Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 1(30)
Николай Ляшенко
 РУССКОЕ СОЛНЦЕ

- Лаврентий Павлович? Вы?..

Хотя дома никого не было, удивленная Клавдия Петровна назвала ротмистра на «вы».

Его трудно узнать. Очки, черная каракулевая шапка, низко надвинутая на лоб, серое пальто с таким же, как и шапка, черным каракулевым воротником, в руках саквояж.

Клавдия Петровна стояла растерянная и загораживала собой дверь. Ротмистр взял ее за плечи, оттеснил, осторожно, без хлопка, закрыл дверь.

- Дома кто есть? - спросил негромко, почти шепотом.

- Я одна. Аня на дежурстве в госпитале, а Борис… - махнула рукой, не договорив.

Никогда еще Клавдия Петровна не видела ротмистра в цивильном платье. Казалось, он и родился в мундире. Всегда подтянутый, выбритый, свежий, едва уловимо пахнущий дорогим одеколоном. И вдруг эта нелепая гражданская одежда… Она сутулила Благова, куда делась прежняя подтянутость. На щеках серый налет, значит, брился еще вчера.

Благов явно удовлетворен, что дома никого. Сказал:

- Хорошо. Это хорошо.

- Раздевайся.

Лаврентий Павлович расстегнул пальто, но не снял.

- Позволь, я разденусь в твоей комнате.

Они прошли в комнату Клавдии Петровны. Ротмистр выглянул в окно, задвинул шторы, и лишь после этого разделся.

- Не удивляйся. Так надо. Сейчас такое время, сама видишь.

- Да-да, я не удивляюсь, - машинально отвечала Клавдия Петровна.

- Пролетарии и прочая дребедень взбунтовались. Разнесли полицейские участки, жандармерию. Попадись я им, вздернули бы на первом же фонарном столбу. Впрочем, то же самое сделал бы и я, окажись на их месте.

Ей стало невыносимо жалко Лаврентия Павловича. Жалость эта была сродни материнской. Этот близкий ей человек сейчас нуждался в помощи, ее помощи, защите и успокоении. И пришел к ней, именно к ней, зная, что только она способна понять его. Она сделает все, что в ее силах, готова на все ради него, чтобы отвести опасность. Даже жертвуя собой.

«Боже! Как он сказал! На первом фонарном столбу… Ужасно!»

Ей сделалось дурно. Но вида не показала.

Принесла заветный графинчик. Благов с жадностью выпил несколько рюмок кряду, не закусывая. Напряжение, кажется, отпускало его.

Клавдия Петровна смотрела выжидающе.

- В Туле мне оставаться нельзя. Иначе не сносить головы. Неизвестно, как долго будет продолжаться эта смута. Оставаться здесь нельзя. Я вечером уйду. А пока… Клава, мне некуда сейчас идти. Только здесь, с тобой, я чувствую себя в безопасности. Клава…

Он привлек ее к себе. Она ждала этой ласки, чувства выплеснулись неистово, в то же время ее нестерпимо жгла мысль, что через несколько часов он уйдет. Уйдет в неизвестность, и кто может сказать, когда она увидит его снова.

- И… куда ты? - спросила несмело, боясь, вдруг он догадается, что она готова идти с ним.

- Хм… - помялся он. - Мало ли. Зачем тебе это знать?

Она побледнела.

- Ты не хочешь мне сказать…

- Тебе это совершенно не нужно.

- Не нужно? Как же так… Почему ты со мной…

Он прервал ее.

- Клава, не надо. Оставим. - Благов старался не выказывать раздражения. Увидел выступившие на ее глазах слезы. Ему стало неприятно. Ох уж эта сентиментальность женщин…

- А что же со мной? - посмотрела с мольбой.

- С тобой? - удивился он.

- Ты оставляешь меня одну! Совсем одну… - заплакала.

Он ничего не ответил, сморщился, налил еще рюмку и выпил.

- Я тебя люблю! А ты… - Выпалила: - Я с тобой! Возьми меня. Хоть на край света. Иначе я умру. Слышишь! Умру!

Черт знает что! Не хватало ему еще трагикомедии. Взбалмошная баба. Она любит его.

- Не говори глупости, - сказал холодно.

- Я люблю тебя! Люблю! Люблю! - твердила она и била кулаками в подушку, поливая ее слезами. - Ты жестокий человек! Ты хочешь моей смерти! Хочешь, я знаю!

- Успокойся… - Он гладил ее плечи, и в нем поднималась совершенно ненужная - он понимал рассудком, - сострадательная нежность к этой женщине.

Благов никогда не помышлял о женитьбе. Ему было хорошо одному. Женитьба, по его мнению, есть обуза, совершенно излишняя, которую по глупости мужчины взваливают на свои плечи, одураченно называя близость с женщиной, чем, кстати, наделено и все остальное живое на земле, не иначе как любовью. Вздор. Лаврентий Павлович женщинами особо не увлекался, но и не обходился без них. В них была потребность, и он не отказывался от нее. Просто, естественно и разумно.

Клавдия Петровна… Клава… С ней он не месяц и не два. Пожалуй, ни одна женщина не занимала его столь длительное время. Он не спрашивал себя - почему. Его тянуло к ней. Она за все время не надоела ему, желать чего-то другого он и не хотел.

Любит его… Она действительно любит его! Что значит - любит? В ее возрасте… А ее муж? О, кретин! Все знает и лишь глазами хлопает, делает вид, что ничего не происходит. А она? Делить постель с двумя мужчинами и одного из них любить? Блажь. Но почему он с ней так долго? Любит… Быть может, у него к ней тоже…

Он повернул мокрую от слез Клавдию Петровну на спину и стал жадно целовать.

Она опять онемела от счастья.

Отдышавшись, Благов взглянул на подурневшее от слез ее лицо, и совершенно спокойно, с канцелярской деловитостью, сказал себе: «Кошка. Очаровательная похотливая кошка». Посмеялся, до чего же дикий бред явился ему в голову буквально перед этим. Взглянул на часы:

- Не провожай.

Молча оделся. Клавдия Петровна безмолвно глядела на него. Подошел, поцеловал в щеку. Клавдия Петровна застонала. Скользнул губами по щеке, нашел ее припухшие губы. Крепко сжал безвольные руки.

Уходя, оглянулся. Она лежала с закрытыми глазами и, казалось, не дышала…

Он едва нашел в себе силы преодолеть желание вернуться, упасть перед кроватью на колени и уткнуться лицом ей в грудь и затихнуть так, отринув все остальное на свете.

На цыпочках прошел в прихожую, взял саквояж.

Дверной замок щелкнул. Ротмистр отпрянул от двери, мгновенно перекинул саквояж в левую руку, правую сунул в карман.

Вошел Борис Иванович. Шапка набекрень, верхние пуговицы пальто расстегнуты, шарф выбился. Лицо разрумянилось, глаза раскосо блестят. Явно навеселе. Некоторое время, покачиваясь, неузнавающе смотрел на Благова. Воскликнул:

- Ба! Господин ротмистр! Собственной персоной! Давненько глаз не казали. - Прислонился к стене, обретя устойчивость. - Вас и не узнать! Загримировались… А где же ваш шикарный жандармский мундир? В саквояж спрятали, позвольте спросить?

Ротмистр молчал, брезгливо глядя на пьяного нотариуса. Бог ты мой… С этой мокрицей столько времени вынужден был вести джентльменские разговоры. И еще в какие-то моменты тот казался даже интересен. Благов пытался распознать сущность этого человека, заглянуть на дно его души. Пустота! Жаль, в свое время надо было прижать этого болвана. Так прижать, чтобы в штаны наложил от страха. Не стал. Искренне было жаль Клавдию Петровну и Аню - эту славную девочку.

Астапов не унимался.

- Думаете, еще пригодится? Ах, Лаврентий Павлович… Смеете надеяться… Зря! Выбросьте, советую. Ваша песенка спета!

- Что еще? - с убийственной вежливостью, так, что Астапов передернулся, спросил Благов.

- А больше ничего! - грубо, с вызовом выкрикнул нотариус. - Вижу, бежите? Потому и задрапировались под порядочного субъекта! Вот оно! Грянуло! Пришел час вашего краха! Да, пришел. Где же ваш лоск, жандармский ротмистр? Боитесь… За свою шкуру каждый боится… Еще как… Особенно вы!

- Вы сколько выпили, Астапов?

- Что-о? - вытаращил тот глаза. - Ах, сколько выпил? Ха! Я бочку могу сейчас выпить, ясно вам? - Вытянул шею и по слогам бросил в лицо Благову: - Ре-во-лю-ция!

- Вы не умеете пить, господин Астапов. Вы просто мерзки. Революционер…

- Вы!.. Вы!.. - поперхнулся тот от негодования, не находя слов.

- Прокашляйтесь, - издевательским тоном сказал ротмистр. - А то задохнетесь. Не дай Бог, революция потеряет такого Робеспьера.

- Вас уже задавили! Вы труп! Поняли? Ходячий труп! Бежите же, бежите… - Угрожающе, брызгая слюной: - Вас все равно найдут! Откопают! За все спросят. За все!

- Вы дур-рак, Астапов.

- Вон!

- Не орите. - Благов предупреждающе шевельнул в кармане рукой. Нотариус не понял этого движения.

- Вон! - затопал ногами.

Дерьмо! Ладно, пусть живет. Здесь нельзя.

- Вы дурак, Астапов, - повторил. - Напрасно радуетесь. Вы будете раздавлены, как гнида. Этой самой революцией, за которую готовы выпить бочку. Ваше счастье, что я сдержался.

Благов вышел, аккуратно притворив за собой дверь.

- Негодяй! - выкрикнул Астапов вслед. - А… Понимаю… Прощался с этой…

Оскорбление, которое он терпел, которому столько времени открыто, на глазах подвергали его собственная жена и ротмистр, искало выхода, дикая ярость напрочь затмила разум и звала к жестокому и немедленному отмщению. Взвыв по-звериному, разъяренный, он кинулся в комнату жены.

На улице ротмистр оглянулся на дом Астаповых, подумал: «Пьяный идиот способен вытворить все что угодно». И кольнуло: «А там Клава…». И тут же, отбросив эти мысли прочь, темными переулками быстро зашагал в сторону вокзала.

***

- Мамочка… Милая… мамочка…

Аня обнимала ее, гладила распущенные волосы, нежно вела губами по горячему лбу, глазам, щекам, сдерживала слезы и все поправляла одеяло, укрывавшее мать.

Облегчить, унять боль, страдания. В силах - взяла бы часть их на себя, терпела, только бы не видеть такого ужаса

- Тебе не холодно, мамочка? - вглядывалась, содрогаясь, в неузнаваемое лицо матери.

Та вымученно улыбалась страдальческой улыбкой. Приподнималась, порывисто хватала руку дочери, целовала иступленно, роняя на пальцы неудержимые слезы.

На лицо Клавдии Петровны страшно смотреть. На разбитых губах запеклась кровь, из провалов глазниц, залитых сплошной синевой, лихорадочно горят глаза, опухшие щеки в мертвенно-восковой желтизне.

- Аня… Как он меня бил! Как он меня бил… - глотала слезы, запрокидывала голову.

В этот момент Аню пронизывало леденящим страхом, мать становилась похожей на покойницу, лежащую в гробу. Аня обеими руками приподнимала ее голову и не отпускала, содрогаясь от всего того, не укладывающегося в сознании, что произошло в доме в ее отсутствие, когда она дежурила в госпитале.

- Ногами… В живот… В грудь… Чтобы я не кричала, зажал рот рукой. Боже! Боже! Он чуть не задушил меня… Доченька… Доченька… - металась в постели, такая сразу будто стаявшая, маленькая.

- Мамочка! Миленькая!.. Не надо. Успокойся. Ну успокойся… Пожалуйста, прошу тебя…

- Боже, что он со мной сделал!.. Я умру… Аня, прости меня. Прости, доченька…

- Зачем ты так? Мама! Не надо. Не надо… Милая!

- А ведь я когда-то любила его. Бог ты мой! А он… Я для него была ничто. Он был все время занят собой. Женщины. Я старалась… Поверь, я старалась, все делала… И все напрасно. Напрасно! Я была вещью в доме. Это страшно, Аня, быть вещью. Прости меня. Прости... Я не сумела стать хорошей матерью для тебя. Из-за него… Очерствела, холод в моем сердце, ты не знала ласки от меня. Прости… А я тоже хотела жить, Анечка… Не быть вещью. А про тебя забыла. Боже, какая я грешница! Нет-нет, не перебивай меня. Я должна… Все сказать должна… Потом Лаврентий Павлович… Глупая, недалекая женщина. Верила… Сама не знала, во что верила, чему верила. Пресмыкалась, ожидая подачек, маленьких радостей. Нет мне прощенья… А его ненавижу! Он сломал все святое. Через него я стала ящерицей, существом пресмыкающимся.

С открывшейся вдруг потрясающей глубиной Аня поняла сейчас, какую ношу несла мать все эти годы. И отчужденность между ними - они были словно чужие, живя в одном доме, - казалась чьим-то злым наущением, какой-то злобной силой, заполнившей все пространство и время - долгие годы - в их доме. Она сковывала Аню, эта злобная сила, заставляла уходить в себя, отдаляя все больше и больше от родной матери.

Аня запоздало ругала себя сейчас, с отчаянием понимая, что ничего уже изменить нельзя. Ругала, ведь она могла, пусть не тогда, маленькой девочкой, позже, повзрослевшей, попытаться понять мать, сделать шаг навстречу. Без слов, без объяснений, приблизиться сердцем, и тогда бы мама оттаяла, открылась и потянулась к ней. И все было бы так, как должно быть между матерью и дочерью - близко, радостно, откровенно. Она виновата перед мамой. Ей было тяжело, одиноко. Так же тяжело и одиноко, как было и Ане. А они жили - рядом и далеко. А всего-то шаг. Один шаг! И все было бы по-иному.

Не поздно, ничего еще не поздно!

- Я тебя люблю, мамочка! Сильно люблю! Очень-очень! - старалась выговориться, выплеснуться Аня. - Ты у меня одна, родная! Ты у меня самая-самая! Люблю! Люблю! - не сдерживала своих чувств, давая им волю.

- Доченька… Доченька…

Обе плакали, нерастраченные их чувства выливались сейчас в объятья, слезы.

А мысли горячечные, рвущие сердце.

«Отец… Он мне отец? Я не хочу, не хочу! Он не отец!» Косички, бантики… Он заплетает, любовно, старательно и ласково. Она у него на коленях. У отца… Было же! «Добрый, ласковый папа… Ты умер, ты давно умер, тот мой давний папа. Ну почему? Почему так?!»

- Он дома?

- Нет, мама. Дома никого, кроме нас с тобой.

- Он сразу убежал…

- Спи, спи, мамочка… Я не открою. Никому не открою.

- Иди, Аня.

- Я останусь с тобой. В твоей комнате буду спать.

- Нет-нет. Иди к себе… Спасибо, Аня. Одна хочу…

Тишина.

Сон. Есть ли он, сон?

«Мамочка, мы уйдем. Уедем. Куда-нибудь, далеко-далеко. Нам будет хорошо. Слышишь? Вдвоем, только вдвоем. Никто не нужен. Ты и я. Люди… Жестокие люди…».

«Силы ушли… Я не перенесу… Я старая-старая, мне сто лет. Не нужна… Лаврентий… Кончено. Пусть… Пусть будет так. Я решила…».

…Утром Астапов зашел домой за деловыми бумагами.

- Не-на-ви-жу… - осунувшаяся, повзрослевшая дочь, гневно и тихо.

- Дура… Сопливая дура. Ничего ты не знаешь. Твоя мать потаскуха. Знай!

Воровски, чужим человеком в собственном доме сделал движение к комнате жены. Приоткрыть дверь, в щелку взглянуть, мельком, одним глазом. Необъяснимый закон - содеявшего неодолимо тянет потом узреть содеянное.

- Не смей! Уходи! - властный, негодующий окрик дочери.

Поплелся к двери, вышмыгнул трусливой мышкой.

Клавдия Петровна надела новый голубой пеньюар, накинула на плечи цветастую цыганскую шаль, прошлась по комнатам.

Полила фикус, с огорчением отметив, что два нижних листка пожелтели и скоро отпадут. Сняла в зале со стены портрет Ани, та на выпуске в гимназии, светлая, веселая, обмахнула шалью от пыли. Прошла в прихожую, постояла у двери, прислушалась.

Тихо.

Аня вернется из госпиталя поздно вечером. Времени впереди много, и Клавдия Петровна могла не спешить.

О другом человеке, живущем в доме, она не думала. Он выпал из ее сознания.

Вернулась в свою комнату, поставила портрет дочери на тумбочку у кровати так, чтобы лежа его было хорошо видно. Перестелила сбитую постель, тщательно расправив морщины на простыни. Посидела на краешке, словно боясь ее помять, разглядывая вытянутые на коленях свои белые руки. Потом торопливо встала, надо было что-то сделать. Но что именно, Клавдия Петровна никак не могла уяснить. Оглядывала комнату и увидела недопитый графинчик. Ах, да! Он-то и нужен. Налила рюмку и медленно выпила, не поморщившись, словно воду. Понюхала пустую рюмку, удостоверяясь, водку ли выпила. Запаха совершенно не чувствовала.

Закурила, вытащив папиросу из распечатанной пачки, забытой Лаврентием Павловичем. Курила первый раз в жизни, но не закашлялась.

В голове пошел легкий звон.

«Хорошо… Легко и… не страшно».

Бросив недокуренную папиросу в другую рюмку, из которой пил Лаврентий Павлович, подошла к зеркалу, погладила кончиками пальцев кожу лица. «Ужасно…». Тщательно припудрила синяки под глазами, желтизну по краям и осталась довольна. Лицо изменилось, следов побоев почти не видно, только припухлость осталась. Вздохнула, ее не убрать.

Какой-то детали вроде не хватало. Ну, конечно же! Красная помада освежила запекшиеся губы.

Кажется, все.

Никаких мыслей, только приятный звон в голове.

Налила в рюмку еще, поставила на тумбочку, откинула на постели одеяло. Подушки показались слишком низкими, она взбила их и легла. Так удобно. Полусидя, полулежа.

«Так просто, легко? И я не плачу? Почему я не плачу?»

Полулежала, прикрыв глаза.

Встряхнулась и высыпала в рюмку содержимое бумажного пакетика, который достала из-под матраца. Для верности достала еще пакетик и тоже высыпала. Белый порошок растворился без перемешивания, и Клавдия Петровна этому очень подивилась, она уже собиралась было пойти за ложечкой.

Бросила взгляд на Анин портрет. Но взгляд был отсутствующий, безразличный. Она была уже ТАМ, и ни лица, ни что-либо другое уже не тревожили ее воображение и память. Все отошло, оставило ее.

Ни страха, ни печали, ни удовлетворения. Ничего. Осталось одно только движение, необходимое, завершающее.

Содержимое рюмки показалось безвкусным, и она успела об этом подумать.

Рюмка выпала из руки, скатилась с постели и тонко дзинькнула, упав на пол. Но не разбилась.

***

Ноги поджаты под себя, из разреза облегающего атласного халата розовеют округлые, аппетитные коленки.

Зося Снитковская любит сидеть на диване, вот так, ноги под себя, обложившись маленькими подушечками, предаваясь томным грезам о красивой полноценной жизни.

Рядом ссутулился Борис Иванович Астапов. Выпрашивал у Зоси рюмочку ликера, водки или, черт с ним, любого пития.

Зося не поддается на уговоры, с ленцой ворчит:

- Ты и так уже глотнул. Фу, как от тебя разит!

Ей не хочется вставать с удобного дивана.

- Что ты понимаешь… Что ты понимаешь… - раскачивается нотариус. - Я ужасно расстроен, страдаю. Я выбит из колеи! - Перестал раскачиваться, потянулся к Зосиным коленям. Она шлепнула его по руке. - Я ж тебе рассказал все! До чего ж ты…

- Ой, ой! Какая я непонятливая! Черствая! Он расстроен. Ах-ах! - Сбросила ноги с дивана, уронив подушечки.

- Не юродствуй! - воскликнул Астапов, поднимая подушечки. - Мне и так тошно!

- Не кричи! Он рассказал… Порядочный мужчина не будет рассказывать о таких гадостях. - Сорвалась с дивана, пошарила в шкафу, раздраженно сунула початую бутылку страдальцу. - Пей! - И смотрела красивой коброй, к которой даже прикоснуться опасно.

«Стерва, однако… Но хороша! Хороша, тварь гремучая!»

Стакана она не дала. Борис Иванович глотнул прямо из бутылки.

Зося заняла опять прежнее место, поудобней подоткнула под себя подушечки. Смотрела на Астапова, презрительно сморщив носик.

В последнее время друг сердца уж чересчур увлекался заглядывать на донышко бутылки, часто забывая о главном, - засыпал быстро, чего ради, собственно, и заявлялся к Снитковской. И стал ужасным сквалыгой. Держал на учете чуть ли не каждый гривенник. О, это Зосю раздражало страшно, больше, чем его преждевременный сон. А когда узнала, - сам похвалился, - что Борис Иванович в порыве высоких патриотических чувств пожертвовал целых сто целковых в пользу покалеченных на фронте нижних чинов, вышла из себя вконец, едва не выставив незадачливого жертвователя за дверь. Тот быстро сориентировался и немедленно пожертвовал несколько ассигнаций в пользу их сердечной дружбы.

Ассигнации несколько размягчили ее душу, она отошла, но с каждым днем разочаровывалась все более - Астапов прямо-таки дрожал над своим кошельком. В отместку демонстративно повесила гитару на гвоздь. Сколько ни упрашивал Борис Иванович, не брала ее в руки. Ублажать его душу чарующими романсами за здорово живешь - нет дураков. Не поддавалась на мелкие купюры, хотя рука при виде их сама тянулась к гитаре. Ассигнации! Ассигнации, друг мой. А с ними расставаться ему было жалко.

Подумывала все чаще, что их чувственные отношения, основанные на гитарной струне и кое еще на чем, слишком затянулись, толку от них мало, а потому они исчерпали себя, и, следовательно, ничего не остается, как опустить на их пути семафор и зажечь запрещающий красный свет. Впрочем, этот цвет, запрещающий на железной дороге, в Зосиной душе, скорее, напоминал зеленый - проходной.

Одни убытки. Несносный нотариус превращался в скупого рыцаря, к тому же перебиравшего без меры. А корысть и пьяных мужчин Снитковская не терпела всеми фибрами своей молодой души, равно как и тела.

Ко всему прочему, несет всякую ахинею про революцию, на которой помешался.

Вот и сейчас заявился. Про революцию молчит, зато стонет, жалуется, как его смертельно оскорбили - собственная жена со своим любовником, жандармским ротмистром. Олух, думает, что возвысился в глазах ее, Зоси, подробно рассказав об избиении жены. Нотариус, интеллигент! Бедная та женщина… Оказывается, рогатик способен на кулаки. Попробовал бы он так с ней, Зосей!

- Пакостно! Здесь невмоготу! - Астапов стукнул себя в грудь, глотнув из бутылки еще. - Огнем полыхает! Как меня унижали!.. Сколько лет! - Застонал, заскрежетал зубами.

Зося хмыкнула.

- Кто ж тебя унижал?

- Ты опять смеешься! - рыдающе воскликнул Астапов. Он хотел успокоения, его не было, Зося не давала его, еще и ерничала.

Она поплотней запахнула халат, свернулась калачиком. Надоел. Вчера заночевал у нее, спал на оленьей шкуре у дивана и сегодня, кажется, не собирается домой.

- Кто может понять? Кто?! Мне больно! Тяжко! Тошно!

Он шарил нервными руками по вороту, галстук давил горло.

«Как он обрюзг… Настоящий старик…».

- Да! Я избил ее. Жестоко избил. И не каюсь. Нисколько! Потаскуу-ха… Она терзала, клевала мое сердце. А я терпел. Терпел-ел! В такой момент… Россия поднята на дыбы!

- Пойди умойся и успокойся, - посоветовала Зося скучным голосом и зевая.

- Нет! Я скажу. Все скажу! Да! Россия поднята на дыбы. Гром, гром грохочет! А я погряз… Нет… Нет… Не надо было и пальцем трогать ее. Плюнуть презренно в бесстыжие глаза и уйти. Достойно. Не снизойдя до слепого гнева. Рукоприкладством еще больше унизил себя. Дочь отвернулась. Но Клавдия вынудила! Слышишь! Она вынудила! Теплая постелька, разнеженная… Наглость! Я мог их застать голыми. Ее жеребец не вышел еще за порог.

«Фу! Сколько помоев выплескивает! - покоробило Зосю. - Сам-то не жеребец? Был. Сейчас - безмозглый мерин. Мужчина… Разве может быть таким мужчина! Жеваный хлюпик…»

Куда ж подевались настоящие мужчины, где они? Пусть лепечет. Но когда уйдет? Не-ет, сегодня она отправит его домой. К законной супруге, которую пинал. Ничтожество…

Ей было противно, в то же время забавно сейчас наблюдать за этим хнычущим существом в штанах, которого и язык-то не поворачивался назвать мужчиной.

«Вот тебе и революция, господин нотариус. Царя с престола спихнули, а я тебя выпихну за дверь и больше не пущу».

- Зачем же ты терпел? - грубо оборвала его стенания. - Пикнуть боялся? Поджилки тряслись? Дрожал, что жандарм яйцо всмятку из тебя сделать, если трепыхнешься? Эх, ты… Медуза вы, Борис Иванович.

Он вскипел. Снитковская ковырнула язву, которая и без того нещадно ныла. Взвился:

- И ты! Да ты такая же потаскуха! Хуже! Во сто крат! Продажная шлюха!

Хмель сделал Бориса Ивановича храбрым. Никого и ничего не боялся. За свое оскорбленное достоинство готов постоять перед кем угодно. Оскорблять! Грязная шлюха!

- Думаешь, я не знаю? Как бы не так!.. Что? Присяжный Мануйлов щедрее меня? Сколько берешь с него за визит? В кредит, случаем, не отпускаешь?

- Подлец! Пошел вон из моего дома! - Разъяренной кошкой метнулась Снитковская к двери, схватив со стола на всякий случай стеклянную узкогорлую вазу из цветного стекла. Держала ее, как палицу, указывая на дверь.

Борис Иванович мимолетно пожалел, что дело приняло такой скверный оборот, - он слишком погорячился. Но сейчас же одернул себя, ругнул за слабость, недостойную мужчины. Довольно! Не хватало еще извиняться перед этой бабой с толстыми ляжками, которые она так умело подносит.

Опасливо обошел ее, стоявшую готовым к прыжку цербером, схватил с вешалки одежду и уже через порог открытой двери плюнул в Снитковскую. Та не успела сделать и движения, как он с резвостью юноши оказался на противоположной стороне улицы.

Нотариус Астапов был сейчас храбр, как никогда.

Подлые бабы! Вот кто рушит святые устои общества. Вот где гнилой корень, искусно замаскированный обольстительностью с невинными глазками. Черт бы их побрал! Похоть! Баба, будь хоть трижды царицей, все равно остается бабой. Екатерина, вон, сколько светлых голов изжила! И все из-за того… А эта, последняя? Мужик ей сибирский с немытой рожей приглянулся. Знаем! Твари…

В воспаленном мозгу Бориса Ивановича сейчас толкалось одно - все на свете напасти, от семейного до государственного масштаба, исходят исключительно от женщины. Все остальное - следствие. И никто ему не докажет обратное.

Его колотило. Требовалась разрядка. Иначе, он чувствовал, у него полопаются сосуды в мозгу.

Он был готов хоть сию минуту прыгнуть на поезд и ехать туда, на фронт, где сражаются за Отечество и нет этого подлого племени - баб.

Не совсем устойчивой походкой от дома Снитковской Борис Иванович двинулся к ближайшему кабаку.

Ему вдруг зверски захотелось перекусить, заодно и слегка еще выпить. В ресторан, где зеркала и крутится вычурная публика, идти решительно не хотелось. К чертям собачьим! В самый заурядный кабак, пропахший табачным дымом и кислыми щами. Это же прекрасно - кислые щи! Да здравствуют кислые щи! Там легче дышится, и никто его не знает. Поближе к простому народу! Подальше от умников.

- Кислых щей, братец! - потребовал у здоровенного детины, косая сажень в плечах, одетого в холщовую белую рубаху, подпоясанную красным кушаком. Детина, изогнувшись, вырос перед столом, едва Борис Иванович успел сесть за него. - И гречневой каши с маслом. Есть?

- Имеется-с, - глухим басом, точно в бочку, мгновенно ответствовал человек. Голубыми, младенческими глазами уставился на барина, ожидая, какой еще последует заказ.

- А редька имеется?

- Так точно-с!

- Тогда принеси и редьки. С постным маслом. Только солить не надо, я сам посолю.

- Слушаю-с!

- Еще ликера принеси.

- Нету-с!

- Эка! Плохо… Тогда пива с раками.

- Пиво есть, раков нету-с!

Борис Иванович огорчился. С удовольствием бы посмаковал клешню. Ну да, конечно, сейчас зима, откуда раки.

- Ну… тогда… Пива не надо. Водочки принеси. Нет, лучше коньяку.

- Слушаю-с! - подобострастно изогнулся еще раз человек. Наклонился, предложил гудящим шепотком: - Имеются куриные гребешки в сметане. Не желаете-с?

Борис Иванович отказался от деликатеса.

- Нет, куриных гребешков не хочу. А сметану вообще не терплю, у меня от нее в животе бурчит. Огурец соленый принеси.

Человек исчез, будто под стол нырнул.

«Славный малый! Истинно русский богатырь! - умилился Борис Иванович. - А бас! Такому б в оперу! Богата все же русская земля!»

Напряжение спадало, Борису Ивановичу здесь нравилось, скрипка, на которой играл кудлатый мужик, успокаивала, расслабляла.

Он с аппетитом хлебал обжигающие щи, шумно дуя на ложку, когда за столь присели двое, по виду - мастеровые.

- Позвольте? - вежливо спросили сначала.

- Пожалуйста! - великодушным жестом пригласил Борис Иванович. - Я буду рад.

Мастеровые переглянулись и сели.

Обслужили быстро и их.

- Ну, что же, - сказал Борис Иванович. - Коли оказались за одним столом, позвольте угостить вас. - Налил им коньяку.

Те засмущались, но стаканы взяли.

- Благодарствуем великодушно!

- А вы не смущайтесь меня, не смущайтесь. Попросту, по-русски давайте. Зовут-то вас как?

- Его Филаретом, а меня Никоном.

- Ишь! Имена-то у вас какие! Митрополитские.

- Так уж… - опять вроде как смутились по поводу своих имен.

Оба нравились Борису Ивановичу, чистые, опрятные и, похоже, не горлопаны, какими до сих пор представлялись ему заводские мастеровые. Взгляд у обоих открытый, уважительный.

Засиделись долго. Угощал Борис Иванович понравившихся ему мастеровых щедро. Угощался и сам. Под конец расчувствовался и поведал им печальную историю своей жизни - последних нескольких дней. Мастеровые очень сопереживали Борису Ивановичу, ругали изменщицу-жену и подлую Зосю Снитковскую, и Астапов уверился, что приобрел истинных друзей, таких, с которыми теперь уже не расстанется до самой гробовой доски. Мало ли - мастеровые! Они люди! Душевные, милые, понимающие Бориса Ивановича.

Он обнимал их за плечи, и они его обнимали.

Про революцию и скинутого царя Борис Иванович не вспомнил. Не вспомнили и его новоявленные друзья.

Все вокруг поплыло, детина с красным кушаком казался уже не богатырем, а маленьким, до смешного, человечком.

- А мне, други мои, и идти теперь некуда! - объявил Борис Иванович. - Домой не хочу. Убей, не пойду!

- Борис Иванович! Батюшка! - в один голос воскликнули други. - Плюньте!

- Тьфу! - плюнул тот на скатерть.

- Правильно! Мы пойдем ко мне, - сказал Филарет. - Я живу один, места хватит. Апартаменты не апартаменты, а для вас комната завсегда пожалуйста.

Борис Иванович облобызал благодетеля.

Лучшего и желать не надо! Прекрасно! Он будет жить у Филарета. Добрая душа! В маленькой скромной комнатке и есть кислые щи. Долой роскошь!

…Рано утром в глухом переулке на Бориса Ивановича, уже закоченевшего, с проломленным затылком, в одном нижнем белье, наткнулся дворник.

(Отрывок из романа. Полная версия - в печатном варианте журнала)

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.