Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(32)
Армен Зурабов
 В ПОЕЗДЕ

Последние годы мне приходится много летать, и сегодня, в самолете, я вспоминаю поезд.

Вспоминаю гудение земли, копошение голосов в полутьме, потусторонние выкрики на темных станциях, среди ночи, не нарушающие тишины, чье-то со сна бормотание, наполняющее вагон уютом тесного жилья, громкое светлое пробуждение утром, когда спрашивают, какая станция, и удивляются, что проехали так много или так мало; быстрые знакомства и благодарность при расставании, и весь день в вагоне - без обычных забот, без мундира, без страха за обнаженность, и мысли потом, после поезда, о том, как просто и ясно связан с другими людьми, со всем миром, со всем человечеством.

Вспоминаю, как лет десять назад, еще до того как стал больше летать, чем ездить в поездах, издал первую книгу, бросил службу и впервые поехал в Москву - не по делам и не к бесчисленному начальству, а оттого, что захотелось долго ехать, смотреть в окно, слушать незнакомых людей, думать о себе - о том, что ничего еще не истрачено на ошибки и заблуждения, и все это впереди, и все это теперь не страшно, потому что будут книги. И жизнь - та жизнь, о которой мечтал и догадывался с детства, только начиналась.

Помню, как приехал на вокзал за несколько минут до отхода поезда, купил последний в кассе разбронированный билет, бросил чемодан на верхнюю койку, ушел в вагон-ресторан, взял два раза единственный в меню бифштекс, выпил бутылку сухого вина, опьянел и долго сидел, прижавшись к расползавшемуся за стеклом темному миру. Словно нырнул в воду около шумного пляжа, ушел в плотную глубину, непроницаемую для всего, что происходило на поверхности, и казалось, можно всплыть от неосторожного движения и снова услышать пронзительную сутолоку берега, - и я сидел неподвижно и боялся встать и уйти.

Я ушел, когда в ресторане никого не осталось, кроме меня, и медленно проходил из вагона в вагон по пустынным покачивающимся коридорам, а между вагонами на зыбких площадках на меня набрасывалось стальное грохочущее пространство, и я убегал от него, плотно закрывая двери.

В купе было двое мужчин, они уже спали, но свет не выключили, и я сразу увидел на верхней койке свой чемодан. Он обрадовал меня, как кто-то родной, кого я бросил и забыл, а он не бросил меня и ждал моего возвращения, и когда проводник хотел переложить чемодан на сетку для вещей, я не разрешил ему этого и положил чемодан рядом с подушкой, у стенки, чтобы больше не расставаться с ним, а потом лег и обнял его одной рукой и что-то еще ему говорил.

...Утром меня разбудило яркое, колыхавшееся на стене перед самыми глазами пятно, и я долго не мог понять, что это солнце. Потом все вспомнил, закрыл глаза и стал думать о том, что уже сегодня не будет распластанного под низким потолком, навязанного моим инженерным дипломом, непонятного, потонувшего в чертежах и расчетах «отдела искусственных сооружений», а будет только поезд, и вот этот вагон, и потом, завтра - Москва: арбатские улочки и переулки с высокими, отрешенными от мира домами, Патриаршие пруды, и Чистые пруды, и Пушкинский музей, и внизу, через дверь, справа от огромного, вызывающе голого, большеголового Давида, - Мане, и Сезанн, и Руссо, и Гоген, и Ван Гог, и все остальные французы, пронизанные солнцем и загадкой; и будет радость долгих бесцельных хождений по московским улицам, когда словно попадаешь в атмосферу тех же мыслей и чувств, что в тебе, и от этого перестаешь помнить себя как что-то отдельное, плывешь в невидимом потоке, без всякого усилия, не зная, куда и зачем, и только доверяясь бездумной мудрости течения.

В купе внизу раздались голоса, и я, не переставая думать о своем и не оборачиваясь, невольно стал слушать. Говорили по-грузински и тихо. Я вспомнил, что в купе нас трое, и понял, что говорят тихо, чтоб не разбудить меня.

- Я включу радио, - сказал тонкий осипший голос. - Пусть просыпается!

- Закури! - сказал голос ниже, чистый и как будто моложе. - От курева голод проходит.

- Я не в блокаде, чтоб голод прогонять! Люди аппетит нагоняют, а я такой голод портить буду?

Наступила пауза. Я услышал гудящую под колесами землю.

- Послушай, - сказал осипший еще тише, как будто боялся, что я услышу сквозь сон. - Я сейчас кого-нибудь найду, и мы сядем втроем. А когда он проснется, то увидит, что у нас гость, и не обидится, что без него сели.

Дверь купе осторожно отодвинулась, и потом, уже в коридоре, осипший радостно по-русски сказал:

- Проводник! Слушай, хлеб-соль надо кушать, чача есть, добрым утром будем сказать!

Проводник что-то ответил и, уже отвечая, вошел в купе, потому что голос его донесся не со стороны, а снизу и был рядом - видно, его усадили под койкой, на которой я лежал, у окна, и он, смущаясь, сказал:

- Только быстрее, хлопцы, чай надо заваривать, работа!

- Подожди, слушай! - весело говорил осипший. - Какой эта работа - чай варить? Это разве работа? Мой жена такой работа каждый день за пять минут делает!

- Хорошо тебе! - сказал проводник. - А у меня жена - так я ее и дома не вижу.

- Как не видишь?! - удивился осипший. - А где ты свой жена видишь, если дома не видишь?

- Мы с ней на разных поездах работаем, - сказал проводник. - Недавно поженились.

- Слушай, это что тогда за жизнь выходит? - сказал осипший. - Жена - один конец, муж - другой конец?

- Ничего, - сказал проводник. - Уладим.

- Что уладим, слушай, как ты говоришь? Как будто не твой жена! Она там будет, ты здесь будешь, и ты говоришь: «уладим»?

- Вам хорошо, - сказал проводник. - Вы чаю не пьете, с утра чачу пропускаете!

- Наш район - вино хороший! - сказал осипший. - Гурджаани! Слыхал?

- У вас вина кислые, - сказал проводник. - Я водку пью.

- Очень хорошо! - сказал осипший. - Ну, давай!

Он, видно, раскладывал на столе закуску, потому что сказал по-грузински: «Ну, все, кажется!». Потом стало тихо, и в тишине, захлебываясь в узком горлышке и сразу наполнив купе острым ароматом, забулькала жидкость.

- Поехали! - сказал проводник сдавленно и громко вздохнул.

- Тише! - сказал молодой по-грузински.

Осипший объяснил:

- Там один человек спит!

- Будем здоровы! - сказал проводник шепотом.

- Подожди! - сказал осипший. - За твой здоровье! У тебя дети есть? Ну, правильно, откуда дети будет, если жена дома не видишь! Ничего, ничего, за твой жена тоже будем пить. Она красивый? Чтобы еще красивей был! Чтобы утром твой чай варил и вечером твой постель готовил!

Он, видно, хотел еще что-то пожелать, но не нашел что и, помолчав, сказал:

- А что, слушай, если жена постель не готовит, я спать не могу!

- А как же теперь? - спросил проводник. - В дороге не спишь, что ли?

- Нет! - сказал осипший. - Не сплю! Без жена разве это спать?

- Так бы и говорил, что без жены, - сказал проводник. - Была бы жена, постель и сам постелешь!

- Подожди! - строго сказал осипший. - Я говорю - ты слушай! Я тост говорю. Тост, знаешь, что такой? Когда чужой человек тебе слово говорит, чтобы весь твой семья здоровый был. Это очень важный вещь - тост!

- Ладно! - сказал проводник. - Давай пей. А то мне чай разносить.

- При чем чай, слушай? У тебя такой беда: жена - один конец, муж - другой конец! Я тебе хочу сказать, чтобы жена твой в твой доме был и тебе детишки рожал, а ты говоришь: «Давай»! Не «давай», а ты слушай, что я тебе говорю! Здоровье надо! Очаг свой надо! Если очаг свой нету, тогда что будешь любить? Знаешь, который человек свой очаг любит, тот чужой дом не сломает. Это тебе не я говорю, это такой закон есть.

Он еще что-то сказал насчет семьи и детей и стал пить, потому что наступила тишина и проводник сказал: «Спасибо!».

- Подожди! - остановил его опять осипший, давясь и шумно выдыхая открытым ртом. - Он тоже сперва выпить будет за тебя и за твой семья, а потом ты выпить будешь за блага-дар-ность! - он по складам произнес длинное слово. - Ты два слова можешь сказать?

- Ладно, - сказал проводник. - Ты давай пей!

Молодой, который до этого почти все время молчал, что-то скороговоркой, неясно проговорил по-грузински - словно прочитал короткую молитву, потом опять стало тихо, и проводник, успокаивая кого-то, повторял: «Спасибо, спасибо…» и стал, видно, есть, потому что говорил потом медленно, с паузами и похрустывая тонкой цыплячьей косточкой:

- Вот ты говоришь!.. А как бы ты сказал… Если бы я, к примеру… твой дом ограбил?

- Ты что, с ума сошел?! - искренне удивился осипший. - За бла-га-дар-ность такой слово кто говорит?

- Постой!.. Мир на чем стоит?.. Каждый у другого кусок рвет… И куском тем давится… А сам что говорит? Не для себя, говорит… Для детишек своих… Вот и выходит… Очаг любит, а людей обижает…

Проводник проглотил и уже без пауз, не торопясь, сказал:

- Человек правду любит, а который не любит правду прежде дома своего и детишек своих, тот не человек и от зверя не отличается.

- Ты пей сначала, - сказал осипший, - потом лекции будешь говорить. Скажи «за здоровье» и пей!

- Не мешай! - сказал проводник спокойно. - Я тост говорю.

- Какой это тост, слушай? Тебе надо был два слова сказать за бла-га-дар-ность, а ты - «кусок», «правда»?! Какой правда? Дом твой, жена твой, дети твой - вот весь твой правда! Давай скажи: «За здоровье» и пей!

- Хорошо, - сказал проводник. - Я потом скажу.

- Вот та-ак! - успокоился осипший. - Теперь кушай! Эта - цыпленка, эта - поросенка, все молоденький, свеженький, вчера сам зарезал. А эта в банке такой еда: орехами, перцами… Ты как насчет перцами?

- Хорошо, - сказал проводник. - Я острое люблю.

Наступила долгая пауза. Доносилось только чавканье и похрустыванье. И гудела под вагоном земля.

- Как там наш товарищ? - спросил по-грузински молодой и, видно, встал и заглянул на верхнюю койку, потому что голос его раздался за самой моей спиной.

Я лежал, все так же отвернувшись к стенке и закрыв глаза, а они говорили тихо, чтоб меня не разбудить, и то, что я не видел их, а только слышал их голоса, и то, что где-то внизу под колесами упруго гудела земля, а в спину мне струился теплый свет, который, казалось, проходил через меня насквозь и солнечным зайчиком прыгал передо мной на стене, - от всего этого вместе было ощущение нереальности и в то же время значительности происходящего, когда все видишь внутри себя и ничего не можешь сказать, потому что и голос, и движения скованы и находишься на грани сна, но не хочешь проснуться окончательно и вталкиваешь себя обратно в сон.

В купе осторожно протиснулись звуки музыки и исчезли.

- Пусть спит! - сказал молодой по-грузински. - Торопиться некуда. Мы еще посидим.

- Давай, я тост скажу! - предложил проводник.

- Давай, - обрадовался осипший. - Только скажи сперва, за какой здоровье пьешь?

- За вас, - сказал проводник. - Обоих. Мне идти уже надо.

- Подожди, слушай, когда три человек сидит, за парами кто пьет? - сказал осипший. - Давай за него пей! Его Амиран зовут. Знаешь, такой великан был?

- Мой отец рабочим был, в Питере, - сказал проводник. - А мне что дал? Мне только я сам могу дать, и так каждый человек… А правда одна - по совести жить! - прибавил он, видно, вспомнив, что осипший спрашивал, о какой правде он говорит.

- У тебя еще дети нету, - сказал осипший. - Ты не знаешь!

- Все хотят честно жить, - сказал по-грузински молодой.

Осипший перевел:

- Он говорит, каждый человек сперва свой дети хочет кормить!

- Если все будут жить, только чтобы детей кормить, то и дети должны жить, чтобы своих детей кормить, - сказал проводник. - И так до каких пор? Для чего все будут друг друга кормить? Для чего каждый живет?

- Брось, слушай, такой глупый мысль больше никому не скажи! - разозлился осипший. - Для чего живет? Для чего муравейка живет? Это не твой дела, для чего живет! Живет, и все! Тебе никто не спросил, ты хотел жизнь иметь или не хотел! Родился - теперь жить надо. Потом умрешь - и все! Потом что будет - не знает! Что знает - так и живи! Земля знает - пахай земля! Дети знает - корми дети! Жена знает - люби жена! Виноград знает - вино пей, тосты скажи, «здравствуй» скажи, только такой глупый вопрос никогда не скажи: «Для чего живет?»!

- Тише! - сказал по-грузински тот, чей голос показался мне моложе и который больше молчал.

- Пусть просыпается! - сказал осипший в сердцах. - Пусть пьет с нами!

И он снова включил радио, потому что в купе ворвался громкий голос диктора, передающего последние известия. Потом голос смолк, и опять стали слышны бегущие по земле колеса.

- А из тебя фашист выйдет, - сказал проводник, и в наступившей тишине слова его прозвучали всерьез.

- Ты, слушай! Когда кушаешь, плохой слово не скажи! - обиделся осипший. - За такой слово, знаешь, какой скандал бывает?

- Ладно, не булькай! - сказал проводник. - Я в шутку сказал. Я к тому, что, у кого правда в брюхе, тому все равно куда идти.

- Я не понимаю, - сказал осипший. - У тебя глаза умный, а ты сам умный или глупый? Ты что говоришь? Куда идти? Куда хороший жизнь - туда идти, а еще куда идти? За пустой слово теперь никто не идти! Мой отца отец, знаешь, что сказал? Он старик был, немножко около сто лет жил! Который, говорит, ребенкин глаза не блестит, хмурый глаза - значит, плохой жизнь. А ты говоришь: куда идти? Куда глаза блестит, туда идти!

- Набрехал твой старик, - сказал проводник.

- Слушай! - перебил осипший. - Про старый человек так нельзя сказать! Это что такой - «набрехал»?!

- Ладно! - сказал проводник. - С тобой слова не скажешь! Ну, неверно сказал.

- Он неверно сказал, а ты верно сказал! - возмутился осипший.

- Постой! - сказал по-грузински молодой. - Пусть человек говорит.

- А что он мне скажет, что он мне скажет? - ответил осипший по-грузински. - Мой дед сначала сто лет прожил, потом сказал! А ему сколько лет, что он мне скажет? - И по-русски: -Тебе сколько лет, слушай?

- Хватает! - сказал проводник. - И не говори мне «слушай», у меня имя есть!

Стало тихо.

- Хорошо! - сказал осипший бесстрастно и подавив возбуждение, видно, вспомнил, что проводник - гость. - Я тебе не буду говорить «слушай», а я тебе буду по имени говорить. Какой твой имя?

- Николай мое имя.

- Очень хорошо! Мой имя - Нодар. Его имя Амиран. Я уже сказал тебе его имя. Теперь, Николай, я тебя прошу, давай пьем за его здоровье, а то он уже обижаться будет. На тост музык надо, танец надо, а мы - ругаем! Это разве дело? Какой наш дело, куда все пойдет, зачем пойдет? Куда хочет, туда пускай пойдет! Наш дело - Москва пойдет. Куда поезд пойдет - туда наш дело.

- Это - ваше дело! - сказал проводник. - А мое дело - чай вовремя разлить.

Он, видно, хотел встать, потому что осипший энергично сказал:

- Николай, садись, брат! Бери!.. Я это все обратно повезти буду, что ли?! Кушай!

- Я вот что скажу, друг, - сказал проводник. - Каждый для чего-то живет. Который не знает, для чего живет, тоска его жизнь, а который знает…

- Никто не знает, для чего живет! - тихо по-грузински перебил молодой.

- Он говорит, откуда ты такой умный? - перевел осипший.

- Умный в двадцать лет все понимает, - сказал проводник. - А в тридцать шесть каждый поймет, только сил уже нет снова начать. Вот и упихивает пониманье свое в одно место, чтоб не мешало!

- Ты ему скажи, - вмешался опять по-грузински молодой, - что главное человеком быть.

- Знаем мы все это! - глухо и в отчаянье выкрикнул откуда-то издали проводник, когда осипший перевел. - Мне один баптист в колонии Библию наизусть читал. Библию знал, а человека убил.

Все помолчали. Проводник шумно втянул в рот что-то сочное.

- А ты говоришь, откуда я умный! - сказал он, глотая, и уже спокойно. - Жизненную академию прошел. Одиннадцать лет ума набирался.

- Очень хорошо! - вдруг сказал осипший. - Теперь будем выпить за его здоровье! У него такой сын есть, как ты. Только жена у него нету. Он один свой сына кормил и никакой другой женщина не привел. Один его старый мать и он. И такой сын, что в этот купе не залезет!

Он остановился и продолжил уже по-грузински, скороговоркой и с суеверной добросовестностью пожелав здоровья и благополучия матери, сыну, будущим внукам и всему дому.

Они сидели еще долго, и я несколько раз засыпал, и тогда их голоса проваливались вниз, где был гул земли, и сливались с ним, а потом я снова просыпался, и голоса всплывали, и я представлял то, как они едят и говорят, и слова их были не продолжением их, как это бывает, когда видишь того, кто говорит, а жили отдельно.

Иногда слова исчезали, и наступала пауза, и тогда, в эти короткие промежутки гудящей тишины, я успевал подумать о них и о себе вместе, и о том, что вот есть ты и мир и больше ничего, потому что дом твой и дети - это тоже еще ты, твое продолжение, а мир - это то, где ты чувствуешь, что ты - песчинка, и где вспоминаешь о других, таких же, как ты, и вспоминаешь, что все рождаются, страдают и умирают и нет ничего своего у каждого, а в каждом есть - все, и писатель - тот, кто чувствует это ежеминутно и напоминает об этом другим, потому что видит, как, мучаясь, ищут люди то, что в них самих.

Меня несколько раз еще хотели разбудить и включали для этого радио, но я был словно опутан густой паутиной неожиданных тонких и пронзительных ощущений, и это было как, облако, в котором я боялся пошевельнуться.

Потом проводник ушел, и ему дали с собой какую-то еду и стакан водки для его напарника, который спал. В наступившей тишине осипший снова спросил, как быть с «верхним», и молодой, помолчав, ответил, что «пусть спит».

Потом осипший чуть слышно, дискантом запел, и молодой, выждав такт и тоже шепотом, припал к его голосу. Песня, медленно набирая мелодию и переливаясь из голоса в голос, поднялась ко мне. Пятно перед моими глазами, дрожа и колыхаясь, стало расширяться, превратилось в большое круглое окно, кто-то мягко вытолкнул меня, и я понесся в пространство, пронизанное светом, и земля уже не гудела, и только были переливающиеся в свете голоса.

Когда я проснулся снова, солнечного зайчика перед глазами не было и в купе вообще не было солнца и не было песни. Из коридора, из-за двери, отдаленно доносилась музыка радио.

Голос осипшего негромко по-грузински сказал:

- Все пылью покроется.

- Накрой газетой, - сказал молодой голос.

- Он, может, до вечера будет спать, - сказал осипший. - И у него своя еда есть: до Москвы без еды кто едет?

- Не будет же человек один есть! - сказал молодой быстро, и словно сдерживая себя, и от этого строго и громко, и я, не успев осознать внезапного желания увидеть того, кто это сказал, стремительно, резко обернулся и заглянул вниз: они сидели у окна, с двух сторон от столика, укрытого газетой, и оба сразу подняли головы.

Один из них, лет тридцати, с рыжими жесткими волосами и голубыми глазами, первый поздоровался, и я узнал голос осипшего. Его товарищ, лет сорока пяти, с широкими черными усами, светил на меня засевшими под тенью бровей ослепительными белками и растерянно улыбался.

Я сказал, что вечером пил и поэтому долго спал, - мне вдруг захотелось их убедить, что все было правильно и хорошо, что они меня не разбудили. Мы еще поговорили о том, что уже проехали границу Грузии, что в Москве холодно, что скоро какая-то станция, и при этом все смотрели в окно. Потом пришел проводник, поздоровался со мной, сказал какую-то шутку насчет того, что я проспал, и ушел, но это был не тот проводник, который приходил завтракать, а был его напарник, маленький старик, дорабатывающий последний год до пенсии, и об этом тоже они сказали мне, вернее, сказал опять осипший, а товарищ его молчал и не отрываясь смотрел в окно, и я чувствовал, что он по-детски смущается оттого, что появился новый человек и надо с ним говорить.

Потом я спустился со своей верхней койки и ушел умываться и все время думал о том, что у меня нет с собой никакой еды.

Когда я вернулся, поезд стоял на какой-то станции, и я сошел и купил много колбасы и много хлеба, потому что было еще рано и на станции больше ничего не продавали. Я разложил все на столе у окна, рядом с едой, которая была под газетой, и, не глядя на них, смущаясь, получая странное удовольствие, негромко и обыденно, как говорят о том, что само собой разумеется, пригласил их позавтракать.

Они ждали этого, чему-то обрадовались, оба разом показали, что сыты по горло, и рассказали о том, о чем я уже знал: что только что завтракали и пили и меня не разбудили только потому, что «зачем человека будить», если он спит, и так далее, и все это опять говорил осипший, а его товарищ молчал.

А я смотрел на струящийся из окна мир и слушал, как где-то рядом, под ногами, гудит земля.

Потом они придвинулись к столу и стали есть вместе со мной то, что я принес со станции, и то, что уже было до этого на столе, а потом открыли свою корзину с припасами и достали все, что в ней было, и большую бутыль с водкой, и с этого момента мы пили и говорили тосты, кажется, до самой Москвы.

И к нам несколько раз приходил тот проводник, что завтракал с ними утром, когда я спал, и он оказался тоненьким и худеньким, как мальчишка, несмотря на свои тридцать шесть лет, и приходил его напарник, старичок, дорабатывающий до пенсии, и еще несколько пассажиров из соседних купе.

Они тоже жили в вагоне без обычных забот, не боясь обнаженности и не помня о трагической несправедливости равнодушия к себе, и за это потом благодарили друг друга при расставании, когда уходили из поезда и снова проваливались в пеструю беспредельность затерянного на станциях и полустанках томительного существования.

Самолет приземляется.

Земля ударяет мне в ноги, притормаживает самолет, втискивается в маленький иллюминатор.

Мотор глохнет. Странно слышны голоса пассажиров.

Сейчас подъедет трап.

Чтобы спуститься на землю, не нужно больше памяти и воображения. Нужно спуститься по трапу и довериться древней привычке тела.

Ноги, ослабевшие в полете, быстро крепнут.

По безбрежному полю рядом со мной идет молчаливая толпа. Встречающие еще далеко, и мы идем быстро и уже всматриваемся за далекую ограду. Нас ждут наши заботы, и миллионы непонятных тончайших, бесконечных нитей связывают нас с миром, в который мы сейчас снова войдем.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.