня знал об этом? - спросил я.

- Нет, что ты! - вскрикнула тетя Наташа. - Я как вспомню, бывало, сколько мне из-за этого в жизни досталось - слова сказать не могу, язык враз костенеет. Хватит, что я в детдоме кулацким выродком выросла.

Я стиснул зубы. Их скрип отозвался в голове тягостно и нестерпимо, как поворот несмазанной шестеренки. Что знаем мы друг о друге? Да ни черта не знаем! Живем каждый в собственной скворечне и лишний раз выглянуть боимся. Как бы чего не вышло! Знаете, бывает, бросишь камень в болото, и блеснет там на короткое время круг чистой воды, а потом опять затянется поверхность зеленой ряской, будто и не было ничего. Просто померещилось что-то на мгновение.

- Я тут свою книгу нашел, тетя Наташа, - сказал я. - Давал читать Сане. Можно, я ее возьму?

- Возьми. Конечно, возьми. Если там есть еще какая-нибудь нужная тебе книга, ее тоже возьми. Я теперь, кроме Библии, ничего не читаю.

Я встал, взял том Платонова, механически раскрыл. Он легко открылся на рассказе «Мусорный ветер», здесь лежало несколько согнутых пополам листков из тетради в клетку, исписанных плотным почерком Сани. Глаз выхватил фразу: «В наше время на эти деньги можно прилично похоронить одного человека». Я почему-то испугался, что кто-нибудь заметит эти листки и, захлопнув книгу, сунул за пояс, под свитер, чтобы она не промокла под дождем.

Когда мы уходили, Санина мать просила нас заходить еще. Она сказала, что временами ей так одиноко, что жить не хочется. Но когда приходят люди, ей становится легче. Поговоришь с человеком - и становится легче.

- Мы еще зайдем, - поспешно обещает Люда и спрашивает у меня: - Мы ведь зайдем, правда?

- Зайдем, - отвечаю я и пытаюсь понять, почему все-таки она чувствует себя виноватой.

- Я теперь самогон гоню, - говорит тетя Наташа. - Работать сил нет, а жить как-то надо. У меня хороший самогон... Не забывайте меня, пожалуйста.

- Вы ведь совсем промокли, - говорит тетя Этери. - Заходите.

- Нет, - повторяю я. - Нет, тетя Этери. Вы знаете, что случилось с Саней?

- Да, - отвечает она.

Тихий, бесцветный голос. Сильный затяжной дождь. Почему не писали друг дружке писем? Письма военнослужащих - бесплатно. Внимание дешево обходится, но дорого ценится. Разве трудно написать письмо? И как тяжело хоронить близких.

- Нам нужен букет цветов.

Я не говорю, что букет должен быть большим и красивым. Я знаю, он такой и будет. Как хорошо, что есть на свете тетя Этери.

- Зайдите в дом, пока я нарежу цветов.

- Нет, - говорю я. - Мы подождем вас здесь.

Вода стекает с волос на плащ и лицо. Вокруг пепельная, удушающе-сумрачная обстановка. Хотя вряд ли уместно говорить о пепле, когда так долго и терпеливо льет дождь.

Я и Люда стоим на выложенной крупным булыжником дорожке. Тетя Этери режет цветы. Она выбирает самые красивые.

Кладбище за вокзалом.

Низкий выбеленный забор из кирпича, два больших кирпичных столба, тоже тщательно выбеленных и отливающих синевой от влаги, и узорчатые железные ворота. Ворота распахнуты.

- Добро пожаловать! - тихо говорю я. И не знаю, зачем говорю это. Мне многое непонятно в моем сегодняшнем поведении и сиюминутных порывах. Я даже не знаю - от души или нет идет все это. Но тогда кого я обманываю?

За воротами - высокий курган братской могилы. Узкая асфальтированная дорога огибает его и тянется далеко-далеко между густых намокших кустов.

Потом справа уютный домик сторожа с не огороженным двориком, а слева - колодец с воротом и сдвинутой крышкой. На крышке - старое цинковое ведро, его цепь намотана на весь ворот.

Я вспомнил, что колодец этот глубок и от дна до верха выложен крепким красным кирпичом, чтобы подземные течения не несли в него останки покойников. Тут же сконфуженно понял, что кирпичами обкладывают колодцы совсем не для этого, а чтобы не осыпались стены. Выходит, мне просто захотелось вдруг выразиться красиво, и я сморозил очередную глупость. Хорошо хоть не вслух.

Рядом с ведром белеет алюминиевая кружка, тоже на цепи. А дальше опять зелень: акация, тополя, клены и густо намокшие кусты по-над дорогой. И могилы. Надгробные плиты, кресты - каменные, железные, деревянные. Тонкие металлические прутья оград, крашенные серебрянкой. Конусы стандартных памятников. Кладбище громадное, и посторонние шумы проникают сюда глухо. Тут зарыты русские, корейцы, грузины, осетины, армяне, евреи и кабардинцы.

В руках у Люды большой красивый букет. Воротник ее плаща поднят. У меня тоже поднят воротник плаща. Но вода все же ухитряется попадать за шиворот.

Дождь идет не утихая.

С каждым поколением от нас обязательно уходит что-то замечательное, думаю я. И кажется, не надо сильно грустить, ведь с новым поколением, с новым человеком приходит и что-то новое, хорошее. А все равно грустно.

Его могила в конце кладбища, уже рядом с дорогой на Ставрополье. Это простенький, вытянутый бугорок с деревянным крестом. Перед крестом, на бугорке, стеклянная литровая банка, в которой жухлый, давно опавший букет. У него бледные погнутые стебли. Люда меняет цветы. Я смотрю на поперечину креста.

Александр Блинов.

4.IV.1950 - 11. XI.1969

Да примет Господь его душу

Пока шел сюда, казалось, что вспомнится здесь прошлая моя жизнь с Нодаром Глонти и Саней Блиновым, зазвучит тихий, с иронией, смех Сани, его хрипловатый ровный голос. Но сейчас, когда я стоял с Людмилой возле могилы, и вода текла с волос на лицо, и промокший плащ противно холодил тело, во мне ничего не было. Я был пуст, как вылизанная собакой кастрюля.

В стороне, за частоколами крестов и памятников, четыре могильщика в черных комбинезонах рыли могилу. Несмотря на дождь, работали они ровно, без поспешности, на совесть. Эти черные комбинезоны давно знали невысокую цену человеческой жизни и быстро исчезающей памяти о ней. Но их приобретенное профессией знание никому не требовалось.

- Когда гроб с Саней опустили на веревках в могилу, - говорит Люда, - его мать стала рваться из рук женщин и кричать: «Что же вы делаете, люди?! Что же вы делаете? Ведь там вода на дне. Ведь ему сыро будет. Ведь нельзя же так, люди. Нельзя!!!» А вон те четыре дяденьки закидывали могилу землей. Земля была влажная и липла к лопатам. Они работали быстро, как заведенные. А мать Сани кричала: «Ну не надо, пожалуйста! Я ведь вас очень прошу, очень... Не надо! Ему там темно будет, сыро. Как же он там без меня, люди?.. Ой, как же ему там одному будет невыносимо!».

У Люды странное, непонятное выражение лица. Настолько странное, настолько непонятное, что мне не по себе становится.

- Довольно, - говорю я. - Пойдем.

И беру ее за руку.

Ссутулившись и опустив головы, проходим кладбище, похожие на кающихся грешников, доставленных сюда из средневековья. Не хватает разве лишь хвостатых плетей, которыми надо со всей серьезностью полосовать свои спины.

Платформа железнодорожного вокзала пуста, здесь нет ни одного человека. Медленно огибаем здание с маленьким, корабельным колоколом и выходим на привокзальную площадь. Площадь квадратная. Посредине площади в крохотном огороженном цветнике стоит памятник Чрезвычайному комиссару Юга России Серго Орджоникидзе.

Жители постарше полушепотом доказывают молодежи, что когда-то это был памятник Сталину. Его соорудили после войны в сквере на пересечении улиц Кирова и Скудры. Промозглым мартовским днем пятьдесят третьего сюда пришли горевать или втайне радоваться почти все моздокчане. Были здесь и мы с отцом. Неделю назад мне исполнилось три года, отец посадил меня на шею, чтобы не задавили в толпе. К нему тут же протиснулись двое в гражданском: «Здесь что - траурный митинг по любимому вождю или демонстрация в честь Первого мая?! Немедленно убрать с шеи ребенка». Отец затрусившимися руками торопливо спустил меня вниз, и это короткое мгновение намертво вклинилось в мою память, с него я стал помнить и осознавать себя... Вскоре после XX съезда КПСС народный умелец из села Троицкое по тайному распоряжению властей убрал из правой руки Иосифа Виссарионовича курительную трубку, сделал глубокие залысины в прическе, похожей на шерсть волка. В таком виде монумент, как призрак, переместился однажды в зыбком предутреннем тумане на платформе трофейного немецкого грузовика, но уже под другим именем, подальше от центра, на пятачок привокзальной площади.

Площадь безлюдна, здесь нет ни одной машины, а низенькие скучные магазины заперты, и странная мысль посещает меня под неумолчный гипнотизирующий шум дождя возле памятника-перевертыша: мне кажется, что не существует сейчас на свете ни одного человека, кроме нас с Людмилой и четырех могильщиков в черных новеньких комбинезонах. «Глупости, - сказал я себе. - Придет же такое в голову». Но все равно не по себе как-то, и мне хочется знать, о чем думает Люда.

Мы останавливаемся под коротким навесом ларька «Пиво - воды», напротив автобусной остановки, и ждем автобуса. Только тут я замечаю, что она здорово озябла и негромко постукивает зубами.

- Холодно?

- Н-немного.

Я расстегнул ее плащ, потом свой и привлек Люду к себе. Она грудью касается моих ребер. У нее крепкая круглая грудь. От этого прикосновения у меня рвется дыхание, и это бесит меня, и я почти рад, что показался вдали большелобый автобус - этакий мультяшный бодрячок с подбитой фарой.

- Автобус, - облегченно произнес я. - Пошли на остановку.

Но она не двигается с места. Она поднимает голову и в изнеможении смотрит на меня хмельным взглядом.

- Я не любила его. Честное слово, не любила. Мне теперь неприятно и стыдно за это, но я не любила его.

А я вспомнил.

Саня Блинов спросил:

- Люда красивая?

- Тебе лучше знать, - ответил я. - Она немного не в моем вкусе.

- Вечером мы стояли в ее подъезде, и она сказала: «Я, наверное, колдунья». Я удивился: «Почему?». А она в мою грудь уткнулась: «Такого парня приворожила».

- Красиво.

- Не надо, - попросил Саня.

- Извини. Это я от зависти.

Я ведь действительно думал, что они любят друг друга.

- Повтори то, что ты сказала, - говорю я.

- Я не любила его, - повторила она. - Мне теперь неприятно и стыдно за это.

Я едва удержался, чтобы не ударить ее. А мне очень хотелось сделать это. Но я стоял и молчал. И она молчала.

Подошел к остановке автобус. В автобусе сидело несколько человек. Кондуктор подождала, вопросительно глядя на нас в форточку, и обозленно махнула рукой. Автобус поехал. Как-то нехотя и утомленно, словно водитель сел за руль гриппозным и недолечившимся, позабыв закрыть в поликлинике больничный лист.

- Зачем ты встречалась с ним? - сказал я.

- Не знаю, - ответила она. - Не знаю. Он был сильный. Он не умел целоваться. Он был славный, но я не любила его. Мне нравилось идти по городу рядом, видеть взгляды прохожих, чувствовать, что мы в их глазах неплохая пара, и ощущать в себе дерзость, легкость, счастье. Я понимаю теперь, что выглядела как напыщенная гусыня, как последняя эгоистка. Но что делать, если так оно и было.

Она отодвинулась, беспокойно вскинула голову, на секунду глянула мне в лицо, воспаленно и искательно. Не знаю, что она хотела увидеть там, но, похоже, не увидела и опять сникла.

- Если б я любила его, я, наверное, смогла бы что-нибудь сделать. Я была у него, когда он лежал в больнице. Но разговора не получилось. Жаль, что так вышло.

Я усмехнулся:

- Жаль, что так вышло... Это все, что ты можешь сказать?

- Ну а что, что я могла сделать? Господи, ну скажи, что я могла? Я бы даже вышла за него замуж, из жалости вышла. Только он не пошел бы на это.

- Не пошел бы, - сказал я. - Разумеется, не пошел.

- Видишь, - сказала она. - Сам ведь видишь. Но в то же время я чувствую, что можно было что-то сделать. Можно! А я не смогла. Если б я его хоть чуть любила...

- Теперь поздно говорить об этом.

- Теперь поздно, - тихо, как эхо, отозвалась она. - Я виновата перед ним. Очень виновата. И перед матерью его виновата... Ох, зря я пошла к ней сегодня. Ох, зря...

- Не знаю, - сказал я. - И хватит об этом. Поговорили - и хватит.

Мы стоим под коротким навесом ларька «Пиво - воды» и терпеливо ждем следующего автобуса.

Я привел ее к себе. Я не хотел, чтобы она ушла домой расстроенная и промокшая. Мать ужаснулась, увидев нас.

- Вы совсем мокрые, - сердито сказала она. - Ну разве так можно? А если заболеете?

- Сейчас высушимся, - ответил я.

Сходил в сарай, наколол дров, принес их в комнату и растопил печь.

Возле печки стоит вольтеровское кресло с высокой прямой спинкой: сиденье и спинка обтянуты черной потрескавшейся кожей. В этом кресле любили сидеть мои друзья - уж очень оно уютное. В свое время я сделал немало набросков, этюдов, рисунков на исторические темы, где обязательно так или иначе присутствовало это милое задрипанное кресло: «Князь Кончокин просит разрешения у Екатерины II основать поселение», «Арестованный Емельян Пугачев на моздокской гауптвахте», «Первый в мире нефтеперегонный завод братьев Дубининых», «Лев Толстой меняет лошадей на разгонной станции Дробышева по улице Форштадтской».

- Садись, - я указал на кресло.

Людмила отрицательно покачала головой.

Мы сели на коврике возле духовки.

Сидели молча. Сосредоточенные, близкие друг другу и в то же время страшно чужие.

Когда подсохли, я проводил ее домой.

- Завтра я уезжаю, - сказала она. Мы стояли в подъезде ее дома. Подъезд был сумрачным и грязным. - Я еду первым автобусом, в шесть часов.

- Тебе хочется, чтобы я проводил тебя?

- Не знаю, - сказала она. - Кажется, да.

- Хорошо. Я буду ждать тебя здесь в половине шестого.

Подъезд был узкий, грязный, давно не беленный и не располагал к разговорам. В этом подъезде представлялось сомнительным ощутить в себе нежность, или благородное движение души, или еще что-то, кроме уныния.

В этом подъезде она ткнулась в Санину грудь и сказала: «Я, наверное, колдунья. Такого парня приворожила». И Саня поверил, потому что в тот момент хотел верить ей. Нам ведь так нужно хоть кому-то, хоть изредка, хоть иногда доверять, иначе можно свихнуться. А она лгала. Думаю, он понял это в больнице, где лежал на узкой скрипучей койке, накрытый белой крахмальной (а может, несвежей, серой, изгаженной) простыней. Врачи при скором обходе говорили ему по необходимости несколько слов, которые тревожили и бередили его душу, раздражали отсутствием человеческой сердечности и укрепляли в мысли, что нет у него на земле никого, кроме матери, а он должен стать для нее обузой. Но я не могу назвать это благородством, а скорее щепетильностью, которую не могу одобрить, но могу понять. И он поблагодарил Людмилу, когда она зашла, но уже не видел в ее приходе никакой необходимости, потому что все было решено, и ничто, даже прилет инопланетян из далекого созвездия, не могло изменить его решения. Он лежал на узкой больничной койке и казался Люде покойником. Она так и не поняла тогда, что он уже был им.

- В половине шестого, - повторил я. - Я буду ждать тебя в половине шестого.

- Но если тебе не захочется, - сказала она, - то не надо. Не надо тогда приходить.

- Конечно, - согласился я.

Но знал, что приду.

И она тоже знала это.

Глава третья

(написанная Александром Блиновым)

Сразу после операции, едва только ко мне пустили мать, я велел ей подыскать протезы или инвалидную коляску, чтобы не чувствовать себя недомерком, обрубком, уродом, куском кровоточащего мяса. Тут-то и выяснилось, что это практически невыполнимая задача.

До этого я был уверен, что в Советском Союзе делают отличные протезы. Мне даже казалось, что мы экспортируем их. И вот теперь с горечью и отчаянием на личном опыте убеждался в том, что, не имея достоверной информации, человек заполняет вакуум собственными домыслами, далекими от реальности и правды.

Так вот почему на наших улицах не видно инвалидов!

Раньше я не задумывался над этим, а теперь догадался, что стране нужны лишь здоровые люди, что государство заинтересовано только в них. А стоит покалечиться или смертельно заболеть, на тебя всем наплевать. И чем скорее ты сдохнешь, тем лучше для всех, и для тебя в том числе.

Если когда-то отношение к убогим и сирым определяло нравственное здоровье общества, то теперь об этом напрочь забыли. Во всяком случае, моя мать, которая до ужаса боится всякого рода начальников, безропотно ходила везде и всюду, куда я приказывал ей идти. Она побывала даже в райкоме партии. И повсюду - от ворот поворот: «Нет, не можем, исключено, не имеем права, существует огромная очередь». Кто-то произносил это вежливо и провожал ее до дверей кабинета, а кто - с барским раздражением занятого делом человека, которого отвлекают по пустякам.

Еще ни разу в жизни мне не было столь отвратительно и гнусно. Ощущение такое, словно тебя медленно и неотвратимо подминает асфальтовый каток, а ты даже шелохнуться не можешь, лежишь, как издыхающая овца на жертвенном камне.

Однажды на моих глазах умер сильный, здоровый мужчина. Бух! с табурета на пол - и готов. Это был отец Нодара Глонти. «Счастливая смерть! - говорили люди на похоронах. - Ведь совсем не мучился человек».

И я, и Нодар были в момент смерти в комнате, оба мы видели, как умер, или точнее будет сказать - погиб, отец Нодара, но сделать какие-то выводы смогли только лет через пять, когда нашли на чердаке в ворохе тряпья под досками тощий солдат-ский вещмешок с двумя медалями, военным билетом и различными бумагами. Из них мы узнали, что отец Нодара служил в 1943-1945 годах в советской военной контрразведке «Смерть шпионам».

Было там несколько писем с угрозами, типа: «Берегись, падла! Какой мерой мерил, ту и тебе отмеряем». Эти письма объясняли странное поведение отца Нодара. Настолько странное, что он мог стать достопримечательностью Моздока (куда внезапно перебрался из Грузии), если бы прожил здесь дольше.

Помню, на углу Пушкинской и Главной он хотел купить нам с Нодаром мороженое, как вдруг наклонился и, указывая пальцем на маленький сквер за спиной продавщицы, возбужденно воскликнул:

- Вай ме, пацаны: гляньте, сколько их! Вон, вон, за кустами. Значит, не всех угробил... А вы как думали?! У немцев тоже промахи были: расстреляют человека - а он жив. Выходит, и у меня так вышло. - И, побледнев, заторопился: - Пошли... Пошли быстрей отсюда, пока не увидели меня.

И устремился вперед так быстро, что мы, хоть и припустили рысцой следом, так и не нагнали его.

- Что это с ним? - спросил я. - Ведь за кустами никого не было.

- Больной человек, - нехотя пояснил Нодар. - Заходы у него такие. Еще с войны.

- Контуженный, что ли?

- Не то чтобы контуженный. Больной...

А умер он вообще удивительно. Незадолго до этого мы с Нодаром прочитали разбойничью повесть про Древнюю Русь, сперли в хозмаге гирьку и стали мастерить из нее кистень. А он сидел на табурете у открытого окна и, положив руки на колени, отрешенно смотрел на улицу. Обычно он подолгу смотрел так сквозь занавеси из тюля, но в тот день тетя Этери сняла их и стирала во дворе в длинной металлической ванне.

Мы услышали грубое жужжание, увидели, как в окно влетел майский жук и ударился тихонечко в середину лба старшего Глонти. Впечатление было такое, будто в лоб врезалось не насекомое, а разрывная пуля. Отец Нодара грохнулся на пол, и сердце его остановилось. Сбоку от него ворочался жук-убийца, шевеля в воздухе лапками и пытаясь перевернуться.

Тетя Этери побежала за «скорой помощью». Врач-кореец назидательно объяснил, что если бы сразу стали делать массаж и искусственное дыхание, то можно было оживить, а теперь поздно. И, чтобы разрядить обстановку, попросил тетю Этери слить ему на руки теплую воду.

Нодар спрятал жука в коробок из-под спичек, а после похорон растерзал в моем присутствии.

Понадобилось прожить несколько лет и обнаружить на чердаке зеленый выцветший вещмешок, прежде чем понять, что жук тут не при чем. Отец Нодара умер от страха.

И все-таки тут-то хоть не отвертеться: отец у Нодара был. А я своего совершенно не помню. Более того, у меня такое впечатление, что его вообще никогда не было. Мать, очевидно, сразу и навсегда отбила у меня еще во младенчестве всякую охоту расспрашивать о нем. Зовут матушку Натальей Тимофеевной, и, судя по тому, что я тоже Тимофеевич, она, не очень-то утруждая себя поисками, подарила мне не только жизнь, имя, но и собственное отчество.

Я совершенно не знаю, не чувствую и не понимаю своих корней. Помню, мы жили квартирантами у какой-то парализованной старухи. После ее смерти эта древняя саманная, крытая камышом хатка, с холодными сенцами и единственной, пропахшей мочой комнатой, досталась матери в благодарность за уход.

Из школы я вылетел в начале девятого класса. В субботу. Я запомнил это, потому что по субботам Иван Иванович проверял чертежи. Фамилия учителя была Федорак, и мы прозвали его Короедом. Если прочитать фамилию с конца, то получится похожее звучание - кародеф.

В нем действительно было что-то от насекомого - маленькое острое лицо, неискренние маслянистые глазки, короткий светлый ежик.

По субботам Короед вкрадчиво двигался по классу, замирая в непонятном оцепенении возле хорошеньких девочек, и с настойчивым крохоборством выискивал в их чертежах достоинства и недостатки.

При этом он как бы невзначай клал руку на плечо, и рука елозила там, будто жила самостоятельной, независимой от хозяина жизнью. А если чертеж был хорош, Короед чужим, сдавленным голосом говорил: «Молодец!» - и обязательно гладил девочку по голове.

Это раздражало многих из нас еще с прошлого учебного года. А я так вообще чувствовал себя на уроках черчения, как заложник на бочке с порохом. И меня ни на мгновение не покидало чувство, что вот сейчас, сию секунду что-то обязательно произойдет. Должно произойти.

Но ничего не происходило.

С особым удовольствием Короед торчал возле Чарчарановой. К тому времени она стала роскошной худой девицей с зелеными зазывными глазами, тяжелой гривой рыжих волос и такой могучей грудью, что ее, безусловно, хватило бы на две персоны. Мне кажется, именно эта деталь была для Короеда наиболее существенной.

В тот день Иван Иванович (привычно и невзначай) положил руку на плечо Валентины и стал объяснять в чертеже огрехи, а потом пригнулся, рука его ниже, ниже, как бы случайно, и опять на плечо.

Я сидел в параллельном ряду, позади Чарчарановой, и у меня было такое ощущение, словно во мне разожгли костер. Пламя свирепо и быстро пожирало меня изнутри, и надо было что-то делать, я не мог усидеть на месте, это было сильнее меня.

Короче, я встал, постучал Короеду по спине. А когда он повернулся, от всей души врезал кулаком в харю, которая давно скучала и напрашивалась на чье-то благословение.

- За что боролись, на то и напоролись, - прозвучал в тишине голос Нодара Глонти.

Здоровьем меня бог не обидел, и Короед отлетел далеко вперед. Его буквально отбросило к стене, на которой висела длинная черная доска, а выше - улыбающийся портрет Менделеева.

- Ах ты, блядво поганое! - со слезами закричал Иван Иванович, поднимаясь с пола. - Ах ты, засранец долбанный!..

Я шагнул к нему. Пожар внутри меня утих, на пепелище цвели белые розы, но у меня правило: любое дело доводи до конца! Мне нравилось, что он так откровенно и разнообразно ругается, хотя деньги ему регулярно выплачивают совсем по другому поводу.

Короед понял, что я не собираюсь успокаиваться, и поспешно выпрыгнул за дверь. Он проделал это стремительно и ловко, как луговой кузнечик.

Потом был педсовет, и меня выставили из школы. Да еще и на учет в милиции поставили. Конечно, ребята воевали за меня, но дело в том, что на педсовете были только я и комсорг класса Арам Багдасарян, а подлинная причина «избиения учителя», как это фигурировало в протоколе, так и не прозвучала. Девчонки скорее всего стеснялись говорить об этом, а пацаны не могли, раз девчата молчали.

Я нашел за ремзаводом учебный комбинат, где без перебоев штамповали механизаторов и трактористов для Российской Федерации, и меня охотно взяли. Звезд с неба я не хватал, но трактор осваивал успешно.

Теперь во всем этом видится роковая предопределенность.

Ну что стоило мне пойти в «Зеленстрой» или филиал мебельного комбината? Так ведь нет, надо было стать трактористом и неотвратимо идти к тому дню, когда мелькнет впереди цветастое платьице, торопливо повернется искаженное неслышным мне криком перепуганное лицо, и вся она будет лежать такая крошечная, дрожащая, беззащитная среди раскоряченного взрослого велосипеда со вздетым в небо и бешено крутящимся колесом, что я не успею даже ни о чем подумать.

Напротив меня висят ходики. Они остались еще от прежней парализованной хозяйки. Как, впрочем, и все другое, начиная от кровати и кончая венскими стульями. Циферблат изображен в виде лукавой кошачьей морды, и вверху туда-сюда, туда-сюда мечутся синие зрачки. А маятник с легким клацаньем неутомимо пилит ствол времени, отсекая секунды, которые бегут по цепочке и срываются с гирьки вниз нескончаемой капелью.

В библейские времена, когда люди мыслили не абстрактно, а яркими образами, вечность сравнивали с огромной горой, на которую раз в десять тысяч лет прилетает орел, чтобы унести одну-единственную песчинку. Когда орел растащит гору, это будет лишь ничтожная, незначительная, неприметная часть этой самой вечности.

Впрочем, не будем пудрить мозги. Фигня все это!

В пятом классе мне понравилась Валя Чарчаранова. Ну, понравилась и понравилась - делов куча. Так ведь нет, надо было поспорить с ребятами, что поцелую ее. Надо было холодным зимним днем идти-идти за ней, потом догнать, схватить за плечи и поцеловать на глазах у нескольких одноклассников. Хотя «поцелуй» - это сказано чересчур сильно, всего-навсего ткнулся губами и носом в ее румяную круглую щеку. Валя отстранилась, испуганно и быстро глянула вокруг, перебросила пухлый портфель в левую руку, зубами стянула с правой варежку и, не вынимая ее изо рта, вдруг с невероятной силой дала мне звучную оплеуху. Не знаю почему, но это самая памятная картина моей жизни, хотя чувства после этого удара пошли на убыль.

И все же богатое творческое воображение отрока еще долгое время рисовало Чарчаранову хозяйкой дома и матерью моих детей. Мне была ненавистна наша саманная халупа, и вечной голубой мечтой, от которой душа моя бесплодно маялась и стервенела, был большой кирпичный дом с бетонным крыльцом в три ступеньки, который я собирался выстроить, и даже начал откладывать деньги на сберегательную книжку. Я собрал двести пятьдесят рублей. В наше время на эти деньги можно прилично похоронить одного человека.

И если бы у меня была возможность выступить на этих похоронах, я бы сказал так: «Это произошло сегодня, 11 ноября, во вторник, в два часа пополудни. Он кончил тем, чем закончит, в сущности, каждый, то есть - он умер». И все! Больше бы я не прибавил ни одного слова.

Глава четвертая

Посадив Люду в автобус, я помахал ей рукой, и автобус увез ее от меня. Мне стало тоскливо, потому что за вчерашнее дождливое воскресенье я привык и странно сблизился с ней, и теперь стало как-то нехорошо от ее отсутствия.

Было свежее майское утро.

Я шел домой и вспоминал ее лицо, руки, глаза. Мне хотелось поцеловать ее на автостанции, но я не решился. И теперь жалел. Теперь мне казалось, что она ждала моего поцелуя.

Я ничего не сказал ей о записях Сани. Я понимал, что после несчастья многие вещи перестали представлять для Блинова какую-нибудь ценность, а многие люди - играть какую-либо роль. Но странно и даже чуточку обидно, что он ни словом не обмолвился ни обо мне, ни о Людмиле.

Дома я сел и написал письмо Нодару. Письмо было довольно длинным. За многословием крылся единственный вопрос: собирается ли он вернуться, и если да, то когда. Я скучал по Нодару. Это тоже было в письме.

Отправив письмо, жил бездеятельной ровной жизнью, отдыхая от армии. Ходил в кино, в рощу, на пляж, много читал, много скучал и, говоря проще, - входил в спокойную ровную жизнь города, похожую на ржавый запущенный механизм. Механизм работал со скрипом, детали были давно не смазаны, но перебоев в работе не было. Таким виделось мне внутреннее движение жизни этого города - скрипучий, покрытый ржавчиной механизм без перебоев в работе.

В армии я верил, что дома с первых дней установлю режим. Я знал, как это важно. Если сделать перерыв или даже рисовать только время от времени, то через определенный срок потери весьма ощутимы: линия теряет свою выразительность, акварель - прозрачность, мазок кисти - силу и точность. Мне было важно, как никогда, работать до потери сознания, валиться с ног от усталости, и я прекрасно понимал это, но все виделось далеким, как гавайский город Гонолулу, и вообще мало трогало. Я не знал об этом городе ничего, кроме названия.

«Лето можешь отдохнуть», - сказал отец. И я отдыхал, чувствуя, что за несколько дней отупел и даже немного опустился.

В пятницу вечером пришло письмо от Нодара.

«Здравствуй, дружище!

Твое послание - как внезапный окрик «Бхо!», а на него правильный буддийский монах реагирует ответным воплем мгновенно: «Бхо!» - орет он, не давая угаснуть услышанному восклицанию.

Мы весь месяц колесили со спектаклями по сценам и площадкам Кавмингруппы. Название одного из спектаклей «Когда мертвые оживают» - с Тухачевским, о Карбышеве... Мне объявили строгий выговор за то, что я в одном из санаториев, где мы только что отыграли пьесу, крикнул старшему машинисту сцены: «Эй, шеф, когда «мертвых» выносить будем?» - имея в виду декорации спектакля. А некоторые из болящих и отдыхающих поняли меня буквально, и их отпаивали лекарствами и приводили в чувство обворожительные медсестры, похожие на минводских стюардесс.

Сейчас начались сборы на гастроли в Прибалтику. Хотелось бы побывать в этом своеобразном регионе, с которым я чуть-чуть знаком по службе в армии, и увидеть его с иной, граждан-ской стороны, но, как видно, не судьба.

Все осточертело - театр, Ставрополь, гастроли. Хочу домой. Хоть портвейн у нас хуже на вкус, чем здешний, а пьется с гораздо большим аппетитом и удовольствием. Так видится издали.

Вернусь 30 мая. Один не смог прожить в городе и недели. Надо было опомниться. Прийти в себя. Зачем я живу? Останется ли хоть что-то после? Какой смысл... Ведь ясно, что ни черта не останется. Но, с другой стороны, я ведь зачем-то живу.

Не от этих ли вопросов, не от гнева ли на собственное существование бежал твой друг из Моздока?

От себя не убегай - никуда не денешься!

Что же ты, моя печаль, пополам не делишься?

Так поется в популярной песне. Несмотря на это, надеюсь, что вдвоем будет веселее. Жму руку.

Нодар.

P.S. В театре, чтобы создать иллюзию разговоров среди массовки, заставляют каждого произносить: «О чем говорить, когда говорить не о чем...». Эффект поразительный! Зрители думают, что в толпе статистов идут осмысленные разговоры, задушевные беседы. Черта с два! На самом деле каждый нескончаемо твердит одну и ту же фразу: «О чем говорить, когда говорить не о чем».

В субботу полдня провел на пляже. Люда, кстати, тоже должна была приехать в этот день

Курил «Шипку» (она дешевле, чем «Аэрофлот»), читал «Зарубежный детектив» и ел твердые вкусные огурцы с острыми пупырышками. Солнце было горячее, вода в реке холодная, книга интересная, огурцы вкусные. Мне нравилось загорать, курить «Шипку», читать «Зарубежный детектив», хрустеть свежими пупырчатыми огурцами, но ощущения счастья не было, и я жил ожиданием.

После обеда, в четвертом часу, пошел на автостанцию. Времени была уйма. Постоял немного у крохотного одноэтажного домика, вокруг которого сидел, стоял и суетился пришлый народ, потом пошел в кафе «Кавказ». Здесь было людно. Я взял кружку пива и осмотрелся, выискивая свободное место. Тут меня окликнули.

Это был Казбек Баскаев. Мы учились вместе до девятого класса, а потом он поступил в какой-то техникум, и я потерял его из виду. Он принадлежал к той особой породе людей, которые, перевалив за двадцать, заметно седеют, обретают животик и в таком как бы законсервированном виде существуют, практически не меняясь, десятки лет. Именно этот тип людей олицетворяет на просторах России кавказского человека.

- Присаживайся, - сказал Казбек.

Я сел.

Он был весел, гладко выбрит, слегка пьян и одет с иголочки. По-видимому, таким был его идеал мужчины. Женщинам, впрочем, нравятся веселые, выбритые, слегка пьяные и хорошо одетые парни.

- Как живешь? - спросил он.

- Нормально, Казбек, - ответил я. - Как все. Не хуже некоторых, но и не лучше. А ты?

- Я? - Он с удовольствием улыбнулся. - Работаю на междугородных перевозках. Живу - дай бог всякому. Капитально живу. В неделю до двухсот рублей иметь можно, если у тебя голова на плечах, а не кочан капусты.

- Ясно, - сказал я.

Он предложил выпить. Предложил это небрежно, словно заранее знал, что я не откажусь. Настроение у меня изменилось. Я покачал головой.

- Не пьешь?

- Бывает, - ответил я. - Но сейчас не хочется. Друга встречаю.

- Э-э, - сказал он и поморщился. - Деньги есть - друзья есть. Денег нет - и друзей тоже нет. Выпьем.

- Нет, - сказал я. - Я пью, когда хочется выпить. А сейчас мне хочется только пива, и я пью пиво.

- Как знаешь. - Он пожал плечами. - А у меня недавно поездка была. Хорошую сумму заколотил и прожил с бабой в Ростове. Они у меня в разных городах есть. Время провожу капитально. От души провожу время.

- Молодец, - похвалил я, прихлебывая пиво, искоса поглядывая на Казбека.

- Я вижу, ты меня не одобряешь, - сказал Баскаев. - Что ж, любой человек может иметь собственное мнение. Но в данном случае ты сознательно нацепил на глаза шоры.

- В чем же это выражается? - поинтересовался я.

- Ты что, и вправду не видишь, к примеру, что у нас образовалась кастовость? Что дети обеспеченных родителей дружат исключительно с себе подобными. И никогда не допустят в свой круг тех, кому выше нашего профессионально-технического училища ничего не светит. Одних ждет впереди унылый монотонный труд, сомнительное существование, другие будут снимать с жизни сливки. Я вижу, ты на что-то надеешься, веришь в какие-то погасшие идеалы. А я принял правила игры, которые мне предложили. И доволен.

- Король! - восхитился я. Сердце пошло вразнос и колотилось все быстрее и быстрее, набирая какой-то немыслимый, невозможный, невообразимый темп. - Красавец! Живи счастливо. Пропивай с бабами трудовые рубли. Не забывай сменить трусы, если встретишь в поездке автоинспектора.

- Грубо, - спокойно ответил Казбек. - Грубо и неостроумно. Тем более, что автоинспектор - обыкновенный человек, и ему тяжело кормить семью на маленькую зарплату. Он бы, может, и рад не брать, а никуда не денешься - надо, иначе жена и голодные выблядки со свету сживут, с потрохами схавают... Ну, да ты ведь у нас слышишь только то, что хочешь услышать. А для меня все ясно, как в аптеке, и я хоть сейчас могу разложить все по полочкам, потому что жизнь идет отлаженная, устоявшаяся, и выглядит это так: никто не работает, а безработицы нет; безработицы нет - а в магазинах пусто; в магазинах пусто - а люди недовольны; холодильники забиты - а люди недовольны; люди недовольны - а голосуют «за».

И, весело глядя на меня, Баскаев рассмеялся, словно мы мимолетно вспомнили памятную обоим хохму из прежней школьной жизни.

- Послушай, старина, - вдруг лукаво спросил Казбек, делая вид, что его только что осенила неожиданная догадка, - а может, все твои беды, нервы, месячные недомогания оттого, что ты не можешь ухватить свой кусок пирога? Тебе хочется это сделать, жутко хочется, только то ли принципы мешают, то ли не получается, то ли не пускают тебя к кормушке, вот ты и исходишь желчью и ненавистью.

- Козел ты! - сказал я надменно и презрительно и резко встал со стула.

Баскаев посерьезнел. Напрягся.

Эх, надо было бы врезать ему хорошенько, чтобы пошел юзом в угол кафе, сметая по пути столики. Но, с другой стороны, Казбек не сделал ни единой попытки ударить меня, а вполне удачно доставал до живого словами, и я не знал, что ему ответить.

Я обозвал его козлом и вышел из кафе.

Настроение, прямо скажем, было ни к черту. Да и стоило ли заводиться? Ну, посидел бы, послушал, что он говорил дальше, и ничего бы со мной не случилось. Так нет, выступить надо было, помитинговать. Нервный стал, видите ли. Тьфу! Да и высказался я действительно неостроумно. Но я не собирался изощряться перед ним в остроумии. Мне хотелось его обидеть. Пробить шкуру хорошо устроившегося человека.

А ведь он был едва ли не самый незаметный человек в классе. Абсолютно ничем не выделялся из общей массы, никогда не претендовал ни на какую роль, и мы осознали его рядом только в седьмом классе, на уроке литературы, когда Вера Михайловна, разбирая рассказ из «Записок охотника», спросила: «Какой приехал бурмистр?», и надо было сказать, что он приехал пьяный, а Казбек, не подумав, ляпнул: «Бурмистр приехал с бородой!» - чем вызвал общий смех, и мы, пожалуй, впервые увидели, что рядом с нами учится неплохой вроде бы парнишка, способный на незатейливую шутку, хотя он сказал о бороде на полном серьезе.

Рядом с автостанцией - оживленный маленький базарчик. Чтобы успокоиться и развлечься, я прошел между двух коротких рядов.

Здесь сидели толстые, тепло одетые старухи, в которых осталась лишь страсть к стяжательству, к накоплению, к наживе.

Перед старухами лежали огурцы, прошлогодние орехи и яблоки, пучки мокрой розовой редиски, зелень. Стояли банки с душистым майским медом. В оцинкованных ведрах с водой - цветы.

Я приценился к маленькому полевому букету.

- Рубель, - равнодушно сказала полная дряблая старуха.

Букет был неважный, сложенный кое-как, наспех, и совсем не радовал взгляд.

- Дорого, - сказал я.

- Дешевле не будет.

Старуха цедила слова сквозь зубы, она сплевывала их с губ как шелуху. Она понимала, что я не собираюсь ничего покупать, и не хотела тратить слов на меня.

А на автостанции слепой низенький старичок в изношенной одежде играл на немецкой губной гармошке, а потом слабым натужным голосом пел песню о красном командире, и опять играл, задыхаясь и судорожно сглатывая слюну; у ног его лежал потертый пыльный треух. Сидели на узлах чеченки, кумычки, осетинки и русские женщины. Мелькали среди разношерстной толпы смуглые целеустремленные цыганки в абажуре ярких юбок и выискивали стремительным взглядом неудачников и простаков. Кому-то с непривычки, может, и интересно будет наблюдать суматошную жизнь провинциального автовокзала, но мне все это было знакомо и не будило никаких чувств.

Наконец пришел ее автобус. Люда соскочила с высокой ступеньки красивая и улыбающаяся, и я поспешил к ней навстречу.

- Я скучала, - сказала она. - Если честно, то я и думать не могла, что так буду скучать. Ведь мы один день были вместе.

- Да, - сказал я. - Одно воскресенье.

- А я все равно скучала.

Мне было приятно слышать это.

- Неужели? - волнуясь, спросил я.

- Правда-правда.

- Я тоже, - сказал я. - Я тоже скучал.

И она благодарно улыбнулась.

Я взял у нее вместительную коричневую сумку. Мы пошли к остановке городского автобуса. Я с удовольствием ощущал на сгибе локтя ее легкую прохладную руку.

- Зайдем ко мне, - сказала Люда. - А потом погуляем.

Но я вспомнил, что надо встретить Нодара, и сказал ей об этом.

- Хорошо, - согласилась она. - Подождем вместе. Ведь одному скучно?

- Еще как скучно! - обрадованно подтвердил я.

- Саня говорил о Нодаре. Он всегда говорил о нем с удовольствием.

- Вот как?!

- Да, - кивнула она. - О тебе он тоже любил вспоминать.

На этом наш разговор иссяк. Мне вдруг стало неприятно от того, что мне нравится Люда. Она поняла это, отвела взгляд и опустила глаза.

Длинное красное туловище «Икаруса» нырнуло через перекресток, проплыло мимо домика автостанции и замерло напротив кирпичного туалета.

Нодар вылез из душного пропыленного чрева автобуса, поставил на латаный-перелатаный асфальт пластмассовый чемодан.

Мы обнялись, коснувшись друг друга щекой, как это принято на Кавказе среди нормальных пацанов и лихих абреков.

Давно не видели мы друг друга! Так много пролегло между нами. И как хорошо, как радостно, что судьба снова свела нас.

- Нодар, - сказал я. - Это Люда. Познакомьтесь.

Нодар слегка смутился.

- Здравствуйте, - улыбаясь, сказал он. - Извините.

- Ничего, - сказала она.

- Ну и как тут? - спросил Нодар.

- Как всегда, - ответил я. - В таких городах, как наш, жизнь меняется незаметно. Люди тоже.

- Когда живешь в другом месте, очень тоскуешь по этому городу, - признался Нодар.

- Это правда, - охотно подхватила Людмила. - Я вот живу сейчас в Орджоникидзе, но мне неинтересно жить там. Мне кажется, что время, которое проходит не здесь, не в этом городе, проходит для меня безо всякой пользы, хотя я учусь в институте.

- Вот и со мной произошло что-то похожее, - сказал Нодар. - А ведь я по натуре консерватор и не очень люблю менять и коверкать себе жизнь.

- Вы и правда работали в театре?

- Служил-с, - с достоинством поправил Нодар. - А что тут особенного?

- Не знаю. Просто у меня никогда не было знакомых, которые работали бы... извините, служили в театре.

- Я был простым монтировщиком.

- Но ведь вас все равно окружал там мир сцены, мир театра, актеры, репетиции...

- ...затхлый запах кулис, - в тон ей добавил Нодар. - Хотя всяко бывало. - И с подчеркнутой серьезностью припомнил сцену дуэли.

Актеры стреляли друг в друга пистонами. Если пистоны отсыревали или их попросту забыли вложить в пистолеты, то на этот случай к пульту помощника режиссера приварили узкую металлическую полосу, и помреж молотком наносил по ней удар. Этот звук заменял выстрел. Если вдруг и молотка не оказывалось под рукой, изобрели последнее средство: прибили к полу с одного конца длинную гибкую доску, в нужный момент свободный конец доски с силой оттягивали и - отпускали.

- А теперь представьте, - предложил включить воображение Нодар, - актер кричит: «Умри же, несчастный!» - и стреляет из пистолета. Осечка! Помреж кидается к молотку. Нет молотка! И тогда я оттягиваю доску... Все это происходит в считанные секунды. Зритель не успевает ощутить никакой заминки. Актер кричит: «Умри же, несчастный!» Выстрел! И следом звериный вопль: «По ноге, в ... твою мать! По ноге!». Оказывается, пожарный переминался тут с ноги на ногу, и доска припечатала к полу его ступню.

- Чем больше мы искусство любим, тем меньше нравимся ему! - сквозь смех резюмировала Людмила.

Никогда больше я не видел, чтобы она смеялась так долго и так весело. Ее крупные груди, обтянутые белой батистовой блузкой, упруго вздрагивали, напоминая два глобуса.

- Автобус едет, - сказал я, обрывая их нервное, обоюдное и, думаю, не вполне искреннее веселье.

Мне не нравилось, что Люда так легко разговорилась с Нодаром, ведь она его первый раз видела, а повела себя так, будто решила расположить, обаять внешностью, смехом, поведением - чем угодно, чем получится, лишь бы увлечь, лишь бы он не остался равнодушным.

Мы пошли к остановке.

Автобус был старый, но свежевыкрашенный; бордовый, как пасхальное яичко, и такой же нелепый. Хотя, о чем это я? Что же нелепое можно узреть в нарядном пасхальном яичке?

Кондуктором была Валя Чарчаранова. Она располнела и похорошела. Мы поздоровались. Лицо у нее стало оживленным, а взгляд пронзительных зеленых глаз - мягким и чарующим, как у египетских жриц.

- Откуда вы? - спросила она.

- Нодар из Ставрополя, а я неделю назад из армии вернулся.

- С приездом.

- Спасибо, - ответили мы.

Нодар достал деньги. Я тоже думал об этом, но почему-то стеснялся и никак не мог предложить ей пятнадцать копеек. Хотя, как известно, дружба - дружбой, а служба - службой.

- Нам три билета, - сказал Нодар.

Валя улыбнулась:

- А третий кто?

- Да вот, - сказал я. - Девушка с нами.

Валька разозлилась.

- Спрячь свои копейки, - сварливо сказала она Нодару. - Еще я своих одноклассников за деньги не возила.

- Перестань, - Нодар бросил в казенную сумку монеты и, пресекая жестом возражения, бодро поинтересовался: - Ну, а ты как живешь?

Чарчаранова усмехнулась:

- Если человеку не везет в жизни, то хоть лопни от напряжения, а ничего не изменишь.

- Так не бывает, - заметил Нодар. - Всегда можно изменить что-то, и часто в лучшую сторону.

- Возможно, - согласилась Валя.

Я вспомнил, что она любила соглашаться. Может, оттого, что не умела спорить.

- Возможно, я сама виновата, - сказала Валя. - В институт не смогла поступить. И почти сразу, через месяц после того, как Нодара проводили в армию, вышла замуж. А через полгода мужа посадили. Он работал на гардинной фабрике и воровал тюль. Потом попался. Ему десять лет дали, а я вот теперь ни вдова, ни девушка.

- Нам два билета, - сказал один из пассажиров.

Валя кинула мелочь в сумку и дала ему два билета.

- Дочка у меня, - сказала она. - Славная девочка. Я живу с ней у своих стариков. Завтра у меня выходной. Вы б меня в кино сводили, что ли. Миллион лет не ходила с парнями в кино. А Главную улицу вижу только из окна автобуса.

- Серьезно? - спросил Нодар.

- Что серьезно?

- Насчет кино.

- Если у меня и было чувство юмора, то давным-давно атрофировалось.

- Так что? - спросил Нодар.

- Можно, - ответила Людмила.

- В шесть возле «Мира», - сказал я. - А сейчас нам выходить надо.

- Выходят замуж, а не из автобуса, - снисходительно поправил меня стоящий рядом мужчина предпенсионного возраста, похожий на бухгалтера. - Надо говорить: я сейчас сходить буду.

- Спасибо, я уже дома сходил - и по-маленькому, и по-большому, - поблагодарил я чересчур образованного пассажира.

Он побагровел от моей находчивости, залился краской по самую шею.

«В другой раз сначала подумаешь, лингвист-догодник, прежде чем станешь языку учить», - подумал я с мстительным удовольствием.

Кто-то коротко хохотнул.

- Остановка «Техникум», - объявила Валя. - Кто спрашивал новую гостиницу? Это здесь.

Мы вышли из автобуса.

- До завтра, - сказал Нодар.

Валя приветливо кивнула нам.

...Возможно, она не была искренна именно в этот день и рассказала о своем муже позже, когда стала встречаться с Нодаром, и вечерами мы, четверо, ходили в кино, гуляли по-над Тереком, бродили в роще или без конца утюжили Главную, словно какой-то расторопный бес вселил в нас неприкаянный дух аргонавтов. Наша Ойкумена ограничивалась городской чертой, и на карте ее окоем выглядел с булавочный укол, но человек не выбирает место рождения и сжигает запас чувств, страстей и эмоций на том пространстве, где ему суждено их сжечь...

Мы проводили Люду до подъезда. Она попрощалась. Дальше я и Нодар пошли вдвоем.

- Скучно будет жить здесь, - сказал я.

- Почему? - удивился Нодар. - Если человеку скучно, то винить надо только себя. Скучно, если одиноко. А одиночество сходно с ленью. И в том, и в другом случае входишь во вкус и начинаешь жалеть себя. Работать надо. Вспомни хотя бы армию, где все мы делали общее дело и нам некогда было скучать.

Пример не показался мне удачным, но я и впрямь вспомнил вдруг, как провожали начальника штаба. Он отслужил в армии 37 лет и уходил на пенсию. Полк выстроился на плацу. Начальник штаба стоял на коленях и целовал знамя. По его смятому бледному лицу текли слезы. Было очень тихо, и весь полк слышал, как начальник штаба всхлипывает.

- В армии, - сказал Нодар, - я понял, что надо жить интересами многих людей, попадать в обоюдную зависимость. Тогда жить не скучно.

- Так считаешь ты, - сказал я. - А мне кажется, что сейчас погоду начинают делать совсем другие люди.

- Нет, - отрезал Нодар. - Просто дерьмо всегда на поверхности, поэтому его видно. Оно первым кидается в глаза. А хороших людей все же больше.

- Ты видел, где похоронен Саня? - неожиданно спросил я.

- Да. Я был на его могиле.

- А обратил внимание, что в том углу, среди заурядных могил, выделяются мраморные обелиски?

- Есть там несколько таких, - согласился Нодар. - Но их немного.

- Пока - да, немного. Хотя поражает сам факт их появления, таких величаво-роскошных, помпезных. Теперь людям уже недостаточно просто лечь в суглинок, они и сюда, на погост, привнесли дух соревнования.

- Ты преувеличиваешь, - сказал Нодар. - При чем тут мертвые? Это живые виноваты. Хотя я, признаюсь откровенно, не вижу здесь криминала. Родственники хотели выразить почет и уважение к усопшему, вот и не пожалели средств.

- Усопшему-то все равно, - тоскливо объяснил я. - Да и ставят они памятник не ему, а себе, своему достатку. Чтобы видели все, как много у них средств, и ценили за это.

Мой друг неожиданно рассмеялся:

А на кладбище ветер свищет,

Несется колокола звон...

«Везет же людям!» - молвил нищий

При виде пышных похорон.

Я насупился.

- Не нравишься ты мне, - сказал Нодар. - Хотя и я после посещения кладбища долго чувствовал себя не в своей посуде.

- Я рад, что ты приехал, - сказал я. - Ты писал матери, что приедешь?

- Нет.

- Она тоже будет рада.

Нодар пожал плечами. В старом купеческом особняке зажегся свет. На крыльце сидел, опершись подбородком на самодельную трость, пожилой мужчина со скандальным небритым лицом. Мы знали его как директора Комсомольского парка. То есть на самом деле он был сторожем летнего кинотеатра, а может быть, не был даже и сторожем, но в любой вечер его можно было найти именно в парке. При нем всегда была истрепанная хозяйственная сумка с двумя гранеными стаканами, кое-какая еда и мешок для пустых бутылок. Из года в год он с весны и до глубокой осени неутомимо выходил на свой стеклянный промысел, благословляя все новые и новые поколения моздокчан на дружбу с Бахусом. Его клиенты уезжали учиться, отбывали в армию или в тюрьму, женились, начинали пить семейно, но потребность в директоре Комсомольского парка никогда не исчезала, и подросшие шибздики-малолетки, стараясь погрубее говорить ломкими голосами, просили у дяди стакан и луковицу. Открытые души шибздиков с лихим неприкрытым бахвальством погружались в грязь и зловоние взрослой жизни. Они барахтались в этой жиже, не подозревая, что «человек - растение небесное... а душа человека - это стрела, натянутая в небо». Некому было втолковать в их головы эти простые истины.

- Добрый вечер, дядя Жора! - вразнобой поприветствовали мы главного моздокского гуру.

- Привет уркам!

Он поднялся, исполненный величия, чувствуя себя не только нужным, необходимым, но даже незаменимым в городе человеком, с достоинством пожал нам руки.

Нодар шутливо спросил:

- Как жизнь молодая?

- Молодая была ничего, - вздохнул дядя Жора, кряхтя усаживаясь на крылечко. Усевшись, с пафосом пожаловался нам вслед:

Тяжело в Моздоке без нагана...

А с наганом - вдвое тяжелей!

Вот когда я поверил наконец, что вернулся в Моздок, и ощутил это как электрический разряд, больно ударивший по мне непонятно откуда.

Глава пятая

(значительную часть которой

занимает рассказ Людмилы)

Я шел по теневой стороне улицы. В высоком бледном небе неподвижно висело солнце. Зной стекал на землю, как патока, и улицы были тихи и безлюдны. Оцепенение летнего дня нарушали время от времени шмяк и чпоканье бьющихся о землю мягких зрелых ягод тутовника.

За заборами шумно и часто дышали цепные псы. Если забор был из проволоки или низкий, выбеленный, из самана, то я видел их изнуренные лохматые морды. Сухие ярко-красные языки свисали между влажных клыков.

Жарко!

Тетю Наташу я встретил на углу улиц Чапаева и Любы Кондратенко, недалеко от ее дома. Она, не здороваясь, сказала:

- У меня сидит Люда.

- Да ну, - не поверил я.

- Честно.

- Одна?

- Нодар пришел только что.

- А вы куда?

- В магазин за продуктами. А то дома и поесть нечего. Я мигом. Туда и сразу обратно.

Я невольно ускорил шаг. У Люды шли экзамены: я не мог понять, что заставило ее приехать.

Она действительно была там.

- Здравствуй, - неловко улыбаясь, сказала она.

Нодар кивнул.

Они сидели на скрипучих стульях возле ветхого, покосившегося стола. Окно в доме было маленькое, и струя яркого солнечного луча освещала половину Людиного лица. У Нодара в руках был громадный фолиант Библии. На черной бархатной обложке блестел металлический крест: тетя Наташа каждое утро тщательно протирала его замшей.

- Здравствуйте, - ответил я.

Мы помолчали. Пол в доме тети Наташи земляной, и тут было прохладно. Молчание угнетало всех нас, но я упорно не хотел говорить: я ждал, что скажет Люда.

- Я бросила институт, - сказала она.

- Интересно, - ответил я. - Очень интересно. Как же это получилось?

- Долгая история. У тебя есть время, чтобы выслушать?

- Да, - ответил я. - У меня есть время.

Она долго не отвечала. Я решил, что в институте с ней случилось что-то ужасное, и эта тайна так и останется неизвестной мне.

Тихий голос возник неожиданно, когда я уже смирился с ее молчанием. Мне казалось, что идет урок внеклассного чтения. Она рассказывала именно так.

В общежитии нет мест, и я жила на квартире. Я и Тоня Мищенко.

А у соседей должна была быть свадьба.

Комнату, что мы с Тоней снимали, соседи договорились с нашей хозяйкой отвести под подарки.

Хозяйка сказала об этом заранее, и нам надо было где-то провести две ночи.

У Тони были в Орджоникидзе родственники, и мы пошли к ним. Но родичи за хорошие деньги пускали на ночь парочки, и им, конечно, было невыгодно брать нас. Они сказали, что у них сейчас командированные, и сообщили какой-то адрес.

Мы оскорбились, сгоряча нагрубили им и ушли.

Было десять часов вечера.

Обычно куда в таких случаях? На вокзал.

И мы пошли на вокзал...

У Тони - вязанье, у меня - книжка.

Тоня вяжет, я читаю.

Вокзал потихоньку пустеет.

И вдруг подходят парни в возрасте от шестнадцати до тридцати лет.

Окружили со всех сторон: один сострит, другой ответит. Все: «Га-га-га!».

Мы сначала пытались их игнорировать, но попробуй проигнорируй таких подонков!

Стали переругиваться.

Подходит фраер. Лет ему двадцать семь.

Сказал несколько слов. Они почему-то отошли.

«Девушки, в чем дело?» - интересуется.

Тоня рассказала.

«Это дело поправимое, - говорит он. - Вот ключ, адрес такой-то, идите и спите. Я не приду туда, не бойтесь».

Мы улыбаемся, а он не отстает, ковриком половым расстилается.

Надоел нам жутко.

Потом видит, что уговоры напрасны, и ушел куда-то.

Я подозвала одного парнишку лет шестнадцати.

Вышли мы из здания.

Сели втроем на лавочку.

Луна светит, горы рядом, воздух свежий, а настроение ни к черту, - паршивое, дальше некуда.

Парнишка осетин был, но ничего парнишка, без вольностей, и наружность пристойная. Сидит, молчит, курит.

И тут «воронок» подъезжает. Милиция. Подходят двое: «Вы чего тут?»

Мы с Тоней коротко объясняем.

Кивают медленно и умно, как китайские болванчики.

Потом говорят парнишке: «Кыш отсюда!».

Тот - ходу.

«Залазьте...»

Я к милиции всю жизнь неплохо относилась: парни бравые, и форма - что надо. Моя милиция меня бережет.

Лезем в «воронок».

Они подсаживают, а сами сверху донизу прощупывают.

Короче, сели.

С одной стороны у нас милиционер, с другой стороны милиционер. Сидим, молчим.

А этот, что рядом со мной, все ближе, ближе. Обнаглел окончательно.

Засветила я ему тогда по морде.

Он хотел ответить, а я шарахнулась от него и говорю: «Слушайте, что же вы делаете?! Я в таких случаях сама привыкла милицию звать».

Подействовало.

Приехали мы в отделение милиции, там коридорный тупичок, диван обшарпанный (из него даже пружины торчали).

Сидите, говорят, и ждите.

Сидим и ждем.

Подходит парень в штатском, но видно, что здешний: все милиционеры с ним здороваются, а он отвечает.

В руках у парня кулек с черешней. Угостил нас.

Посидели, поболтали, обвыкли даже: все-таки лучше, чем на вокзале.

Но тут вызывают.

Пожилой дядька со звездочками: «Документы».

«Нет документов».

«Тэ-э-эк... - Смотрит с явным презрением. - А вы знаете, что мы с вами сделаем?!»

Мы, разумеется, не имеем понятия.

«Посадим в КПЗ, - говорит. - До выяснения личности».

Тоня в слезы. Лезу в сумочку, чтобы платок Тоне достать, и - надо же! - там мой паспорт.

Посмотрели на печать, что действительно учусь в институте. Спросили: где свадьба, в каком районе?

Мы сказали.

А в Орджонке, сам знаешь, пьют много и в основном араку, так что без драк редко обходится, и милиции заранее известно, у кого будет свадьба.

«Правильно», - говорят. Отдали паспорт. «Идите, девочки, и в следующий раз все-таки лучше не попадайтесь».

А куда идти? Три часа ночи.

В коридоре парень в штатском, что черешней угощал, посоветовал: «Слишком освещенными улицами не ходите. Хулиганы все спят, а на милицию опять можно нарваться».

Нашли мы с Тоней какое-то крылечко на темной-темной улице, и там, как собачонки, часа два друг к другу жались.

Потом рассвело, и мы пошли в парк.

Здесь уже люди вовсю бегают, зарядкой занимаются, а мы обе помятые, сонные.

Сели на скамейку и заснули.

Но много не поспали: растолкали.

И такая тоска меня взяла, такая тоска, что как только подумала я, что еще одну такую ночь провести надо, то плюнула на все и уехала.

Кроме того, я не сдала экзамен по теоретической механике.

Над верхней губой у нее мелкие капельки пота, и она украдкой слизнула их. Кончик алого язычка промелькнул, как огонек зажигалки.

Нодар рукавом рубашки натирал металлический крест. У Нодара ровное сильное дыхание. Он не признает рубашек с коротким рукавом и никогда их не носит.

Я чувствовал в себе злость, от которой ломило в груди, но не мог понять, к кому эта злость относится. Я все больше убеждался в том, что жизнь почему-то складывается совсем не так, как мы предполагали когда-то.

Тетя Наташа принесла хлеб, кобийский сыр и шесть бутылок холодного жигулевского пива. Потом так было не раз, и я догадался, что деньги дает Нодар, но держал это предположение при себе.

Глава шестая

Нодар пошел на ремонтно-механический завод. Токарем.

Люда устроилась на гардинную фабрику.

Я все лето нигде не работал, и когда Люда была в первую смену, встречал ее, и мы шли в кино или просто гуляли по городу и по роще. Иногда заходили к ней.

Ее родители были так радушны, что мне не хотелось делать это часто. «Всякое слишком - уже плохо», - любила говорить Люда хоть о хорошем, хоть о плохом, и я подозревал, что в приветливом отношении ее родителей кроется какая-то неискренность.

Как-то Люда передала мне их разговор.

«Он неплохой парень, - говорил отец. - Но нет у него чувства ответственности. Я хотел бы Люде другого мужа».

Мать соглашалась с ним и потом твердила дочке то же самое.

Люда отмалчивалась и только иногда с раздражением говорила: «Не такой уж он и плохой, как это вам кажется».

Я не собирался жениться. Я понимал, что с семейной жизнью связана масса хлопот. Пока вы молоды, вас мало трогает жизненная неустроенность. Потом все само собой определится, думал я.

Но Люда стала все чаще и настойчивее пересказывать мне разговоры своих родителей, и наконец это задело меня за живое, ведь я думал о себе иначе, чем ее отец, и когда она спросила однажды: «Как ты думаешь, мы поженимся?» - ответил:

- Почему бы и нет. Давай подадим заявление.

- Нет, ты серьезно? - не поверила она.

- Вполне.

Мы зашли в загс случайно: в кинотеатрах не было хороших фильмов, день был серый, скучный - в рощу идти не хотелось, и мы зашли, чтобы выяснить, как женятся люди. Это делалось просто, и мы подали заявление.

Может, слишком быстро и необдуманно, но у меня это случилось так.

Потом мы долго не решались сказать кому-нибудь об этом. Стеснялись или что другое, не знаю, но когда Нодар спросил:

- Как у вас с Людой?

Я ответил:

- Абсолютная тишина.

Тетя Наташа всякий раз, как мы заходили к ней, говорила:

- Что же вы не поженитесь? У меня соседи спрашивают: это что - муж и жена?

Мы живем в маленьком городе. Здесь жизнь соседа интересует людей больше, чем грядущее всего человечества или недавнее покушение на Генерального секретаря ЦК КПСС, когда какой-то лейтенант приехал в Москву из Ленинграда и по ошибке обстрелял из пистолета машину с космонавтами.

- Ты бы уже женился на ней, что ли, - убеждает меня мать. - Мне соседи говорят: «Не похоже, чтобы они просто так ходили. Она спит с ним. Это точно».

Я злюсь и молчу. Ох уж эти треклятые соседи! Мы ходим просто так. Однажды попытался настоять на своем, но она сказала без улыбки: «В первую брачную ночь простыни бывают не совсем чистыми. Я хочу, чтобы никто ни в чем не мог упрекнуть меня». И с тех пор я ни разу не пытался переспать с ней. Она сказала это очень серьезно, и я поверил ей, хотя до этого беспокоился и сомневался.

Свадьба была в августе.

Из Москвы приехали Лиза и Володя (брат и сестра ее матери). Оба хитрые, нахрапистые, склочные. Таким палец в рот не клади - с рукой откусят.

- Ну и родственничков ты добыл, - тихо, с укором сказала мать.

А мне и ответить нечего.

Людмила услышала это и густо покраснела.

- Они к нам каждое лето приезжают, - сказала она. - У нас на даче виноград, груши, персики, орехи. Но от этого мало что остается. Они живут у нас по месяцу... А уезжают отсюда навьюченные, как цыгане, и маме приходится почти все покупать потом в овощных магазинах или на рынке. Родители обязательно ругаются перед их приездом. «Не нужны они нам, такие родственники», - говорит папа. А мама возмущается: «Не могу же я их выгнать». А они действительно очень бессовестные...

В тот день с утра было пасмурно, и мать переживала. «Если в плохую погоду женятся, то жизнь нехорошая будет», - говорила она. Но к полудню распогодилось, и мать успокоилась. Толку от этих примет, как от прошлогоднего снега, но тогда все казалось важным, и наши родители заметно повеселели, когда засияло солнце.

В загсе нас ждали Нодар с Валей Чарчарановой. Они были свидетелями.

Изящная пожилая женщина в черном костюме, неутомимая жрица Гименея, для которой жизнь давно уже стала нескончаемым днем свадьбы, привычно объявила нас мужем и женой. Матери вытирали глаза платочками и сладко улыбались. Отцы открывали бутылки с шампанским. Нодар смотрел в окно, а Валя Чарчаранова держала букет алых и белых роз от тети Этери и никак не решалась поздравить нас. Сбоку стояли Людины родственники, шушукая что-то друг другу на ухо, и по-кошачьи прыскали. В суматохе мы забыли стаканы, и здесь нашлось только три. Первыми выпили Людины родичи и женщина-регистратор.

Возле загса стояли две «Волги». Одна была из учреждения Людиной матери, другая - такси.

- Кто женится? - полюбопытствовала крошечная, горбатенькая, шустрая старушка с метлой. Внушительное орудие ремесла превращало ее в готовую ко взлету бабку-ёшку.

- Дети какие-то, - презрительно и недружелюбно усмехнулся таксист. Он не верил в наше счастливое будущее и охотно демонстрировал свое сомнение первому встречному.

Начавшись торжественно и чинно, свадьба мало-помалу перешла в шумное хмельное застолье, когда для каждого из присутствующих становится важным то, что считает и думает он сам, а мнение других кажется ему поверхностным и ничтожным. Гости постарше запели русские и украинские песни, вспомнили забористые частушки фронтовых лет:

Как над городом Моздоком

Самолет пикировал.

Когда немец отступал -

Девок заминировал.

Ой, товарищи бойцы,

Прошу не пугаться:

Двадцать пятого числа

Мины будут рваться!

Мы с Людой с интересом и смущением наблюдали затеянное ради нас мероприятие. Только когда на аляповато раскрашенный металлический поднос посыпались влажные скомканные трояки и пятерки, и мне и Людмиле почему-то не по себе стало.

Нодар бросил червонец. «Это от нас с Валей», - негромко сказал он.

Москвичи - Людины родственники - незаметно вышли во двор. Всего набралось восемьдесят девять рублей, а мы одной выпивки на сто тридцать взяли. Мать продала холодильник.

Впрочем, я не думал тогда о деньгах. Мне не давали спиртного.

- Ну хоть пиво можно? - спросил я.

- Немножко, - ответила теща.

И я понемножку-помаленьку угомонил ящик пива. Потом было сплошное хождение.

Утром наши родители и все родственники пришли посмотреть на смятую простыню и остались довольны. Людиных родственников эта процедура развеселила.

- Повезло тебе, - сказала Лиза, - теперь легче шпиона поймать, чем девушку.

Меня это покоробило.

Через неделю я устроился на хлебозавод тестомесом. Хлебозавод был небольшой, старенький и плохо оборудованный. Работа тяжелая, но оплачивалась хорошо - сто - сто двадцать рублей в месяц, в зависимости от выработки.

Когда я в первый день пришел на хлебозавод, печальная вахтерша зачем-то сообщила мне: «Хорошие люди здесь не задерживаются».

Ночью, когда выходила вторая смена, время от времени приезжала милиция и проверяла всех. Кто попадался впервые - подвергался общественному порицанию, во второй раз - платил штраф. Но вахтеры были заодно с рабочими, и вскоре все наладилось, и когда я пришел на хлебозавод, то там был вор на воре.

Мне была не по нутру обстановка всеобщего воровства и стяжательства, и я хотел уйти, но у нас в городе трудно найти столь же оплачиваемую работу. Пришлось остаться. (А ведь там была даже молодежно-комсомольская бригада, воспетая в стихах газетой «Социалистическая Осетия»!)

Восемь часов без перерыва сыпал я в тяжелые трехколесные котлы мешки муки по семьдесят пять килограммов, заталкивал котлы в тестомесильные установки, засыпал новые котлы, лил туда десять ведер вонючей активации, соляной раствор, добавлял воду и месил, месил, месил, задыхаясь от мучной пыли.

Наконец я зверски устал от всего этого, и ночами мне снилась громадная, как пропасть, глотка, которую надо накормить, и я с тошнотворным ужасом вымешивал тонны теста и вываливал в эту пасть, и никак не мог насытить ее, жуткую и бездонную. А ведь раньше мне снились другие сны: высокая деревянная мельница на пригорке у озера машет полотняными крыльями, на гибких пожелтевших камышинах качаются серые кисти, нескончаемое шуршание возникает над озером, скользит по пригорку вверх, уходит-стелется по стерне, меж колких обкорнанных стеблей в мягкую неведомую даль, к размытой линии горизонта. «Осенняя соната» - так назвал я рожденный сном этюд. Бог ты мой, когда это было? И было ли хоть когда-нибудь?

О, я бы с удовольствием бросил работу и попробовал серьезно, как никогда, заняться живописью, и мне казалось, что теперь бы у меня получилось, но в доме постоянно не было денег, и мне приходилось восемь часов без перерыва на обед вкалывать как проклятому. А потом, когда приходил домой, было не до живописи.

Вскоре на заводе у меня украли часы «Восток» с позолоченным циферблатом. Перед работой я снимал их и клал на подоконник рядом с пачкой сигарет. Часы подарила на свадьбу теща, и я успел привыкнуть к ним. Мне стало в тысячу раз тяжелее работать здесь, потому что я мог подозревать любого, кто был рядом, а это так гнусно, так неприятно.

Теперь я, как и все на этом заводе, частенько таскал домой хлеб, булочки, яйца и масло, и голос совести отмалчивался, потому что когда труд ваш беспросветно тяжел, в голове одна мысль - добраться до кровати.

Глава седьмая

Через месяц после свадьбы я стал искать свои рисунки и картины. Они были разбросаны по всему дому - в диване, в буфете, на шифоньере. Загрунтованные холсты, папки и альбомы с рисунками, кисти и краски.

Я давно уже не рисовал, и вообще я не сделал ни одного рисунка с тех самых пор, как Люда бросила институт. А знать, что ты давно уже ничего не пишешь, тревожно и оскорбительно. Поэтому я и стал искать старые свои наброски, этюды и неоконченные картины.

Когда собрал все, сложил на столе и просмотрел, это не пробудило желания живописать хоть что-то, хотя были тут интересные замыслы и наброски. Я расстроился и долго сидел за столом, разглядывая никому не нужные рисунки.

Это одно название - медовый месяц, думал я. А на самом деле меду в нем немного. Первые несколько дней было действительно хорошо, а потом пошли ссоры по пустякам, и каждый хотел настоять на своем, и ничего хорошего из этого не вышло. Если б было что-то серьезное, я бы еще подумал, кто прав, а кто виноват. Но мы ссоримся так глупо, что прямо слов нет... Она и стирает, и готовит. Она хорошо помогает моей матери, и та довольна ею, но поругаться со мной Людмиле ничего не стоит. Временами мы живем неплохо, и мне нравится жить так, и я не жалею, что женился на ней. Но потом опять наступает устойчивая полоса мелких препирательств, и это здорово изматывает.

Когда в такие вечера мы ложились и я обнимал ее, она могла сказать со злостью: «Я мерзну. Ты меня даже согреть не можешь. Я сплю с тобой и мерзну». Я вставал с кровати, шел к вешалке, снимал свое пальто, подшитое ватином, брал старое байковое одеяло и ложился в углу. Она долго молчала, потом говорила: «Иди ко мне. Холодно ведь». Но я лежал, молчал и курил «Шипку».

А рисунки, этюды и неоконченные картины, кисти и высохшие краски надо было сразу отнести на чердак. Именно так поступил со своим прошлым отец Нодара Глонти. Но я все еще на что-то надеялся.

К нам часто приходила ее мать - статная, в меру полная женщина, похожая на Анну Ахматову с рисунка Тырсы 1927 года. Единственное, что вызывало раздражение, это прорывающиеся в голосе интонации кадрового офицера, стоило ей в разговоре увлечься или забыться хоть ненадолго. Она работала экономистом в стройуправлении, состояла в коммунистической партии и обладала большой пробивной силой.

Однажды Людина мать остановила меня на Главной улице. Был воскресный день, и я шел со своим знакомым. К октябрь-ским праздникам мы с Людой хотели купить магнитофон. У этого товарища были прекрасные записи и хороший недорогой магнитофон «Астра».

И вот тут она меня остановила.

Мы поздоровались.

- Зачем ты мучаешь Люду? - сказала она.

- С чего вы взяли?

- Тебе плохо с ней?

- Нет, почему же.

- Тогда в чем дело? Чего тебе не хватает?

Она видела, что я не один, а все-таки хотела выяснить такое, чего мы сами не знали - ни я, ни Люда. Может, у нее и накипело на душе, и ей хотелось хоть чуть прояснить для себя наши с Людой отношения, но все равно не следовало делать это так напористо и при чужом человеке. Я разозлился.

- А что это за жизнь? Что я вижу, кроме четырех стен и работы?! Тоска же несусветная.

- А ты думал... - сказала она, стараясь говорить спокойно, но голос у нее срывался. - Нет, что ты думал, когда женился? Если чувствовал, что не можешь взять на свои плечи заботу о семье, то зачем женился? Ну скажи мне, зачем ты женился на Люде? Скажи мне...

Что я мог сказать? Я любил Люду - и Люда любила меня, но это не мешало нам ссориться и злиться друг на друга. Но я не видел здесь ничего сверхъестественного. Мне казалось, все семьи живут так вначале. Позже все образуется, и причины раздора (ведь они так незначительны) исчезнут сами собой.

- А дети пойдут... - с тоской сказала Людина мать. - Их и одеть, и накормить, и приласкать надо. Ведь у супругов общая не только постель, а вся жизнь, все заботы - а ты ничего не хочешь делать... Я, бывает, проснусь ночью и плачу, что отдала за тебя Людмилу. А она, бедненькая, придет ко мне и говорит: «Все хорошо, мама. Не беспокойся. Мы хорошо живем. Он заботливый, ласковый». Но я-то чувствую, вижу, не слепая ведь. Что ты мне скажешь?

- Мы действительно живем неплохо, - сказал я.

- О-о-о! - заводя голову, теща горлом застонала в стиснутые зубы. Звук отдаленно напоминал то ли слабый рев, то ли болезненное мычание.

Я смотрел в ее распаленные гневом глаза как в зеркало предстоящей беды.

- Мы думали на тебе воду возить, а ты рысаком оказался! - с язвительной издевкой, причем издеваясь, как мне показалось, не столько надо мной, сколько над собой, несчастной и опростоволосившейся, сказала она и прошла мимо.

Две молодые воспитательницы вели на прогулку детский сад. Дети шли парами, похожие на отлетающих перелетных птиц, и нестройно пели:

Ах, Галя, Галя, Галя, Галечка!..

Убила ты меня.

И у моего сердца, Галечка,

Покой ты отняла.

Я стоял злой, взвинченный и поражался, с чего бы эта фурия еще недавно представлялась мне схожей с Ахматовой. Ей до Анны Андреевны, как мне до Венецианова или Николая Ге. Весьма и весьма далековато.

- Темпераментная у тебя теща. С огоньком, - злорадно ухмыльнулся знакомый и даже руки поскреб от удовольствия.

- Насчет магнитофона, - сказал я, - в другой раз поговорим.

- Как хочешь.

Я пришел домой, рассказал все Людмиле, и мы сдержанно, но обидно поругались. Потом два дня друг с другом не разговаривали.

Как раз в это время у Нодара случилась неприятность.

До свадьбы Нодар нравился Люде, во всяком случае, она ничего не говорила о нашей с ним дружбе. Зато после свадьбы в корне изменила свое отношение: стала ревновать меня к Нодару и говорить, что ему я уделяю времени больше, чем ей, что, наверное, с ним мне более интересно. Это она выдумала, отношения с Нодаром стали гораздо сдержаннее. «У тебя жена, - говорил он. - Ты - человек семейный». Как будто я сам не знаю, мог бы и не напоминать! Виделись мы с ним реже, чем прежде.

В тот день он пришел к нам с синяками и кровоподтеками на лице. Я ужаснулся при виде друга:

- Что случилось?.. Где это ты?.. Нодар...

Он слабо улыбнулся:

- Вчера был на танцах.

- Один?

- С Валей.

- Ну и что там было? - поинтересовалась Люда.

- Были два солдата-грузина. Они пригласили девушек. А перед этим девушки отказали кому-то. Те парни обиделись и подошли к ним прямо во время танца. Они были с дружками и нарывались на драку. Я вспомнил, как было в армии.

- Ну, и как было в армии? - едко спросила Люда.

- В армии, откуда бы ты ни был - из Ростова или из Нальчика, из Тбилиси или из Моздока, - говорили: «Земляк. Тоже кавказский». А дома опять мелкий национализм развели.

- И тебе стало обидно, - сказала Люда.

- Да, - ответил Нодар. - Ты угадала.

- Вечно ты ищешь на свою голову приключений. - Она слегка усмехнулась. - Состояние покоя на тебя действует удручающе.

- Извини, - мрачно сказал Нодар. - Я давно заметил, что тебе неприятно, когда я бываю у вас. Все, что я говорю или делаю, тебя раздражает. Я постараюсь не попадаться тебе на глаза. Я буду очень стараться.

Он встал и пошел к двери.

- Нодар, - сказал я. - Нодар!

- Извини, - сказал он и вышел.

- Дура! - крикнул я Люде. - Дура... Я с тобой после поговорю. - И тоже выскочил за дверь.

Нодар стоял у калитки.

- Я знал, что ты выйдешь.

- Конечно, выйду, - буркнул я. - Пошли куда-нибудь.

- Куда?

- В кафе возле «Юности». Мы давно там не были.

- Там скучно сейчас, - сказал Нодар. - И неопрятно.

- Ничего. Пошли.

Мы свернули налево, прошли по улице и через площадь 50-летия Октября вышли к сельхозтехникуму. Справа была автобусная остановка, но мы пошли пешком.

Кафе полупустое. В одном углу, возле железных ящиков с пустыми бутылками, сидят четверо цыган. У ног их, на полу, полуголый, налысо стриженный цыганенок лет пяти, в красных байковых штанах, алчно ест чебурек. Мальчик такой невыносимо грязный, что при первом же взгляде на него посетитель кафе начинает вспоминать, в каком районе Моздока расположена санэпидемстанция. Цыгане что-то громко обсуждают на родном языке и по-русски матерятся. В другом углу - мы.

Нам неприятна громкая ругань цыган, но мы молчим. Мы сидим, молчим и пьем пиво. Пожилая женщина только что протерла наш стол влажной тряпкой, и голубая пластиковая поверхность поблескивает. На столе шесть кружек с пивом. Мы никуда не торопимся и пьем пиво очень медленно. Толстая буфетчица часто зевает и нагоняет жуткую тоску.

- Совсем как прежде, - говорю я.

- Почти, - говорит Нодар.

Я сам знаю, что отношения с внешним миром изменились, а соответственно, что-то сдвинулось внутри нас, но мне очень хотелось, чтобы Нодар не напоминал сейчас об этом. Хотелось посидеть просто так - за столиком, на котором кружки с пивом. Хотелось пить пиво и думать, что все как и прежде, что ничего не изменилось, что мир все так же полон первозданной прелести постижения.

Нодар этого не захотел, и я знал, что разговора ни о чем у нас не выйдет. Надо говорить конкретно. Я вздохнул и, чтобы прощупать почву, спросил:

- Ты на нее обиделся?

- Нет, - сказал Нодар. - Я ее понимаю.

- То есть?..

- Я ведь вижу ваши отношения. Пусть урывками, пусть частично, но вижу. Ты всегда был немножко пижон, и прежде я как-то понимал это, мог объяснить. Но сейчас ты изменился. Ты меняешься прямо на глазах, и, наверное, сам чувствуешь это.

- В чем именно?.. В чем же я изменился? - хрипло спросил я. У меня всегда хрипит голос, когда я злюсь или слышу что-то неприятное.

- Мы говорим о твоей жене. В частности, о ваших с ней отношениях. Извини, конечно, но мне кажется, ты видишь ее такой, какой тебе хочется ее видеть. А она тоже человек. Она хочет быть самой собою и не плясать под чужую дудку. А ты злишься и настаиваешь на своем, хотя знаешь, что не прав. Оба вы стали нервными, злыми. Ваша междоусобица заслонила вам абсолютно все, и если так будет дальше, то вы совсем очерствеете. Хорошо, если вы вовремя разойдетесь.

- Я не собираюсь разводиться, - сказал я.

- Молодец. Но тогда надо жить нормальной семейной жизнью. Кстати, ты пользуешься низкими методами. Еще раз извини, но я не знаю, как назвать это иначе.

- А именно? - спокойно спросил я и отхлебнул пиво. Оно было теплое и противное.

- Когда ты зол на нее, - сказал Нодар, - ты отказываешься есть то, что она приготовила. Говоришь своей матери, что Люда делает все невкусным, что ты работаешь не для того, чтобы хлебать дома пойло.

Это была правда, и я смолчал. Мне самому было неприятно, когда я делал это. Но если я был зол на Людмилу, мне хотелось досадить ей любым способом.

- «Принеси воды», - говоришь ты. И ей надо сразу кидаться за водой. А если она тебя о чем-то попросит, то ты редко сдвигаешься с места.

Нодар достал сигарету.

- Нельзя курить, - сказала буфетчица.

- Извините.

- Ну ладно, чадите. Эти гаврики, - она кивнула на цыган, - все равно накурили. Только откройте вторую дверь.

Цыгане курили папиросы «Север», горячо обсуждали космические проблемы своего мироздания и часто матерились по-русски.

Я быстро встал, пошел, открыл боковую дверь.

- Спасибо, - сказал высокий поджарый парень с транзистором и вошел в кафе.

- Не за что, - сказал я.

«Маяк» передавал советскую эстраду. Музыка была замечательная - мягкая, ритмичная, а слова неважные - пустые, легковесные, ни о чем. «А нависнет туча если над плечом, я спою ей эту песню ни о чем».

Цыгане поднялись из-за стола. Цыганчонок, больше похожий на негритенка из гетто, спал, раскинув руки и ноги, на холодном мозаичном полу. Угрюмый чернобородый цыган пнул мальчика пыльным сапогом: «Алеша!». Тот подскочил, протер кулачками глаза, кажется, хотел всплакнуть. Но вдруг по-звериному черные бусины глаз вспыхнули угольками.

- Супырка! - закричал он, радостно тыча пальчиком в сторону двери.

На пороге кафе живой иллюстрацией к сказам Бажова увидел ярко-зеленую ящерицу.

- Ну вот, теперь и по-цыгански что-то знаем! - усмехнулся я.

Нодар промолчал. Он сидел спиной к буфетчице и лицом к стеклянной стене, невозмутимо пил пиво и смотрел мимо меня на Главную улицу.

- Бахт тукэ, чявале! - неожиданным и громким возгласом проводил уходящих цыган парень с транзистором.

Цыгане обернулись.

- Он пожелал нам удачи! - удивленно пояснил бородач. - Спасибо, брат! Удача нужна цыгану не меньше, чем свобода.

- Арам идет! - оживился Нодар, коротким взмахом-кивком указывая на бывшего одноклассника.

Со стороны железнодорожного вокзала шел по тенистой аллее Арам Багдасарян, придерживая широкий ремень черной блестящей сумки на щуплом покатом плече. Он шел легко и быстро и улыбался. На объемной вместительной сумке выделялось слово «Дагестан», отчетливо прописанное белой краской.

- Позвать? - спросил Нодар.

- Нет, не надо! - поспешно отказался я.

- Он неплохой парень, - уверял Нодар. - Знает, чего хочет от жизни, и упорно, кропотливо добивается этого. Ему сразу назначили повышенную стипендию. В их институте отобрали двадцать пять самых способных ребят, и они работают с новыми электронно-вычислительными установками.

- Сложная техника, - сказал я.

- Арам - один из этих студентов.

- Он способный парень, - нехотя подтвердил я. - Очень способный. Но с некоторых пор мне не нравятся люди, которым слишком везет в жизни.

- Я понимаю тебя, - усмехнулся Нодар. Лицо у него было разбитое, и мимика, скорее всего, доставляла ему боль, но он все равно усмехнулся.

И только тут я на него здорово обиделся.

- Пошли, - сказал я. - Мне опротивело это пиво. Кошачья моча, а не пиво.

- С уважением отношусь к людям, которые все перепробовали, - сказал парень с транзистором.

Этот змей принадлежал к той неистребимой породе мудаков, которые нахально суют свой нос во все дыры, без них и вода не освятится. Меня до трясучки раздражали такие беспардонные твари, но на этот раз я сдержался. Подумал, что Нодар никому бы не спустил такой шутки, но все равно не стал связываться. Мне было все равно, что подумает обо мне Нодар.

Люда была сначала настороженная, а потом мягкая и исполнительная. Я не сказал ей ни слова, и она выглядела удивленной. Но ничего не спросила.

Глава восьмая

(рассказанная Нодаром Глонти)

Еще до армии я заметил у него следующую особенность: он резко разграничивал свое существование - то искал приятное в прошлом, то жил мечтами о будущем. Вряд ли это удобно. Я, во всяком случае, не смог бы жить так. Хорошо ли, плохо, но я живу сегодняшним днем и сейчас происходящими событиями, а не теми, что были уже или есть только в моем воображении.

В армии мне пришлось нелегко. Я попал в десантные войска. До сих пор помню кошмарный сон перед первым прыжком. Мне снилось, что парашют не раскрылся, и я, как снаряд, лечу, наращивая скорость, с единственным крепнущим чувством страха к далекой, темной, плоской, твердой земле.

Первый прыжок дался мне тяжело, но когда раскрылся белый шелковый купол парашюта и я повис на стропах, в душе появилось такое сильное и необычное чувство радости, что я, дурацки покачивая головой, стал напевать «Мравалжамиэр» - грузинскую застольную песню.

Потом прыжки с парашютом стали моей работой, и уже не было того напряжения и тревоги, которые изматывали меня, когда я впервые шел к хвостовому люку, а только хладнокровный расчет и желание сделать свое дело как можно лучше.

Теперь я стараюсь как можно лучше точить детали на ремонтно-механическом заводе и об армии вспоминаю лишь изредка. Но, если понадобится, я знаю, что реальностью сразу же станет армия, а нынешняя жизнь без сожаления уйдет в прошлое.

У меня в комнате висит его произведение. Это писанный маслом «Портрет подполковника Гака, первого коменданта Моздока». Но натурщиком или моделью (кажется, так говорят сами художники) послужил я. То есть, это меня усадили в вольтеровское кресло, срисовали, а потом (уже на портрете) нарядили в форму русского офицера времен полководца Суворова. Это яркая, хорошо прописанная картина, и я не знаю ни одного человека, который бы увидел ее и она ему не понравилась.

По-моему, он мог бы стать известным художником, но этого никогда не случится. Вряд ли я хорошо понимаю все причины, но основная, мне кажется, в том, что ему не хватило трудолюбия. Когда мы учились в школе, он рисовал много и хорошо. Особенно ему удавались портреты. Но потом обленился и, наверное, думал, что раз он талантлив, то признание придет само собой, и рисовал от случая к случаю. Он много читал о Ван Гоге, Модильяни, об импрессионистах и известных русских художниках. Трудолюбие этих художников побуждало его к работе, и он начинал рисовать, рисовать, рисовать. Но это проходило быстро, и он опять жил прошлым или ожиданием будущего.

Это как раз тот случай, когда человек кончился как художник, еще не став художником.

Возможно, я не совсем прав. Возможно, это происходило у него гораздо проще или сложнее. Однажды его мать сказала: «Почему бы тебе не рисовать афиши в кинотеатре? Ты любишь рисовать, и тебе там предоставят такую возможность, да еще и платить будут». Он расстроился, обиделся и сказал, что не надо советовать, раз она ничего не понимает. Он боялся, что рекламные афиши для кинотеатра испортят его стиль. Мне кажется, у него действительно был свой стиль, кроме того, он превосходно пользовался цветом, но не слишком старался совершенствовать свои способности, а если и делал что-то, то мало, слишком мало.

Я тогда сказал ему о Нико Пиросманашвили, который ходил с ведерком и кистью по громадному городу, и все считали его маляром: он писал вывески для духанов, и писал картины на закопченных стенах, на клеенках, на днище пузатой винной бочки, и теперь любой музей мира посчитал бы за честь иметь у себя произведение этого замечательного грузинского художника. Но он ничего не сказал. Он любил Пиросмани, но считал, что и я не все понимаю.

Возможно, так оно и есть. Я допускаю это. Ведь в самом себе не так-то просто разобраться, не то что в других.

Я уехал в Ставрополь, потому что чувствовал себя скотиной. Если бы Саня знал, что у него есть хорошие, приветливые товарищи, с которыми он навсегда связан узами прочной мужской дружбы, то никогда бы не натворил того, что он сделал. Но мы всегда были сдержанны в проявлениях чувств, и это сослужило нам плохую службу.

На днях я подрался на танцплощадке. Несколько парней отвели меня «поговорить» в угол парка и ударили по голове куском железной трубы. Когда я упал, стали бить ногами. Земля пахла мочой и засохшими экскрементами, в голове моей шумело, в глазах плясали протуберанцы, но надо было встать. И я встал. Я встал и сумел провести два болевых приема, которые убедили парней в неудачном выборе козла отпущения, и они сразу прекратили драться, взяли тех двух, что я сбил с ног, под руки и ушли. А я долго стоял, прислонившись к дереву, и у меня сильно болела голова. Потом пошел к танцплощадке. Вале я сказал, чтобы она стояла у входа и ждала. Она стояла и плакала. Я остановился под деревом и позвал ее. Она подошла, обтерла платком мое лицо, и мы пошли темными путаными улицами. Возле первого водопроводного крана она заставила меня пригнуться и обмыла опухшее лицо прохладными руками, потом уткнулась в мою грудь и опять расплакалась. А я целовал, целовал, целовал разбитыми губами ее шею и милое лицо.

Мне нравится Валя Чарчаранова. У нее есть двухлетняя дочка Яна. Если я пойму, что люблю Валю по-настоящему, то это неважно, тогда я буду любить и дочку. Но пока я еще не знаю. Пока я не уверен в том, что смогу любить обеих.

Глава девятая

Иногда приходил ее отец - коренастый вежливый мужчина. Он приносил бутылку муската. Если я был дома, мы сидели за столом втроем - он, я, мой отец, - и Людмиле приходилось бежать в подвальчик за углом, на Савельевскую. Раньше, еще до армии, мы с ребятами часто брали портвейн в этом подвале и прозвали его «змиятником».

Ее отец быстро хмелел и, стесняясь, спрашивал:

- Что это ты все время сидишь дома? Давай съездим на рыбалку. Я иногда бываю на Терском канале, там отличные сазаны.

- Работа тяжелая, - отвечал я. - Не до этого.

- Рыбалка - лучший отдых. Честное слово. Это лучше, чем кино. Тишь, благодать, спокойствие.

- Возможно. Но мне скучно сидеть и смотреть на поплавок. Я лучше книгу почитаю или порисую.

- Да, конечно, - говорил он. - У каждого свое увлечение. Тогда заходи как-нибудь вечером, мы с тобой в шахматы сразимся.

Я кивал, соглашался, но влечения к шахматам у меня также не наблюдалось.

Мой отец, словно извиняясь, говорил:

- Эх, ну что за молодежь пошла! Нет у нее жизненного интереса.

- Это вы слишком, - улыбался ее отец. - Он ведь книги любит.

Мой отец отвечал:

- Это так. Уйму денег на книги истратил. Особенно нравятся ему большие такие, где одни рисунки. А они дорогие, черти!

Если мать была дома, она говорила:

- Сжечь бы их все. Они ему всю жизнь исковеркали. Другие ребята в приемниках, в моторах копаются. Вон соседский Камбол в ремонте телевизоров работает. Каждый день, говорит, червонец имеет, и все на сберегательную книжку кладет. Дом хочет строить, а потом уже жениться решил.

Боже милостивый! Я не собирался просвещать родителей насчет способностей Камбола. В телевизорах он смыслит столько же, сколько и я, а может, и того меньше. Просто, если у вас отец директор райбыткомбината, то, понятно, он возьмет вас под свое крыло и обеспечит какое ни на есть прикрытие, чтобы вас за тунеядство не привлекли. Но было у Камбола свое прибыльное дело, и как признался он в минуту откровенности: «Меня месяц август весь год кормит». В эту пору он цепляет к мотоциклу коляску и без устали мотается на «Яве» на правый берег Терека. Уж не знаю, сеется там конопля специально или просто вымахали дикие заросли между полей колхоза «Красный Кизляр», но Камбол привозил ее в достатке. Потом выпаривал, делал брикетики анаши и вечерами приторговывал отдельным лицам и компаниям в Комсомольском парке. Эта зараза еще не слишком распространилась в нашем городе, и если милиции попадались обкуренные ребята, их сажали, как пьяниц, на 15 суток. Но среди песен, любимых молодежью, уже заняла ведущее место чья-то дешевая подделка с ухарским выкриком вместо припева:

Анаша, анаша,

Как ты хороша!

Вот почему Камбол вызывал у меня естественное брезгливое отвращение, какое доставляет нам вид бегущего по кухонному столу таракана.

- Плюшкин он, ваш Камбол, - огрызался я. - Сукин сын. Ему деньги весь свет застилают.

- А тебе книги, - говорила мать. - Книги и рисунки - будь они прокляты! Скажи пожалуйста, какая от них польза?

- Хватит вам, - морщился отец. - Хватит.

Некоторое время сидели молча.

- А насчет рыбалки подумай все-таки, - говорил ее отец. - Стоящая вещь.

Я молчал. Мы все трое курили, и в комнате становилось дымно. Короткие тюлевые занавески были пожелтевшие, словно облитые чаем. Мать, ворча, открывала дверь.

Базар - самое шумное, колготное место в городе. В нем есть что-то восточное, древнее.

За длинным деревянным бараком, где размещаются колхозные ларьки, толпятся мужественные волосатые армяне с припухшими физиономиями и степенные пожилые еврейки. Впрочем, то, что спекуляция - дело прибыльное, поняли жители самых разных национальностей. Над ними - громадный угрожающий плакат: «Спекулянт - враг общества. Гоните его с рынка». Армяне торгуют непрочными кустарными туфлями, очень шикарными на вид, а еврейки - сапожками. В магазине такие сапожки стоят 65 рублей, еврейки продают их за 120. У нас в магазинах нет таких сапожек, но в крупных городах их можно достать, выстояв километровую очередь и переругавшись с десятками людей.

Дальше - ряды мешочников. Там картошка. Еще дальше - хозяйственный магазин и мебельный. Здесь стоят в ожидании клиентов сухие, сморщенные старички, от которых пахнет кагором, а рядом с ними - покровные грустные ишаки, впряженные в маленькие плоские тачки на двух больших колесах. На такой тачке вам доставят в любой конец города двуспальную железную кровать, громоздкий шифоньер или письменный стол. Старички успешно конкурируют с «Бюро добрых услуг». Они вежливы и обходительны.

Из полуподвального мясного павильона вышла тетя Этери. Она увидела нас и подошла:

- Здравствуйте. Купили что-нибудь?

- Здравствуйте, - ответила мать. - Мы за картошкой пришли.

- Как живете? - спросила тетя Этери.

- Спасибо. Хорошо, - ответила мать.

- Хорошо, - сказала Людмила.

- Хорошо, - сказал я.

- Нодар тоже тут. Они с Валей сапожки ищут.

- Спекуляция страшная, - сказала мать. - Может, на вывозе есть.

- Они сейчас там и ходят.

- Лозунги висят, - заметил я. - Значит, борются.

- Если б все, что надо, было в магазинах, то никакой спекуляции не было, - подытожила тетя Этери. - Это самый простой и надежный способ.

- Если б, да кабы... - вздохнула мать.

Они еще поговорили немного о том, что мебель дорогая, что обуви нет подходящей.

- Заходи, - сказала на прощание тетя Этери. - Я так давно не видела тебя. Заходите к нам вместе с Людой.

Мы взяли семьдесят килограммов картошки. «Очень хорошая картошка, - говорил мешочник, - из-под Малгобека. В Чечено-Ингушетии вкусная картошка», - и в доказательство смачно целовал кончики грязных коротких пальцев.

- Мне сапожки не помешали бы, - вслух подумала Люда. Грустно и мечтательно.

- Рожу я их тебе, что ли? - разозлился я.

- А ты не кричи на меня, - вспыхнула Людмила. - Прямо не скажи тебе ничего, сразу крик подымаешь.

- Замолчи.

- А что, не правда, что ли?

- Замолчи, я тебе сказал.

- О-хо-хо, - вздохнула мать, посмотрев на меня влажным тоскующим взглядом. - На! (Полезла в кошелек.) На тебе двадцать копеек, иди пива выпей.

- Не хочу, - сказал я.

Отсыпал картошку в две хозяйственные сумки, килограммов по десять в каждую, и, вскидывая мешок на плечи, шутливо заметил: - Если б у вас был ишак, он был давно сдох!

- Ну отсыпь нам еще немного, - предложила Людмила.

- Да пошла ты! - сказал я.

Городской парк культуры и отдыха примыкает к базару, но выдается на квартал вперед. В послевоенное время здесь построили двухэтажный, с колоннами, районный Дом культуры, в левом крыле которого размещается кинотеатр «Мир», а в малом зале правого крыла успешно выступают с концертами артисты-гастролеры. Недавно был Валерий Ободзинский, и теперь местные радиохулиганы изо дня в день до глубокой ночи крутят в эфире песню из кинофильма «Золото Маккены»:

Птицы - не люди, и не понять им,

Что нас в даль влечет.

Только стервятник, старый гриф-стервятник

Знает в мире, что почем...

Видит стервятник день за днем,

Как людьми мы быть перестаем.

Друзей ближайших предаем...

Мы шли с базара в потоке людей по асфальтированным дорожкам городского парка. Солнце - мягкое, теплое - окрашивало все в однотонно-печальный янтарный свет. С деревьев срывались желтые листья и, плавно покачиваясь, опускались на спины людей. Люди торопились - одни шли на базар, другие с базара, - и листья соскальзывали с их спин и планировали на дорожки. Люди топтали их.

Завтра утром пожилые женщины и бодрые старики в синих халатах сметут грязные стоптанные листья в большие безжизненные кучи и сожгут. В городе будет пахнуть дымом. Листья и хворост будут жечь в парке, в скверах, в роще и во дворах.

Это будет завтра, ранним погожим утром. А сейчас возле отглаженного ногами эллипса танцплощадки, неподалеку от запертой на амбарный замок калитки и деревянной будочки с надписью «Касса», привалившись спиной к железной ограде, лежал пьяный слепой нищий. Он горько, с ненавистью плакал, и зубы его стучали, как колеса состава на стыках рельс.

- Что это с ним? Господи! Что это с ним? - испуганно сказала мать.

- Люди обидели! - с ожесточением объяснил я.

Эпилог

Тихое декабрьское воскресенье. Впрочем, хлебозавод - предприятие непрерывного цикла, и в тот день я работал в первую смену: с шести часов утра до двух пополудни.

- Ты помнишь, что сегодня нам идти в гости? - сказала Люда.

- Куда это? - хмуро поинтересовался я.

Я уставал на работе. У меня пропал интерес ко всем торжествам и праздникам. Появилось ощущение, что на какой-то точке жизнь моя остановилась, затормозилась, заморозилась. То есть я жил, но не ощущал ни течения жизни, ни желания жить. Будто я - это не я, и то, что происходит со мной, - происходит и не со мной вовсе.

- Неужели, правда, не помнишь? - удивилась Людмила.

- Не помню. И прекрати разговаривать вопросами.

- У мамы сегодня день рождения, и она пригласила всех нас. Я купила на вывозе торшер за 16 рублей. Как ты думаешь - подходящий подарок?

- Сойдет.

Мои родители хотели искупаться у сватов, поэтому пошли пораньше. Наконец собрались и мы. Я открыл калитку, шагнул на улицу.

Вдалеке с обширного высокого пригорка, который представлял собой остатки старинного крепостного вала, спускались от Армянской улицы Нодар и Валя. Я шарахнулся обратно во двор так стремительно, словно меня обжег полыхающий огонь волос Валентины.

- Что с тобой? - удивилась Люда.

- Подождем немного, - сказал я.

Людмила приоткрыла калитку и осторожно, как опытная разведчица, выглянула на улицу, чтобы увидеть того, кто, как казалось ей, сильно напугал меня.

- Не высовывайся, - зло сказал я. - Тоже мне, Мата Хари выискалась...

Мне было ужасно неловко. Я поступил инстинктивно и теперь не понимал, как это получилось, почему я не захотел поздороваться с друзьями. А при мысли, что они могли заметить меня, заметить постыдную беспомощную игру в прятки, мне выть хотелось. Но все было проделано, и ничего нельзя изменить, и теперь оставалось ждать, пока они пройдут мимо. По-видимому, они шли к Нодару, к нам они давным-давно не заходили.

Люда стояла, сунув руки в карманы пальто, и кусала тронутые розовой помадой губы. На меня она не смотрела. Лицо у нее было вытянутое и чужое.

Я держал торшер, как булаву, положив на плечо тонкий металлический ствол, на котором крепились под абажуром две электрические лампочки.

Ах, как хотелось трахнуть об забор долбаным торшером, выйти за калитку и поздороваться с друзьями. Но, во-первых, поезд ушел! - и уже незачем было суетиться и сожалеть вдогонку, а во-вторых, от обоюдных приветствий в моей жизни ничегошеньки бы не изменилось.

- Они уже прошли, - доложила Люда. - Я видела в щель, между досками.

Короткий зимний день стал истончаться и гаснуть, пока мы стояли за закрытой калиткой. В тот день был слоеный золотисто-малиново-голубой закат, странный и невозможный в эту пору, и я подумал, что погода обязательно переменится. Эта мысль подействовала успокаивающе.

Теще исполнился 41 год.

Дата была некруглая, и гостей было немного. Кроме всех нас, присутствовало еще трое: главный инженер стройуправления с женой и некто Мишель, напарник тестя, невозмутимый лысеющий нерусский парень лет тридцати, с редкими черными усами и апатичным взглядом.

По тарелкам со сверкающей каймой разложены желтые продолговатые кусочки голландского сыра, колечки копченой колбасы, куски вареной курицы, гуляш, маринады. В селедочнице, в коктейле из уксуса и постного масла, улеглась разделанная жирная сельдь, покрытая кольцами лука. Подлинным украшением стола являлись две приземистые объемно-пузатые бутылки арабского коньяка со сфинксом на нарядных этикетках. А бутылки с грузинским вином и осетинским пивом я не стал пересчитывать.

Теще царствовала над столом - подкладывая, доливая, приговаривая. Особенно внимательна была к Юрию Марковичу, главному инженеру, и впечатление было такое, что их что-то связывает. Я не могу утверждать наверняка, но ее забота и преданность шефу невольно обращали на себя внимание.

Юрий Маркович рокотал, гася в голосе властные нотки, и становилось ясно, что этот человек привык к уважению и почету. Он, наверное, всю жизнь был на виду, и сейчас ему хотелось главенствовать даже в этой заурядной компании, где он позволил себе повеселеть и расслабиться.

- О, какие люди пришли к вам в гости! - уважительно сказала мать. Тесть согласно кивнул несколько раз, не отрываясь от гуляша.

Главный инженер услышал и рассмеялся.

- Сам-то я из простых, - благодушно пробасил он. - Отец - бухгалтер, мать - швея. Но чуть ли не с пеленок хотел пожить среди тех, кто нами управляет.

- Видим, что ваше желание осуществилось, - констатировал Мишель.

- Но какой ценой! Какой ценой! - со смехом и удовольствием вскричал Юрий Маркович. - Для начала мне пришлось очаровать и жениться на дочке второго секретаря райкома. Папаша сделал меня инструктором... Приедешь в колхоз или совхоз, поговоришь, посоветуешь им чего, а уезжая - можешь в багажник не заглядывать. И так ясно, что найдешь там тушку молодого барашка или великолепную часть свиньи.

- И не стыдно было брать? - спросила Людмила.

- Да ведь так умудрялись положить, что не то что я, - шофер не всегда видел.

- А почему вы сейчас не инструктор? - поинтересовался я. - Тестя сняли?

- О, тесть такой зубр, что его не так-то просто свалить. Нет, тут другое... амурное. Короче, встретил Иду Николаевну (он кивнул на жену) и прямо как помешался сразу.

- Юра, не стоит об этом, - лениво отозвалась его жена, начальник районного отдела народного образования. Четырьмя пальцами обеих рук она держала жирную куриную ногу, воинственно выставив перед собой остальные шесть пальцев, словно сушила лак на твердых острых коготках или защищалась ими от уличных хулиганов.

- Тут уж и досказывать нечего... Естественно, со мной разговаривали, убеждали, кричали, топали ногами, а потом дали пинкаря коленом под зад - и вылетел я из гнездышка, как непослушный птенец. Утром прихожу на работу, а там уже приказ вывешен: направляется управлять районным строительством.

- Давайте выпьем, - предложила теща. - Скажите тост, Юрий Маркович.

- Я ведь уже произнес несколько тостов, - заскромничал Юрий Маркович. - Возможно, желают высказаться другие.

- Может, у человека кончились, иссякли заздравные речи в твою честь, - раздраженно заметил отец Людмилы. - А ты: «Тост, Юрий Маркович, тост, пожалуйста».

- Нет-нет, - сразу заволновался главный инженер, словно выразили сомнение в его потенции. - Я не раз бывал тамадой и знаю, как из ничего сделать целую речь. Послушайте, какой великолепный тост я услышал от одного осетина.

- Тише, товарищи, тише! - закричала разрумянившаяся теща. - Юрий Маркович будет говорить!

Главный инженер поднялся со стопкой в руке. Сосредоточился. И вдруг сделал себе другое лицо. Похоже, он был прирожденный артист. Мы увидели перед собой недалекого, взволнованного, плохо говорящего по-русски человека.

- У моего соседа был бык. Однажды этот бык залез в мой огород. Все, все, что можно было, все потоптал! Я его поймал, привязал к дереву. Ух, как я его бил! У-ух, как я его бил! В конце концов он сорвался и побежал... Вот как ему в этот момент легко было, дай бог, чтобы вы, Алла Ильинична (поклон в сторону тещи), всю жизнь так прожили.

Теща благодарно засмеялась. Следом за ней хохотнули другие.

Я выпил свою долю и пошел покурить на лоджию.

Следом за мной вышел напарник тестя Мишель в наброшенной на плечи кожаной куртке. Он достал пачку «Беломора», закурил. Я почувствовал особый сладковатый запах дыма, и ноздри у меня расширились, подрагивая и принюхиваясь. Мишель затянулся медленно и жадно, с легким присвистом втягивая вместе с дымом воздух.

- Дай покурить, - сказал я.

- Сейчас покурим, - согласился он. - Но прежде выслушай несколько советов. Меня, к сожалению, никто в свое время не останавливал. - Он еще раз затянулся, подбирая необходимые убедительные слова: - Итак, кури, если хочешь, но я бы не советовал тебе втягиваться в это дело. Я старше лет на десять, а вот втянулся и жалею - считаю, что рано. Понимаешь, пока получаешь удовольствие от выпивки, от женщин, это дело человеку ни к чему. Приступать к нему надо лет с сорока пяти, когда острота от других удовольствий начнет притупляться или ты вовсе лишишься их. А я втянулся рано. Слишком рано! И теперь жалею, а поделать с собой ничего не могу.

Он передал мне папиросу.

Я затягивался медленно и глубоко, только затяжки шли чаще, чем у Мишеля, и воспаленный огонек стремительно двигался к мундштуку. Когда запахло жженым картоном, щелчком выбил окурок за балкон, и он унесся в темноту, подхваченный порывом ветра.

Мишель молча, с интересом наблюдал за мной, потом сказал:

- Вообще-то положено было затягиваться по очереди.

- А почему ничего не происходит? - спросил я.

И в ту же секунду почувствовал себя легким и невесомым, будто клубы дыма подняли меня над Вселенной, хотя видел, что стою сейчас на лоджии и все это мне просто-напросто мерещится. И все-таки на какое-то время стало хорошо и приятно, словно тебе только что объявили благодарность перед строем и предоставили краткосрочный отпуск.

Мишель спросил:

- Как себя чувствуешь?

- Ништяк, - ответил я. Это означало «нормально».

- Тогда пошли за стол. Узнаем, чего они так регочут.

Юрий Маркович продолжал держать бразды правления в своих руках. Цепко и непринужденно.

- А такой анекдот слышали? Узнал Брежнев, что изобрели машину времени, и решил ее испробовать. Перенесся на двести лет в будущее, чтобы проверить, помнят там его, первого коммуниста эпохи, или нет. Заходит в библиотеку. «Дайте, - говорит, - энциклопедию на букву «Б». Ему дали. Он листает, листает. Нашел! Обрадовался. Стал читать, а там написано: «Леонид Ильич Брежнев - мелкий политический деятель во времена Владимира Высоцкого».

Раздался смех. Впечатление было такое, что все засмеялись, чтобы доставить удовольствие Юрию Марковичу. А он этого даже не заметил, он считал, что все идет как надо, как оно и должно идти.

«Счастливый человек», - усмехнувшись, подумал я.

Вечер тянулся, подобно нескончаемой ленте из шляпы заезжего фокусника, и похоже, зрители устали наблюдать за действиями артиста, но, уверенные, что когда-нибудь лента все-таки оборвется, терпеливо ждали долгожданного мига, чтобы разразиться аплодисментами и разойтись по своим, куда более важным делам.

Потом мы с Мишелем проделали еще одно путешествие на лоджию. Вернее, я незаметно следил за ним, и как только он поднялся, тут же вышел следом. На улице начинал вовсю свирепствовать ветер. Мы выкурили еще одну папиросу, обмениваясь ею после одной-двух затяжек.

Вернулись в зал.

Разговор, по-видимому, шел о взятках.

- А я вот не беру, - с торжествующей усмешкой говорила Ида Николаевна. - У меня все есть. Мне ничего не надо. Поэтому я не унижаюсь сама и не унижаю других.

- В РОНО ведь и брать нечего, - осторожно вставила мать.

- Она раньше нахапала, - засмеялся Юрий Маркович. - «Брать нечего»! Да вы знаете, сколько в городе учителей английского языка без работы, или историков? Их от РОНО до кинотеатра Кирова раком не переставишь.

- Ох, Юрчик, как легко ты можешь все испохабить, - добродушно-лениво произнесла Ида Николаевна, потягивая из сверкающего фужера осетинское пиво. Все видели, что она совсем не обижается на мужа. Очевидно, привыкла к его простецки-хамовитым выходкам.

- Она бы, может, и по сей день в дом тянула. Да я запретил, наложил табу, отбил охоту к мародерству. «Я ведь на крючке, - говорю ей. - Меня непременно пасти будут, чтобы подловить на какой-нибудь хреновине. Так что, милая, прекращай всю эту возню с презентами». Тем более, у нее уже действительно было все, когда я перешел к ней. А жадность, как говорят у нас в Моздоке, обязательно губит фраеров.

И вот тут меня настигло то, что в просторечии именуется кайф. Я знал, что иногда это выражается в повышенной смехочувствительности, и человека в этом состоянии уже невозможно разозлить или унизить. Он будет отзываться смехом на любой раздражитель. Но я считал, что достаточно умею владеть собой, и никогда не думал, что это может произойти со мной.

Между тем внутри нарастала, дыбилась легкая, яркая, очищающая волна, и весь этот вечер, все присутствующие, сам я стали казаться мне такими гротескно-нелепыми, низостными, словно я попал в комнату смеха, страну дураков или тридевятое королевство кривых зеркал. Мне невыносимо хотелось расхохотаться. Я с невероятным трудом сдерживал себя, но знал, что стоит кому-нибудь обратиться непосредственно ко мне, и плотины рухнут, я не выдержу, а остановиться вряд ли сумею.

Так оно и случилось.

- Садись, - сказала Люда. - Чего ты торчишь в дверях, как столб?

Сравнение показалось мне таким смешным, что я тут же стал давиться в стиснутые зубы, в закрытый рот. Смех бился во мне и душил. Я фыркал и задыхался.

Люда напряглась.

Она, как и я, родилась и выросла в Моздоке, и для нее не составило особого труда догадаться, почему я выгляжу так необычно. Побледнев, Людмила взглянула на меня со страхом и поднялась со стула.

- Пошли домой, - резко сказала она. - Уже поздно, пошли домой.

Качнувшись, я круто развернулся на месте и вышел в коридор. Люда выбежала следом. Мы оделись и ушли.

Плотный холодный ветер настойчиво и озверело продирался сквозь уснувший город. Редкие снежинки колко, с размаху били в лицо, как пчелиные жала. Мы шли мимо дома дяди Жоры, директора Комсомольского парка. Люда твердо держала меня за локоть.

Я вдруг вспомнил сочинение Борис Кирхера «Кем я хочу быть», написанное в четвертом классе, и на меня опять накатил смех.

Борис писал: «Я хочу быстрее вырасти, пойти на пенсию и стать дядей Жорой. Чтобы собирать в парке бутылки, потом сдавать их в подвал на Соколовской. Мне за них дадут много денег, а я стану покупать фруктовое мороженое за семь копеек и сладкую «Крем-соду». Хорошо быть дядей Жорой. Его любит весь Моздок».

- Перестань смеяться, - попросила Люда. - Пожалуйста, перестань. Я больше не могу слышать твой смех. У меня нет никаких сил. Перестань, пожалуйста.

Я пытался объяснить ей, какое чудесное сочинение написал Борис. И как мы вспоминали его на протяжении всей школьной жизни, и даже после получения аттестата оно не раз приходило на память при встречах с одноклассниками. Но меня до тошноты, до икоты душили спазмы смеха, и я так и не смог ничего толком объяснить Людмиле.

А от рощи, которую на майские праздники горожане превращали в пародию на южно-американский карнавал и где в 1936 году «Ленфильм» снял простодушный боевик «Федька» о Гражданской войне, несся хруст и треск сухих ветвей, которые обламывал с больших мрачных деревьев разгулявшийся ветер. Он гудел и ворочался в чаще, как разъяренный динозавр, одуревший от собственной силы.

Однажды утром (спустя несколько дней) я сидел у окна, навалившись на подоконник, и смотрел на улицу. Мой взгляд приковала высокая железная калитка напротив, крашенная в зеленый цвет. Дома, кроме меня, никого не было.

Шло время. Наконец калитка открылась, и показался нужный мне человек - деятельный подголосок, мощный подпевала главного моздокского гуру, готовый занять на долгий предстоящий период еще не освободившуюся нишу. Я выскочил из дома, накинув по пути телогрейку.

- Эй, Камбол!

Он остановился.

Я еще приближался, еще не успел сказать, по какой причине окликнул его, а он уже понял, о чем пойдет речь, и подобрался как-то быстро и радостно. Говорят, что стервятники, не видя падали и еще не чуя вони, уже знают неким шестым чувством, что сейчас обязательно должны поживиться.

За нами гриф следит с небес,

И тот его добычей станет,

В чьем сердце пляшет желтый бес...

- Ты правильно подумал, - сказал я, выдыхая из себя быстро тающие облачка пара. - Ты всегда был умен и догадлив.

- У меня в кармане как раз есть косячок, - с готовностью подтвердил Камбол. - На, раскумарься.

Прищурив блекло-голубые, цвета милицейской рубашки, глаза, он сунул в мою вялую руку затвердевший комок размером с фруктовую ириску. Дружелюбно, будто подбадривая, показал в улыбке крупные белые зубы.

- Сколько?

- Нет-нет. Денег не надо. Я за пробу никогда ничего не требую. А вот если понравится, то в дальнейшем, думаю, договоримся. Я беру недорого, ты будешь доволен.

- Спасибо.

- Ну что ты, какие могут быть разговоры между соседями! - Он пахнул приторно и сладковато, как рабочий кондитерского цеха. - Всегда рад услужить тебе.

Мы попрощались.

Я медленно вернулся в дом, сбросил телогрейку и стоял, покачиваясь с пятки на носок, как игрушечный Ванька-Встанька. На душе было так гнусно, словно я только что обворовал пивной ларек.

И тут вошла Люда с молочным бидончиком и хозяйственной сумкой в руках. Поставив их на пол, она сняла вязаную шапочку, устало тряхнула головой, раскинув, развеяв, разметав по плечам волосы, и как бы мимоходом спросила:

- О чем это ты разговаривал с Камболом?

- Да так...

- А все-таки?

- Спросил ножовку по металлу.

- Да, конечно, - кивнула она. - Я так почему-то и думала.

Она стала расстегивать пуговицы на пальто. Но вдруг бросила, остановилась, нервничая и не находя себе места. Я с усмешкой наблюдал за ней.

- У нас будет ребенок, - печальным, утомленным голосом сказала Людмила, рассчитывая, что именно такая интонация скорее пробьет брешь в моей невозмутимости. - Я понимаю, что-то не ладится в нашей жизни. Как будто нас выбило из колеи, и мы никак не можем в нее вернуться. Но, может быть, ради него, ради ребенка, мы все же попробуем еще раз? Вдруг жизнь наладится? Ведь мы так молоды... и, кажется, любим друг друга... Без любви, наверное, не бывает детей.

Я молчал, ощущая в потной ладони липкий комок. Казалось, от него шел тот пугающий сладковато-тошнотворный запах, который всецело царит в доме усопшего незадолго до выноса тела. Детей не бывает... Бывает, что вас изнасилуют, а вы в подоле приплод приносите. Хотя, какая уж тут любовь?

- Что же ты молчишь?

- Там видно будет, - хрипло отозвался я.

- Пусть так, - опять кивнула она. - Только не говори потом, что я тебя не предупреждала.

- Да, - сказал я. - Будем считать, что разговор состоялся.

- Это очень серьезный разговор.

- Я понимаю, - сказал я.

Все было впереди - рождение дочки, наш развод, моя смерть.

Но уже пришло и поселилось в душе скорбное, невероятно-стойкое убеждение, что настоящая жизнь прожита, а сейчас тащится по второму кругу сконфужено-постыдный фарс, который и жизнью-то назвать неловко.

Но главное даже не в этом. А в том таинственном, глубоком и непостижимом чувстве благодарности, которое я сохраню к Людмиле на всю оставшуюся жизнь за то, что она не просто жила в одно и то же время, но какие-то годы милосердно пребывала рядом...

Благодарю Тебя, Господи, за то, что Ты так щедр к своим детям. Даже к таким неприкаянным и непутевым, каким у Тебя был я!

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.