Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(24)
Виктор Кустов
 УРОКИ ИСТОРИИ

«Не мечите бисер...»

В свои тридцать пять Борис Иванович Черников уже исколесил почти всю страну. Родившись и проведя самые беззаботные годы на берегу Амура в небольшом городке, где главной досто-примечательностью было номерное предприятие (оно же и главным работодателем), а отрадой - могучий Амур-батюшка, он, единственный из числа всех своих сверстников, умудрился нарушить традиции, по окончании школы не войдя ни в проходную предприятия, на котором зарабатывали неизлечимые болезни его родители и соседи, ни в тюремные ворота (тюрьма немного уступала «ящику» и по размерам территории, и по гостеприимству), а уехал в Иркутск, где не только поступил, но и закончил исторический факультет государственного университета.

Еще на студенческой скамье он проявил себя активным членом общества, был избран в комитет комсомола университета, нес общественную нагрузку и исправно выполнял поручения (что не мешало ему пописывать стишки и на этой почве сойтись с неполитизированной молодежью, к которой принадлежал и писавший пьески Саша Вампилов, и творящий нечто в прозе Валя Распутин). На четвертом курсе он был принят кандидатом в члены Коммунистической партии Советского Союза, а после университета вместо направления в глушь, в таежную даль, оставлен на комсомольской работе, уже оплачиваемой, сначала в своем же университете, а через пару лет стал инструктором райкома комсомола.

Жизнь складывалась вполне успешно, с перспективами роста и приличного оклада, но память об амурских просторах напоминала порой о себе жесточайшей тоской и неприятием того, что его окружало и что приходилось делать. Хотелось раздолья, такого же движения, как неостановимое течение реки; ежедневное мельтешение бумажек перед глазами начало раздражать, вызывая необъяснимые приступы злости на все вокруг, которую он выплескивал на подчиненных и общественников. И, наконец (благо, был все еще холост и свободен), он добился, чтобы его направили на горячее государственное дело - начавшееся строительство Байкальского целлюлозно-бумажного комбината.

В забытом поселке, которому выпало познать славу индустриального чуда, он стал секретарем только-только нарождающейся комсомольской организации и руководил ею до того момента, как стройка стала Всесоюзной комсомольской (в этом была и немалая его заслуга). Это было замечательное время, когда он спал на разостланных газетах в маленькой комнатке кабинета, отделенного в деревянном здании управления строительства, от темна до темна мотался по разбитым грузовиками дорогам, наслаждаясь безразмерьем байкальской шири, и знал всех встречных, а все знали его. Это было время открытых улыбок, счастливого смеха, трудового азарта, неслышного стона тайги и грандиозных замыслов.

Здесь он встретил Нину, приехавшую начинать новую газету, выпускницу своего же университета (он не мог там видеть ее прежде, потому что она поступила как раз в тот год, когда он защитился), которая стала его женой. Естественно, что делали газету они вместе, согласовывая гранки с секретарем парткома, вместе отстаивали интересы молодежи на стройке, засиживались допоздна в кабинете и, рано или поздно, неизбежно должны были уснуть в объятиях другу друга все на тех же расстеленных газетах.

Рождение сына и придание стройке статуса Всесоюзной совпали во времени. Черников готов был раздвоиться, чтобы успевать и там и там (сын получил родовую травму, Нина чувствовала себя неважно, на стройку вагонами прибывали комсомольцы-добровольцы, с которыми надо было работать), но увы, физически это невозможно, нужно было выбирать. Он выбрал жену и сына, получил строгий выговор, потерял перспективу стать начальником штаба, глубоко обиделся, не постигая такую несправедливость, и задумался...

Став одним из заместителей начальника штаба (присланного из Москвы), он перестал мотаться по разрастающейся стройке, предпочитая сидеть в новом и теплом кабинете, исправно исполняя свои функции, и весь инициаторский зуд вложил в чтение первоисточников марксизма-ленинизма, вдруг осознав необходимость разобраться в некоторых социально-нравственных категориях.

Когда сыну исполнился год, а с Черникова сняли выговор, он стал проводить свою линию, отличающуюся от генеральной линии начальника штаба (а по мнению некоторых, и генеральной линии партии), критикуя направо и налево все, что не придется, включая само строительство комбината, который нанесет непоправимый урон уникальному озеру. Он не был одинок, в столице тоже нашлись довольно именитые люди, которые выступали против строительства, и Черников скоро стал их глазами и ушами на берегу Байкала. Его статьи стали появляться сначала в областных, а потом и центральных газетах, и, наконец, он выступил с ожесточенной критикой идеи комбината и работы комсомольского штаба по воспитанию молодежи в духе истинных строителей коммунизма на отчетно-перевыборном собрании.

Выступление это не было ни с кем согласовано, прозвучало диссонансом общему тону и доклада, и всех прочих выступлений, но членами собрания неожиданно было встречено одобрительными выкриками. Может быть, поэтому его не уволили и даже не предложили написать заявление, а, пригласив в райком партии, направили директором новой, только что введенной в строй школы...

Назначение это можно было расценить как действительно важное партийное поручение (хотя это, несомненно, ставило крест на комсомольско-партийной карьере) и даже отнестись к нему с должной ответственностью, но рамки не только школы, но и Всесоюзной стройки ему уже стали тесны, московские однодумцы (с которыми он уже успел познакомиться не только заочно, но и очно) звали его в столицу, без всякой лести заверяя, что его знания и опыт могут быть востребованы в полной мере только там и что провинция со временем превратит его в брюзгу или партийного функционера. С женой у него начались нелады, она его не понимала и не хотела понимать, настаивая на том, что главное в жизни - это сын и семья, но одновременно не одобряя его поведение (хотя выбор-то он в свое время сделал именно в пользу семьи...) и официально не порывая отношений, тем не менее он написал заявление по собственному желанию, выстоял против нелицеприятного и даже угрожающего напора секретаря райкома (была середина учебного года), также выстоял перед слезами и обвинениями со стороны Нины, смягчив расставание только твердым заверением, что будет регулярно высылать львиную часть заработанных (правда, неизвестно еще - где) денег, и улетел в Москву.

Обещавшие золотые горы столичные знакомые действительно приютили его на первые дни и предложили несколько мест работы, из которых самой привлекательной была должность дворника, потому что она подкреплялась служебной комнатой. Пометавшись несколько недель по гостеприимной и одновременно необязательной столице, почти растратив весь денежный запас, он плюнул на предложение «еще потерпеть» и обещания знакомых и устроился дворником, сразу же наметив перспективу - место дежурного истопника в котельной. (Комната плюс заработок побольше и возможность во время дежурств читать и писать.)

На зарплату дворника содержать семью он, естественно, не мог и поэтому стал искать дополнительный источник доходов. И совершенно неожиданно открыл золотую жилу там, где даже не думал. Центральные газеты и журналы охотно брали размышления по разным поводам пусть и бывшего, но все же самого первого комсомольского вожака на ныне всем известной стройке на берегу Байкала, неплохо платили, а тут кстати поднялась новая волна борьбы за сохранение чистоты Байкала. Его стали нарасхват приглашать на всяческие конференции, симпозиумы, совещания...

Круг знакомых расширился и пополнился именами, известными всей стране, что в свою очередь повышало спрос на его выступления в прессе. Основная работа стала мешать, да и нужда в ней отпала, потому что в редакции «Комсомольской правды» он встретил Галочку, замечательного человечка, которая сначала щедро предложила жить в ее однокомнатной квартире на кухне на раскладушке, а потом и на довольно широком диване с ней вместе.

Предложение это было вовремя и кстати, гонорары позволяли отказаться от всяких иных приработков, а в провальные дни выручала зарплата Галочки. Он продолжал исправно высылать переводы жене и сыну (кстати, о том, что женат, он сказал Галочке в первый же день их знакомства) и, протежируемый многочисленными знакомыми, скоро был зачислен в штат «Комсомольской правды». Но буквально через пару месяцев стало очевидно, что он не привык к рутинной работе, не умеет делать строки, отчего не справляется с планом, да и не всегда соглашается с заведующим отделом. И он ушел из газеты и перешел в совсем юный, как и само название, журнал «Юность», потому что сам вдруг начал пописывать рассказы (стихи, выданные им за творчество своего друга, уважаемый им столичный литератор назвал графоманией, и он с ним согласился), один из них даже было обещано в той же «Юности» опубликовать (и так оно скоро и случилось).

Здесь у него не было оклада, не было плана и рабочего распорядка, но были командировки, поездки в любой конец страны и вполне приличные гонорары. Из всех сотрудников журнала он был единственный, кому не сиделось на месте (остальные были обременены семьями и московской жизнью), поэтому из командировок он появлялся затем только, чтобы отписаться, и почти в каждом номере выходили его очерки или репортажи. Попутно из командировок он привозил множество фактов и наблюдений, которые затем тиражировал в иных изданиях и газетах, что позволяло жить безбедно, но в заботах.

Вышедший в журнале рассказ критикой не был замечен, но знакомые его поздравили с вступлением на писательскую стезю и пожелали восхождения до вершин отечественной или даже мировой литературы. Он написал еще несколько рассказов и пристроил их в других молодежных изданиях (правда, с исправлениями и уступками в пользу редакторов).

Из всех командировок самой неудачной (с точки зрения набора материала ) и самой интересной (с мировоззренческой точки) была поездка в Одессу, где он совершенно случайно познакомился с группой молодых ребят, которые издавали свой рукописный журнал. Ему позволили его прочесть. Он поразился столь высокой плотности умных (хотя и не бесспорных) мыслей в небольшой тетрадке. Особенно ему понравилась статья некоего Глеба Пабловского, в которой автор безоглядно критиковал комсомол, делая вывод, что он не только не воспитывает строителей коммунизма, но под тот самый коммунизм подкладывает мину в виде обюрокраченных, настроенных иждивенчески, заботящихся исключительно о собственной карьере и равнодушных к проблемам страны людей. И эти люди со временем через партийные органы войдут в высшие круги, будут управлять страной, которую не понимают, да и не любят, а значит, и дальше думать они будут прежде всего о себе...

Со многим в этой статье он мог бы поспорить (и даже хотел, но так и не встретился с автором), но эту мысль об иждивенчестве воспринял как свою собственную и даже попытался ее провести (пусть и в спорном, полемическом виде) в своем материале. Но она была безжалостно вычеркнута редакторским красным карандашом.

Эта поездка, такая безоблачная на первый взгляд, неожиданно оказалась для него судьбоносной. Отчеркнутое красным карандашом начало свое путешествие из редакторского кабинета все выше и выше и даже в сторону. Там заинтересовались одесскими настроениями. Черникова пригласили на знаменитую площадь, озираемую строгим памятником в аскетичной шинели, побеседовали, выяснили, где и с кем он встречался (про журнал Черников ничего не сказал и про студентов тоже, фразу эту приписал себе), и посоветовали не загружать голову подобными мыслями. Потому что в стране и так дел невпроворот, есть куда приложить руки, но находятся всякие тунеядствующие элементы, к примеру, так называемый поэт Бродский... На тех же самых лесозаготовках людей не хватает.

Черников намек понял, но не успокоился, а наоборот, почувствовал некий необъяснимый зуд, который стал материализовываться всяческими ироничными и двусмысленными абзацами в статьях и очерках, и радовался, когда бдительное око редактора (или изощренный ум цензора) не улавливало вложенный им потаенный смысл...

После Одессы думающих так же, как Пабловский, людей, он встречал в Ярославле, Новосибирске, Томске, Красноярске и даже в близком ему Иркутске (куда он слетал в командировку и написал материал о байкальской нерпе и опять же о вреде уже действующего комбината). Но более всего таких людей было в Ленинграде (где незнакомого ему Бродского, осужденного за тунеядство, считали настоящим поэтом, и ему негромко прочитали стихи того, и они ему понравились) и в самой Москве. В Ленинграде он увидел уже настоящий самиздат - отпечатанные и сброшюрованные журналы, и книги, выходящие за границей на русском языке. Потом в Москве он стал одним из звеньев цепочки, через которую путешествовали новинки подобной литературы, все более ощущая себя революционером и убеждаясь в том, что нынешние вожди во главе со звездоносцем Леонидом Ильичем Брежневым завели страну не в ту сторону, которую указывали классики марксизма-ленинизма, и все более ощущая себя Прометеем или Данко, или просто Революционером, предсказывающим верное направление...

Он изучил секретный доклад Хрущева, развенчивающий культ личности Сталина, собрал все тома «Нового мира» Твардовского, на одном дыхании проглотил «Один день Ивана Денисовича» и не смог сдержаться: единственному слушателю, аполитичной и испуганной Галочке, высказал все, что думает о людях, которые заставили уехать из страны такого автора.

Если бы Галочка передала эти слова куда следует, вполне возможно, он отправился бы следом и за автором поразившей его повести, и за другими, оставившими на родине не менее значительные произведения. Но Галочка многие годы писала о здоровой и задорной молодежи, зараженной энтузиазмом гигант-ских строек, свято верила в светлое будущее, считала подобные сочинения выдумкой плохих людей и не сомневалась, что все эти слова вырываются у Черникова только оттого, что у него больше никто не берет рассказы.

Но красные карандаши с каждым годом становились все острее и безжалостнее. Галочка - старше и нетерпеливее, требуя наконец разорвать прежние семейные отношения и узаконить постельную близость с ней и даже порой декларируя свой протест по поводу очередного аборта. Писательская слава была расхватана другими, и те ни за что не хотели делиться. Мотания по стране стали тяготить, а иначе он заработать не мог.

И все это вкупе (да бездарнейшая правка последнего очерка о Соловецкой обители) заставило его грохнуть кулаком по редакторскому столу, подхватить свой плащ (на дворе был дождливый апрель), собрать невеликие пожитки, попрощаться с Галочкой, пообещав обязательно вернуться (уладив все дела с бывшей) свободным, готовым к новым узам Гименея, и уехать в свой родной городок.

Родители еще были живы, но уже совсем старенькие и слабые, к тому же оба в своем «ящике» заработали множество болячек. Он попытался подлатать старенький домик, окультурить огородик, но и то и другое у него получалось как-то совсем плохо, гораздо хуже, чем писать, и, погостив несколько недель, он поехал по Транссибирской магистрали обратно в сторону Европы, планируя по пути задерживаться там, где ему приглянется. Но до Байкала ничего нигде не приглянулось (не зря декабристов ссылали в Забайкалье), и он сошел на перроне разросшегося городка, бывшего некогда Всесоюзной комсомольской стройкой, с щемящим чувством былых и таких сладких воспоминаний, прошел по улицам и отыскал дом, в котором жили его жена и сын.

Правда, жена уже была не его. На пороге встретил высокий мужик в майке, обтягивающей налитое тело с выпирающим домашним, уютным животиком, радушно пригласил в дом, и, пока они ждали с работы Нину, а Петьку из хоккейной секции, Лев Богданович, а по-простому Лева, не таясь, обсказал, что живут они ладно уже третий год, что пацан хороший, послушный, учится нормально и все у них с Нинулей тип-топ...

- Как ты мог такую бабу упустить? - удивлялся он после третьей стопочки, искренне жалея пока еще законного мужа той, которую, судя по всему, считал исключительно своей.

После этих слов и появилась Нина.

За прошедшие годы она ощутимо поправилась, утратив былую талию и фигуру и сохранив только круглое, гладкое, не поддающееся возрасту лицо. Появлению Бориса она нисколько не удивилась, обыденно накрыла на стол, присела между двумя мужьями (бывшим и настоящим), не жеманясь, выпила стопку, а потом и вторую, вскользь поинтересовалась, женат ли ее бывший, и тут же всплеснула руками.

- Господи, я совсем забыла, мы ж еще не развелись...

И залилась жизнерадостным смешком, раскачиваясь на табурете и касаясь налитыми округлыми плечами то одного, то другого.

И Черникову стало как-то неприятно это ее непонятное веселье и такое вот уравнивание с сидящим по другую сторону все еще его законной жены тоже смешливым мужиком. Он решил, что больше не будет отрывать от себя последнее, а заведет сберкнижку и будет на нее откладывать свои добровольные алименты, пока Петька не станет совершеннолетним, и потом эту книжку ему вручит.

Нина сказала, что надо бы оформить развод, потому что Лев Богданович хочет официально зарегистрировать их отношения, и тот закивал головой, не к месту заявив, что они еще планируют настругать пару-тройку своих детишек, вот только Ниночка подлечится... Та его остановила, сказав, что это Борису совсем неинтересно и его не касается, потому что с ним детей она уже строгать не будет... Черников сказал, что против развода, естественно, не возражает, но при условии, что Петька будет носить фамилию отца, и его не будут притеснять в новой многодетной семье.

Нина на это вдруг сморщила лицо, скривилась в беззвучном плаче, стала обвинять его в эгоистичности, корить тем, что за все эти годы он ни разу не поинтересовался, как живет его сын, ни разу не навестил (хотя это было ложью, однажды он был здесь в командировке и виделся с Петькой целую неделю, но, правда, это было еще до того, как тот пошел в школу).

Он понял, что лучше сейчас сменить тему, стал интересоваться, где она работает. Оказалось, что она все так же редактор газеты, только теперь большей по объему, что у нее есть и подчиненные, и служебная машина. Тут Лев Богданович громогласно изрек, что Ниночка - вообще, человек уважаемый, член бюро райкома партии. И та, согласно кивнув, в свою очередь сообщила, что и Лев Богданович, несмотря на такой домашний вид, возглавляет профсоюзную организацию комбината, самую большую в городе, имеет немало грамот и прочих поощрений и на хорошем счету.

Черникову все это было не интересно, он уже составил свое представление об этой паре, в которой его бывшая любовь была столь же чужой, как и этот впервые увиденный сегодня мужик, и, слушая их оживленный рассказ друг о друге, он выстраивал сюжет настоящего рассказа, в котором без жалости отдавал им главные роли, и почти выстроил до прихода сына.

Петька почти доставал ему до плеча, был еще по-пацанячьи худ и угловат, но уже умел сердито надувать губы и осторожничать, поэтому к появлению отца (которого немножко помнил и почему-то чуть-чуть побаивался) отнесся спокойно и отстраненно, навалившись на наложенные матерью в тарелку котлеты с вермишелью, привычно отвечая на необязательные вопросы Льва Борисовича о тренировке и школьных успехах.

Черников сына изучал так же, как привык изучать всех людей (прообразы если не литературы, то публицистики), но одновременно где-то в глубине своего существа понимал, что с этим вихрастым мальчишкой, чем-то похожим на него, их связывает нечто более глубинное, прочное, чем связывало с той же Ниной, что надо бы, по-хорошему, жить если не рядом с ним, то хотя бы недалеко, чтобы можно было встречаться. Тем более в приближающиеся отроческие годы того, когда, собственно, человек и делает выбор - идти через проходную в одно из учреждений его родного городка или же поискать иные пути...

Он оставил Петьке приличную сумму денег, велев распорядиться ими по своему усмотрению и не отдавать матери. Договорился с Ниной, что как только она подаст заявление на развод, не медля даст согласие, но сам подавать не будет, потому что ему штамп в паспорте не мешает. Сказал, что как только доберется до своего нового места жительства (куда, пока не знает), тут же сообщит.

И уже за полночь (когда Лев Богданович храпел на супружеском ложе, а Петька тихо посапывал в своей комнате), сидя на постеленном для него диване и наблюдая за все суетящейся Ниной (теперь уже не столь краснощекой и жизнерадостной, а ощутимо уставшей, мечтающей побыстрее прижаться к теплому и мягкому Льву Богдановичу и заснуть), завел речь о том, что хотел бы накопить для сына сколько сможет, а поэтому посылать денег больше не будет.

Нина на это отреагировала неожиданно спокойно, сказав, что, может, он и прав, потому что его переводы существенно не влияют сейчас на их семейный бюджет, потому что и она, и Лев Богданович хорошо зарабатывают, Петька ни в чем отказа не знает, хотя, конечно, с каждым годом расходов на него становится все больше и больше.

Договорились, что определенную сумму (но не меньше той, что присылал последнее время) он ежемесячно будет откладывать на открытую на имя сына книжку (и Нина будет тоже вести свой счет), но если вдруг деньги понадобятся, она ему сообщит, и он тут же перешлет сколько потребуется.

Нина, довольно зевая, ушла после этого в спальню, откуда тут же донесся жалобный стон кровати и невнятный шепот, после которого кровать еще некоторое время притаенно-ритмично поскрипела (Черников живо представил располневшее тело своей жены под мягким животом Льва Богдановича), наконец, ухнула напоследок, и спустя некоторое время тишину ночных комнат нарушал только мерный, но не очень назойливый храп...

...Он не мог проехать мимо города своей юности, бурного студенчества, волнующих воспоминаний, мимо сокурсников, которые уже десяток лет созидали будущее страны в различных учреждениях (в том числе один из них, Вася Дробышев, в неуважаемом последнее время Черниковым комитете государственной безопасности).

Он остановился в гостинице «Сибирь» (в ресторан которой, своей помпезностью напоминающий о дореволюционных загулах золотоискателей да купцов, в студенческие годы любил заходить в зимние морозные вечера), потому что не знал практически ничего о своих знакомых, ибо последние годы не интересовался ничьей жизнью (про Дробышева узнал случайно от московского коллеги того, когда ему предлагали обоюдополезное сотрудничество, от которого Черников категорически отказался).

Первым делом заглянул в альма-матер, порадовал бывших преподавателей, очевидно постаревших (а кое-кто уже и покинул этот мир), своими творческими успехами, попутно ругая столицу и восторгаясь чистотой и мерным током жизни провинции. У все так же озабоченного, рассеянного и все еще не дописавшего докторскую диссертацию заведующего кафедрой Забелина разузнал, что тому было известно о его сокурсниках. Большинство из них уехали по распределению в другие города и даже села, там и прижились. В Иркутске остались только Ася Зеленцова, преподававшая тут же в университете, кандидат наук; Андрей Желтков, директор одной из школ; Павлик Коростылев - инструктор горкома партии (большой человек!) и тот же Дробышев.

Очкастая и строгая Ася, нисколько не удивившаяся его появлению, кое-какие подробности поведала ему в университетском коридоре, торопясь на занятия. Но они были так скудны, что он даже растерялся от такого ограниченного круга его знакомых и стал спрашивать ее о тех, кого просто запомнил и с кем в какой-то степени теперь был профессионально близок, о тех же Распутине, Вампилове...

- Саши уже нет, - скорбно произнесла Ася, еще сильнее прижав к незаметной груди стопку брошюр. - Он утонул в Байкале... А между прочим, в театре идет его пьеса...

- Надо же... - выдохнул он свое удивление сразу по двум поводам. - Как он так...

И опять же непонятно было, к чему относятся эти слова, к известию о смерти Вампилова или о пьесе...

В той теперь уже далекой юности Вампилов писал рассказики, смешные и, как ему помнится, не очень интересные. Но уже в Москве он услышал о талантливом молодом драматурге, сумевшем отобразить метания современников, но прочесть ходившую по Москве рукопись пьесы своего знакомого так и не удосужился.

- Темная история, - сказала Ася. - Они вдвоем в лодке были... Как Моцарт и Сальери... Ну, я побежала, пятнадцать минут кончаются, смоются мои студенты...

- Давай...

Он постоял, глядя ей вслед, костистой, непривлекательной, как и должны выглядеть незамужние ученые дамы, и пошел к Коростылеву.

Коростылев оказался не только инструктором горкома, но еще и работником отдела пропаганды, который курировал таких, как Черников, творческих людей.

Хоть он и сделал паузу, разглядывая бывшего однокурсника, но тем не менее признал и даже руку пожал с определенной долей воодушевления. И тут же сослался на большую занятость, предлагая встретиться по возможности в другое время и в другом месте. Но когда Черников коротко ввел его в курс своих громких публикаций и вскользь назвал несколько известных всей стране имен, располневший и начавшей лысеть с затылка Коростылев стал слушать его более внимательно, уточняя, где и кем он работал, какие публикации были, и, услышав, что Черников, возможно, задержится в городе, неожиданно оживился, предложив ему поработать первое время редактором многотиражной газеты политехнического института.

- Понимаешь, старичок, не могу туда найти толкового редактора, а там учится несколько тысяч молодых людей, у которых черт знает что в голове... Предыдущий редактор, женщина, там такую демократию развела, что до тайного общества дело дошло... Мы ее перевели на другую работу. А в газете сейчас молодой литсотрудник. Но он слабоват, партком никого подобрать не может... Давай, на время.... Я понимаю, после центральных газет и журналов тебе это неинтересно, но выручи товарища, а то мне выговора не избежать...

- Признаться, я не думал, - неуверенно начал Черников, еще не решив до конца, отказываться от неожиданного предложения или нет.

Но Коростылев уже звонил в партком политехнического института и расхваливал сидящего напротив товарища, который рекомендовался горкомом на место редактора многотиражки .

- Мне жить негде, - вставил Черников, уже примеряясь к новой должности. И Коростылев тут же передал это невидимому секретарю парткома и повторил слова того, что комната для редактора в общежитии найдется.

- Устроит на первое время? - спросил, закрыв трубку ладонью. - Ты без семьи?

Черников кивнул, одновременно соглашаясь на комнату и отвечая на вопрос.

- Он согласен, - озвучил этот жест Коростылев и добавил: - Сейчас подъедет...

Он торопливо вывел Черникова из серого серьезного здания, то ли опасаясь, что тот передумает, то ли торопясь на обед, просил заходить без всякого и делиться проблемами, на прощанье посожалел, что тот не пошел по комсомольско-партийной линии, потому что вполне мог бы уже сидеть в Москве если не в главном, то уж в комсомольском ЦК точно.

Черников не стал возражать, а тем более вводить того в курс своих непростых отношений с партией, из которой его уже обещали исключить, но в которой он еще продолжал состоять и платить взносы, до конца не понимая, зачем это теперь ему нужно.

...Секретарь парткома Цыбин был уже немолодым, седоволосым, сутулым из-за своего немалого роста и чем-то напоминал классические портреты пролетарского писателя Максима Горького. Он курил крепкие сигареты без фильтра, все время о чем-то глубокомысленно думал, спрашивал отточенными формулировками, ответы на собственные вопросы, казалось, совсем не слушал, только взглянул на партийный билет, заметил, что уже два месяца не выплачены взносы, на что Черников пояснил, что находился в творческом отпуске, зарплату не получал, но теперь, как и положено, будет платить.

Цыбин велел написать два заявление (и на работу, и в партийную организацию), сказал, что через день состоится заседание парткома, на котором его утвердят, а пока он может ознакомиться с газетой и своим коллективом.

Коллектив оказался в единственном числе литсотрудника Димы Лапшакова, год назад закончившего университет, и, похоже, не самого успевающего студента. Кабинет, где размещалась редакция (два стола, пишущая машинка и книжный шкаф с перегнутой подшивкой и чайными чашками), был раз в пять меньше кабинета Цыбина. Газета неожиданно оказалась вполне грамотным, приличным по верстке и не занудным по содержанию четырехполосником. Черников спросил у Лапшакова, есть ли что-нибудь в запасе в редакционном портфеле и наличествует ли актив рабкоров. На удивление, и то и другое было. Это вселяло оптимизм и в какой-то мере компенсировало скудный оклад, размеры которого сразу же вызвали желание как можно быстрее покинуть город юности (он запоздало пожалел, что не поинтересовался этой немаловажной стороной бытия у Коростылева). Правда, Цыбин пообещал регулярные премии, а также не возражал, если он будет пописывать и в другие газеты.

Посидев в довольно жестком редакторском кресле, выкурив пару сигарет, чтобы перебить все еще оставшийся от предыдущего редактора запах то ли духов, то ли пудры, устроив несложный экзамен явному троечнику, но старательному литсотруднику, Черников пошел устраиваться в студенческое общежитие, где один этаж был отдан молодым бесквартирным преподавателям и аспирантам и напоминал некий филиал неорганизованного детского сада. Свободная комната оказалась самой дальней и крайней, по этой причине имела соседей лишь с одной стороны, и, как он понял несколько позже, это было большим преимуществом.

Устроившись в общежитии, он пару дней (до заседания парткома, на котором его должны были утверждать) посвятил походам по памятным местам славной юности, предаваясь щемящему чувству необратимости времени. Сходил в театр, посмотрел пьесу Вампилова «Валентина», послушал мнение театралов и о гениальности так рано ушедшего таланта, и о том, с чьей помощью или благодаря чьему бездействию (товарища в лодке) это произошло.

В буфете столкнулся с задумчивым Валей Распутиным. Они не были знакомы накоротке, так - несколько встреч, Черников был слишком активен в студенческие годы, а Распутин в активистах не ходил. К тому же теперь тот уже был членом Союза советских писателей, подающим большие надежды. Черников не без зависти с карандашом в руке прочел его повесть «Деньги для Марии» в «Юности», найдя немало стилистических погрешностей, но тем не менее должен был признать, что Валя и вправду талантлив.

Хотя Вампилов был явно талантливее...

Распутин не сразу его узнал, но поздоровался и потом охотно стал припоминать компании, в которых им случалось вместе бывать в уже прилично отдаленном прошлом.

- Как же так... - разводил руками Черников, имея в виду судьбу человека, замечательную пьесу которого они теперь смотрели, сидя в бархатных креслах.

Распутин развел руками, заметив, что, конечно, могло бы быть все иначе, если бы... Потом поинтересовался, пишет ли что Черников, он ведь вроде что-то пописывал...

Черников не стал обижаться на «пописывал», потому что уже знал: у того вот-вот новая повесть выйдет в «Нашем современнике» (ему там отказали), и назвал несколько своих очерковых публикаций в «Юности», умолчав о рассказе, который увидел свет гораздо раньше повести Распутина.

-Да-да, помню... Гена Машкин говорил - интересные очерки...

(О Машкине, кажется, выпускнике геологоразведочного факультета политеха, Черников слышал. И даже читал его повесть в той же «Юности» - «Синее море, белый пароход». Вполне приличная вещица... )

Они расстались почти друзьями. Распутин приглашал заглядывать в Дом Союза писателей, хотя тут же сказал, что он не очень-то любит там бывать. Но тем не менее бывает...

И отошел к ожидавшим его друзьям или поклонникам.

Приглашением Черников не преминул воспользоваться, тем более, что время свободное у него было. При редакции крутились несколько старшекурсников, внештатных корреспондентов (предыдущий редактор сумела их завлечь возможностью бесконтрольно засиживаться в редакции допоздна), с подготовкой очередного номера он справлялся за пару вечеров, поручая литсотруднику контролировать печать в типографии, и в свободное время подрабатывал, выполняя заказы «Восточно-Сибирской правды» и «молодежки», выдавая по паре материалов в месяц, относящихся либо к культуре, либо к образованию.

Публикации эти были замечены (все-таки перо у него было), имя вспомнили (а кто и узнал заново), и он стал своим среди пишущих.

...Это был, конечно, не тот круг, который Черников знал в Москве, но все же это была богема, с которой в студенческие годы он не часто соприкасался, и поэтому теперь ему было интересно посещать шумные и дымные заседания писательской братии, театрализованные сборища молодых и не очень (но ощущавших себя молодыми ) актеров двух иркутских театров (драматического и ТЮЗа), наблюдая похожую и чем-то все же отличающую от столичной суету. Похоже, дух декабристов оказал свое влияние на творческую прослойку местного общества, оно было пропитано революционным задором и высокими помыслами. Казалось бы, далекие от архитектуры литераторы на одном из заседаний отделения Союза писателей с такой горячностью обсуждали проект генеральной застройки набережной части города, что чуть не порвали представленные эскизы, горячо отстаивая свое видение. На обсуждении только что вышедшего в Москве романа Геннадия Машкина от критики и споров со стены сорвался огнетушитель и щедро полил разгоряченных писателей. Обсуждение еще не поставленных пьес Вампилова было дополнено не менее длительным высказыванием полярных мнений по поводу дуэли двух актеров ТЮЗа (мужа и любовника), за неимением пистолетов стрелявшихся из охотничьего ружья, закончившейся легким ранением одного из дуэлянтов.

Так же интересно ему было бродить по коридорам огромного и многолюдного политехнического института, наблюдая новую молодежь, поколение следующее, отличающееся от них большей раскованностью, не говоря уж об ином облике (особенно девушек, позволяющих себе ходить в брюках и откровенных блузках...). Оно ему казалось инфантильно-послушным, хотя у этого поколения были грандиозные стройки, неведомые прежде студенческие строительные отряды, высочайший спрос на их головы и руки. Может быть, он воспринимал их так, потому что его раздражала бездумная вера тех в то, что они живут в самой большой и сильной стране мира, несмотря на то, что в магазинах все реже появлялось мясо и колбасы, все длиннее и злее становились очереди, а понятие «дефицит» ввело в обиход новый смысл слова «достать».

В этом новом поколении, в числе тех, кто приходил в редакцию, приносил свои заметки (а чаще стихи), он не увидел желания понять, что же происходит с их страной, куда они все так целеустремленно бегут, завороженные кумачом революционных праздников, и однажды собрал самых активных вечером в кабинете, уже догадавшись, что за тайное общество, о котором его предупреждал Цыбин (а потом и неожиданно нашедший его Дробышев), существует в институте.

Это были две девчонки и четверо ребят, периодически собиравшиеся вместе, чтобы почитать свои сочинения друг другу и поспорить о смысле жизни. Они прозвали свое литературное общество «Хвостом Пегаса» (тем самым придав побочному от освоения основной профессии делу ироничный смысл), а каждому придумали псевдонимы. Леша Золотников был Пересмешником, Саша Жовнер - Президентом (он был инициатором общества и чаще остальных писал в газету), Володя Качинский - Маэстро, Лена Ханова - Химуля, Люда Миронова - Барышня. Наособицу был немногословный бурят Баяр Согжитов. Он был просто Баяром, внимательно слушал всех, редко читал свои странные стихи, в которых европейский деятельный ритм пытался ужиться с азиатской созерцательностью.

Они сидели за длинным, натертым до блеска локтями редакционным столом, глядя на него так, как привыкли смотреть за эти годы на преподавателя в аудитории, уже пропитанные иронией по отношению ко всему, что скажет (он это физически ощущал), поэтому жалеть их не стал.

- Вы поразительно инфантильны и безграмотны...

Сказал и выдержал паузу, наблюдая, как меняется выражение лиц, привыкших к похвалам в этом кабинете. Улыбнулся, смягчая сказанное и перекидывая мостик к тому, что произнесет дальше.

- Мы были другими в вашем возрасте...

И понял, что они вспомнили Базарова, естественное противостояние поколений, но не стал торопиться разъяснять, что он имел в виду, давая им возможность ощутить свое единство.

- Нам в голову не пришло бы создавать какой-то «Хвост Пегаса» (как они удивились!) - шутейную организацию лишь для того, чтобы тратить время на пустые разговоры. Кстати, такие же ребята, как вы, может, чуть постарше, в Одессе, собираясь вместе, издают журнал, в котором публикуют интересные исследования... Нет, мы журналов не издавали, но мы много читали, понимая, что диплом - это никак не свидетельство об интеллигентности.

- Откуда вы знаете о «Хвосте Пегаса»? - врезался в паузу Жовнер, невысокий, смуглый юноша с выразительными глазами.

- От товарищей... Которым, кстати, не нравится ничего тайное... А мне не нравится ваша безграмотность.

Черников вытащил из папки листки бумаги, исписанные его размашистым почерком, бросил их на стол.

- Это список книг, которые должен прочесть каждый интеллигентный человек. Скажите мне, что из этого списка вы прочли?

Листки разошлись по рукам.

Черников сидел, откинувшись в вытертом предыдущими редакторами кресле, с улыбкой наблюдая за разрозненными (как на экзамене), пытающимися каждый в одиночку решить подброшенную им задачку молодыми людьми.

Они обменивались листками, вчитывались в его не выстраивающийся в удобочитаемый текст даже перед редакторами почерк.

Наконец, Жовнер произнес:

- Кое-что читали... Но не все...

- Половину прочел?

- Я?.. Нет.

- А кто прочел с десяток?

Черников обвел взглядом растерянных ребят, остановился на миловидном лице Люси, которая действительно напоминала романтическую барышню из тургеневских романов. Подождал, что скажет она, но та лишь опустила глаза.

- Мы вообще-то учимся в политехническом институте, - негромко произнес Баяр. - У нас нет в программе литературы.

- Ты считаешь, что инженеру необязательно быть интеллигентным, грамотным человеком?

- Почему грамотным не может быть хороший специалист?

- Потому что культура, мой юный друг, это не специальность, которой можно обучить. Культура - это образ мышления, этико-эстетический облик личности.

Он обвел взглядом явно растерянных ребят, мысленно похвалив себя за неожиданно выдуманную им формулу.

- И облик этот складывается из усвоения накопленного человечеством знания и опыта, который хранится, прежде всего, в книгах... Это список того минимума знаний, которыми должен обладать образованный человек, интеллигент...

- Понятно, займемся самообразованием, - произнес Жовнер и стал собирать листочки. - Вы говорили о том, что нашим обществом интересуются...

- Это мы с тобой отдельно обсудим, - сказал Черников. - Хотите собираться вместе, собирайтесь, я не возражаю. Но мне не нравится, что ваши тайны становятся известны другим...

Черников задержал взгляд на Жовнере, надеясь, что он поймет его намек.

И ему показалось, что тот понял, хотя, может быть, только показалось...

Он смотрел на них через пару лет, получающих дипломы, начинающих самостоятельный жизненный путь, и поражался инфантильности, которую они сами почему-то считали детско-стью и даже гордились подобным отношением к жизни. Может быть, тому виной отдаленная провинциальная жизнь в центре Сибири? И в свое время и он был таким, хотя ему сегодня кажется, что не был... Но одно было очевидно: они еще не знали, что взрослые игры гораздо жестче детских... Власть для них существовала только в лице заведующего кафедрой или декана, недосягаемого и оттого словно несуществующего ректора да нарочито серьезных сверстников, отягощенных комсомольскими суетными обязанностями.

В столице, там другое дело, там юные вольнодумцы уже имеют опыт взаимоотношений с властью, знают, кто такие сексоты, а здесь заповедник чистых умов и бесхитростных сердец. Даже сотрудники грозного комитета не стараются держать дистанцию со старыми знакомыми. Вот и с Дробышевым поговорили по душам. Конечно, построжевший и почему-то поседевший за эти годы, Вася не все сказал, что знал, но тем не менее предупредил, что досье на него уже в их контору из столицы пришло, и бдеть его здесь будут. И ребят посоветовал поостеречь от глупостей, тем более что сотрудник их, курирующий институт, молодой и старательный, озабоченный карьерой, так что при любой возможности постарается из мухи слона раздуть.

Черников ему попытался высказать свое искренне непонимание такого внимания к его персоне со стороны столь тайной и мощной организации, которая, на его взгляд, должна была ловить шпионов и диверсантов, а не вычитывать невесть что между строк в его публикациях и тем более не видеть в его лице врага своей страны. Да, он иначе видит пути ее развития. Да, ему не нравится нынешняя власть. А кому может нравиться, кроме тех, кто при этой власти, когда в магазинах становится все больше и больше пустых прилавков, а с трибун звучат победные реляции... Кому может нравиться бровастый генсек, который более всего любит себя... И если он просто высказывает свое мнение, он враг?.. Или ребята, которые встречаются вместе, но не нажираются до чертиков, а рассуждают о жизни, сочиняют стихи?

Дробышев выслушал молча, лицо его оставалось неподвижным, словно маска. Проводил по длинному и пустынному коридору до дежурного у входной двери, пожал на прощанье руку, гостеприимно приглашая позванивать и заглядывать, не стесняясь, в любое время и по любому поводу.

Он тогда в ответ только улыбнулся, слишком двусмысленно звучало это приглашение в сером неуютном, имеющем мрачную историю здании. Вышел и первым делом глубоко вдохнул весенний, пахнущий талым снегом воздух, а потом стал анализировать их разговор, запоздало понимая, что Дробышев уже не тот покладистый Васек, который по вечерам охотно бегал из общежития за Ангару в буфет железнодорожного вокзала за «Жигулевским» или вином и у которого можно было без проблем взять напрокат рубашку или туфли (у них были одного размера). Эти десять лет они жили в разных измерениях, если не мирах. Для Дробышева это серое здание - дом родной, генсек - звезда путеводная, а он уже и не друг, и не однокурсник даже, а гражданин, находящийся под зорким оком организации, в которой он дослужился уже до майора. И ребята из некоего тайного общества (по докладной усердного куратора, недавнего комсомольского активиста в инязе) являются не несмышленышами, продолжающими играть в детские игры на взрослый лад, но овцами, если не заблудшими, то уже ступившими не в ту сторону...

Жаль будет, если он по-дружески, растаяв от встречи, выболтал бывшему сокурснику, чего не надо...

А ребята толковые. Не одесситы, конечно, которые так в свое время его поразили и, можно сказать, изменили его жизнь, но и не безмозгло-послушные, как большинство. Нынешнюю идеологическую мишуру на веру не берут, пытаются разобраться...

Он обвел их взглядом, все еще перекладывающих листочки со списком той литературы, которую им следует прочесть, чтобы наконец-то стать взрослыми. Хорошие лица, открытые... И некстати подумал: вполне может быть, что кто-то из них стучит на товарищей... Кто же?.. Замечательный сюжет для рассказа, который никогда не опубликуют... Разве что самиздат... Или за границей...

Усмехнулся своим мыслям и стал вглядываться в явно озабоченные лица.

Саша Жовнер, самый авторитетный из них, хорошо пишет, ему надо журналистом быть, а не геологом... Когда знакомились, рассказал, что пришел в редакцию на втором курсе, было желание писать. К четвертому курсу научился, почти в каждом номере газеты что-нибудь публикует. Он, понятно, вне подозрений - организатор этого общества, его душа, в случае чего, больше всех пострадает. Если, конечно, не талантливый провокатор.

Леша Золотников... Немногословный, улыбчивый, с романтическим взглядом, коренной сибиряк из Красноярского края... Черникову почему-то запомнились, остались в голове звонкие и легкие строки из стихотворения, которое тот прочитал при первом знакомстве:

Натали, Натали, мой свет,

лучшей женщине -

право бала!

И кружится,

и кружит свет,

и кружится,

и кружит зала...

Трудно поверить, что он может писать доносы...

Володя Качинский... Тот уже настоящий поэт, подборку его стихов Черников отнес в «молодежку», скоро должна выйти с его предисловием... Непоседливый, резкий в суждениях, любящий быть на виду... И почти земляк, забайкальский. Отец - директор школы в рабочем поселке. Начитанный, острый на словцо... Вряд ли он способен на подлость...

Баяр Согжитов... Нет, этот точно стучать не станет, мировоззрение не позволит...

Люся априори отпадает, она слишком идеализирована, чтобы жить двойной жизнью... Лена попроще, но тоже не тянет на секретного сотрудника...

Тем не менее, подробности о тайном обществе, что поведал ему Дробышев, мог знать только человек из этого круга...

И если теперь и этот разговор станет известен в сером здании, сомнений, что это именно так, не останется...

Черников еще раз оглядел вопрошающие лица и решил пока ничего не говорить: брошенное семя подозрения, естественно, оттолкнет их друг от друга. И, возможно, испугает. Не всегда знание правды - благо...

- Так согласны учиться, учиться и еще раз учиться? - произнес он с пафосом и одновременно отвергая этот пафос ироничной улыбкой.

- Мы прочтем эти книги, - ответил за всех Жовнер.

- Только у нас в библиотеке таких не найти, - разумно заметил Баяр.

- Ну, кое-что у меня найдется, я принесу. А остальные ищите в университетской или областной... Я запрещенного ничего не рекомендую, - закончил Черников и окинул взглядом всех сразу, надеясь догадаться, кто же стучит, но, похоже, эта фраза никого не задела. - Только читайте вдумчиво, по этим книгам экзаменовать вас будет жизнь...

Понял, что напрасно так сказал, на громкие фразы, похоже, у этого поколения иммунитет. И понятно, с малых лет слышали... Его поколению еще достались речи хоть и грубые порой, но не праздные, еще память о войне жива была, работы непочатый край, хрущевские прожекты и развенчивание культа отца всех народов... Этих все это минуло, взрослели в эпоху грандиозных социалистических строек и гигантских задач, успешно реализуемых авангардом рабочего класса, в котором он и сам по сей день еще пребывает, хотя вроде бы и пора уже давно по-честному сдать партбилет... Но чувствовал, да что там чувствовал, наверняка знал, что тот сегодня как раз является последним поплавком, который хоть и в притопленном состоянии, но еще поддерживает его на плаву. Не будь оного, разве пристроил бы его Коростылев вот в эту многотиражку. Да и в конторе его однокурсника с ним, скорее всего, разговаривали бы не так... А там и двери редакций закрылись бы, в которых худо-бедно, но еще почти оклад на гонорарах и выкручивает, чтобы сберкнижку Петькину пополнять...

Ребята уже ушли, а он все сидел за столом, то о них думая, то размышляя о собственной жизни, которая разумной логике не поддается. Об этом и Дробышев не преминул сказать, которому все о нем известно, вплоть до отношений с Ниной (и про Галочку все знает). Вот только про их отношения с Зеленцовой, наверное, еще не донесли, хотя, может, он и не прав, две недели прошло...

Две недели назад он вдруг ни с того ни с сего напросился к ней в гости. Жила она в однокомнатной квартирке, в новом микрорайоне, бурно строившемся на мыске, выступающем в водохранилище, прозванном «на семи ветрах» из-за практически постоянного ветра, тянущего то с водохранилища, то к нему. Квартирка была кооперативной, которую она приобрела не без помощи родителей, все еще надеющихся, что это поможет устроить жизнь их ученой дочери. Но у Аси уже был опыт почти двухлетней семейной жизни с человеком, который за эти годы прошел путь от подающего большие надежды хирурга (из-за этих обоюдных надежд, она тоже уже училась в аспирантуре, они и не завели в свое время ребенка) до законченного алкоголика. Теперь, по ее словам, он жил где-то в отдаленном районе, работал там в больнице, но уже не хирургом, а чуть ли не санитаром, продолжая пить, хотя пару раз и лечился в областном диспансере. (Она даже приняла его после первого курса и уже собралась завести ребенка, два месяца он не пил, но не успела, он «развязал», и вот тогда она рассталась с ним окончательно.)

- Давай не будем о нем, - попросила Ася, когда они выпили за встречу, закусили и предались воспоминаниям, попутно восполняя пробелы познаний друг о друге.

И в свою очередь поинтересовалась его семейными делами, все еще считая, что он так же живет с Ниной, о которой она была наслышана от их общих знакомых еще в те давние годы. Московская жизнь Черникова, которую он расписал не столько реалистично, сколько иронично, произвела на нее впечатление. Называемые им имена известных людей, с которыми он общался, вызывали хотя и тихий, но с трудом скрываемый восторг, а имя Галочки, о которой он невзначай проговорился, породило откровенное женское любопытство. Но он не стал даже на расстоянии из нее лепить идеал любимой женщины, наоборот, сказал, что она весьма неказиста и лицом, и фигурой, правда, добра и по-христиански беззлобна.

- А как женщина? - поинтересовалась Ася, допив вино и то ли от него, то ли от этого несвойственного ей вопроса, краснея.

- Как женщина? - переспросил Черников и задумался, потому что не знал, что ответить.

Их ночи запомнились ему больше разговорами или даже бурными диспутами в большей мере, чем любовными утехами, и теперь, попытавшись вспомнить Галочкино тело, он никак не мог четко представить самые привлекательные места в нем, понимая, что в свое время просто не обращал особо внимания, быстренько утолял свое желание, которое не столько радовало, сколько раздражало, потому что напоминало о низменности плоти.

Похоть собственной плоти он ощутил и сейчас, вдруг заметив в Асиных глазах нечто тайно-порочное, прочтя в них такой же животный, как и его ощущения, призыв и ничего не отвечая, перегнулся через стол, роняя по пути пустые фужеры, пригнул ладонью ее тонкую шею и впился в губы. Потом, еще более возбуждаясь от ее притаенно-ожидающего вздоха, подхватил на руки, пронес в комнату, опустил на узкий диван, спустил брюки и торопливо ткнулся между раскинутых ног, стараясь скорее освободиться от туманящего сознание желания...

...Пока Ася избавлялась от сброшенного в нее его семени в ванной, он разглядел ее комнату, по-женски безукоризненно чистенькую и одновременно нарочито привлекательную, с продуманными мелочами, явно рассчитанными на стороннего наблюдателя, гостя, и прежде всего на мужчину. Причем мужчину явно интеллигентного, потому что главным в комнате был книжный шкаф, в котором теснились, заманивая корешками с названиями и без, толстые и тонкие, помпезные и совсем простенькие книги. Было очевидно, что их не подбирали ни по цвету корешка, ни по оформлению, и они отнюдь не являлись декоративным украшением, а свидетельствовали прежде всего об интересах и пристрастиях хозяйки.

Тут Черников увидел (и даже полистал, хотя и так знал и прочитал все от корки до корки) несколько номеров «Нового мира» (он собрал весь комплект за годы, когда редактором был Твардовский, и теперь Галочка регулярно высылала ему посылки с необходимыми номерами журнала и с книгами, которых тоже в Москве осталось немало). Потом он раскрыл томик Хемингуэя, неожиданно обнаружил в нем «Праздник, который всегда с тобой», отнюдь не женское чтиво. Еще здесь стояли Ремарк и «Американская трагедия» Драйзера, подборка русской классики в мягком переплете, томики поэзии эпохальных, хотя уже и забываемых кумиров вечеров в Политехническом музее шестидесятых: Ахмадулиной, Роберта Рождественского, Евтушенко, Вознесенского.

По министрам, по актерам

желтой пяткою своей

солнце жарит

полотером

по паркету из людей!

Пляж, пляж -

хоть стоймя, но все же ляжь.

Ноги, прелести творенья,

этажами - как поленья.

Уплотненность, как в аду.

Мир в трехтысячном году.

Карты, руки, клочья кожи, -

как же я тебя найду?

В середине зонт, похожий

на подводную звезду, -

8 спин, ног 8 пар.

Упоительный поп-арт!..

Эти начальные строки стихотворения Вознесенского запомнились (может, из-за их живописности), он любил декламировать их, наслаждаясь ритмом и смелостью поэта, сумевшего так ярко выразить эмоции. Он был уверен, что среди катушек, лежащих возле магнитофона, несомненно, найдется запись концерта Окуджавы и, наверное, некачественная запись Высоцкого, этого певца подворотен, которого он терпеть не мог, но вынужден был признавать его популярность...

А еще над диваном висел портрет ангелоподобного существа, в котором тем не менее можно было признать Есенина, и Черников догадался, что это и есть идеал уже немало хлебнувшей за эти годы и потихоньку сходящей с ума от неисполненности своей женской доли бабы. Подумал, что если он сегодня зачал, она будет счастлива и неизменно родит и будет растить его ребенка, никого не слушая и ни на что не обращая внимания, совсем не претендуя на то, чтобы у того был отец.

Этот женский эгоизм, по твердому убеждению Черникова, и способствовал тому, что в обществе все больше и больше становилось одиноких матерей, а следовательно, и потенциальных малолетних преступников, потому что на одной ноге ходить, не хромая, невозможно...

Ася вернулась в комнату уже в домашнем халате, довольно коротком, и он, глядя на очень даже стройные ноги, выглядывающее из-за отворота белое налитое полушарие, соломенные распущенные волосы, рассыпанные по плечам, подумал, что если бы она прошлась вот в таком виде по коридорам университета, у нее был бы немалый выбор. Даже среди совсем юных студентов...

- Ты меня презираешь? - спросила она, отводя глаза.

- Глупости, - отмахнулся Черников, все еще продолжая разглядывать корешки книг. - За что тебя презирать?

- Ну вот, уступила...

Он выпрямился, подошел к ней, положил руки на плечи. От нее пахло душистым мылом. Подумал, что, наверное, переспит с ней еще раз... А может, и нет...

- Мы - животные, отчего же стыдиться наших естественных потребностей?.. Ты не уступала, мы обоюдно потерпели поражение от нашей плоти... Кстати, у тебя не опасный период?

Она помедлила, постигая смысл сказанного. Потом медленно произнесла:

- Нет... К тому же у меня... Сложно... С мужем мы одно время очень старались, не получалось... Я не из плодовитых...

Она виновато улыбнулась.

- Придет срок, - знающе пообещал Черников, направляясь в коридор, - и мужик хороший найдется, и дети будут, какие твои годы...

Стал одеваться, поглядывая в висящее возле двери овальное зеркало, находя себя вполне привлекательным мужчиной, с запоминающимся выражением лица (циничным, как отметила при первом откровенном разговоре Галочка).

- Ты не останешься? - поинтересовалась Ася, прислонившись к дверному косяку и напомнив ему этой выразительной позой Галочку (да и Нину тоже - позы прощания всех разочарованных женщин похожи).

- Пойду... Пресыщение в любом деянии чревато разочарованием...

Он махнул ей на прощанье и исчез за дверью...

...Сидя поздним вечером за редакторским столом, он вдруг все это вспомнил и тут же откровенно признался, что ничего необычного в подобных мысленных поллюциях нет: насмотрелся на впечатляющий бюст Химули и восторженное личико Люси, вот и забродила плоть. В дореволюционные времена по подобному зову и летели в санях да каретах мужики на зазывный свет красных фонарей, чтобы без сложностей и обязательств, без душевных переживаний ублажить эту самую плоть да вернуться к более серьезным делам. В праведном обществе, которое, по мнению власти, уже было почти возведено в стране, называющейся Союзом Советских Социалистических Республик, подобных заведений быть не могло, быстро избавиться от желания не представлялось возможным, приходилось изощряться в лицемерии, усваивать уроки обольщения, отчего период гона растягивался на многие дни, а у некоторых самцов значительная часть жизни тратилась исключительно на это неплодотворное занятие...

У Черникова как-то даже была мысль написать эссе на эту тему, в котором разъяснить стоящим у руля, что наличие узаконенных публичных домов способствовало бы росту производительности труда, так как резко уменьшило бы время, тратящееся на флирт на рабочем месте или мучительные поиски противоположной особи для рядового совокупления.

Наброски эссе лежали где-то в черновиках.

Он вышел из кабинета, прошел по уже пустым коридорам, поднялся к трамвайной остановке, находящейся на косогоре, как раз напротив главного входа в институт, и в полупустом дребезжащем трамвае под негромкие долетающие из кабины водителя слова:

Когда мне невмочь,

пересилить беду,

когда подступает

отчаянье,

я в синий троллейбус

сажусь на ходу.

Последний, случайный...

покатил в центр, откуда на автобусе можно было доехать до дома Аси...

...Трамвай неторопливо, подолгу задерживаясь на остановках, докатил почти до середины моста через Ангару и встал. Водитель, круглолицая веснушчатая девушка, прогремев металлической дверью, вышла в вагон, сообщила, что нет тока.

- И долго не будет этого самого тока, красавица? - поинтересовался краснолицый мужчина, вошедший возле железнодорожного вокзала и лучащийся беззаботным весельем то ли от принятого в ресторане, то ли от долгожданной встречи-расставания.

Она улыбнулась и развела руками.

Подождав немного, мужчина и четверо говорливых подружек с передних сидений ушли в уже довольно теплый, предлетний вечер, а Черников и парочка влюбленных на заднем сиденье остались. Им, как и ему, некуда было спешить, только настроение у них было прямо противоположным. По доносившимся до него эмоциональному шепоту и звукам он без труда представил, что там происходит, и воображать далее не стал, это было неинтересно. Другое дело - улыбчивая девушка-водитель. Она уже сходила к стоящему впереди вагону и, вернувшись, сообщила, что впереди почти до конца моста, стоят еще трамваи и они могут, если хотят перейти в самый первый. Но парочка и Черников остались.

Девушка зашла в кабину, но дверь закрывать не стала, и вагон наполнился звуками инструментальной музыки, которые навевали какие-то смутные и приятные воспоминания, но Черников никак не мог вспомнить, где он слышал эту волнующе-знойную, словно оазис среди пустыни, мелодию... Может, этому мешал виднеющийся в кабинке профиль девушки, такой трогательный и невинный, что он наконец не выдержал, прошел вперед, встал в проеме, поинтересовался, почему она выбрала такую профессию, и услышал в ответ то, о чем уже догадался: приехала из деревни, поступала, не прошла по баллам, пошла в трамвайное депо, потому что там сразу дают общежитие, была ученицей и вот теперь работает самостоятельно. Но летом опять будет поступать, только теперь не в медицинский, как хотела, а в институт народного хозяйства, потому что она впечатлительная и очень боится покойников...

Девушку звали Юлей, и она вела дневник и даже пописывала стихи, в чем скоро призналась, смущенно пунцовея и радуя этим Черникова, который уже был почти в таком же настроении, как и все еще сидящие на заднем сиденье влюбленные. Он стал ей читать стихи Ахмадулиной, Цветаевой, потом Евтушенко и наконец прочел длинную и слезливую асеевскую балладу, от которой Юля совсем расчувствовалась и даже приникла к Черникову (влюбленные уже убежали в темноту), а он стал перебирать ее шелковистые волосы, вдыхая запах юного тела, почти вспомнив, где он слышал чарующую мелодию, и тут совсем некстати дали ток, трамваи впереди заскрежетали, запереваливались по рельсам, скатываясь с моста, и Юля торопливо повернула рычаг, разгоняя медлительный вагон...

Черников доехал с ней до депо и потом до общежития, рассказывая о писателях, с которыми был знаком, читая стихи и удивляясь ее тонкому восприятию слова. Они расстались возле подъезда общежития, и она твердо пообещала показать ему свои стихи. Он продиктовал, а она повторяла, пока не запомнила, рабочий телефон и сказал, что очень будет ждать ее звонка.

К Асе ехать уже не хотелось, он вернулся в свою комнату в общежитие и, сев за стол, стал писать рассказ о том, как юная чистая девочка Юля встречает в своей жизни циничного и много уже повидавшего взрослого мужчину и открывает неведомый тому мир...

Думал, на несколько месяцев задержится в Иркутске и отправится дальше, если не в саму столицу, то куда-нибудь поближе, откуда можно будет наведываться в столичные журналы да издательства, об этом сразу и Цыбина предупредил, и, само собой, Коростылева, чтобы не успокаивался, подыскивал ему замену, но время летело как-то стремительно. Незаметно минул зеленый май, отшумела сессия, корпуса института опустели, проводив кого на каникулы, кого в студенческие отряды, кого на практику. Преподаватели заторопились в свои отпуска. Цыбин укатил на Кавказ в санаторий, на прощанье посоветовав ему иногда появляться в редакции, чтобы не было ни у кого претензий (отпуск по закону ему еще не полагался, а делать было нечего, газета летом не выходила).

- Ты, Борис Иванович, пиши планы на будущее, - посоветовал он. - Разные варианты, как доклады мы пишем... Вдумчиво, чтобы все политически выдержано было... А осенью мы на парткоме их утвердим...

Так и подмывало Черникова высказаться по поводу этой самой выдержанности, от которой на партийных собраниях тоска нападала и спать хотелось, но сдержался, не стал портить тому предотпускное настроение. Но и планы, естественно, никакие писать не стал, хотя в редакцию заходил даже чаще, чем надо было, чтобы завистники не донесли. В огромном пустом и непривычно тихом здании института на удивление легко писалось. И не только очерки и статьи в газеты, но и рассказы, которые он надеялся издать в каком-нибудь столичном издательстве.

А потом стал засиживаться с Юлей, готовить ее к вступительным экзаменам в университет, довольно быстро убедив, что ей нужно поступать именно туда, на журфак, потому что стихи она пишет отнюдь не графоманские, слово чувствует замечательно.

На всякий случай он выяснил, кто принимает экзамены, и не постеснялся зайти к Коростылеву, чтобы тот познакомил его с председателем приемной комиссии. Тот договорился о их встрече по телефону, и Черников обстоятельно, упоминая авторитетные имена мэтров советской литературы и журналистики (хотя и сам уже был достаточно хорошо известен в здешнем профессиональном цеху), расписал моложавому и гладко зачесанному блондину с маслянистыми глазами и раздражающе улыбчивым лицом таланты своей протеже, читая в глазах того, что не он первый обращается с подобной просьбой, и оттого становясь все настойчивее, намекнул на наличие еще более влиятельных покровителей, уполномочивших его на этот разговор. И в конце явно растерявшемуся пообещал самолично приложить все усилия, чтобы та подготовилась как следует и непременно стала бы студенткой.

Он действительно прилагал усилия. И не только словесные, получая истинное наслаждение от неопытных поцелуев и расслабляющей его по-детски бескорыстной ласки. Юля уже давно готова была уступить ему, но он оттягивал это мгновение, стараясь дочувствовать то, что в своей молодости, увлеченный общественной деятельностью, не успел оценить по-настоящему, все куда-то спеша, торопя будущее...

Она сдала вступительные экзамены на четверки (хотя по сочинению они ожидали тройку, но председатель комиссии, видимо, хорошо запомнил ее фамилию) и была зачислена на первый курс факультета журналистики.

В день, когда это стало известно, солнечный августовский день, когда по набережной Ангары слонялись ошалевшие и еще не постигшие своего нового статуса бывшие абитуриенты, а точнее, в этот теплый, но уже с привкусом приближающихся холодов вечер, она на скрипящей кровати в его общежитской комнате стала женщиной. И, прижавшись к нему крепко-крепко, словно боясь, что после всего этого, он может исчезнуть, долго слушала его размышления о жизни, об обществе, традициях декабристов, сохранившихся в этом на удивление культурном сибир-ском городе, о славной жизни целой плеяды революционеров, которые были сильны прежде всего своей идеологией, своей готовностью к поражению...

По-видимому, эта мысль пришла ему в голову только что, и он стал ее развивать, все более и более загораясь, забыв о ней, не зная, что она совсем его не слышит, а лишь наблюдает за его губами, вслушивается в его голос, впитывает запах его тела, одним словом, постигает его присутствие в себе как предтечу новой, когда-нибудь обязательно зародящейся в ней жизни...

...Эта мысль о готовности поражения как основном нравственном факторе, позволяющем революционерам не ценить свою жизнь, приносить ее в жертву во имя идеи, крепла с каждым днем, и осенью, когда коридоры вновь заполнились студенче-ским многоголосьем, а повзрослевшие и изменившиеся члены тайного общества собрались на свое первое заседание, он предложил им эту тему разработать, написав исследование.

Идея эта вызвала интерес только у Саши Жовнера, который за лето ощутимо изменился, стал немногословен и таинственно задумчив, словно приобрел некий неведомый остальным опыт. Очевидно, что Баяру с его буддийским мышлением революционеры были непонятны и неинтересны. Качинский, загоревшись вначале, скоро остыл, торопясь похвастаться своими новыми стихами, которые на самом деле не свидетельствовали о творческом росте. Леша Золотников и Лена Ханова нашли летом свои половинки и теперь излучали полную отстраненность от окружающей их и в прошлом, и в настоящем, и в будущем суеты. Горячо откликнулась Люся, явно разделяя подобную идеологию, но она не писала ни стихов, ни прозы, а была самой внимательной слушательницей и чутким критиком произведений своих товарищей.

Осилить половину списка, который весной составил для них Черников, смогли только она и Баяр. Приблизился к ним Жовнер, который сказал, что больше прочесть у него не было возможности, в библиотеке поселка, где он был на практике, нужных книг не оказалось, о многих из них там даже не слышали. Золотников и Качинский застряли на первом десятке, а Ханова, похоже, даже не открыла и первую книгу. (Это был «Золотой осел» Апулея.)

Тайное общество «Хвост Пегаса», судя по всему, ждала участь множества подобных, распавшихся, так и не созрев до сплачивающей и вдохновляющей идеи. (И до той же самой готовности к поражению.) Но Черников, хотя об этом и подумал, вслух говорить не стал, отметив для себя, что теперь будет работать индивидуально, по степени заинтересованности и понимания каждым усвоенного материала... Так, как он делал это с Юлей, дополняя ей учебный план своими рекомендациями.

Жовнер за изучение этого секретного оружия революционеров - готовность к поражению, которое позволило им в итоге свою идею (пусть и благодаря усилиям многих поколений) реализовать, взялся всерьез и уже в октябре принес первый очерк о Радищеве, в котором аргументированно доказывал, что именно неодолимый и прагматичный пессимизм и позволил Радищеву столь смело, без оглядки на цензуру изобразить то, что он видел, путешествуя из одной столицы в другую...

В начале ноября он принес еще один очерк, о петрашевцах, уделив в нем немалое место описанию деяний Федора Достоевского, чудом избежавшего смерти, сказал, что уже читает сочинения Чаадаева, этого изгоя русского светского общества девятнадцатого века, и все что написано о нем его современниками.

Но этот очерк Черников уже читал не в редакционном кабинете и даже не в своей комнатке в студенческом общежитии, а в комнате Юли, когда она с подругами ушла на занятия, потому что на отчетно-выборном институтском комсомольском собрании он попросил слово и выступил перед делегатами самой большой студенческой организации в городе. Если коротко, суть его выступления сводилась к тому, что пассивность и безразличие молодежи, которую он наблюдает, приводят к тому, что ими, словно марионетками кукловоды, управляют большие дяди, сидящие в кабинетах и давно растерявшие революционный запал и утратившие большевистские традиции, да и изрядно подзабывшие, как выглядит идеал, во имя которого гибли деды и отцы. Каким же в этом случае будет общество, которое прежде всего строят именно молодые.

- Я слушал отчет секретаря, хорошего парня, но абсолютно не способного вести за собой, выступления ваших товарищей и все надеялся, что услышу живое слово, дельное предложение, как нам изжить негативы, пассивность и безразличие. Но все как один старались угодить старшим товарищам, по-видимому, немало времени провели, готовя и выверяя варианты своих выступлений, чтобы они были окатаны, приглажены так, чтобы никого не задеть. И прежде всего вот этих...

Он повернулся в сторону президиума, где в центре сидел широкий, с лицом, словно застывшая маска усталого трагика, блестя большими роговыми очками, скрывающими глаза, ректор. Рядом с ним возвышался, с каждым словом все более приподнимаясь на своем месте, так поразительно похожий на Горького после Капри, загоревший под южным курортным солнцем секретарь парткома. Занимая половинку стула, готовый сорваться по первой же команде старших товарищей, сидел секретарь комитета комсомола, бледнолицый юноша с неприметным лицом, с которым Черникову пришлось общаться всего один раз, но и этого было достаточно, чтобы понять, насколько тот ограничен и послушен. И ему было жалко этого в общем-то безобидного парня и одновременно хотелось сказать о его неспособности руководить молодежью, в чем он, исходя из собственного, и как теперь было очевидно, серьезного опыта, не сомневался.

- В вашем возрасте или лишь немного постарше были в свое время те, кто вышел на Сенатскую площадь в декабрьском Петербурге. Ваши сверстники готовили бомбы и устраивали акты возмездия против царских узурпаторов, не боясь каторги. Ваши деды в таком возрасте, как вы, и моложе сражались на фронтах гражданской войны, а отцы победили в Великой Отечественной. Им было не занимать смелости и понимания, за что они идут на смерть, во имя чего живут... А что сделали вы?.. Я вас призываю: не мечите бисер перед... - он, не оглядываясь, протянул руку в сторону президиума и выдержал паузу. - Берите власть в свои руки, управляйте институтом реально, как вы можете и хотите...

И сначала в гулкой тишине, а потом под яростные аплодисменты и даже под одобрительные выкрики, прошел на свое место в зале.

Бледнолицый юноша-секретарь тщетно призывал всех к порядку, кто-то закончил фразу Черникова, подсказав, перед кем не стоит метать бисер, и это слово прокатилось по рядам, вызывая злорадный смех, и над президиумом возвысился Цыбин, пророкотал неожиданно зычно, непререкаемо, вспомнив свою, еще совсем недавнюю службу и всем своим видом показывая, что шутить не намерен и угроза об исключении из института за хулиганство будет осуществлена, и зал с недовольным гулом все же затих.

Цыбин произнес еще несколько зажигательных фраз, из которых следовало, что редактор их многотиражной газеты за время работы так толком и не сумел вникнуть в большие дела комсомольской организации, хотя, конечно, есть и недоработки, которые необходимо исправлять. Что же касается роли старших товарищей, то комсомол есть резерв партии, а партии принадлежит руководящая роль, и если каждый новобранец будет делать что ему заблагорассудится, строя не будет, армии не будет, победы не будет...

Через два дня в кабинете Цыбина Черников писал заявление об увольнении с работы по собственному желанию и заявление о выходе из коммунистической партии «в связи с тем, что не может оказывать соответствующую финансовую поддержку, делая полноценные ежемесячные взносы, по причине отсутствия постоянного места работы». Потом сдавал комнату коменданту общежития, выполнявшему строжайший приказ выдворить жильца в течение суток, получал расчет, что заняло совсем мало времени. Дела передавать ошарашенному стремительностью собственного карьерного взлета вновь назначенному редактору Диме Лапшакову его не заставили.

...Пока были деньги, пожил в гостинице, наслаждаясь ничегонеделанием и возможностью каждый вечер вкусно кормить Юлю и получать ее успокаивающие ласки. Когда деньги закончились, пошел к Коростылеву, но тот сказал, что после всего происшедшего («Кто тебя заставлял партбилет отдавать? О чем ты думал?..») ничем помочь не может, вот только если Желтков... У него вроде ушла в декрет учительница литературы в старших классах, недавно жаловался, что не может никого найти.

Черников пошел к Андрюше Желткову, вернее, теперь уже к Андрею Павловичу, кабинет которого ему показали шустрые пионеры, не умеющие ходить по школьным коридорам шагом. В принципе, оно так и было, потому что раздавшегося не только в плечах, но и в талии некогда заводного и смешливого Андрюшу без отчества теперь было трудно представить. Он даже чем-то напомнил Черникову его директора школы. Может быть, пронизывающим и одновременно невидящим, давящим взглядом.

Желтков сразу принял Черникова за родителя кого-нибудь из провинившихся учеников и только после первых слов хлопнул себя по лбу.

- Ах да, Коростылев мне говорил, что ты в городе... Ну, рассказывай...

Черников сразу взял быка за рога, и с каждой фразой выражение лица Желткова менялось и, наконец, приняло устойчиво озабоченный вид.

- Да, Боря, наломал ты дров... У меня двоечники и хулиганы и то меньше вытворяют... - он постучал толстыми пальцами по крышке стола и после паузы произнес уже ожидаемое Черниковым: - Если бы ты партбилет не сдал... А так, не могу... Разве что факультатив вести, но это, сам понимаешь, - гроши...

- Ясно...

Черников направился к выходу.

Желтков заторопился следом.

- Ты же понимаешь, первый же проверяющий из гороно - и мы с тобой оба полетим со своих мест...

- Я понимаю, - с улыбкой произнес Черников, стоя у двери. - Но я рад, что ты хотел помочь... А насчет факультатива подумаю.

- Надумаешь, приходи, - обрадованно произнес Желтков. - Уж тут-то я как-нибудь тебя прикрою...

В двух областных газетах на работу брали редакторы. В партийной к Запятину, с которым у него отношения и так были не очень, к тому же тот был членом бюро обкома партии, а значит, просто не мог себе позволить совершить опрометчивый поступок, он не пошел, а вот к Жене Латышеву - в «молодежку» заглянул. Тот, как всегда улыбчивый и не по-редакторски гостеприимный, напоил чаем, повосторгался его нашумевшим выступлением, поцокал языком по поводу выхода из партии и наконец предложил:

- Пиши под псевдонимом. И присылай письмами. А гонорар мы тебе будем перечислять на сберкнижку. Пока не догадаются, будем публиковать, а догадаются, так и я не причем, и ребята... Ну, выговор влепят за потерю бдительности...

И засмеялся.

Женя был хороший парень, но несерьезный. И тем более не революционер. Именно сейчас Черникову необходимо было, чтобы его читали, чтобы имя его не исчезло со страниц газет...

Он занял Черникову денег, сказав, что тот возвратит долг, когда сможет, еще попытался уговорить печататься под псевдонимом, получил нетвердое согласие и проводил до выхода из редакции, оживленно беседуя по пути, так что всем сотрудникам было очевидно, что Черников ни в какой не в опале, и с ним общаться можно.

Самым лучшим вариантом было бы уехать из Иркутска. Но он еще тосковал по Юлиным нелепым вопросам и искреннему восторгу при виде его, и он позвонил Дробышеву.

Дробышев встретился с ним на улице.

Они погуляли по-над незамерзающей, но обметанной льдистой кромкой Ангарой, и из приятельского разговора Черников понял, что и присылаемые ему из Москвы книги (среди которых были нерекомендуемые для прочтения и изъятые из общественных библиотек), и его опека тайного студенческого общества (все-таки есть стукач!), и выступление на конференции, и, наконец, выход из партии сложились в один логический ряд его диссидентства, когда речь идет уже не только о том, что ему не место в идеологических органах, но и в обществе...

- Загнал ты себя, Боря, в угол. И напрасно... - негромко говорил Дробышев, окидывая внимательным взглядом редких прохожих. - Кое-что в нашем обществе не соответствует идеалам, но в этом виноваты конкретные люди. Указал бы этого конкретного старшего товарища, покритиковал бы того же Цыбина, все было бы замечательно. А ты огульно, на всех сразу...

- Вася, давай не будем устраивать диспут. Подскажи, что делать, тебе со своей колокольни далеко видать...

- Перспектив никаких, - жестко произнес тот. - Еще что-нибудь подобное выкинешь, пойдешь декабристскими тропами... Уезжай куда-нибудь...

- Не могу...

- Девочка держит? - хмыкнул он.

- И об этом знаете...

- Работа такая... Но ведь не жена, можешь и оставить...

- Считай, жена, - вдруг брякнул Черников. - Вот только Нина развод даст...

- В таком случае... - Дробышев подумал. - Устройся куда-нибудь слесарем, что ли...

- Какой из меня слесарь...

- Дворником, сантехником... Кем угодно, только чтобы не слышно и не видно было. Пока все забудется...

- Дворником?.. Слушай, а в твоем ведомстве на эту должность вакансий нет?

- Пошел ты к черту... Нашел время шутить... Между прочим, дворник жильем обеспечивается...

- Это я знаю...

- Ну так и подумай, я тебе угол не выделю... Тем более с молодой женой... На мели?.. - Дробышев стянул перчатку, достал из внутреннего кармана бумажник, отсчитал несколько купюр. - Возьми на первое время.

- Не знаю, когда верну, - помедлил Черников.

- Когда будут, тогда и вернешь, - сказал тот. - И все-таки, я бы советовал тебе уехать.

Они пожали друг другу руки и разошлись...

Черников шел по снежному городу в общежитие, где спал на полу между четырьмя кроватями, и все более понимал, что Дробышев прав, ему действительно нужно уезжать. Пока только из этого города. Подумал, что вот так же, вероятно, обкладывали и Александра Солженицына, Виктора Некрасова, Георгия Вадимова... Только у него еще множество городов в этой стране, а у них была открыта лишь одна дверь... И оттого, что он тем не менее попадает в этот почетный для мыслящих людей ряд, настроение улучшилось. И страшно не хотелось почувствовать себя чужим в маленькой комнате, отворачиваться от переодевающихся Юлиных подружек, засыпать под их шепот, придерживая рукой, опущенную Юлину ладонь и преодолевая желание непокорной плоти.

И он поехал к Асе.

Хотел просто выговориться и выспаться (а может быть, и проверить, не забеременела ли?), но опять они уступили похоти и на этот раз он заснул с ней рядом на диване, договорившись, что некоторое время поживет у нее (чему она удивилась, но не обрадовалась).

Днем в университете он нашел Юлю, сказал ей, что ночевал у товарища и что на некоторое время уедет из города. Оставил ее растерянной и чуть не плачущей и пошел по городу, читая разные объявления.

Через пару дней он нашел место истопника в котельной, которое позволяло работать через двое суток на третьи (значит, будет время писать) и в перспективе светила служебная комнатка в старинном двухэтажном деревянном доме, как только оттуда выдворят предыдущего, спившегося кочегара.

Через пару недель того действительно выдворили на принудительное лечение, и он получил ключи. Последний раз предался связи со ставшей чересчур активной Асей (похоже, она действительно решила завести от него ребенка), пообещал ей не забывать, заглядывать, пока она не найдет себе постоянного сожителя, и занял пропахшую сивухой и табачным дымом комнату.

Пару дней выносил из нее мусор, драил, чистил и отмывал, потом раздобыл в комиссионке большую двухспальную кровать, колченогий стол, пару табуреток и перевез Юлю с ее немногочисленным скарбом и учебниками.

Через несколько дней его жизнь вошла во вполне устраивающее его русло...

(отрывок из второй книги повествования "Провинциалы". Первая книга - "Одиночное плавание"- опубликована в "Южной звезде" № 3 за 2006 год.)

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.