Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 4(29)
Валентин Шаталов
 БАЛЛАДА О ЧЕЛОВЕКЕ

Посвящается Виталию Бакалдину

Первого ноября той холодной осени враг занял столицу республики. Оккупация надвигалась неотвратимо. Многие из сотрудников еще раньше ушли на фронт, а другие собирались в эвакуацию. Пожилой директор в последний раз собрал всех, кого смог.

- Ничего не поделаешь, - с искренней горечью говорил он. - Обстоятельства сильней нас. Мы покидаем родной Сад, наше бесценное детище, нашу святыню (он никогда еще так не говорил), и я уверен, что ненадолго. Однако варвары есть варвары. И тем большая ответственность ляжет на тех, кто останется...

Он вытер лицо платком.

- Ты, Кузьмич, будешь за старшего. Постарайся же сохранить все, что можно, сделай возможное и невозможное, но не дай надругаться над гордостью мировой науки. Сделай же все, что сможешь, и люди не забудут тебя. А мы скоро вернемся... - Он опять вытер глаза платком. - Мы просто не можем не возвратиться. Ведь после ночного мрака всегда приходит свет дня. А вы все, товарищи, помогайте ему, слушайтесь, словно бы ничего не случилось. Мы должны сохранить, сберечь Сад, во что бы то ни стало. Ради будущего...

Директор и часть сотрудников уехали.

А затем в город вошли фашисты.

Поначалу ничего не изменилось. Ботанический сад, который находился в нескольких километрах к востоку от города, продолжал шелестеть листвой деревьев всех стран мира. Солнце все так же всходило каждый день, озаряя море, многоцветье лесов и парков, беломраморные дворцы-санатории и такие же белые, только более скромные строения городков и поселков побережья. По вечерам оно останавливалось на вершинах, словно бросало последний взгляд на прекрасный мир, и как-то вдруг пропадало - падало, что ли, по ту сторону гор в бездну или, задержавшись здесь, спешило принести радостный свет утра в другие страны. В городе хозяйничали оккупанты, но сюда не приходили.

Кузьмич продолжал работать, сохраняя прежний порядок, хоть и нелегко это было, не хватало работников. Почти сорок лет он трудился здесь. Ботаник по образованию и призванию, он слыл редким универсалом, да еще был потомственным старожилом, - и отец его раньше работал здесь, лесником.

Все его знали, любили, но относились к нему несколько снисходительно. Полное отсутствие честолюбия, доброта к людям, растениям и всему живому, детское простодушие и излишняя иногда скромность привели к тому, что он, помогая многим защищать диссертации, бескорыстно предлагая результаты своих исследований, так и не смог написать собственной.

Был он, однако, очень трудолюбив, неутомим и прилежен, а так как хорошего коня и гоняют чаще, администрация этим порой злоупотребляла, привлекая его к бесконечным малым делам, комиссиям и ревизиям, от которых он, старший научный сотрудник и ведущий специалист (несмотря на отсутствие научного чина), мог бы, конечно, и отказаться. Он же всегда соглашался. Словом, характер его не был пригоден для карьеры. И в то же время Кузьмич так любил свое дело, отличался таким энтузиазмом, что его не могли не ценить начальники, и он пережил многих из них, начиная с дореволюционных лет.

Жена у него умерла перед войной, сын был уже взрослым, и Кузьмич попросил поселить его здесь, в Саду, отказавшись от городской квартиры. Тут он и жил - неподалеку от главного здания, занимая две комнатки, одна из которых была кабинетом, а другая совместила в себе спальню и столовую. Теперь он еще и совмещал все должности - от директора до рабочего.

Как-то парк «прочесали» фашисты. Они приехали на машинах, три часа рыскали по куртинам и окрестным рощам, а потом так же быстро уехали. На него, уже старика, они, казалось, даже не обратили внимания. Впрочем, спросили о чем-то, но он плохо понимал по-немецки, а они, включая и переводчика, - по-русски, и беседы не получилось.

Скоро, однако, комплекс строений Сада облюбовало гестапо. Здание центра, окруженное одноэтажными службами, - это им подходило.

Мог ли Кузьмич протестовать? Он был рад и тому, что его не вышвырнули из квартиры, а весьма милостиво разрешили тут жить и работать. И он трудился изо всех сил. Часто ему помогали женщины, бывшие работницы, которые не получали уже ни гроша, да еще прибегал из города внук, мальчик лет девяти, очень подвижный и голодный. Сам Кузьмич тоже жил впроголодь, поначалу питаясь собственными запасами и продуктами, что заставил его взять директор. Но они закончились.

Начальник гестапо, конечно, навел о «соседе» справки, но даже предатели отзывались о нем неплохо (фанатик-чудак, «зеленый», то есть влюбленный во все зеленое, и совершенно не «красный», в партии не состоял, не еврей), и Кузьмича не тронули. Позже его даже вызвали в магистрат и приказали продолжать охранять Сад, не предоставив, правда, никаких прав, не дав ни пайка, ни пособия, но пообещав все это после «скорой победы».

Он не мог не видеть того, что совершалось вокруг. Порой долго не мог заснуть от раздирающих душу криков и выстрелов, предваряющих не менее ужасную тишину, - гестаповцы продолжали «работать» и ночью. Грустно стоял днем, опустив голову, около все возраставших раскопок в соседнем урочище («раскопками» палачи называли ямы, в которых они зарывали жертвы), однако старался не думать, не терзаться напрасно, зная, что ничего сделать нельзя и что его долг в другом.

Впрочем, в Саду дело обстояло пока неплохо. Правда, когда обносили новую «резиденцию» изгородью с колючей проволокой и размещали посты охраны, пострадали некоторые насаждения, однако здесь были в основном малоценные и быстро восстанавливаемые кустарники, вроде лигуструма, и с этим пришлось смириться. Тем более что, снисходя к просьбам ученого, оккупанты не тронули тисы, старинные розы и редкие восточные лианы, которыми был украшен партер. Вообще же «соседи» были людьми «порядочными» (знали, что такое порядок), ходили исключительно по аллеям, а если порой и распивали где-нибудь на газоне пару бутылок «шнапса», фруктового самогона или многолетнего белого вина, которое доставали из винных подвалов (сразу же взятых под охрану), вреда это не причиняло.

Кузьмич понимал, что худшее может произойти позже, в разгар зимы, когда станут жарко топить все печи. Однако и тут он верил, что самое ценное сохранить все же удастся. Уверенность подкреплялась тем, что рядом была роща, хотя в прошлом и заповедная, но не столь ценная, и можно пожертвовать старыми

дубами и другими простыми деревьями, чтобы сохранить редкости - об этом он попросил и в магистрате. Ему обещали, и он несколько успокоился.

Сам Кузьмич стал здесь как бы своим. Так как он жил на территории, которая находилась под охраной, днем его пропускали туда и обратно совершенно свободно, ночью же он был дома, невдалеке от помещений с заключенными.

Начальник гестапо, как и полагалось по должности, был человек суровый и жесткий, с большим самомнением и резко подчеркнутым расположением своего духа далеко по ту сторону «устаревших слюнтяйских понятий о добре и зле», как бы запечатленный клеймом нового мессианства и магического беспредела, а сколько ему было лет - тридцать или пятьдесят, - знали, наверное, только кадровики его ведомства. Иногда он прогуливался (в сопровождении двух подручных) по ближайшим аллеям и несколько раз заговаривал с Кузьмичом по-русски. Говорил он почти чисто и только когда раздражался - а это случалось часто, - в речь его прорывался акцент, и она становилась немного дисграмматичной. Этот старик раздражал его, когда попадался на глаза, во-первых, как тайный свидетель их грязных дел (хотя он и понимал, что тот знает не много), во-вторых, вопреки утверждениям других, он изощренным чутьем практического психолога чувствовал в нем врага. Все же однажды в хорошем расположении духа он даже похвалил «этот шудесный парк», однако ученый тут же воспользовался моментом, чтобы напомнить, как драгоценно это собрание для всей мировой науки и попросил «герра» дать указание подчиненным не трогать здесь ни одного куста или, не дай Бог, дерева. Это раздражило гестаповца, ибо он презирал всякие рассуждения о «мировой науке» так же, как и предрассудки кретинов о праве, добре, справедливости и им подобном. Еще более злили его глупые просьбы и требования всех этих ничтожных рабов. Он выругался и ушел.

Между тем наступила зима. В декабре стало холодно, часто шел снег. Начиналось ответственнейшее время, а наши никак не возвращались...

Насаждения самых редких экзотов располагались вдали от помещений, и Кузьмич рассчитывал сберечь их даже в мороз.

Исключение, впрочем, было. Драгоценнейшая жемчужина Сада находилась в самом центре. На огромной поляне, прямо перед фасадом главного здания, рос старый ливанский кедр. Он был реликвией и загадкой. Ботаническому саду насчитывалось двести лет, кедру же - не меньше полутысячи. Как очутился здесь таинственный исполин, единственный во всем крае? Кто и зачем его посадил? Как уцелел он в далекие годы, когда не существовало никакой охраны? Или уже тогда люди поняли его редкость и оберегали? Почему он достиг на чужбине, почти на берегу моря, такого невероятного даже на родине процветания? Все это являлось тайной, и тайна эта была прекрасна.

Дерево, по природе своей приземистое, вознеслось на недосягаемую высоту. Толщина ствола потрясала своей нереальностью. Горизонтальные боковые ветви, толщиной в добрые дубы, распластались далеко вокруг огромными дланями, а вершина была пышной, зеленой и продолжала быстро расти, словно стремилась к небу. Яркая длинная хвоя густо покрывала все до единой ветви, и это было так удивительно, что казалось, будто все дерево страшно молодо, только вчера родилось, и ему еще предстоит расти и расти, словно неумирающему символу жизни и вечной юности.

Тысячи людей посещали Сад до войны, и они останавливались ошеломленные перед деревом, долго в задумчивости смотрели на него, не желая верить. Медленно обходили со всех сторон и только покачивали головами. И озорные, едва вступающие в настоящую жизнь юнцы, и уже перешедшие свой зенит степенные седовласые старики не могли оторвать взгляды от волшебного исполина и, словно прикованные незримой цепью, бродили по огромному кругу, не в силах сойти с этой притягательной орбиты. Тысячи больших плодоносных шишек свешивались как украшения с бесчисленных распростертых ветвей, по которым торопливо мелькали белки. Даже далекие от прекрасного царства флоры и ленивые в своей любознательности горожане, с неохотой оторвавшиеся от «козла» и с трудом привлеченные на экскурсию, даже тупые равнодушные обыватели, занятые всю жизнь лишь заботой как бы убить время, и даже много видавшие, пресыщенные иностранцы не могли оставаться спокойными. Потрясающее величие мира открывалось вдруг им, порождая в душах не осознанные еще до конца благородство, гармонию и красоту. И добро.

Так было. Теперь же вокруг кедра сновали облаченные в тесную форму с когда-то загадочным, а ныне чудовищным символом на рукавах, люди. Однако дерево было таким огромным, таким недосягаемо величавым, что опасаться за него казалось просто смешным. Оно переросло возможности человека.

Начальник гестапо сразу же невзлюбил дерево. Оно подавляло его мощью, своим недостижимым величием, как бы подсказывая ему собственное его ничтожество и порождая неполноценность. Оно словно твердо знало, что вопреки всему неприкосновенно и надолго переживет заносчивого человека. Он олицетворял мрак, оно - свет.

Ему казалось, что дерево здесь совсем не к месту. Всякий палач тревожится о возмездии. Если бы кедра не было, из окна кабинета, с третьего этажа, открылась бы обширная перспектива, теперь же взгляд его упирался все в те же ветви. Казалось, дерево заслоняло свет.

Оно было великим благом для здания. Кедр вовсе не заслонял свет, а только рассеивал его. Стоит убрать дерево - и большую часть года здесь будет несносно жарко. И не помогут шторы: южное солнце раскалит стены. Целое море хвои освежало воздух, внося в него грозовой и смолистый аромат, который дает бодрость и то редкое ощущение радости от дыхания, которое возникает в сосновой роще. Вечером это отпугивало комаров и прочую нечисть. Осенью и зимой могучие «руки» кедра заботливо защищали окна всех этажей и стены от бесчинства буйных ветров и косых струй дождя... (Здание строили сто лет назад и это учли.)

Дерево было другом. Хорошим и верным другом. Правда, в ненастные осенние дни оно действительно несколько заслоняло свет, но ведь нельзя требовать невозможного. Да и какая тут дружба, если все только брать и ничем не поступаться! Мелкие недостатки большого друга только ведь оттеняют его достоинства.

Начальник гестапо давно бы срубил дерево, невзирая на его глупую ценность, если бы оно не было так огромно. Однако же дело казалось таким сложным, требовало такого труда и так много времени, что он, будучи к тому же всегда занят, долго не мог решиться. И все же была еще причина.

Нет, он не боялся ответственности. Ему не давали приказов и в отношении всего Сада - не то что отдельного дерева. Он ведь не знал, что оно такое уж ценное. Кто ему мог сказать? Жалкий ничтожный раб? Этот старик-полуидиот? Кто же ему поверит? Да и сама жизнь старика, что у мотылька: дунул огнем - и нет. Причина была другая.

Даже на черные, всех ненавидящие души дерево производило особое впечатление. Какое-то грозное и могущественное. Люди для гестаповца были ничто. Не сомневаясь, подписывал он приказы о казнях. Все они мерзость, все виноваты. Чем больше убить, тем лучше. Но дерево... И если бы просто дерево! В чем его обвинишь, какое придумаешь преступление? И хотя он не веровал в такие отвратительные предрассудки, как справедливость, где-то на самом дне его уже мертвой совести слышался тихий голос вины и несправедливости. И он колебался.

И все-таки решился. Нашел все-таки повод. Свет. Мразь заслоняет свет. И ее требуется уничтожить...

Он отдал необходимые распоряжения. Никто возражать не стал (да и кто мог посметь?), и он облегченно вздохнул. Жребий был брошен, и спал он в ту ночь спокойно.

Подчиненные сразу зашевелились. Быстро составили план, кто-то поехал в город, кто-то - за взрывчаткой, кто-то - доставать тракторы, тросы и прочее, а остальные распоряжались на месте.

Зло подползало все ближе, а кедр стоял как ни в чем не бывало.

План был весьма прост. До первой развилки добраться по лест-нице (и такая высокая лестница уже найдена), затем вбивать в дерево скобы - огромные скобы, кто-то достал их целый вагон, - и лезть дальше. Это, конечно, весьма опасно - ствол ведь и выше не обхватить руками, но он был шероховатым, и предприятие вполне возможно. Не беда, впрочем, если кто и сорвется.

Дерево росло пирамидой, ветви - как шахматные клетки, поэтому рубку решили начать со средних ярусов. Толстые бревна своими тяжелыми торцевыми концами пробьют первый слой веток (они попадут в «окна», либо отскочат от нижних «балок», переломав мелочь, - главная масса ветвей и хвои будет за их пределами) и рухнут на землю. Здесь их обрубят и оттрелюют на безопасное расстояние, где окончательно и разделают - распилят на части большой круговой пилой с мощным мотором (это тоже было добыто). Мелкие ветки станут грузить в машины и отвозить на свалку.

Дальше - и это уже легче (конечно, если смотреть с земли) - должны перейти выше, рубить, рубить и рубить, решительно сковырнуть вершину, уничтожить ствол ниже, опираясь на

прежние культи-обрубки и страхуясь веревками, пока не дойдут до первого яруса. Можно ли было срубить ствол и нижние горизонтальные ветви, каждая из которых потолще старого дуба, они не думали. Разум (порой, правда, скорее безумие) и острые топоры делают большие дела. Это они знали. За день, конечно, тут не управиться, да и за два, и за три - тоже, однако спешить некуда. Что же касалось оставшейся комлевой части ствола, башни прямо-таки, то ее, глубоко подрыв и перерубив толстенные корни там, где удастся, решили подорвать динамитом.

И все. На том месте, где столетия красовался кедр, откроется огромная проплешь, которая будет радовать взор начальника обширностью панорамы.

Главную часть работы сделают рабы, русские, которых выбрали для отправки в Германию, но пока задержали для дела здесь. Чтобы пресечь искушение взбунтоваться и убежать в лес, каждого приведут отдельно, заткнут за пояс топор (более сильных навьючат и скобами) и погонят по лестнице наверх. А там они безопасны. Слазить на землю станут ведь тоже по одному и отдавать топоры, - если же кто возомнит adler* и сдуру решится «слетать» сам, то неминуемо разобьется («вдребезги», как говорят русские). Эта же участь постигнет тех, кто сорвется без всяких «орлиных» мыслей, просто от слабости, страха или по неосторожности. К тому же есть автоматчики. А на земле пусть потрудятся преданные им предатели.

... В то утро, часов около девяти, приготовления были в полном разгаре. Прямо перед кедром под охраной гестаповцев тесно группой сидели на земле десятка три русских. Они уже знали, что надлежит им сделать, и многие с бессильной тоской смотрели на великое дерево, понимая, до чего подлое это дело. Другие не понимали или старались не понимать, но все были удручены предстоящей тяжелой и опасной работой, что не обойдется, скорее всего, без жертв. Возле ствола, тоже не без охраны, грудой лежали отточенные топоры; тут же, в длину аллеи, располагалась лестница, а чуть дальше, напротив, стояли мощный советский трактор и два новых немецких грузовика. Ждали только сигнала.

Начальник гестапо вышел из дома в весьма скверном расположении духа. То ли он, приняв решение, выпил вчера коньяку и теперь был не в форме, то ли другое что, только тревога и тяжесть в сердце не покидали его. Молча, приветствуемый подчиненными, прошелся он взад-вперед и уже хотел дать команду, когда взгляд его обратился на Кузьмича...

Кузьмич встал, как всегда, рано (он и ложился рано), разбудил внука (мальчик заночевал в этот раз у него; в школу, организованную фашистами, он не ходил), чем-то позавтракал и по обычаю тотчас ушел в парк. Там и работал, пропалывая оранжерею, пока что-то тревожное и неясное (он еще с ночи чувствовал душевную боль, этот несвойственный ему doler antelucem (тоску перед рассветом, как говорили прежде), но не придал значения и думал преодолеть трудом), пока это странное чувство не возросло до такой степени, что заставило его выйти из парка и возвратиться в «загон» (так он называл про себя огороженную территорию). Там-то он и заметил движение около центра. Что бы это могло быть? Страшное постижение пронзило мозг старика, болью сдавило сердце, и он подошел ближе. Мальчик ступал следом.

Веяние грозной опасности, словно предощущение близкой смерти, коснулось вдруг его, но не остановило и не могло больше остановить. Час его пробил, но он должен спасти дерево. И не думал он уже о своем бессилии, полном ничтожестве перед ними, нет. Он ощутил в себе небывалую силу. И смело пошел к начальнику.

Тот мельком взглянул на него и был поражен его видом. Волосы старика стояли, большие глаза горели, а весь облик приобрел черты неожиданной глубокой и страшной отрешенности. И не от мира вовсе, а от самого себя. Не желая разбираться в фашистской иерархии, Кузьмич не знал полного «титула» грандгестаповца, называл его «господин» или «герр начальник», причем не без чувства брезгливого самоуничижения, а теперь не сказал и этого.

- Что вы собираетесь делать? - громко и внешне спокойно спросил старик, однако с какой-то грозной судейской ноткой.

Тот вздумал поиздеваться над старым ботаником.

- Думаю срубить это дерево. Будет прекрасно, не так ли?

- Вы этого не сделаете, - твердо сказал старик.

- Почему? - кротко спросил шеф.

- Это невозможно... Господин начальник, - торопливо и просительно заспешил он, словно боясь, что его прервут и не дадут досказать. - Умоляю вас... Ради всего Святого, ради людей, ради будущего, ради науки, ради вашей матери! Неужели вы не видите?! Это дерево одно в целом мире, другого такого нет, оно - драгоценность, реликвия и загадка. Вы бывали в Ливане? Там есть последняя роща кедров. Стволы, правда, там толстые, но они низкие, чахлые, вымирающие, на них очень немного хвои. Это дерево возродилось здесь, в ином мире, оно приобрело формы как сто миллионов лет назад, - может, даже гораздо лучшие. Это чудо природы, его больше нигде нет, и вы не должны... Помилуйте, простите его, если оно мешает... Ради великой Германии, ради всего мира... Ведь мы посылали его семена всюду... И в вашу страну тоже. Ради его детей, которые украшают Штутгардт... и Мюнхен... и Франкфурт-на-Майне. Помилуйте, господин начальник, прошу вас. Дереву только пятьсот лет, и оно будет расти тысячу, и переживет нас с вами и всех наших внуков. И будет дарить радость. И каким оно станет?! Этого никто не знает. Оно еще очень молодо, оно продолжает быстро расти. Я его знаю уже сорок лет, но это для него - минута, не более... Оно должно жить, оно будет жить. Оно ведь еще ребенок, а детей нельзя убивать...

- Я его порублю, - раздражаясь, сказал гестаповец. - И буду топить камин.

- Но зачем вам так много дров? Вы не истопите его и за сто лет. Я буду сам для вас рубить дрова, сам буду носить. В роще есть старые можжевельники... Они лучше...

- Нет. Я так хочу.

И гестаповец перевел взгляд на мальчика.

- Это твой внук?

- Да.

- Большевик?

- Что вы, он - мальчик...

- Его отец, а твой сын есть большевик, и он с нами воюет, - он показал хорошую осведомленность.

- Его отец убит на войне, - грустно сказал старик, но гестаповец, не слушая, продолжал:

- А ты есть враг Великогермании.

- Нет, я не враг для Германии, не враг для народа, - возражал Кузьмич, но тот его не слушал. Он уже все решил.

Несколько офицеров и солдат подошли ближе.

- Убейте лучше меня, - с отчаянием в голосе закричал старик, - только не троньте дерево!

Шеф посмотрел на него мрачно и страшно.

- Ты шутишь плохие шутки, старик, - металлическим голосом произнес он. - Ты думаешь, я тебя не убью? Со мной шутки плохи!

- Я не шучу, - тихо сказал Кузьмич.

- Ах, ты не шутишь! Что же, согласен ты умереть? За дуб? Я-то ведь знаю, как старики любят жизнь. Я-то ведь знаю...

- Ничего вы не знаете! - оборвал Кузьмич.

- Ты так!.. - начальник гестапо не спеша расстегнул кобуру. Кузьмич стоял ровно. - Что ж... - доставая вальтер, спокойно рассуждал тот. - Мы умираем за нашего фюрера, ты же готов околеть за дуб. (Из русских названий деревьев он явно предпочитал «дуб» - оно отвечало его родному слогу.) Пусть так. Jedem das seine - каждому, говорят, свое.

Он поднял пистолет.

- Только клянитесь, что не убьете кедр! И уведите мальчика.

- Пусть смотрит! - рявкнул гестаповец. - Пусть он увидит, как умирает дурак! Только ты все же шутишь... Шутишь со смертью... Сильно, однако, его ты любишь. - Он указал на кедр. - За что?

- Вам этого не понять.

- Так... шутишь... Но не родился еще русский... Швайн*, который меня бы перехитрил. Чтобы смеялся потом надо мной... Оба вы жить не будете. Кто-то один. Выбирай: ты или дерево.

- Я уже выбрал, - глухо сказал Кузьмич. - Стреляйте!

Гестаповец засомневался.

- Может, ты хочешь еще подумать? - опустив руку, сквозь зубы спросил он.

- Нечего мне думать. Раз кто-то из нас должен погибнуть, пусть лучше умру я. Только клянись всем Святым... (Он был уже на равных.) Клянись свой матерью, что не убьешь кедр.

- Я поклянусь фюрером! - истерически прокричал фашист, взбрасывая руку с оружием и озираясь на своих подчиненных, призывая их в свидетели. - Я не срублю дуб, если убью тебя, как собаку! Ты готов?

- Готов, - расставаясь с сиянием солнца, сказал Кузьмич.

- Молись!

- Я в Бога не верю. Только в людей.

Он как бы стал выше и величественней, растворяясь в пространстве и отходя в вечность.

Гестаповец стал медленно опускать вальтер, - глаз у него был точен. На какой-то момент задержал он оружие и выстрелил. Прямо в лицо.

Кузьмич даже не вскрикнул. Он только судорожно вскинул руки, повернулся вполоборота и рухнул на спину, окровавленным мертвым лицом к своему палачу.

Наступила зловещая тишина. Казалось, даже фашисты были глубоко потрясены.

Гестаповец повернулся и, опустив голову, почти побежал к зданию. Только у двери он на мгновение обернулся.

- Убирайтесь все к черту! - все еще по-русски прокричал он и скрылся за входной дверью.

Только когда он скрылся, мальчик бросился к деду, упал перед ним и крепко обнял его ноги. Двое солдат с трудом оторвали его и увели прочь. Кто-то из них сунул ему конфетку...

***

На том самом месте, возле аллеи, в окружении красных и белых роз, высится мраморный обелиск. Старый фотопортрет, словно навеки прикрытый пластиком, и глубоко врезанная золотая надпись заставляют предположить, что это надгробие.

Однако ничей покой не оберегает оно, никакие кости не хранятся под ним. Ибо это память не телу, но духу...

Да, мало, наверное, осталось в живых тех, кто смотрел на это своими глазами. Русские были расстреляны, якобы за связь с партизанами, а еще через две недели, ветреной дождливой ночью в Сад пришли настоящие партизаны. Начальник гестапо, его сподручные и прихвостни-предатели были убиты или расстреляны. Позже гестапо перевели в город - там было спокойнее...

Да, никого, наверное, из тех, кто видел все это, уже нет. Кроме одного. Мальчика-внука.

Мальчиком этим был я...

Как и прежде, сияет кедр своей дивностной, первобытной красотой. Хвоя его зелена, ветви огромны и вершина устремлена ввысь. Как и тогда, украшают его, словно декоративные канделябры, тысячи плодоносных шишек. По безбрежным ветвям деловито мелькают белки. В изумлении останавливаются перед ним люди и, раскрыв рты, не могут отвести глаз. Он величествен и прекрасен. Но нельзя забывать, что прекрасен он только в глазах людей и что один из них заплатил за него жизнью. Это уже недоступно ни дереву, ни зверю, ни людям с душою зверя. Совершить подобное может лишь Человек.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.