Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(36)
Людмила Листова
 ЛАНДЫШИ НА ВОЗНЕСЕНИЕ

Время, в которое привёл нам жить Господь, наисмутнейшее - смущение, смятение и неразбериха колеблют непоколебимое, но это ещё не конец.

Впереди ещё более сложные времена.

***

Оглянемся же на себя, заглянем в виноградник своей души, ведь каждому из нас вручен Господом свой сад, свой виноградник, плоды которого получают тоже должное воздаяние. Есть ли в нашем винограднике Бог, есть ли в нём делание по Богу?

Будет ли нам что принести Господу, сказав Ему: «Вот Твоя от Твоих, Господи!»

Старец ИОАНН (Крестьянкин)

Вторник

Василики увидела её из окна. Неожиданно. Вынырнув на повороте, эта удивительно чистая поляна густой изумрудной травой сбегала к воде.

- Здесь, остановите, пожалуйста, здесь! - вскрикнула-взмолилась Василики. Автобус мягко тормознул, лязгнули двери. Ваня с Матрёшей спрыгнули на обочину.

И вот они уже идут, бегут к этой траве. От восторга не веря себе, Василики наклоняется и трогает траву рукой, словно волосы пропуская меж пальцев. Какая мягкая! Кругом мотыльки - голубые, с атласно-пепельным подпалом, вьются, садятся на плечи, руки.

- А это стрекозочки, - улыбается Василики, бережно снимая одну с запястья - маленькую, с прозрачными золотыми крыльями.

- Стри-козочки?.. Стри-козочки! - подхватывает Ваня и, подпрыгивая и размахивая руками, бежит к реке. - Счетырекозочки!..

- Мама, иди скорее, здесь все камешки видно! Смотри, смотри - рыбки!

Василики торопится к сыну. Из-под её ног вспархивает горихвостка, на мгновение вспыхнув рыжим пушистым веером. В воде густо кустятся мальки. Одни - с серыми пятнистыми спинами - юркими стаями снуют в живой бликующей прозрачности, другие взблёскивают на солнце короткими серебряными стрелками.

- Сюда, идите сюда! - слышится голос Моти.

Она уже взобралась на взгорок и машет платком. Ее светлые кудряшки, оборки широкого белого сарафана развеваются на ветру. Пушисто-желтоволосая и тоненькая, Мотя похожа на одуванчик.

Василики быстро поднимается на взгорок и останавливается в восхищении. Сколько цветов! В ослепительном сиянии солнца они необыкновенно, неестественно, просто обжигающе прекрасны. На высоких ветвях покачиваются пирамиды лимонного львиного зева. Подойти, прикоснуться, перецеловать каждую замшевую «собачку»! Бархатные многосборчатые юбки жёлтого, жгуче-красного, карминного шафрана жарко-богато полыхают в резной изобильности мощных кустов. Василики, не в силах идти, склоняется - рассмотреть каждый цветок! Тяжёлая коса скользит наземь, розовым облаком вздувается подол кружевного платья. Она чувствует себя беззаботной счастливой девочкой: идти, кружиться, бежать вприпрыжку! Туда, дальше - в заросли кудрявой малины, увешанной тяжёлыми алыми гроздьями, туда, где стыдливо цветут источающие сладкое благоухание нежные бледно-сиреневые левкои. А витые колокольцы ярко-оранжевых настурций весело глядят из-под зелёных зонтиков. Выше всех, кажется, парят, порхают космеи с лёгкими лиловыми лепестками и жёлтыми лохматыми горошинами внутри... Василики осторожно качает рукой невесомый куст. Он вежливо кланяется и, нежно плеснув цветками, вновь расправляет свои лёгкие крылья.

- Мамочка, я никогда не видела такой красоты! - подбежала сияющая Матрёша.

- Да ты и ничего...

Охрипший «соловушка» запрыгал на подоконнике.

Василисса вздрогнула и проснулась. Как обычно, затемно. Прихлопнув ладонью птичку-будильник, ещё полежала, пытаясь вынырнуть из сна. Слёзы защипали глаза, нахлынуло сразу всё - удушливый запах, тошнота, боль в горле, отчаяние. Наконец, судорожно вздохнув, она сделала над собой усилие, поднялась, тут же пронзённая отдохнувшей за ночь ломотой в каждом суставе. Привычным движением натянула маску, нашарила под подушкой таблетки - осталось пять последних, осторожно оделась в своё единственное платье, расчесала длинные русые волосы, чувствуя, как с каждым взмахом их отрывалось всё больше, опять целый пучок на обломке гребня. «Скоро стану лысой, как Наташа», - подумала она, покрывая синим лоскутком старинного бабушкиного крепдешина тоненькую косицу, свёрнутую на затылке в тугой узелок.

Достала из тайника картонную икону с едва различимым ликом Спасителя. Благоговейно прижав её к груди, немного постояла, закрыв глаза и чуть раскачиваясь. Потом поставила образ на подоконник и встала на молитву.

- Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, - медленно, тихо начала Василисса вслух, но сразу задохнулась.

Боясь закашляться, крепко прижала маску к губам. Тяжкая волна отчаяния готовно накрыла её. Хотелось снова упасть в эту убогую постель, накрыться рваным, истлевающим одеялом, ничего не видеть, не слышать, не знать. Только спать, спать, спать... Может, он снова вернётся - тот лучезарный, ослепительный, счастливый сон - Ваня, Матрёша, изумрудная поляна... Такая чистая! Эти цветы, счетырекозочки... Нет! Не думать, не помнить...

«Святителю отче Тихоне, моли Бога о мне. Помоги мне избавиться от отчаяния. Благодарю за твою помощь», - спасительно забилось в сердце, и Василисса, подавив слёзы, окрепнув душой и голосом, твёрдо вычитала правило.

Пора было идти.

Она выходила, когда бессильный дымный рассвет ещё только проклёвывался в сером удушливом мареве и хилая усталая заря кое-где малиново сочилась сквозь облака.

И каждый раз, осторожно ступая среди мусорных завалов, преодолевала не только отвращение к окружающему хаосу, но и какую-то упрямую, упругую преграду в себе. «Зачем, никто же не ходит, одна ты, как ненормальная...» «Чокнутая Васса, чокнутая Васса», - вдруг пропело над ухом голосом соседского мальчишки. «Да зачем тебе это?! Да будь ты, как все. Ведь сегодня же эту лестницу снова загадят, траву затопчут...»

Но она вставала и шла в сером рассвете, воровато оглядываясь, прижимая к себе старый веник, обёрнутый в мешок для мусора. И, выметая обшарпанные, ещё бетонные ступени щербатой лестницы, по которой все жильцы их дома спускались к бывшей набережной бывшей реки, каждый раз чувствовала, как ей всё труднее и страшнее быть не как все. Она вставала и шла, боялась и мучилась своим страхом, неся, как крохотную хоругвь, лишь три огненных слова: «Живый в помощи Вышняго...». Она словно тут же забывала и не могла дальше продолжать молитву, ей казалось, если она только на мгновение уронит эту хоругвь, вспоминая, как там дальше в 90-м Псалме, защита её рухнет, и она упадёт духом и плотию вместе со своим нелепым упорством и жалким веником прямо под металлически жужжащие крылья саранчоусов.

Конечно же, конечно, не было никакого смысла, никакой логики - вставать чуть свет и выметать эту заплёванную и замусоренную лестницу, очищать остатки травы, но для Василиссы и это тоже было её маленьким фронтом сопротивления бешеному напору хаоса. Нет, это был уже не фронт, не её маленький участок, который она спасала и защищала, как оставшуюся дочку, а какое-то упорное стояние, юродство вопреки тому дикому, что каждодневно творилось вокруг. И ей уже не было страшно, больно или стыдно, как раньше, она только жалела, что может так мало.

Нежданная награда: нашла под рулоном оплывшего цветопластика кусочек настоящей почвы с розовым колечком самого что ни на есть живого тоненького дождевого червяка. Ещё в прошлом году она посадила здесь ландыш, и теперь он несмело выбросил два широких листа, Василисса трепетно ухаживала за ним, надеясь, что он расцветёт к празднику Вознесения Господня.

Она осторожно откатила бочку, сдвинула кучу прозрачных бутылок, пропускающих растению скудный солнечный свет, сняла мусорную маскировку. Встала на колени, чтоб никто не помешал. И то, что увидела, заставило радостно затрепетать её измученное сердце. Две хилые ладейки листиков выбросили небольшой тонкий стебель. Росток был слабый, бледный, похожий на ручку рахитичного ребёнка. Как пальцы, зажал он в зелёном кулачке узелки соцветия. Только бы не опали, только бы удержались, радостно-тревожно затвердила Василисса, легонько касаясь ростка, привязала его к прутику, полила остатком очищенной драгоценной настоящей воды. Перекрестила цветок и снова тщательно прикрыла мусором.

Уже собралась уходить, как вдруг услышала знакомые бухающие звуки: приближался саранчоус. Так она называла специальное такси, развозящее развлекающихся ночью малолеток. Эти жужжащие летающие машины, насилуя тишину беспрерывно долбящей истерично-похотливой «музыкой», разгульно бороздили чёрный угар ночи. Их опустошающие налёты наводили ужас, но, главное, никто не знал, что они задумали на этот раз и какой «подарок» оставят после себя. Василисса успела юркнуть за обломок большой керамической трубы, и подарок саранчоуса бухнулся в трёх метрах от неё. Это был огромный серый пакет, в котором что-то копошилось, расползалось. Василисса схватила веник и бросилась домой. Подарки саранчоусов лучше не видеть. Это знали все.

Она ещё помнила тот апрельский день, когда ломом вырубала возле дачного домика страшные мешки. На черно-сахаристый звеняще-рассыпающийся снег вываливались лапы, кишки, головы расчленённых кошек - обычные останки сатанинских шабашей саранчоусов. Только бы Иван не увидел, думала она. Стиснув зубы, преодолевая подкатывающую к горлу тошноту, пыталась переложить жуткую поклажу в большой пакет.

- Облепиха, что ли? Или кровь?.. - спросила проходившая по дороге женщина, когда Василисса выносила красный снег на дорогу.

- Кровь, - нехотя и как бы виновато отозвалась она. - Опять кошек навалили...

Долго ещё не могла она без отвращения есть, и всё стояли перед глазами эти мешки и кровавый «сахар» вдоль дороги.

То была предпоследняя точка. Последнюю поставили ньюрусы - сожгли дом, испоганили, изрыли сад.

Сначала Василисса думала - опять саранчоусы. Но потом с Ваней и Матрёшей нашли на пепелище икону. Почти целая дощечка и чудом сохранившееся с остатками золотых узоров изображение Божией Матери. Очи Богородицы были проколоты с такой силой, что через уцелевшую доску насквозь светились дыры.

Ньюрусы появились лет пятнадцать назад. Тогда по всем четырёмстам ультравизорным каналам кричали о новой разработке учёных. Изучив все слабые стороны человеческого организма, они разработали, а затем и создали нового суперчеловека! Когда Василисса впервые увидела на экране, как прямоходящее творение Божие поставили на четвереньки, чтобы уменьшить нагрузку на позвоночник, как изменили ему конечности, удлинили и придали подвижность ушам, заменили на мушиные, для большего обзора, глаза, состряпали трёхрядные мощные зубы, ощетинили кожу, - она всё больше узнавала в нарождающемся «суперчеловеке» того, запредельно жуткого, кого на древних иконах рисовали под копьём Георгия Победоносца или изображали в картинах адских бездн. «Как же они не видят, на кого он похож?!» - охнула и ужаснулась тогда Василисса. Но, несмотря на одинокие возмущенные голоса и сомневающихся скептиков, проект выведения ньюрусов был всё же запущен. Правда, что-то там не пошло, работы засекретили и, говорили, даже совсем прикрыли, но часть выведенных экземпляров успела «уйти в люди», трансформировалась и превратилась в разрозненные, малочисленные, крайне агрессивные банды. Кроме совершенно нечеловеческой жестокости их отличала невероятная живучесть и особая ненависть к Православной Церкви.

- Вставай, моя ягодка! - наклонилась Василисса к Матрёше. Ласково провела ладонью по тонким шёлковым волосам. Тельце дочки всё стронулось, потом медленно растянулось в струнку, маленькая розовая пятка упёрлась в край кровати, и та басовито скрипнула. Девочка, сладко потянувшись, свернулась в тугой калачик, из которого раздалось тоненько-жалобное:

- Ну ещё капельку, ма...

Василисса улыбнулась и пошла на кухню. На завтрак оставалось немного искусственного молока, синтетические коржики с пастой настоящей пшеницы - очень дорогой тюбик из запасов, сделанных погибшим мужем Дионисием.

Заглянула в спальню, чтоб напомнить дочке о предстоящей поездке. Матрёша уже с открытыми глазами сидела на кровати, взросло-задумчиво перебирая свои длинные белокурые волосы. Василиссу и привычно, и вновь неожиданно поразил взгляд небольших светло-голубых, словно осколки прежнего неба, глаз. Мотя смотрела перед собой. Так сосредоточенно и неподвижно смотрит человек, прислушивающийся к чему-то. Эта, от рождения слепая, девочка глядела в себя.

- Мамочка, какой сегодня день? - не опуская рук, спросила она.

- Как всегда, ягодка, серенький... Но у нас радость - ландыш расцветает.

- Ой, расскажи! Какой он? Красивый? Беленький? - засыпала мать вопросами, подскакивая на кровати.

- Ну успокойся, Матрёша! Он только стрелку выбросил, цветочки ещё не расцвели. Но они должны быть очень красивыми. Знаешь, такие крохотные тонкие белые кувшинчики с волнистой оборкой по краю. И кажется, тихо-тихо, нежно-нежно звенят, как колокольчики, и пахнут...

- Как, как они пахнут, мамочка? - нетерпеливо воскликнула девочка, оставляя свою наполовину заплетённую косичку.

- Ландыш пахнет... радостью. Светлой радостью.

- Да-да, радостью, я понимаю. Когда мы в нашем храме поём.

- Милая моя... - Василисса присела на кровать, прижала дочку к себе, они замерли, каждая постигая глубину радости.

- Ну всё, ма, я встаю! Мы же сегодня к Ванечке едем.

- Да, ласточка. Вставай, молись и - завтракать.

Это был день, когда Василисса не ела. У них заканчивались все запасы, и она, растягивая их, уже ела через день в надежде продлить жизнь дочке.

- Ты опять не ешь, мама? - тихо спросила Мотя, когда они сидели за столом.

- Ем я, ем суперсухарики, слышишь? - Василисса усердно катала во рту пластмассовые шарики, пытаясь обмануть дочь.

- Нет, у сухариков другой звук. На тебе коржика, - протянула матери серый сухой кусок.

- Спасибо, я съем, - взяла, чуть-чуть откусила, погромче, остальное тихонько положила на тарелку. Мотя улыбнулась. «Как же легко тебя обмануть, доченька...» - только успела подумать Василисса, как девочка точным движением взяла с тарелки кусок и снова молча подала матери.

Озеро Лакиаб - полчаса на электрибусе. В утреннем вагоне было малолюдно. У окна сидели два хуаю, да на верхней платформе загорала молодуха.

Мать с дочкой сели в ободранные, обклеенные и исписанные непотребством кресла. Матрёша, как всегда, собралась подремать, а Василисса хотела помолиться. Но очень скоро поняла: не удастся. Один хуаю, с головы до ног облачённый в серый балахон с капюшоном, сдвинув на щеку маску, азартно разговаривал с микрокомпьютером. Второй же сразу вцепился в неё взглядом. На вид ему было лет тридцать. Гладко бритая с боков голова, лишенная ушей, по макушке обрамлялась двумя гребнями вздыбленных зелёных волос; воспалённые бесцветные глаза, жирно обведённые чёрной краской, красивый, резко очерченный рубиновой помадой рот, объёмистые «африканские» ноздри густо усеяны серьгами. Бесформенная грудь размазана фиолетовой тряпицей. Металлические атрибуты, вкрапления, кольца с маленькими звёздочками, черепами красовались так-же возле голого пупа, прокалывали тыльные стороны маленьких ладоней и голых ступней, выглядывающих из широких раструбов штанин, увешанных разнокалиберными бубенчиками, амулетами и прочей звенящей дребеденью. Начавшийся много лет назад хаос в одежде, манерах, перемене пола и переворот нравственности привёл к тому, что мужчину и женщину часто уже невозможно стало отличить друг от друга. Тогда появился безликий жаргонный термин «хуаю», с которым можно было обращаться к таким людям без опасности оскорбить.

Василисса не знала, кто сейчас цепляет её взглядом - мужчина или женщина, только ей стало не по себе, и она устало прикрыла глаза. Взгляды эти давно не были для неё в новинку.

...Нежная светлоликая девушка, такая тоненькая, что поясок платья, как ни силился, не мог коснуться талии. Невесомо-плывущая походка, тугая русая коса, синие, невыразимо печальные глаза. Такая тишина, ласковость были разлиты на её круглом лице... Эта девушка, одетая в платье, девушка с древним именем Василисса, уже с юности привыкла, что иные женщины смотрели на неё невидяще-равнодушно, другие - с явным сожалением: не в себе «тёлка...», а третьи - с непонятной им самим мгновенно возгорающейся ненавистью. В глазах мужчин порой вспыхивал слабый огонёк интереса, они иногда даже останавливались и глядели ей вслед, недоумённо и грустно, будто столкнулись с чем-то забыто-приятным, силились, но не могли вспомнить, что же это. Маленькие хуаюсики, сидя на руках своих хуаю, показывали на неё пальцем и смеялись.

Если бы они только смеялись...

Таких убивали.

«Дионисий. Как тяжело без тебя!»

Он их и познакомил. Этот взгляд. Дионисий тогда не просто остановился. Он пошёл за нею. А за ним - вся его боль и печаль. Кто была она? Двадцатилетняя медсестра из ракового хосписа. Девушка, выросшая в верующей, благочестивой, уже редкой по тем временам семье. А он? Наркотики, телемания, секта трилистников... Президент фирмы - бродяга - безбожник - убийца. Убийца? Нет, не сам, но молчал, когда при нём расчленяли, выкалывали глаза... Он даже пригублял отвратительно тёплую кровь.

Отмыла, вылечила, отогрела.

Господь вразумил.

Оказалось, Дионисий - из греков, прадед был монахом на Афоне.

Как они венчались! Ночью, в лесу. А потом убегали от саранчоусов. Он стал звать её красиво и ласково, на греческий манер - Василики.

После был ктитором в оставшемся храме. Пока не убили трилистники...

- Уйди, животное! - вдруг взвизгнула молодуха.

Василисса открыла глаза. Безухий хуаю приставал к молодухе с совершенно очевидными намерениями. Та вскочила со своего топчана и защищалась выставленными перед собой ладонями. Она была загорелой и совершенно обнажённой. «Фигура, конечно, ношеная, но ещё вполне...» - неожиданно цинично подумалось Василиссе.

Молодухами теперь называли женщин вне возраста - тех, которые, без конца омолаживаясь, покупали новые органы, многократно клонировали лицо, мазались дорогими кремами. Каждый такой тюбик пожирал множество трав, цветов, водорослей. Да что там цветов! Были особо сильные препараты, в которых использовались вытяжки из живых человеческих эмбрионов.

Бессмысленная беготня за вечной молодостью и красотой становилась смыслом жизни молодух. Объединившись в феминистские клубы, обычно бездетные, они ненавидели детей, вообще всё молодое. И порой так преуспевали в своём кредо «Ты этого достойна!», что их действительно трудно было отличить от двадцатилетних. Выдавали только глаза - усталый, мёртвый взгляд. Поэтому большинство молодух носили тёмные очки...

- Мама, почему она так кричит? - прижалась к матери Мотя.

- Перегрелась на солнце. Всё, вставай, мы приехали...

По дорожке к озеру, вьющейся меж огромных мусорных куч, редких обугленных деревьев, чёрной пожухлой травы, они вполголоса пели: «В месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдуже отбеже болезнь, печаль и воздыхание...»

Наконец пришли. Василисса провела дочку к воде. Услышав шорох волн, Матрёша тихо сказала:

- Здравствуй, братец, вот и мы... - Голосок её задрожал; смутившись, она неловко встала на колеки, опустила руку в воду. Сердце матери сжалось - там была такая грязь! Незаметно вздохнув, Василисса перекрестилась.

Прошло уже два года, как погиб сын Ваня.

...Она поехала тогда с детьми на озеро Лакиаб. На его берегах ещё встречались небольшие, не слишком замусоренные прогалины, и когда-то кристальная вода его, отстоявшись в мелких заводях, пыталась показывать разноцветные окатыши и старые, обточенные до матовости битые стёкла. Здесь ещё прятались в каменистых расселинах алые атласные саранки и чуть-чуть голубее казалось серое небо. Как они любили эти поездки, когда Матрёша тихо сидела у берега, слушая всплески, вскрики одиноких чаек и редких, жалобно звенящих комаров. При северном ветре здесь можно было дышать без масок. Ванечка с наслаждением лазил по склонам, выискивая матери цветы, а сестрёнке и себе - переливающиеся осколки камней да зелёные восковые ёжики лишайника. Василисса смотрела на серую воду, дымный дальний берег, на куцые изуродованные сосны, отчаянно цепляющиеся за разрушающиеся, густо исписанные похабщиной скалы, тщетно пытаясь представить, каким же был Лакиаб раньше - великолепным Божиим даром, о котором рассказывала её прабабушка.

Всё произошло мгновенно. Сзади что-то змеино зашуршало. Василисса оглянулась и увидела, как с горы вниз несётся огненная река.

- Ва-а-ня! - вскрикнула она.

Мальчик с алым цветком в руке был совсем рядом с огнём. Он побежал к матери, но тут под ноги ему метнулся пылающий и кричащий комок.

- Мама, зайчик! - успела услышать отчаянное, и в то время, как он рванулся к зайцу, второй, ещё более мощный рукав текущего огня хлынул ему наперерез, и вот уже её сынок превратился в горящий клубок, катящийся в воду. И за ним, словно голова огнедышащего дракона, низринулась целая лавина огня. Нефть разливалась всё больше. Озеро полыхало...

- Не смотри! - зачем-то бросила она дочери.

Схватила её за руку, потащила от воды.

- Мама, почему так жарко? Это Ваня кричал?..

Она стояла сейчас на берегу, но это было другое, маленькое, убогое озерцо. Она снова привезла сюда дочь на свидание с Ванечкой.

Матрёша, словно изваяние, сидела у воды. И во всей её позе, опущенных плечиках, тонких руках, лежащих на коленях, было столько грации, тишины, какой-то светлой тайны. Спугни её, и она вспорхнёт, как лёгкая птичка. Куда полетит?..

Василисса присела рядом. По берегам озерка нежно пушились остатки блекло-зелёной травы, кольями торчали кусты засохшего тальника. Мутная, как бы жирная, похожая на бульон вода. Чего только не было в ней! Прозрачные, словно огромные рыбьи пузыри, пластиковые бутылки, пакеты, обёртки, куски кирпича, арматура, обломки цветопластика, россыпи битого стекла... Рыжим бегемотом сползала с берега огромная, в дырах и оранжевых кружевах, цистерна с едва видной надписью: «Пулойл». Словно скелеты мастодонтов, тут и там торчали гнутыми рёбрами остовы ржавых автомобилей и крылья саранчоусов. И всё же, когда взгляд скользил по волнам, озерцо ещё жило и радовало. Оно отдавало оставшиеся, уже поблёкшие крохи. Чайка, странно белая, смело ныряла в эту лоснящуюся жирную воду просто по привычке, потому что не могло уже что-то плавать, шевелиться, жить здесь. И небольшие желтоголовые пеночки чуть слышно перекликались, сновали в покорёженных кустах вербы. Одно лишь небо, грязно-голубое, в свинцовых взгорьях облаков, пленяло простором, недосягаемое ещё для шин, банок, стёкол.

Василисса смотрела вокруг. Её сердце плакало, отчаяние родственно сливалось со всем этим уродством. Тоске же по чистоте хватало даже этих оставшихся крох. «Взял бы все эти обрубки Господь к Себе в рай! Ведь это же всё должно сгореть. Наверное, возьмёт... А может, и не сгорит? Может, тогда уже нечему будет гореть? Ничего этого не останется».

Потянуло удушливым серным ветерком, к берегу побежали небольшие волны. Они мерно накатывали на илистую гальку, взбивая грязно-жёлтую пену на мусорном гребне. Та плавно качалась, к берегу прибивались белые крошки пенопласта, разноцветные пакеты, бутылки. Они сухо шуршали, относились, снова сбивались в стаи, беспорядочно толклись в слабом прибое.

«Да-да, душа - волна, кромка прибоя, вода - берег, чёрное - белое, свет - тень, добро - грех... Свои отливы и цунами...» Василисса смотрела перед собой уже невидяще. Она снова чувствовала себя тем единственным человеком на берегу Жёлтого моря, единственным оставшимся человеком, вышедшим из чумы. Хотя сгинул целый город и целый город смотрел на него с упованием, а он помнил только её - её бледное лицо на подушке, лицо с обречённо-жалкой улыбкой, спутанные волосы, прилипшие ко лбу. Лицо всплывало, трепетало, таяло. Мама... В слепом глазу потухшего прожектора плескалось то ли пламя, то ли вода... Кара небесная. Чума в Китае... Мама... Василисса не могла этого помнить. Откуда? Откуда эти нежные блики, лунный свет?.. Грусть и одиночество. И сладко-щемящее счастье в своей малости, но вселенской вплетённости, принадлежности великому, вечному, что ждало Там, где умерший город и она, незнаемая, любимая...

- Мама, пойдём? - коснулась плеча Матрёша.

- Да-да, пора, - тяжко, медленно поднялась. Матюня стояла не двигаясь. Только руки нервно теребили конец тонкого пояска.

- Ну что ты, доченька? Не грусти. - Василиссе показалось, что она всхлипнула.

- Нет, я ничего. Но скажи, мы когда-нибудь поедем на Лакиаб?

- А как ты узнала, что мы не на том озере?

- У Лакиаба воздух другой, и чайки по-другому кричат. Их много. Было... Но я не сержусь, мне всё равно понравилось. Дышать можно... А Ванечка наш, он ведь на небе, правда?

- Да, Матюня, конечно. Они с папой там...

Дома девочка молча ушла в свой закуток и сидела там тихо-тихо. Василисса же бессмысленно торкалась по комнате, не зная, куда себя деть. Ни работы - чтобы работать, ни продуктов - готовить, ни воды - стирать. Она принялась прибираться. Открыла шкаф, мельком увидев в зеркале ту, которая осталась от неё. Никакого сожаления о себе уже не чувствовала. «Хорошо, что Мотя не видит», - привычно подумала она.

В шкафу лежали какие-то старые коробки, узел тряпья. Развязала. Сверху - аккуратно сложенная клетчатая рубашка сына. Она схватила её, прижала к губам. Та ещё хранила слабый запах. Судорожно вздохнула, задохнулась от боли. Пыльная серая завеса легла на глаза.

Первый удар принял Иван. Он родился без руки. С астмой и аллергией.

Большинство женщин давно уже не могли родить. Другие не хотели и стерилизовались, добровольно отказываясь от материнства. Правительство же штамповало необходимое количество послушных и равнодушных клонов. Те же редкие пары, которые ещё отваживались на детей, платили огромные налоги. Ещё были неофициальные секретные лаборатории, где специально выращивали людей как биологический банк для молодух. Дети, которые всё-таки рождались, часто были нежизнеспособны. Теперь уже не интересовались, как раньше, кто родился, а заранее сочувственно спрашивали: «Что у него?» Эти дети, без рук, без ног, слепые или слабоумные, хилые рахиты и аллергики, в париках, масках, респираторах, своими болезнями словно защищались от изуродованного, агонизирующего мира. Они будто обгорали в отравленном воздухе, а окружающий, когда-то прекрасный, мир хлестал их со всех сторон дождём из битого стекла. Это были уже дети, у которых не должно, не могло быть детей.

А Ванечка рисовал! Левой рукой. Рисовал так, что родителям порой становилось страшно. Где, откуда брал он эти удивительные краски, образы, сюжеты?! Ничего такого уже не было вокруг. И чаще всего он изображал кудрявое бледно-лиловое облако в обрамлении зелёных, лаково блестящих листьев.

- Ень, ень! - лепетал непонятное. - Баба Таня, ень, ень...

Сирень! Уже потом поняла Василисса. Прабабушка рассказала ему, что когда-то на земле была сирень.

Опустив руки с рубашкой, Василисса снова увидела тот огненный, катящийся в воду клубок. «Ма-а!» - опять почудилось ей. И она, сжав зубы, быстро-быстро затвердила про себя Иисусову молитву: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, буди милостив мне грешной. Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, буди милостив мне грешной...» Но тщетно. Чёрная упругая стена. Молитва не шла, она как будто буксовала... Масляные кузнечики липли к колёсам... Василисса, глубоко, надсадно вздохнув, ломом выворачивало суставы, медленно-протяжно, словно просторную степную тягучую песню, запела: «Царице моя преблага-а-ая, надежде моя Богоро-о-дице...» Тёплые потоки слёз уже вымывали ком боли. А она всё пела и пела. «Не имамы иныя помощи, не имамы иныя неде-е-жды, разве Тебе, Пречистая Де-е-во...»

Среда

По средам они ходили к Глебушке. Крестник Дионисия умирал от лейкемии. День начался нерадостно. Василисса пришла полить ландыш. Но его почти уже не было. На слабом бледном растении, доедая соцветие, сидела чёрная мутантная гусеница. Она брезгливо стряхнула её, бережно сорвала цветок, осторожно спрятала на груди веточку с двумя оставшимися бутонами. Принесла домой, поставила в воду, выкроив немного из своей и без того скудной дневной порции.

Ангел-хранитель уже собирал с пола алмазы её горьких слёз, как вдруг позвонил Тю Ань.

- Васса, завтра будет служба! - зазвенел его весёлый голос.

- Вот радость-то! А как же ультравизор?

- Мы его прихлопнем. Я нашёл на свалке старый шумовой зонт, думаю, батареек на пару часов хватит. Так что приходите. Всех наших я уже обзвонил.

- Конечно, Тю, мы обязательно придём. Спаси Тебя, Господи! - обрадовалась Василисса.

Она уже не чувствовала дурноты от голода, и боли отступили, и дышать стало легче, и даже среди серых облаков ей почудился тусклый солнечный проблеск.

- Ну Тю Ань, ну молодец! - всё повторяла она, пока готовила дочке завтрак.

Тю Ань был китайросом. Эта особая многочисленная народность стала плодом смешения русских и китайцев после «Договора Четвёрки», в результате которого почти всю Сибирь разрешили заселить китайцам. Земля буквально горела у них под ногами, а вместе с нею выгорала тайга, гибли реки, высыхали озёра. А потом - эта странная чума в Китае, выкосившая миллионы людей, взрыв атомного реактора под Ангарском, пандемии мутированной сибирской язвы, сапа, коровьего гриппа...

Поначалу немало китайросов становились православными. Укрепившаяся было русская набожность, причудливо соединяясь с китайским многочадием, на короткое время увеличила приток верующих в православные храмы. Так умилительны были эти маленькие китайчата с голубыми глазами, с благоговейным любопытством и детски чистой верой взирающие на многочисленные в ту пору златоглавые купола церквей.

Потом «Совет Десяти» принял свои драконовские законы, и мерзость запустения за какие-то полтора года, как плесень, расползлась по стране. Вновь полетели наземь золочёные купола... и головы батюшек.

На огромных просторах бывшей Сибири разрушались брошенные заводы. На полях, заросших гигантскими мутантными осотами, бегали двухголовые лошади, шестиногие дикие псы сбивались в жуткие людоедские стаи. В обгорелом, искорёженном и загаженном лесу можно было неожиданно увидеть заросшую мхом табличку «Теннисный корт» или наткнуться на вполне сохранившиеся корпуса санатория. В этом умирающем мире порой ещё одиноко перекликались уцелевшие птицы или, задавленный мусором, печально тренькал ручей. Одного только не было здесь - людей.

Оставшиеся китайросы, хуаю, молодухи, ньюрусы под мировую дирижёрскую палицу строили в удушливых городах свой «земной рай», полный удобств и праздности, окружённый множеством лишних вещей, ежедневно ныряли в разврат ненужной, обременительной роскоши, сжигающей, как в крематории, последние деревья, травы, цветы, воду, воздух...

...Матюня, вытянувшись на цыпочках и слегка балансируя в воздухе руками, очень чисто взяла последнюю ноту в музыкальном этюде, который собиралась спеть Глебу. Мать улыбнулась, сказала радостно:

- А мы завтра в храм идём! Дядя Тю Ань звонил.

- Ура-а! - звонко вскрикнула Матрёша, потом, осекшись, добавила: - Слава Тебе, Господи! Но ведь там ультравизор, едальня эта...

- Ничего. Бог поможет. Тю фономодулятор нашёл.

- Мамочка, а я как чувствовала. Утром проснулась, так хорошо, так тепло на душе. Вдруг показалось, вот откроется дверь, и увижу папу, Ванечку. И Глебушка не умрёт...

- Доня ты моя, ласковая, - обняла её Василисса. - Давай отдадим ему наше дарёное яблоко. Оно хоть и модифицированное, но сладкое. Пусть порадуется.

- Конечно, отдадим. Пошли скорее.

В семье церковного старосты Петра Исаева и певчей Наталии умирал от лейкоза третий ребёнок. Год назад в один месяц преставились младшие сын и дочь. Теперь угасал и старший - Глеб. По всем признакам, по медицине и просто по виду отрока, было удивительным, что он ещё живёт. Но он жил, и его взрослое мужество, а главное - какая-то невероятная сила духа, горящая в нём, просто поражали. Наверное, с такой верой выносила колесование великомученица Екатерина и шёл по пустыне с набитыми в сапоги гвоздями мученик Каллиник.

Когда Исаевы выехали из-под Ангарска, было уже поздно. Рентген нахватали все.

Тишина. Вот главное ощущение, которое вынесла Василисса из их дома. Хотя всё уже было позади: по-монашески прячущая в платок лысую голову Наталья и клокочущий, надсадный кашель Петра; и слабый лампадный свет, ласкающий исхудалые провалившиеся щёки Глебушки, и синяя лучезарность его скорбных и ласковых, непреклонных, уже видящих запредельное глаз; и жёлтое дарёное яблоко в его скелетно-худой ладони; и дрожащий от слёз голос Матюни, выводящей хрустальную мелодию. Василисса снова и снова погружалась душою в ту особую, на краю могилы, полную любви и жизни тишину этого дома. И всё стояла перед её внутренним взором пронзительная сцена: Матрёша молча сидела у постели Глеба. Он неподвижно, не мигая, смотрел на неё, потом тихонько протянул руку, хотел было дотронуться до бледных пальцев, но остановился, кисть его обмякла, словно увяла, и голый череп ещё туже впечатался в серую подушку.

«Нет, не судьба вам, детки... Здесь уже не судьба», - горько, просто, отрешённо думалось Василиссе, когда они снова вышли на улицу. Сразу же мимо них пронеслись два грохочущих саранчоуса, выпустивших им в глаза вонючее бурое облако. Натянув маски и капюшоны, мать и дочь заспешили домой. Обогнули облупившийся дом, вошли в бывший сквер с пустым засохшим фонтаном, вывернутыми корнями мёртвых деревьев, с утрамбованной до бетонной твёрдости землёй под бывшими клумбами.

По дороге им навстречу плыло хуаю. Впрочем, когда оно приблизилось, Василисса поняла, что это всё-таки женщина. Жирное тело тяжёлыми пирогами и булками лезло из одежды. Казалось невероятным, как эти, с белёсыми полосами, будто шорканые об асфальт, синие штаны выдерживают распирающие их бёдра и бревноподобные ноги. Живот, обтянутый короткой майкой, лоснился вокруг чёрной ямы пупа. Огромная грудища, увешанная золотыми оберегами, знаками зодиака, цепями, тяжело колыхалась в такт движению и едва не вываливалась из низкого выреза. Все эти пуды мяса увенчивались маленькой головой с куцыми сальными волосами и взглядом, с которым лучше не встречаться. Вид женщины был столь бесстыден и безобразен, что в ней вообще с трудом угадывался человек. Скорее, это была какая-то безликая тупая биологическая субстанция. Казалось невозможным заговорить с нею и услышать в ответ что-то кроме громового трубного рыка. Василисса опустила глаза и быстро прошла мимо.

- Ма, давай к тёте Нафе зайдём, - сказала вдруг Мотя. - Она обещала нам журнал какой-то, помнишь?

- Ладно, пошли, - отозвалась мать, - тут недалеко.

Еннафа Филаретовна, происходившая из древнего дворянского рода Ланских, была преподавателем матери Вассы ещё в годы её учёбы во Втором иркутском мединституте. Дочь диакона Леонида, рыженькая смешливая Оля, с большими серыми глазами, рано оставшаяся без матери, привязалась к этой изящной, аристократического вида женщине. Её двое красавцев-сыновей вместе со смешливой Олей, оставившей бабе Тане годовалую дочь, уехали на китайскую эпидемию и полегли там в громадных чумных могильниках. И теперь тётя Нафа вот уже много лет жила отшельницей в плену дорогих воспоминаний и вынужденного одиночества.

После того как умерли её «мальчики», а она распродала и отдала на храм все свои ценности, в том числе и фамильные бриллианты, двери её пустой, просторной комнаты, где будто бы гулял ветер, никогда не запирались. Она не боялась больше ничего.

Василисса с Мотей застали её с книгой на старом развалившемся кресле.

- Нет, ты послушай, - как всегда без предисловий, своим бархатисто-низким голосом произнесла она, - в видении праведного Иоанна Кронштадтского: «Я спросил: «Скажи, отче, а младенцы как?» Старец сказал: «Эти младенцы тоже пострадали за Христа от царя Ирода, а также и те младенцы получили венцы от Царя Небесного, которые истреблены во чреве матери своей и безымянные...» А здесь: «Маленькие их тела, изувеченные абортом, выбросили на свалку и не предали земле; души их, по свидетельствам людей, сподобившихся видений загробного мира, находятся в местах тёмных, они плачут, зовут вас и ждут, когда придут матери и займут их место...», - читала она очень быстро, будто боялась, что её остановят и она не успеет вслух высказать это. - Так не значит ли, что даже каявшаяся и молившаяся всю жизнь, всю жизнь оплакивавшая детей мать-убийца не будет прощена?

- Но ведь первым разбойника Господь ввёл в Царствие Небесное... - как-то вяло, хрипло произнесла несколько опешившая Василисса.

- Если не будет прощена, значит, её вера тщетна? - будто не слыша, продолжала хозяйка. - Если же простится ей, то как же радоваться в раю, зная, что убиенные дети остаются во тьме? Не понимаю!

- Что вы вдруг об этом? Вы же?..

- Да, милая, и я! - быстро перебила её Еннафа Филаретовна. - Не я, так - мне! Усыпили - и всё. Мол, медпоказания, масса патологий, а сами - на фетальную терапию, он уже большой был. Младенчик. Съели, людоеды!..

Василисса делала ей выразительные знаки, указывая на дочь, мол, не надо при ней. Но Еннафа Филаретовна не обращала на это никакого внимания, только резче и твёрже задвигались её белые губы. И в этой её откровенной безжалостности и к себе, и к тем женщинам, и к убиенным детям, к Матюне, даже к ней, Василисса снова почувствовала то крайнее состояние человека, который уже не выбирает слов и средств. Такое теперь было всюду. Это когда у человека всё в порядке, он живёт в нормальных условиях, соблюдая какие-то правила приличия, например, ест в ресторане, положив на колени чистую салфетку, пользуется ножом и вилкой, говорит вежливые слова. Но вот - цунами, землетрясение, война - и все эти условности мгновенно испаряются, и страшная борьба за выживание зачастую лишает человека еды, крова, самой жизни, превращая его... В кого? Ну скажем так: условности отлетают, как шелуха. Итак, теперь Землю уже «доживали», равнодушно и безжалостно. Холодно и безумно. Как трудно оставаться человеком. До конца.

- Тётя Нафа, да остановитесь же! - резко сказала Василисса.

- Да... - вдруг смягчившимся тоном отозвалась Еннафа Филаретовна. - Прости, голубушка. Насиделась одна... О-ох! Бо-о-льно как... Вчера, укрываясь от саранчоуса, оступилась на лестнице, видно, трещина по старому перелому. Помоги подняться.

Василисса подошла к креслу. Ухватив женщину под мышки, приподняла, почувствовав уже совершенную бесплотность тела с мелкими хрупкими косточками. Совсем близко увидела водянисто-бледное отёчное лицо с карими глазами, полными слёз.

- Спаси Господи, - тихо поблагодарила та, погладила Василиссу по плечу. - Да... - снова раздумчиво повторила она. - Скоро всё кончится...

Василисса опять выразительно кивнула, показывая на Матрёшу, и сделала жест надевания наушников.

- Матюня, хочешь послушать свою любимую? - ласково спросила Еннафа Филаретовна девочку.

- Ой, хочу! - обрадовалась та.

Ей надели наушники.

- Подвинься ко мне поближе, голубушка, - позвала хозяйка Василиссу. - Хочу рассмотреть тебя. Как похудела! Совсем не ешь?

- А-а, да ладно там... - придвинулась гостья.

На столике рядом с креслом стояла в рамке старая фотография: венчание рабов Божиих Александра и Еннафы. Белое, как из пены, воздушное платье, облако трёхрядной длинной фаты по плечам. Невеста - нежная, словно... Говорят, были такие прекрасно-непорочные цветы - лилии. Жених, как молодой тополь, были такие деревья; стройный, русые вьющиеся волосы, пушистая борода, бездонная синь глаз. Какая пара...

- Как же вы были красивы! - с каким-то смешанным чувством радости и сожаления воскликнула Василисса. - Как же может быть красив человек! Скажите, а в те времена уже были эти, которые теперь хуаю?

- О-ох! Грехи наши тяжкие... Были. Уже тогда.

- Но почему, откуда это пошло?

Еннафа Филаретовна заправила в пышную причёску длинный серебристый локон. В этом движении лёгкой ломкой руки, обтянутой чёрной материей свитера, было столько восхитительной забытой женственности, что у Василиссы защемило сердце.

- Сейчас, миленькая моя, с силами соберусь... Теперь-то, когда уже всё идёт к концу, трудно сказать. Безбожие, бесстыдство... Люди пали, и Бог тут же дал им стыд. Как посох или как бич? Стыд - за грех совершённый и предостерегающий от новых грехов... Как там у Достоевского: если Бога нет, то всё позволено. А нет стыда - всё можно? Стыд - ограда, тормоз, предтеча страха Божия. Началось... Как, когда началось? - она задумалась, помолчала, потирая пальцами высокую бровь. Потом тихо спросила, обращаясь как бы к себе: - У нас в России, может, с революции? Девушки косы отрезали. Их называли стыдно-презрительно - стриженая. И это был, по сути, демонический «постриг» в революционерки. Не просто косу отсекали - вековые традиции девичьей стыдливости и красы. Сарафанную русокосую царевну с потупленным взором нахально теснило уродливое «оно» - в кожанке, галифе, с грубым голосом и папиросой в зубах. Позже опять переворот - новый этап.

- Это уже про двадцать первый век?

- Да. Тогда бесы действовали ещё хитрее. Я читала у новомученика Сергия. С небывалым единодушием развернулись продажные средства массовой информации. Всюду печатали и показывали обнажённое женское тело, искони стыдливую русскую красавицу заголили, как публичную девку. Телеящик, заменивший «красный угол», превратился в настоящего монстра - отравителя душ. Безо всякого удержу открывались казино, игорные, публичные дома, ночные клубы, стриптиз-бары. Массированно уродовалось, унижалось всё русское - язык, традиции, система ценностей, основанная на православии. Воры и убийцы, просочившиеся во все сферы, несли свою, разлагающую антикультуру. С огромных стадионных эстрад гремели блатные песни, воспевалась чёрная поэзия тюрем. Россия задыхалась в матерщине, сленге, «фене». Престижными стали считаться профессии киллеров и проституток.

- Не может быть!

- Увы... К мерзости привыкают, её перестают замечать. И вот вся эта «предварительная обработка» поразила прежде всего женщину. Сначала она начала изменяться внешне. Женщины, поголовно отказавшиеся от юбок, облачились в штаны и остригли волосы; модным считалось носить заведомо тесную одежду, которая неестественно выпячивала несовершенства фигуры. Внешнее, всё больше стиравшее отличия полов, уже отражало гибельное искажение душ. Порок лез напоказ, уродство красовалось. Мужчины, правда, не торопились надевать сарафаны, то ли по своей консервативности, то ли они оказались целомудреннее нашей сестры. Помню, было чувство, будто где-то работал гигантский санпропускник, из которого выскакивали эти равнодушно-холодные, ловко оболваненные, одетые в униформу - «как все». Одарённые Творцом неповторимой душой, женщины, повинуясь какому-то дьявольскому чувству, стремились внешне быть одинаково отвратными.

- Но разве не было других, нормальных? А пожилые?

- Были, конечно, другие - меньшинство. Малое Божье стадо. Нормальную женщину можно было увидеть уже только в церкви. Да-а, не многие тогда устояли. Сильна толпа... Но удивительно: тон задавали как раз «унифицированные» пожилые тётки, как то революционное «оно» в кожанке, - одевшиеся в чёрные брюки, грубые ботинки, с короткой стрижкой. Вот тебе прообраз наших хуаю, голубушка моя! Уже в те времена можно было, обратившись к мужчине, вдруг ожечься о недовольный, но ещё женский голос. А дальше - больше. В ход пошло залежалое на западных рынках бельё для проституток, телевидение уже в открытую гнало порнофильмы. Днём и ночью показывали растлевающие шоу, пошлую рекламу; телеведущие, рок-певицы, модели всё больше походили на ведьм или шлюх. Наконец, чёрная аура борделей проникла в сознание большинства женщин. Уже в школах, глядя на своих учительниц, многие девочки вырабатывали эти жуткие манеры блудниц: развязная, разболтанная походка, громкий хохот, взгляд, в котором детская наивность и целомудрие с ранних лет затемнялись презрительностью, злобой, распущенностью. Я видела одно такое чудовище на старой бабушкиной видеокассете. Тело, в общем-то, совершенное, Богом данное тело, бесстыдно обтянуто, на голых плечах - татуировки скорпионов, на шее - змеи. Из пяток торчат гвозди, из носков - шипы. Красные в синей обводке воспалённые глаза вампира, чёрные, словно запёкшиеся, губы, сосущие сигарету, огромные острые когти на руках...

- Когти?!

- Да, такие искусственно наращенные когти. Представляешь, тогда даже пооткрывали специальные мастерские, где прилаживали эти когти. Они ещё, помню, отвратительно блестели, будто ими раздирали чьи-то внутренности и к ним пристали жир, слизь, чешуя... Как же, скажи, как такой рукой можно было прикасаться к щеке мужа, ерошить его волосы или ласкать ребёнка? Я смотрела на эту вампиршу, и мне чудилось: из-под её когтей сочится кровь... Это уже походило на оружие, оружие дикарей...

- Но неужели сами женщины не видели, как это безобразно? - не вытерпев, всё же спросила Василисса.

- А?.. Ты не поверишь, но в том-то и дело - не видели. Не понимали. Или не хотели видеть? Да нет, скорее, глаза завесило, затуманило зло. Нежность черт, которая ещё как-то могла отличить их от мужчин, постепенно тоже стиралась, растворяясь в маске равнодушия и нечистоты. Было в этом женском оболваненном сообществе что-то нелепое, жалкое, абсурдное, мистически-таинственное; своим явным уродством, развратным выпячиванием ягодиц и грудей они будто настойчиво добивались чего-то. Я уверена: ведь они, бедные, ещё по старой памяти, наверное, стремились выглядеть красиво, «круто», как тогда говорили. Хотели нравиться (зачем-то. И кому?), но чем больше оголялись и уподоблялись мужчинам, чем больше надевали, навешивали на себя золота и размазывали по себе краски, тем жёстче, грубее, страшнее становился их взгляд. Какая тут семья?! Какие дети?.. Пропагандировался «безопасный секс», половое партнёрство двух особей в штанах. Шла отчаянная реабилитация порока. Преодолевая малочисленное сопротивление нормальных людей, узаконили гомосексуальные браки. Потом нормой стало жениться, например, на козе или «оформлять отношения» с собаками. Ведь если нет стыда - всё можно... Детей, которых становилось всё меньше, с детства приуготовляли к аду. Их сажали за бесовские компьютерные игры, им гнали кроваво-блудные фильмы, их кормили конфетами в виде пауков и червей. Беснующуюся под непрерывный грохот, всеми средствами отравляемую молодёжь из клубов, баров, борделей развозили такси с тремя шестёрками на дверях - прообраз наших саранчоусов. Шло безудержное разграбление страны, убиение её народа, природы. Расплодилось невероятное количество колдунов, сектантов, экстрасенсов...

- Но ведь, я читала, тогда и православные храмы открывали.

- Да, открывали. Некоторые из власти на Пасху в церкви со свечами стояли. Но это не мешало им принимать убийственные законы, попускать развращение детей и морить голодом стариков. Так оно начиналось - великое вымирание когда-то великого народа...

- Мама, о чём вы? - оторвав наушник от уха, спросила Матрёша.

- Да так, доча, вспоминали из истории...

- Что-то страшное?

- Невесёлое. Ну не будем об этом. Надо идти. Простите, Еннафа Филаретовна, нам пора, - опять выразительным жестом показала, что не надо при Матрёше продолжать разговор.

Та печально кивнула и махнула рукой, мол, да что теперь говорить...

- Вы завтра подайте за меня заказную, ладно? И за моих - Сашу, Витю, Павлика.

- Конечно, баба Нафа, - сказала Матюня, - и подадим, и помолимся. А вы поправляйтесь скорее и к нам приходите.

- На саранчоусе прикачу, - бодро сказала она, и все засмеялись.

...Доставая электронный ключ от квартиры, Василисса нашарила в пакете что-то круглое. Вынула - оказалось, уже троекратно дарёное жёлтое восковое яблоко. «Ну, Наталья...»

Вечер. Как всегда, серый, без закатного румянца. Задёрнула куцую штору: не видеть, не знать, что там, за окном. Зазорила самодельную лампаду. Отрадно подумалось: «А праздник всё равно наступил - по ранешным временам уже отслужили бы праздничную вечерню, утреню, а прихожане вереницей шли бы исповедоваться. Неужели так было? Неужто были времена, когда безопасно, легко можно было прийти в храм? А церкви осенялись колокольным звоном, венчались златыми куполами и крестами? А ты, душа? «Почто грехами богатеиши, почто волю дьяволю твориши?» Только Тебе, Богу моему, осталось покаяться и открыть смятенное сердце. Да как же Ты терпишь-то нас ещё, Господи?! Порушили, изгадили, затоптали...»

Василисса встала на колени. Долго вглядывалась в лик Спасителя. Она вздыхала и томилась. В голове туманилось от слабости, тошнило, мелкие капли пота осыпали виски. Она снова не могла начать молиться. Задыхалась, тяжко давило грудь, взывать к Богу казалось нелепым, неискренним. Что-то фальшивое, глупое чудилось ей в таком вот обращении к листу бумаги. «Икона? Да кто это?! - прошивала, как убивала, пронзительная мысль. - Кто я? Зачем, зачем всё это? Один конец... Бессмыслица».

Шипящий навязчивый голос: «Да ничего же нет, ничего и никого - Там. Всюду обман. Все ненавидят друг друга. И Тю Ань. Притворяется. А тётя Нафа... Разве так говорила бы истинная христианка? Жёстко, безжалостно... Разве виноваты эти бедные женщины? И та, сегодняшняя, в исшорканных штанах...»

«Виноваты! Они сами это выбрали. И все, все ненавидят друг друга. И я, и я! Злыдня, никого не люблю. Сгорел Ваня - и хорошо, отмучился. И Мотя... Порой кажется - вот сейчас, подойти тихонько и помочь... переломить эту шейку. Зачем ей жить? Как ей, такой, жить здесь?.. А батюшка говорит - милость Божия? Милость - привёл к Себе. Благодарить и радоваться? Я - не могу...»

Она бормотала и бормотала, закрыв глаза. Потом встрепенулась, будто толкнули в плечо, разбудили. Ладонью провела по лицу, словно стирая воду. Прямо встала перед иконой, начала скороговоркой наизусть читать правило. Она давно читала это скороговоркой, уже не смея верить и не надеясь, что её молитву кто-то слышит на небе, что она сама и её жалкая молитва вообще кому-то нужны. Это были последние крохи горячей когда-то, искренней веры, почти дымные угольки, которые протягивала ко Господу обожжённая, хрупкая ладошка - костяшки пальцев, обтянутые бледной кожей. Она так же привычно-скоренько поминала своих отца и мать, бабу Таню, мужа, сына, уже совсем предав их судьбы на волю Божию, но то малое дерзновение, которое ещё трепетало в её сердце, как гаснущая свеча, она воссылала Матери Божией за свою Матрёшу. «Помоги ей, Пресвятая Богородица! Возьми её к Себе, Господи! - горячо, почти отчаянно взывала она. - Не меня, грешную, слабую - её, её, чистую, светлую, возьми в Свои обители из этого смердящего, издыхающего мира. Страшно мне за неё...»

И всё реже она могла слезами умягчить свою боль. Сухо, больно, пронзительно глядела в очи Божии.

Господь молчал.

Когда дочка заснула, Василисса достала с антресолей большую, ещё бабы Танину, шкатулку и вынула из неё старинную белую салфетку. Бабушка рассказывала, что раньше снежинки были похожими на неё. Василисса подержала в руках лёгкое ажурное кружево, затем решительно взяла ножницы, аккуратно по рисунку вырезала середину салфетки, бережно свернула её, положила обратно в шкатулку.

Четверг

Утром Мотя надела своё скромное голубое платье. Мать на раскрытых ладонях, как дорогое подношение, принесла дочери салфетку и осторожно надела ей на шею. Получился нарядный белый воротник.

- Что это? - тонкие пальцы побежали по тугим рубчикам кружев. - Это же прабабушкина салфетка! Ты её так берегла...

- С праздником, родная моя! С Вознесением Господним! Это тебе подарок. Если б ты знала, как красиво!

- Спасибо, мамочка! - закружилась на месте Матрёша. - А вот тебе - мой подарок. Вчера закончила, - наклонившись, она открыла столешницу. Василисса увидела в её руке красное бисерное украшение. Это было плетёное очелье, какие носили на головах в древние времена. Тихо ахнув от восхищения, она подошла к зеркалу, надела украшение на голову, узорно обрамив высокий гладкий лоб. И... как она ни была измождена, слабая краска радости пробилась сквозь землистые щеки, глаза тепло залучились, губы сложились в подобие улыбки. Черты славянской красавицы, пусть смутно, но всё же засквозили в её лице. Она не в силах была ничего сказать, только обняла дочку, нежно ткнувшись губами в розовое ушко. Слёзы защекотали в носу, она чихнула, улыбнулась: плакать некогда, надо идти.

На подоконнике обеих ждал ещё один Божий дар. Слабый, почти съеденный росток увенчался-таки двумя белоснежными цветками. Василисса подняла стакан и бережно поцеловала их.

- Они, наверное, такие красивые, ведь для Господа расцвели. Мне даже кажется, я их вижу, - сказала Матюня, невесомо прикасаясь мизинцем к бледно-зелёному стеблю.

Василисса смочила оставшейся водой клочок ваты, завернула в неё веточку, сверху сделала пакет из бумаги и спрятала цветок под куртку.

- Ну, с Богом, доченька, пошли.

Карточка на электрибус у них кончилась. Пешком до храма Воскресения Христова - километра четыре. Благо, дорога шла больше по пустырю, где когда-то стояли дома, школы, работал лесоперерабатывающий комбинат. Дома опустели, школы закрыли, так как некого было учить, на комбинате - нечего перерабатывать.

На пустыре то и дело «сыпалась галька» в ручном радиационном индикаторе, хозяйничали мутантные животные, мусор и зловонный ветер. Иногда там справляли свои шабаши банды ньюрусов. И хотя Василисса с дочкой продвигались среди завалов с опаской, мать невольно залюбовалась радостной Матюней. Она шла с хрупкой неуверенностью слепого и не знала, что эта косичка, уложенная на голове соломенной корзиночкой, из которой выбивались небольшие упрямые завитки, и эти ласковые, сосредоточенные, глядящие в себя глаза, и лёгкие балансирующие, словно выводящие балетные па руки, и вся она - хрупкая берёзка в небесном платье с белой кружевной пелериной - была похожа на юную инфанту, идущую к Причастию, или воздушного эльфа - вот-вот вспорхнёт прозрачными крылами и полетит в луга, к цветам... которых нет. Василисса ясно увидела, как прекрасна её дочь, остро, больно почувствовала, как могло быть любимо это рождённое ею нежное Божие творение. Но сегодняшняя мирность и красота отроковицы почему-то как никогда утверждали невозможность для неё земного счастья. «Да будет воля Твоя, Господи! Прости нас, грешных...» - сами собой вылились из сердца матери слова.

...Показался уже остов соснового бора, в котором •стоял небольшой деревянный храм Воскресения Христова. Но надо ещё перейти по мосту через умирающую речку Аю. День выдался на редкость жаркий, и здесь, на грязном берегу, уже были люди. Если их можно так назвать. Издали это было похоже на кучу копошащихся опарышей. Абсолютно голые мужчины и женщины, объевшиеся биостимуляторов, абсолютно бесстыдно предавались блуду. Эта жуткая шевелящаяся масса слипалась и распадалась... Зная, что там творится, Василисса не удержалась и механически-жёстко бросила дочери: «Не смотри!» Её ужасала уже не сама столь привычная картина свального греха. «Бедные вы, бедные!..» - невольно шептала она, пытаясь представить, что творится в душах этих человекообразных существ, и отступала в бессилии и ужасе, словно заглянув в самые отвратительные адские глубины. Но, движимая состраданием, как ни силилась, не могла представить, что у каждого в этой грязной куче есть своя, отдельная, бессмертная сущность, и за них тоже Господь умирал на Кресте. Представлялось только единое, тягучее, чёрное тесто с одной обугленной душой.

Скорее, скорее через мост!..

Наконец показался когда-то лазоревый, с золотыми звёздами, теперь облупившийся, просвечивающий дырами купол родного храма. Вместо сияющего ажурного креста - плавающий экран ультравизора, а там - почти то же, что на берегу Аи; и эта вездесущая, назойливо вламывающаяся в уши долбёжка - бешеный чёрный бит, растущий с каждым шагом, приближающим к церкви. Не звоном колоколов, как в давние времена, встречал их теперь Божий дом, а музыкой идиотов, дьявольской молотилкой, выбивающей из оставшихся людей остатки человеческого.

«Ах, не видеть хотя бы всего этого, как Матюня», - горько-отчаянно подумалось Василиссе.

Но надо было вести дочь, надо было идти «сквозь строй» всей этой мерзости.

Службы в храме теперь стали очень редки. Ныне здесь, на церковной территории, другие хозяева и иная жизнь. На месте просфорни - кайфейня. Вон уже выводят под руки обкурившегося хуаю. Бывший прихожанин купил землю вместе со святым источником, к которому с верой на исцеление притекали верующие ещё полтора века назад; здесь, по преданию, останавливался сам святитель Сергий. Источник огорожен теперь мощным силовым полем. Хозяин продаёт воду за большие деньги. Трапезную с остатками настоящей мороженой картошки уже три года как захватили китайросы. Теперь там их едальня. Подают в основном модифицированную сою и красных клонированных лягушек. Отбою бы не было от голодающих хуаю, но очень дорого.

Возле самого храма оставшиеся прихожане нагородили искусственных деревьев, кустов. Они хоть и чахленькие, бурые от пыли, но всё же немного прикрывают двери и окна.

Василисса издали увидела на колокольне Тю Аня, и они с Матрёшей уже бегом, под злобное улюлюканье поедателей лягушек миновали последние пятьдесят метров. И всё же у самых дверей пьяный хуаю, грязно выругавшись, толкнул Василиссу в грудь. Удар был несильным, но он сам от него потерял равновесие и упал на дорогу, подняв густое облако мягкой серой пыли. Мать и дочь в это время проскочили в церковную дверь.

Войдя в тёмный притвор, Василисса остановилась на мгновение, чтобы отдышаться, но тут же поспешила в свечную лавку. Здесь, у самой двери, рядом с бывшей купелью, восемь лет назад нашли окровавленное тело её мужа Дионисия.

В лавке она увидела Наталью, с нею был Глебушка на инвалидной коляске. Он с нежностью посмотрел на праздничную Матюню.

- С праздником! - поцеловала Наташа куму. - Какая ты сегодня красивая! - осторожно коснулась рукой очелья. - Мне бы такое, на мою лысину. Просто чудо, как Матрёша наловчилась плести... Это всё бабушка Таня!

- Что? - не поняла Василисса. - Вот бесовы дети! Глушат своей долбёжкой - ничего не слышно. Ладно, потом, - махнула рукой.

Василисса взялась за коляску, а Наталья позвала Матюню распеваться. Из алтаря вышел отец Михаил, невысокий, лёгкий, будто отрок, старенький священник, у которого ньюрусы за ночь убили матушку и троих детей. Он никак не показывал на людях своих переживаний, но после той ночи у него чуть-чуть покачивалась голова, словно он молча кому-то отвечает: «Нет-нет, нет-нет...» Кроме необходимого по службе, он ни с кем не разговаривал. Прихожане очень любили и понимали своего настоятеля, ни о чём его не спрашивали, на исповедь шли с записками. Порой батюшка тихо говорил иному несколько фраз, но чаще, проглядев записку, вздыхал и читал разрешительную молитву. Теперь все подходили к нему под благословение. Батюшка взглядывал на каждого так печально и ласково, словно прощался. Узкая, полупрозрачная, совсем бесплотная рука, осеняя, летала над головами, а в последний момент он отечески целовал своих чад в макушку.

Свечей и книг в лавке давно не было. Но баба Груня принимала записки и по старому обычаю толклась здесь, «на народе», как говорила она. «Народу» вместе с батюшкой собралось девять человек: трое Исаевых, Тю Ань, баба Груня с блаженным внуком сиротой Лавриком и Василисса с дочкой.

Староста Пётр полез на колокольню помочь Тю Аню установить шумовой зонт от ультравизора.

Василисса подала записки, вкатила Глебушку в придел, благоговейно поклонилась. Сняла куртку, достала цветок и ахнула: один белый кувшинчик отвалился и прилип к мокрой вате. «Видно, это от того удара хуаю», - подумала она. На стебле остался единственный крохотный цветок. Затаив дыхание, она высвободила его из бумаги, подошла к иконе Иисуса Христа и положила в углубление оклада. Приложилась к образу.

Тут юлой подкатился блаженный Лаврик.

- Ситочек, ситочек беленький, - запричитал он, захлопал в ладоши. - Лавруше дай, Лавруше... - по-детски сжимая и разжимая, протянул к Василиссе ладонь.

- Это Господу цветок, деточка, - так же юрким шариком подкатилась к внуку маленькая баба Груня в старинном цветастом платке, латаном-перелатаном чёрном платье. - У Боженьки сёдни праздничек, так это Ему тётя Васса ландышек-то принесла. Спаси её Господи!

- Бозеньке, Бозеньке! - опять радостно запрыгал Лаврик, по-собачьи подгребая парализованной рукой и закидывая набок голову с тонкой щёткой молодых рыжих усов.

- Тихо, тише, сынок, - жестом остановила его бабушка.

Громыхающие звуки «музыки» вдруг смолкли. И в тишину храма пролилась прозрачная мелодия праздничного тропаря: «...Боже наш, радость сотворивый учеником обетованием Святаго Духа...» Высоко, чисто выводили за стеной Наталья и Мотя.

Радостные, как именинники, пришли Тю Ань и Пётр. Все чинно, быстро встали по своим местам. Наташа и Матюня на клиросе. Глеб в коляске рядом с ними, Тю Ань - к окну, для безопасности, Пётр пошёл прислуживать в алтарь, баба Груня с Лавриком - у канунника. Раньше здесь бывали свечи, за которыми следила бабушка, теперь он пуст, как стены некогда украсного - в иконах, цветах, подсвечниках - старого храма. Василисса прежде любила стоять в левом, «женском», приделе, в округлое оконце которого был виден святой источник. Ныне же смотреть туда тягостно. Она встала возле единственной оставшейся в храме небольшой иконы Спасителя, которую батюшка прятал дома и приносил лишь на службу.

Литургия началась. В тишине, столь непривычной теперь, торжественно, страшно, дрожь пробегала по телу, отец Михаил громко, отчётливо возгласил: «Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа...»

Так получилось, что прихожане расположились словно опоры, в разных местах поддерживающие свою церковь, и она, укреплённая, украшенная единственным цветком, величаво вплывала в общую молитву. Глебушка как-то подтянулся, выпрямился в коляске, весь устремился ввысь, закрыв глаза; он походил на маленькую, из последних сил горящую для Господа свечку.

Строго, чётко накладывал на себя крестное знамение, неуставно, но так искренне боголюбиво клал земные поклоны Тю Ань. Глядя на этого нескладного долговязого китайроса с круглыми лупастыми глазами и тенью радостной улыбки на детских губах, трудно было представить, что ради Православия он отказался от всего - от своей семьи, дома, работы в межконтинентальной корпорации клонирования. Теперь он пробавлялся на свалках и был на особом учёте в системе глобального контроля.

На чтении Апостола Пётр неожиданно закачался, стал грузно оседать на пол. Наталья едва успела подхватить его. Усадив мужа на стул, сама прочитала Апостола. А дальше отцу Михаилу пришлось служить в одиночку.

«Рцем вси от всея души, и от всего помышления нашего рцем: Господи, помилуй, - с чудно просиявшим ликом, строго-торжественно возглашал он. - Господи Вседержителю, Боже отец наших, молимтися, услыши и помилуй...»

- Помилуй нас, Бозенька! - вдруг раздался громкий плаксивый крик Лаврика.

Баба Груня схватила его за рукав, паренёк прижался к её плечу. Послышались тихие всхлипы.

- Страсно, страсно... - дёргал он скрюченной рукой в сторону окна, через которое то и дело прорывались глухие бухающие звуки, будто в стены били огромными резиновыми шарами.

«Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй», - горячо зашептала Василисса, быстро крестясь. Но потом она как-то укрепилась, словно ослабла холодная рука, сжимающая сердце; оно забилось ровно, горячо, сильно. Выпрямила спину, расправила плечи, ощущая в них прежнюю молодую силу.

Вдруг, разбив стекло, на пол грохнулся булыжник. Никто в храме не сдвинулся с места. Будто не заметили. Даже Лаврик.

За хрипловатым голосом Натальи мать различала чистый голосок дочери. Как же она пела, Господи! В её голосе было такое сверхчеловеческое напряжение, такая самозабвенная чистота, что казалось - и её жизнь, и жизни предстоящих и молящихся здесь, и всех оставшихся на земле людей зависят от него, возносящего мольбу и любовь свою Господу. Голос этот уже дрожал и плакал, он то слабел, пробиваемый снарядами долбёжки, то снова воспарял, креп, звенел под куполом церкви.

Тю Ань всё чаще стал тревожно поглядывать в окно. Василисса перехватила его взгляд, поняла: батареек до конца службы не хватит.

Началась Херувимская песнь. Василисса больше всего любила этот момент Литургии. Медленно, таинственно отверзлись Царские врата. Открылась сиротливая нагота разграбленного алтаря. Но это ещё был Алтарь - святая святых церкви. Престол. Семисвечник. Синенькая лампада...

Уже плыла, фимиамом златой кадильницы возносилась Богу молитвенная песнь: «Иже херувимы тайно образующе...» Василисса, не дерзая подпевать клиросу, уронила на грудь голову, закрыла глаза, даже не пыталась почувствовать себя херувимом - Ангелом, стоящим с другими окрест Престола Божия; она видела всю бездну своих грехов и смиренно, смиренно до конца, до самоотвержения предавала себя воле Господа.

«И Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе...» - входили певчие в новую волну.

Неожиданно целый град камней обрушился на окна, стены храма, с новой яростной силой задолбил гигантский дятел ультравизора.

Вдруг там, в голубом лоне купола, что-то вспыхнуло, храм дрогнул, и всем в нём показалось, что на клиросе стали не просто громче петь, а будто бы прибавились другие голоса. Наталья даже оглянулась назад. Но рядом, забыв обо всём на свете, только Матюня тянула тоненько и чисто: «Всякое ны-ы-не...»

Грохот камней становился постепенно глуше, бешеная долбёжка тоже странно убывала, словно утекала куда-то. Приоткрыв удивлённо глаза, Василисса случайно глянула в окно: вместо обглоданных сосен увидела что-то молочно-серое, будто густой туман встал у окна... Вот и хорошо, подумалось ей. Снова закрыла глаза, погружаясь в благословенные волны святой песни.

Храм невесомо и тихо возносился в небо. «Житейское о-отложим по-о-опечение...» - нежно переливаясь, многоголосо таяло, затихало, исчезая в высоких, белых, непорочно сияющих облаках.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.