Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 1(42)
Иван Подсвиров
 "ЖИЛ НА СВЕТЕ РЫЦАРЬ БЕДНЫЙ"

I

Слава пришла к Андрею Губину в сорок лет - с выходом в 1967 году романа «Молоко волчицы». Опубликованный в журнале «Октябрь» и отдельными изданиями в «Советском писателе» и Ставропольском книжном издательстве. Роман завоевал сердца читателей и сразу же стал бестселлером. Благосклонность к писателю начали проявлять партийные руководители края и сам Михаил Горбачёв. Тем не менее, Губин, оберегая творческую независимость, старался не пользоваться дарами сильных мира сего, по возможности сторонился опеки влиятельных покровителей. Его угнетало, что роман, вначале задуманный и почти осуществлённый как эпическая, героико-романтическая поэма в стихотворной форме, натолкнулся на стену непонимания и был отвергнут. Воспевать казачество считалось предосудительным занятием. Пришлось писать роман заново - прозой. И вот - оглушительный успех.

Автор же был крайне удручён. Впоследствии, изображая в романе «Светское воспитание» хождения своего героя по литературным мукам, он вспомнит испытанные им чувства неофита при подготовке прозаического романа в свет: «Редактировали рукопись все кому не лень, сокращали, подгоняли под заученный ГОСТ, запирали на ночь рукопись в сейф, чтобы я не вписал чего контрабандой, пробовали переписывать мои строчки своим языком - это я, правда, похерил сразу, пресёк в корне.<...> Вечер. Кончился сумасшедший редакционный день - последняя кастрация, сдача в набор, клей, ножницы, споры, дым папиросный, гуд в башке, будто к мозгу подключились сотни радиостанций. Иду, шахтёр из забоя, с дрожащими от усталости плечами. Работка! <...> Ничто не радует. Разграбленный Рим, разрушенный Карфаген, осквернённый Коринф.<...> В день выхода журнала я долго спал. Потом меня поздравляли, хвалили, спрашивали, рад ли я, а мне хотелось повеситься - дымящиеся развалины».

И далее: «После выхода романа меня опутали, как Самсона, липучей проволокой телефонных разговоров - нельзя ли получить роман для переиздания? Нельзя. Его ещё надо написать. Пока я приниженный, кастрированный олень, выскочивший из чудовищного стойла. Я буду тучнеть, нагуливать мясо для потребителей, но панты мои срезаны...»

Природа наградила его редчайшим даром - запечатлевать в слове картины романтической и трагической жизни, ловить мгновения истории. А слово его корёжили, подгоняли под шаблон. Воистину это был гений, но гений невоплощённый, по достоинству не оцененный современниками, даже друзьями и близкими. Гений одинокий, мучительно страдающий во дворце-замке со множеством бойниц и причудливых башен, созданных его пылким поэтическим воображением.

Талантливые, даже великие писатели обычно находят признание современников, с гениями гораздо сложнее - они творят для будущего и не всегда понятны современникам. Губин скорбел о потерянном казачестве, которое больше никогда не явится в прежнем обличье. Это понимали и до сих пор понимают далеко не все. Невосполнимость утраты целого народа будет глубоко осознана позже, возможно, спустя век или два, - и тогда фигура одинокого повествователя встанет во весь рост перед нашими потомками. Но это уже будут другие люди, изучающие историю и художественную литературу, как сегодня мы изучаем Гомера или Овидия.

Над листом бумаги, всё время непокорно мерцающей перед глазами, Губин доводил себя до изнеможения и падал со стула. Отлежавшись, вставал и снова садился за стол. Этот вечный, неутомимый труженик представляется мне титаном, пытавшимся добровольно подпереть плечами снеговые хребты Кавказских гор в тщетном стремлении как можно дольше удержать их от разрушения, сохранить для потомков в первозданном виде. Хотя он ясно, как никто из своего окружения, видел: всё пребывает в движении, всё меняется, и даже воспетый им многострадальный народ - казаки, - печально прощаясь с Тереком и Кубанью, растворяются во мгле, уходят в небытие.

Но он верил, горячо верил (и этим околдовал Маргариту), что с помощью священного искусства и познания вариантов движения в космическом пространстве и времени вполне доступно вернуться в прошлое, в расцвет вольнолюбивого казачества, то есть духом и плотью прикоснуться к бурной исторической жизни народа. Вместе с читателями удивиться и порадоваться молодости предков, своей неистребимой молодости. Только надо отбросить неуверенность и сомнения, пренебречь мнением окружающих, сосредоточиться в вере - и невозможное станет возможным. Ходил же Иисус Христос по воде, это было для него так же естественно, как мы ходим по земле.

Путь познания Вселенной и человечества оказался сплошь усеянным терниями и шипами. А за «молоко волчицы», испитое писателем со дня рождения, была истребована непомерная цена - вся жизнь без остатка.

В какой-то момент Маргарите недостало мужества. Как всякая женщина, в ожидании она устала, расслабилась и однажды позволила себе любить его издали. Губин надеялся побороть одиночество, обрести новых истинных друзей, найти у них сочувствие и понимание - и долгие годы метался между провинциальными Ессентуками, Ставрополем, Кисловодском и Москвой. Везде жил, второпях обустраивал быт семьи и нигде, как и его герой Глеб Есаулов, не чувствовал себя хозяином. Земное противоречило небесному, зыбкая почва уходила из-под ног. «Звездочёт», «охотник-копьеметатель» и неисправимый романтик, загнанный в угол, поселился в столице, на улице Чертановской, 30.

Серый, однообразный, что грифельная доска, корпус номер 1; крохотная квартирка номер 83. Обстановка спартанская, ничего лишнего, в ней главенствуют лишь письменный стол, пишущая машинка и радио - для связи с внешним миром. Песок течёт сквозь пальцы, и уже нельзя тратить время на житейские мелочи... Вот так, с одержимостью любимого им Мартина Идена, в Москве принялся за работу автор знаменитого романа «Молоко волчицы». (Хотя эта книга неоднократно переиздавалась, в стране и за рубежом, её невозможно было достать - в шестидесятые-восьмидесятые годы по читательским запросам она опередила даже «Тихий Дон». Один мой родственник выпросил у меня на сутки почитать «роман о терско-кубанских казаках», да так и не вернул его - «Молоко волчицы» пошло гулять по хатам, по станицам и Черкесску... и затаилось, как реликвия, на чьей-то книжной полке).

Затаился в своей московской бетонной «башенке» и Андрей Терентьевич Губин. Зря после долгих мытарств вернулся он в столицу. Она не спасла от одиночества, напротив - обрекла его на ещё большие страдания. Чистый и манящий свет Эльбруса уже не достигал жилища отшельника, а только мерещился ему во снах и мечтаниях. Из противоборства бездушному многомиллионному мегаполису писатель ночью вывешивал на балконе полотняный значок (знамя) с изображением бегущего волка. Любовался им в присутствии богини мудрости и справедливой войны Афины Паллады, героев Гомера, Франсуа Рабле, Джека Лондона и Киплинга, воскресающих образов матери и станичников... В лунном свете с гиканьем уносилась вдаль неудержимая казачья лава, тускло сверкали голубые клинки, эхом отзывались из балок голоса предков. И летел, бешено стлался по-над голыми буграми, над рыжей степью последний затравленный волк.

Так прошла, пролетела жизнь целого народа. Так минула его земная слава...

И горестно смотрел писатель на изображение волка, не зная, что ему делать дальше с романом. Вносить ли в него поправки или оставить всё как есть, как было напечатано в журналах и книгах, изуродованных цензурой. Эти мысли постоянно терзали, жгли его больное сердце...

Ныне ценителям ясно: многие страницы Андрея Губина - самородное золото. К сожалению, не по своей воле он нередко вносил в текст произведений исправления и дополнения, которые чаще всего не улучшали, а портили их. Вынужденные уступки редакторам дорого обходились мастеру. Он впадал в отчаяние - и наступала чёрная полоса безысходности, неверия в себя. В такие дни, по свидетельству Владимира Стеценко, Губин иногда уезжал в Тарусу, на дачу к своему другу Юрию Казакову. Там литераторы отводили душу за разговорами о назначении истинного художника, смысле жизни и творчества. У великолепного рассказчика Казакова, не в меру предававшегося Бахусу, была игра-уловка: про запас он прятал от несчастной матери бутылки с водкой в огороде - зимой под снегом, летом - в кустах сирени, в лопухах и на огуречной грядке. В безденежье, когда душа горела, но «не хватало», друзья тайком начинали отыскивать припрятанное, чтобы возобновить «чаепитие». С азартом охотника Губин вовлекался в игру и нередко первым находил драгоценную бутылку. Ни с чем не сравнимое пиршество продолжалось, унося романтиков в иные миры, подальше от несносной, тусклой действительности.

Происходила психологическая разрядка - и наступало просветление. Перед Губиным, в блеске и славе, будто оберегая его, возникала Афина Паллада, покровительница искусств, ткачей и гончаров, и побуждала к работе. Андрей Терентьевич, пристыженный, покидал друга и, загораясь в своей «башенке-дворце» новыми идеями и сюжетами, усаживался за стол.

Прежние вещи, которые он надеялся позже «отшлифовать», довести до совершенства, отступали на задний план и больше не волновали его. Отшельника увлекал, захватывал сам процесс писания, процесс творения. Он приносил себя в жертву юношеским представлениям о литературе - как абсолютном самовыражении духа, означавшем полное раскрепощение, полное освобождение от всяких условностей, диктата окружающих, от власти и её неприемлемых идей. Если в ту пору существовал свободный служитель чистого искусства, то им, безусловно, был Губин.

В опьянении вечно ускользающим, недостижимым идеалом он не заметил, как безвозвратно прошла его жизнь. На исправление, доработку, очищение рукописей от посторонних напластований и примесей не осталось ни дней, ни здоровья (а ведь наступила пора открытости, снявшая многие запреты!). И гений осознал свою ошибку: он не соизмерил человеческие возможности с движением Небесных Светил, не учёл разницы между своим и космическим бытием. Он думал, что художник вечен, но это всего лишь иллюзия. Когда ему открылась истина, было уже поздно что-то менять. И он спокойно, как опытный, но обречённый пловец, повинуясь звёздному потоку, Млечному Пути, поплыл в безбрежном океане дальше... На балконе трепетал на ветру значок с бегущим волком, а за ним открывалась Вечность.

Поразительно, в эти дни, прислушиваясь к своим ощущениям, он вёл записки... о состоянии умирающего человека. Он оставался писателем до последнего дыхания, и всё получилось, как он и предполагал: было одиночество - как начало смерти. Предвидя неотвратимое, Андрей Терентьевич написал жене, Маргарите Николаевне Губиной, прощальное письмо, запечатал конверт и положил на видном месте - на радиоприёмник. Позвонил друзьям и попросил их заглянуть к нему... после 6 марта (!). Юрию Бондареву-Таричанову, давнему другу семьи, сказал: «Юра, обязательно приходи. Так нужно».

6 марта 1992 года Андрея Терентьевича не стало. В кончине писателя много таинственного и загадочного, как и в ряде его произведений, которые ещё предстоит расшифровать, осмыслить.

II

Роман о терском казачестве был задуман в 1947 году. Под влиянием «Илиады» и «Одиссеи» Гомера, «Евгения Онегина» Пушкина этот роман, как уже отмечалось, вначале создавался в стихах. Это были глубокие, проникновенные стихи, в духе мировой классики. После неудачных попыток издать их появились прозаические главы, в конце концов определившие жанр произведения. Издатели, конечно, были не правы, отвергнув стихотворный эпос. Но всё же воспоминания о невинно пролитой крови миллионов в период революции и Гражданской войны были ещё свежи и тяготили поэзию, уступившую первенство прозе. Романтика литературного прошлого надорвалась от обилия крови недавнего настоящего. Стихи же в романе кое-где удержались - как уцелевшие цветущие островки романтического былого, жгучая тоска по нему, как генетическая память о славном «казацком сословии», вернее - о погубленном, рассеянном по миру народе. От «романа в стихах» остались вступление и заключение - «Пара колес (левая)» и «Пара колес (правая)» с прибавлением стихов, вкраплённых в прозаический текст и выделенных курсивом.

Колесо - это символ вечного движения, наиважнейшая часть древнегреческой и казацкой колесницы - арбы, а Млечный Путь - «Колесо Обзора Мирозданья». С такой (космической) высоты повествователь рассматривает исторические и бытийные явления на Земле, происходившие на протяжении двух веков и завершившиеся глобальной катастрофой - исчезновением Российской Империи, Гражданской войной, коллективизацией и раскулачиванием, гибелью трудового казачества и крестьянства, наконец - Второй мировой войной.

Первоначальный роман, кажется, утрачен навсегда, уцелели отдельные фрагменты. Поэтому я процитирую здесь отрывок из стихов поэта, включённых им в прозаический роман, чтобы читатели имели хотя бы представление о романе в стихах (в ряде изданий они вообще отсутствуют):

«Собаки брешут у отар. Звенит бугай тяжёлой цепью. А сумрак полчищем татар крадётся к хатам сонной степью. Уже мелькнули у реки назначивших свиданья тени. С остывших глиняных сидений ползут на печи старики, надёжно затоптав цигарки. Давно закончен овцам счёт. А молоко ещё сечёт железо звонкое цибарки.

Дед-нянька спать поутолок внучат и сам свалился с ними. А буйно радостный телок бодает выжатое вымя. Дубравы погрузились в сон. Тревожно на путях окольных. Утих на дальних колокольнях вечерний заунывный звон. Ползут туманы по долинам. Страшнеют в балочках лески…

А боевые казаки в чихирне собрались старинной. Капусты квашеной кочан да мера слив иль груш мочёных. И посерёдке винный чан. Под каждым табурет-бочонок. Вздыхали, пили и крестились. И плыл к созвездиям кабак. И поздно ночью расходились по лужинам под брех собак. Меланхолично звёзды иглы роняли светлые во тьму – на жизнь, к которой все привыкли, как привыкает бык к ярму. Грустя о времени ином, тут вспоминают ветераны, когда Подкумок тёк вином и плыли киселём лиманы. А ныне стыдно и темно становится на белом свете…

И путало иных вино в туманно-месячные сети. Ползли домой, как пластуны, и носом задевали лужи прославленные хвастуны и мастера владеть оружьем. Кто ищет шапку иль ножны, кто без сомнений добирался до сонно дышащей жены и истово с ней целовался. И храпом испугав друг друга, вот спят в обнимку два супруга. Иной буянит – не до сна. А тот лишь вживе воротился, так борщ хлебал из казана, что медный крест на пузе бился. Ночь. Баба выскочит на миг. В садах рокочет сыроварня. Да пронесётся шалый вскрик в сирень свалившегося парня…»

В поэтических описаниях станичного быта нетрудно уловить сходство с живописными картинами жизни гребенских и терских казаков в повести Л.Н.Толстого «Казаки». Уже в ранней молодости Губин обладал такой начитанностью, зоркостью художественного взгляда и мастерством, что ему бы позавидовали признанные советские классики. Он сразу же, с первых литературных опытов, взял высокую ноту и стал равняться на главные вершины в отечественной и мировой литературе. В свои стихи он вплетает строки из Пушкина - как зачин, эталон того, к чему сам стремится:

«Я пил - и думою сердечной во дни минувшие летал, и горе жизни скоротечной, и сны любви воспоминал».

«Преданья старины глубокой», элегий песенный полёт, я помнил вас, храня до срока, и час пробил - как мой пробьёт: всё уплатив по старым ссудам, что брал, молясь своей звезде, хочу уйти пустым сосудом, оставив зёрна в борозде».

История публикации романа в прозе весьма любопытна. В начале пятидесятых годов Губин работал корректором и литературным сотрудником в газете «Искра» Предгорного района Ставропольского края. Там публиковались его заметки, фельетоны, рецензии. В 1951 году в качестве особого поощрения газета напечатала в одном номере его стихи и рассказ. В газете появились и первые главы из «Молока волчицы». Прозаик Вадим Чернов вспоминает: «В 1964 году мне позвонил из Кисловодска в Ставрополь писатель Всеволод Кочетов, редактор журнала «Октябрь», член ЦК КПСС, и сказал недовольно, капризно:

- Ты владеешь ситуацией?

Я, заместитель руководителя Ставропольской писательской организации, отвечал, что да, владею.

- Тогда почему мне мешают отдыхать местные графоманы? Один из них, мощный казак, назвавшийся Андреем Губиным, пришёл ко мне с целым чемоданом рукописей и потребовал, чтобы я их прочитал и оценил. Одну из них, самую маленькую, «Созвездие ярлыги», я прочитал. Парень умеет писать об овцеводах. Быть может, это напечатаю. А остальные читай ты...

Я позвонил в районную газету. Там мне говорят: «Знаем Андрея, сына повара ессентукского санатория. Он закончил ВГИК, сценарист. Писать умеет, но не для газеты. Мы ему -

пиши про навоз, а он - пишет про казаков, которых якобы обидела советская власть, которые - соль земли Кавказа, самоорганизующая сила, живущая под девизом: «Душу - Богу, сердце - людям, жизнь - Отечеству, а честь - никому!»

Написал в Ессентуки. И получил ответ от Андрея, рукописи его рассказов «Бочка Рабле», «Велосипед Джека Лондона» и огромную рукопись романа «Молоко волчицы».

Рассказы мне понравились. Один из них я рекомендовал для альманаха «Ставрополье», другой - в газету «Молодой ленинец», где они были вскоре опубликованы, произвели на читателей глубокое впечатление.

Так на Ставрополье неожиданно, как метеор, как комета Галлея, появился ярчайший писатель, ставший впоследствии гордостью не только Северного Кавказа, но и всей России».

Оценивая литературное наследие своего коллеги с позиции прожитых лет и стараясь быть объективным, Чернов делает довольно смелый вывод: «Думаю на старости лет, что это был гений от Бога, посланный нам, глупым, для сравнения. Его «Молоко волчицы» - пусть меня простит Господь -

не хуже в литературном отношении, чем «Тихий Дон» Михаила Шолохова. И это даже доказывать не надо. Достаточно взять обе книги и прочитать».

Подобное мнение не единственное. На Кавказе так считают многие - читатели, литературоведы, историки, поэты и прозаики. Народ признал писателя классиком. В Кисловодске открыт ему памятник, есть музей А. Т. Губина.

После кисловодской встречи с Кочетовым в Ставрополе вышла первая книга Андрея Губина «Афина Паллада». В «Октябре» была напечатана повесть «Созвездие Ярлыги». Появилась она не без сопротивления окололитературных «жучков». В письме краеведу С. П. Бойко писатель уточнил следующие подробности: «Эту повесть в «Октябре» зарубили на всех этапах, с чем я не был согласен и попросил Кочетова (в Кисловодске) посмотреть рукопись, всего 5 листов. Он посмотрел - и в набор, сдвинул планы журнала, и даже - уникальный случай - просил меня разбавить, увеличить объём повести (чего я, правда, не сделал). Вот вам и Москва. Зам., зав. и ещё один зарубили. Можно заплакать и уходить. Так я и сделал. А Кочетова встретил в Кисловодске случайно.

А против «Молока волчицы» выступил... он, Кочетов, не читая рукописи. Просто по теме, материалу, мол, «Тихий Дон» уже написан - и хватит. И не хотел даже смотреть на рукопись. Наконец его уговорили. Он посмотрел - и в набор, и на Госпремию. И, кстати, опять же были и такие, что не одобряли «Молока».

Пока шло время до публикации, я неожиданно получаю письмо от издательства «Советский писатель» о том, что они поставили в план «Молоко», отрецензировали и согласен ли я с замечаниями. А ведь я и не знал, где находится это издательство, помышлял издавать роман в Ставрополе».

Госпремию, конечно, Губину не дали и не собирались давать, но, главное, роман напечатали.

Неверно думать, что Андрей Терентьевич, кроме «Октября», никому не предлагал в Москве свои произведения. Он обращался даже в респектабельный журнал «Новый мир», показывал там рассказы о Ф. Рабле и Л. Н. Толстом. Андрей Терентьевич был вне всяких «течений» и полагал, что в центральных изданиях наивысшая ценность - талант, честная литература, а «направления», идеология - нечто второстепенное, не заслуживающее внимания. Ему пришлось убедиться в обратном.

На протяжении многих лет журналы «Октябрь» и «Новый мир» враждовали между собой, и те авторы, которых печатал «Октябрь», не могли показаться даже на пороге «Нового мира». Исключения делались только по соображениям закулисных маневров. Губин вспоминал: «В «Новом мире» зам. Твардовского - Кондратович дал лестную, высокую оценку рассказам о Рабле и Толстом, но сослался на положение, что «Новый мир» не печатает художественных произведений о великих писателях, вот если бы я дал литературоведческие работы. А в «Октябре» Кочетов рассуждал так: о Толстом уже всё написал один автор - Лев Николаевич Толстой. Не поверил, что можно и еще написать что-то интересное, полезное. А его замы сказали: неси рассказ в музей Толстого, чтобы они завизировали, что в рассказе всё правильно. Но если всё правильно, то я, автор рассказа, в лучшем случае как переписчик уже известного, а в худшем - как плагиатор».

В первых изданиях «Молока волчицы» стихи почти отсутствуют: с точки зрения тогдашних мыслителей-идеологов («хирургов духа», «компрачикосов», как иронически называл их писатель), поэтизация «реакционного казачества» затмевает классовое сознание, вредит коммунистическому воспитанию человека. Нетрудно представить, что испытывал Губин-поэт, по совету редакторов «добровольно» вычёркивая из романа отдельные стихи, излучавшие свет, живую душу минувшего. Он признается: «Как я ни бился стать хорошим советским писателем - не тот калибр; чёрного кобеля не отмоешь добела. Мысли о публикации стихов не приходили из простого наблюдения: всё, что печаталось, не походило на мои стихи, вернее, мои стихи не походили на публикуемые. Я как бы представал на важном государственном собрании в трусах или на пикнике, на пляже - [а надо бы] в чопорном фраке, в мантии».

Но даже в оскоплённом виде первые публикации романа стали невероятным откровением для читателей страны, тем более, юга России, где происходили основные события - невиданное в истории братоубийство. Роман вышел - и будто обрушился, пролился с небес благодатный ливень на землю, иссушённую лютым зноем. Именно таким было впечатление от «Молока волчицы» у многих людей (и это после «Тихого Дона»!). Открылась запретная, иная правда о судьбе казачества, на этот раз терского и кубанского. В литературу ворвался молодой, образованный и отважный автор из потомственного казачьего рода - и поведал о том, что доселе тщательно скрывалось, вытравлялось из народной памяти, густо приправлялось ложью.

Ровесник Губина поэт Владимир Гнеушев рассказывал мне, что Андрей Терентьевич послал роман Шолохову в надежде услышать от него слова одобрения и поддержки. Дни шли - ответа не было. И тогда Губин решил сам съездить в Вёшенскую, посоветоваться о своих дальнейших планах, о том, что ему делать с романом в стихах и с романом в прозе, -

с ещё не написанным, как он говорил, романом.

- Это очень удивляло нас: как не написан? - посмеивался Владимир Григорьевич. - Читатели в восторге, в библиотеках очереди. Критики поют дифирамбы... Из Вёшенской Андрюша вернулся расстроенный. К Шолохову его сторожа не допустили - не знаю, может, Михаила Александровича не было дома. К нему же тогда валили на поклон со всего мира... Как мог, я успокаивал Андрюшу. Мы пошли с ним в «забегаловку» рядом с крайкомом партии и, усевшись на чурбачках, на виду всевидящих окон, крепенько выпили. Молодые же были, здоровья не жалели... Позже я узнал, что Кочетову сильно влетело за публикацию «Молока волчицы», как и за нашего с Андреем друга Володю Максимова, который эмигрировал на Запад. По-моему, с тех событий и начался закат карьеры Кочетова.

III

«Молоко волчицы» охватывает события на протяжении почти двух веков, вплоть до шестидесятых годов минувшего столетия - собственно, до исторического рубежа, от которого начала ослабевать и, в конце концов, подгнивши изнутри, лишённая опор, рухнула советская власть. Существовать ей оставалось не более тридцати лет, хотя Губину, как и его современникам, тогда думалось: режим просуществует долго. Гранитное основание неправедной власти, заложенное большевиками, слишком прочно. Но для Божьего промысла и весь гранит земли мгновенно может превратиться в пыль...

Действие романа завязывается в одной из терских станиц Предгорья - в Ессентукской. На фоне ледников и зубчатых скал Главного Кавказского Хребта, вознёсшего в небеса, в обитель богов, Шат-гору - Эльбрус, «легендарную гробницу Прометея», «серебряное седло кочующих облаков»... Здесь, на кордонной линии, рождались, любили и умирали казаки, древнее и воинственное племя. Вся их жизнь проходила в земных трудах, в ратных схватках, в каждодневной защите великого пространства между Каспийским и Чёрным морями, между Тереком и Кубанью.

Роман населён множеством действующих лиц, включая горы, балки, реки, леса, овраги и степи, весь растительный и животный мир, окружающий казаков. Наряду с ними одухотворённая природа - не менее важное действующее лицо в её разнообразии, бесконечных проявлениях. Единое целое -

природу и человека разделить невозможно. Роман напоминает чрезвычайно плотное, сжатое до предела космическое вещество, прилетевшее к нам из дальних миров, - в назидание и поучение. Не случайно автор говорил о себе: он сам, наверное, инопланетянин и прибыл на Землю с неизвестной целью - может быть, для того, чтобы оставить память о случившейся на ней катастрофе.

У Губина сравнение минувшего не в пользу настоящего. Дикая, ещё не побеждённая природа, своеобычные нравы и характеры сопротивляются вторжению прогресса и чужеродной силы. Искусно, вдохновенно, с гомеровским размахом и наивностью ткал поэт-повествователь цветистое полотно романа - из «былей и небылиц о прошлом», сцен охоты и сражений, блистания ледников, шума пенистых речек и водопадов, счастья и горечи любви... Он не таился перед читателями и так объяснил замысел произведения:

«Предлагаемый роман в пейзажах не о битве рас и континентов, а о более длительном и грандиозном - о природе человека, о его «своей рубашке» - собственности, из которых высшая, бесценная - сама жизнь, рубашка-кожа, дыхание».

Себя же Губин называл «станичным писарем», который сохранился чудом в бурях жестокого века. Наблюдая за мерцанием звёзд, охотясь в родных местах, он лишь записал рассказы уцелевших старых казаков, «кое-что опустив и немного прибавив для верности изображения». Метафорически, с лукавой усмешкой, романист изобразил, как это у него происходил творческий процесс:

«Сидя на площади, у бочки, с шариковой ручкой за ухом и серебряным стаканом в кармане нейлоновой куртки, я вглядывался в лица молодых и старых, степенных и неугомонных, а когда в месячном свете мы шли гурьбой на мягкоковровый берег бешеной горной речки, то и в несущейся, как время, воде виделись кони, зори, покосы, стычки, дым или прекрасное лицо моей тётки Марии Федоровны Синенкиной.

Частенько захаживал я к ней выпить стаканчик-другой домашнего винца и поспрашивать насчёт старинных казачьих песен, сложенных на биваках безвестными линейными поэтами-удальцами. <...> И мне открылись картины юрской эпохи и бронзового века казачества и его «золотого века».

Иллюстрируя первое издание романа, художник поинтересовался у Андрея Терентьевича, на каком языке говорят казаки. И писатель сказал: «На языке Синих и Белых гор, кизиловых и барбарисовых балок, опушённых ковылью и лазориками, потаённых родничков и бешеных горных речек, что я и записал, слушая станичников и природу вокруг станицы». Иносказательно ответил: на своём родном языке изъясняются казаки...

Представляю себе, сколько бился Андрей Терентьевич, отстаивая от покушений неприкосновенность языка романа с терпким запахом степного чабра (чебреца) и сухо-горьковатой полыни, с гортанным кликом горных орлов.

Помню, Губин жаловался мне, что московские учёные литправщики норовили выполоть из его вещей «сорняки» и «диалектизмы» - так они называли самородный казачий язык - «язык кизиловых балок». Позволь автор эскулапам свершить экзекуцию-прополку - и роман был бы выхолощен до неузнаваемости, как выхолащивают изнеженные дамы сиамских котов, чтобы они забыли о цели своего появления на свет и лишь утешали их ленивой египетской поволокой глаз; роман бы лишился красок, многозначности и особой тональности казачьих речений - души народа, оживающей в слове.

В «Молоке волчицы» Андрей Терентьевич оставил для потомков экологически чистое, «нахоженное» на степных и альпийских травах молоко терского говора. Попробуйте заменить «вальцовку» на «мельницу», «турчали сверчки» на «трещали», выражение «гукнул выстрел» на «раздался выстрел» или «вечерять» на «ужинать» - и вы получите усреднённый вариант языка. Произведя такую нивелировку, вы уже не увидите и не услышите ни того, как раньше вручную мололась с помощью «рушилки» кукуруза, не услышите звуков речной вальцовки, трения её мельничных жерновов, гулкого выстрела в тишине гор и невыразимого, при месячном свете, турчания сверчков; не ощутите и всей прелести семейного ужина в вечерних сумерках.

В слове писатель воскресил неповторимые образы и характеры, целую энциклопедию военно-бытовой народной жизни, разнообразие природной среды, окружавшей казаков. Натуральны, сочны и загадочны «волчьи ягоды», так по-особому шуршит от возни барсуков на скалах вечнозеленый самшит… Негромко выражена любовь к родине: «Вот уснула родная станица у гор. Переместились низкие созвездия. Ухает сова, да шумит на перекатах бурунами Подкумок, громко поёт о старшей сестрице Кубани, о братце Тереке, о тётушке Куме».

IV

В поэме-трагедии, называемой Губиным исторической хроникой, прослеживаются две основные сюжетные линии -

судьбы казачьих родов Есауловых и Синенкиных. Воронежские мужики Есауловы, староверы, пришли на Кавказ, к источникам минеральных вод, гораздо позже гребенских казаков - в обозе Хопёрского и Волгского полков, на заре XIX века. Записанные в «вольных людей», начали исправлять царскую службу по охране Отечества и одновременно, как было у них принято, занялись хлебопашеством. Жили переселенцы небогато. Поэтому главному герою повествования Глебу Есаулову, парубку из себя видному, смекалистому, с хозяйской жилкой, очень хотелось разбогатеть. Утвердиться на земле наравне со знатными казаками, с петербургскими и московскими господами, приезжавшими отдыхать на воды в Кисловодск, Пятигорск и в Ессентуки. А чем он хуже их? Не зря же дядя Анисим Лунь, «станичный пророк с серьгой в ухе», библейскими словами предрёк Глебу великое будущее: «Будет он царем иудейским и римским, и многие дани соберёт в житницы - ячмень и полбу, пшеницу и смирну самоточную, и елей чистый, выбитый из маслин». Самородными талантами, данными Богом, наделён Глеб, однако пришедшие властители не станут нуждаться в нём. В иносказательной манере Анисим Лунь предсказывает падение Глеба: его житницы будут отобраны и всё достанется «грядущим глупцам».

Нескладная, «длиннобудылая», с пшеничной косой и чувственным ртом Мария Синенкина без памяти влюбилась в Глеба. Однажды в рождественский вечер кинула ему под ноги заветный башмачок. Глеб зачерпнул башмачком снегу и при свидетелях отдал его онемевшей девчонке. Знак судьбы. Гаданье оказалось в руку...

Мария Синенкина происходила из древнего рода старообрядцев, крестившихся двумя перстами и считавших за грех есть и пить с чужими из одной посуды. Глеб любил золото, а старообрядцы презирали сей металл: «серебро от Бога, злато от сатаны». В противоположность суровому на вид, рачительному Глебу солнечноволосая Мария, по станичному - Маруська, была натурой страстной, поэтической, с «душой голубиной». Кизиловое ожерелье на груди ей дороже и милее всех бриллиантов. «Божья искра тлела в роду Синенкиных, - пишет Губин. - Владея сохой, ружьём, шашкой, они тянулись к грамоте, книгам, ученью. Дед Иван Тристан (родной дед Марии. - И.П.) знал некоторые главы Писания, читал стихи убитого наповал близ станицы поручика Тенгинского полка Михайлы Лермонтова, некогда числился грамотеем».

Текла в Иване Тристане казачья дворянская кровь с примесью французской графской крови.

V

Первая книга Губина «Афина Паллада» хранит ключ разгадки психологии его творчества, непрерывных духовных исканий. Написанная о великих творцах, подвижниках человечества, она стоит особняком, но имеет отношение ко всем вещам писателя. Через судьбы гениев, чудаков и безумцев он пытается предугадать собственную судьбу, определить свое место в литературе. В «Афине» он выступает как поэт, прозаик, философ. Составлена книга из рассказов, статей и заметок о классиках мировой литературы, философии, истории, науки. Калейдоскоп знаменитых имён: Гомер, Гораций, Данте, Петрарка, Рабле, Сервантес, Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Л. Толстой, А. Н. Толстой, Джек Лондон, Конфуций, Лао Цзы, Блок, Есенин, Бунин, Цветаева… Не перечисленных мною имён в «Афине» намного больше.

С ранней молодости Губин пылал особенной, вдохновенной любовью к великим труженикам пера. Любовью, возвысившей и погубившей его самого. «Афина Паллада» -

это плод размышлений о природе таланта и творчества, размышлений неотступных, зачастую мучительно-горьких, соотносимых с личной судьбой и художественным опытом. Он называл эту книгу «романом» и ещё - «книгой поэтов». В ней запечатлено саморазвитие мирового духа и гениальности, вечное горение и неуспокоенность первооткрывателей. Здесь испытано и аккумулировано множество идей, выработанных за всю историю, - идей, давших ему крылья и плотоядно изводивших его несовместимой пестротой, противоречивостью, сумасшедшием пророчеств. Неутолимая жажда познания завела писателя в непроходимые дебри, из которых не было сил и желания выбраться. По воспитанию больше язычник, чем христианин, он пал жертвой своей всеядности, плотских удовольствий, познания Искусства, Красоты, Любви и тайны мироздания. Непомерно широкая натура…

Наиболее плодотворным было общение с Толстым, с юности занимавшим воображение терского поэта. Молодость Льва Николаевича, как и Губина, прошла под звёздным пологом Кавказа, при сиянии Эльбруса и Казбека, когда Толстой служил в этих краях, принимая участие в военных действиях. Увиденное и пережитое стало побудительным толчком к созданию кавказских рассказов из военного быта, повестей «Детство. Отрочество. Юность», «Казаки», «Хаджи-Мурат». Толстой необыкновенно волновал Губина. Мысленно обращаясь к нему, Андрей Терентьевич сочиняет рассказ «Поздняя осень» - нечто вроде «духовного монолога» великого старца о самом себе. Но в столичных редакциях, как мы знаем, от души поиздевались над автором рассказа.

Позднее Губин скажет, что он хотел выразить мироощущение художника изнутри, его же словами и пониманием, разумеется, через своё читательское восприятие, но ценители этого не поняли. «По книгам Толстого, - писал он, - можно восстановить его биографию - и никакие фотографии и научные биографии не дадут нам точного портрета Толстого, какой нам видится в «Войне и мире». Губин высказывает давно выношенную мысль: «Лучше всего о Толстом рассказывает Толстой: все его книги - портрет самого Толстого». Если продолжить аналогию, можно сказать, что и книги Губина - портрет самого Губина, хорошо запомнившего парадоксальную формулу Флобера: «Госпожа Бовари - это я».

Глеб Есаулов, как герои и героини большинства произведений Губина, - отчасти или в значительной мере сам автор. Продолжая традиции Толстого, Губин через конкретные судьбы так же стремился добиться «типологического и социального обобщения». Он восхищался «Казаками» и с «огромным удовольствием» перечитывал повесть «Хаджи-Мурат». Действительно, эта повесть сродни «Молоку волчицы». Оба героя, Хаджи-Мурат и Глеб Есаулов, - естественные кавказские люди. Они сформировались под воздействием самой Природы, понимаемой не только как ландшафт, географическая среда, но и высшая духовная сила, которая вместе с ними восстаёт против чуждой «цивилизации».

Хаджи-Мурат выглядит «чудным малиновым», в полном цвету, «татарником», который с невероятной энергией и цепкостью «защищал и дорого продал свою жизнь». Не менее стойко и цепко пытался отстаивать личное право на жизнь и Глеб Есаулов. У Толстого художественный символ - «малиновый татарник», у Губина - «молоко волчицы». Различие лишь в том, что Хаджи-Мурат сопротивлялся внешней силе, тогда как Есаулов, застигнутый врасплох социальной бурей, вынужден был держать круговую оборону - от пришельцев и от «своих». Ситуация безвыходная, абсурдная…

При всех цензурных запретах Андрей Губин впервые в советской литературе показал в историческом аспекте своеобразие судьбы и подлинную трагедию терского казачества.

В заключительных эпизодах романа якобы торжествует дело брата Глеба - Михея Есаулова, коммуниста. В Гражданскую войну ему вручал орден сам Орджоникидзе, потом Михея репрессировали и вновь возвели в герои. Отойдя в мир иной, он находит себе почётное место среди героев-орденоносцев - возле обелиска на привокзальной площади. Под духовую музыку похоронят рядком двужильную передовую работницу, получившую за усердие «прекрасную однокомнатную квартиру», тётю Марусю - Марию Синенкину и другого брата Глеба - зэка Спиридона Есаулова, в отместку за службу у белых добывавшего на Севере в рудниках никель. Тело Марии прикроют «редчайшей персидской шалью», каких она в жизни никогда не носила, а Спиридону вложат в руку последний казачий подарок - «синежалую с позолоченной рукоятью шашку». Порадуются хоть в могиле. Всё это невозможно читать без горькой усмешки и сострадания. Отдав положенную дань новой традиции, автор язвительно сообщает: «Режиссёром последней сцены с Марией и Спиридоном в главных ролях выпало быть мне, и недовольных постановкой, кажется, не было».

Официальное советское торжество оборачивается трагическим фарсом. Неизвестно, кто кого победил в брато-

убийственной схватке и кто чего добился, но известно, что смерть настигнет и красных, и белых.

В пору гласности Губину советовали переделать роман. Он не захотел. И нашел аргумент: «Неправы те, кто думает, что для нового издания того же «Молока» роман надо почистить кое-где. Нет, все его «советские» пятна тоже работают на роман, они ведь теперь прочитываются по-новому, как современники Пушкина прочитывали в его стихах не то, что прочитываем теперь мы…»

Тем не менее, ничего не меняя, он дополнил роман социальной философией - вставил в него новые главы, где учение марксизма-ленинизма уподоблено «мёду гадюки», отравляющему сознание ложной идеей равенства. На практике это означает рабство, террор избранного меньшинства над большинством. Под этим углом зрения писатель побуждает нас заново перечитать написанное им о казачестве. Он приходит к печальному обобщению: «На костёр мировой революции, на дрова срубили красный мачтовый, корабельный лес - Россию, расходуя человеческие жизни миллионами, золотой национальный генофонд, силы, ум, талант, сказочные богатства страны… Вместо вырубленной мачтовой бронзовотелой сосны выросло криволесье, но и оно служило мировой революции…»

Историческое и художественное своеобразие романа, однако, не стало аргументом при его выдвижении на Государственную премию. Чиновников настораживал «антисоветизм» автора. Но и в пору демократизации та же настороженность, подогреваемая завистью, предрассудками и групповыми интересами, никуда не исчезла. В 1995 году кубанскому писателю Гарию Немченко и мне пришлось немало истратить нервов и приложить усилий, чтобы Губину хотя бы посмертно была присуждена за роман «Молоко волчицы» премия им. М. А. Шолохова Союза писателей России. В позднем признании покойный писатель не нуждался, но этого требовали читатели и поклонники его таланта.

VI

Проливает свет на жизнь и характер Губина написанная им автобиография. Вот некоторые выдержки из неё: «Родился в 1927 году, в семье терского казака, в станице Ессентукской. Детство прошло в Кисловодске. Осенью 1942 года, в период немецкой оккупации Северного Кавказа, был пастухом. После оккупации - молотобоец в колхозе, пожарный в театре, паровозный кочегар.

Захотелось посмотреть свет - куда ведут опоры высокого напряжения. Дослужился до машиниста первого класса на транспортных судах Рижского морского порта. В Риге закончил среднее образование. Там же, на корабле «Рита», начал писать стихи - «о торосах, альбатросах и крошке Мэри» - и это оборвало мои морские путешествия: я ступил на книжный берег.

Поселился в Москве, в гостинице «Европа», став кочегаром этой гостиницы. Ночью топил котлы, дни проводил в библиотеке имени Ленина и Государственной театральной библиотеке. Писал уже «трагедию в стихах».

В книжном шелесте, в строчках Киплинга, Брюсова, Саади, Ли Бо запахло дальними странами. Презрев московскую прописку, уехал на Тихий океан - «за котиками». Стал портовым грузчиком в Находке. Во Владивостоке опять попал на паровоз. Тигры Арсеньева не давали мне покоя, но подстрелить удалось только десяток казарок. Пробовал поймать осьминога, искал женьшень - безуспешно. Вернулся на Кавказ с сумкой трофеев - записных книжек. <...> В 1953 году поступил на сценарный факультет Всесоюзного Государственного института кинематографии и окончил его, получив квалификацию кинодраматурга».

Губин - весь из парадоксов. Он всегда поступает, казалось бы, вопреки здравому смыслу. Ну, зачем ему, поэту и прозаику, нужен был институт кинематографии? Это своё решение он объяснил весьма оригинально: «Поэту естественно учиться в литературном институте. Но я рассудил неестественно, то есть правильно: поэтам надо учиться не тому, как писать стихи, а как писать драмы, учиться композиции, сюжету, монтажу, смежным искусствам. А сценаристам, не обращающим внимания на язык, путь в лит-

институт, учиться «на поэтов». Так я поступил во ВГИК. Сбитые с толку моей прозой, некоторые мастера института поставили на меня фишку как на кинодраматурга, но я обманул их надежды - писал не кино, а стихи и роман. Кино -

величайшее из искусств, оно давало мне хлеб и крышу, но теперь прощай: мне всё-таки ближе Гораций и Толстой, нежели Чаплин и Элизабет Тэйлор».

Во время учебы во ВГИКе Губин ведёт довольно бурную жизнь: то устраивается кочегаром ради прописки, то из-за этой же прописки и обыкновенного угла добивается аудиенции с неким генералом МВД и даже «писательским генсеком» А. А. Фадеевым. Одновременно завязывает интимные отношения с женщинами из редакционно-издательского и артистического круга, в перерывах между увлечениями пишет сценарий по мотивам своего задуманного романа. Светила ВГИКа и кино одобрительно отзываются о сценарии, сам Герасимов благословляет автора, и уже обещают тотчас приступить к постановке фильма. Но дни бегут, деньги за сценарий истрачены, а к съемкам фильма так никто и не приступил.

Обычная для столичного бомонда (тусовки) история: талантлив, своеобразен, но не свой, не из «нашего» круга, к тому же казак, может и подождать. Ожидание растягивается на годы. В конце концов Губин охладевает к сценарию, лихорадочно пишет пьесы, которые тоже не ставят. Замкнутый круг, из него нет выхода... Так, через разочарование мифом праведной Москвы, «подковёрной», безнравственной борьбы в сфере искусства, через познание изнанки литературно-киношной, как бы мы сейчас выразились, коррумпированной «элитной» среды, известный романист проходит свои новые жизненные университеты. Надышавшись чадом застолий, ладаном лести и коварства, Андрей Терентьевич уезжает к себе на Ставрополье.

Мечтатель искал счастье и справедливость там, где их не было, - в матросских и писательских протухших кабаках, в редакциях столичных издательств и журналов, у видных сценаристов, режиссёров и на киностудиях, искал любовь среди женщин - изысканных, добрых, падших, корыстолюбивых, участливых и коварных - и, не найдя искомое, вернулся в Ессентуки. Беден и гол как сокол, но богат рукописями.

Здесь он будто впервые увидел свою настоящую любовь -

«солнечную» Маргариту, длинноногой девчонкой бегавшую мимо его низенького окна. Сближение с нею, мгновенное и безрассудное, повлияло на всю дальнейшую судьбу Губина. Юная и наивная Маргарита, влюблённая в поэта и в его стихи, сравнивала себя с булгаковской героиней, призванной бескорыстием и жертвенностью воодушевить своего избранника. Она верила в счастливую звезду Андрея, и он в порыве ответной благодарности принялся за работу с одержимостью фанатика…

Творческий экстаз сопровождался галлюцинациями, надолго погружавшими его в мир, существующий лишь в воображении. Там он был самим собой, накоротке общался с выдуманными героями, как с живыми. Неохотно возвращаясь в реальную жизнь, писатель иногда совершал странные поступки, которые обыватели расценивали как помешательство.

Страстная, запретная любовь возносила поэта к облакам и выше. Губину нравилась мысль Сократа о том, что любовь есть стремление к бессмертию. Он думал, что искусство самовыражения, скрытые таинства бытия, пророчества и откровения доступны лишь истинно влюблённым, и говорил о постоянном ощущении связи с другим миром - наяву и во сне. Любовь придала ему исключительное мужество, одержимость в писательском труде, но и хрупкость, уязвимость в реальной жизни.

В творческом запале он готов драться с издателями за каждое слово и строчку. Неосмотрительность часто вредила благоразумию. Теоретически знал: если хочешь нажить себе врагов, спорь и доказывай свою правоту. Победив в споре, вызовешь зависть у противников, которые не потерпят твоего интеллектуального превосходства над ними. Зависть объединит их, и при случае они набросятся на тебя, как злые осы. Но, подчиняясь чувствам и советам жены, поэт доказывал, спорил, казалось, со всем миром - и возводил перед собой дополнительные преграды. Их он будет преодолевать до конца жизни.

В эти годы Губин полон любовного восторга, интересных замыслов и надежд. Легко рождаются главы «Афины Паллады» и «Молока волчицы», вызревает сюжет нового романа с грустно-ироническим названием - «Светское воспитание». (Воспринимайте как хотите - светское или советское воспитание). Это исповедальный, любовно-философский роман, написанный рукой зрелого мастера в лучших традициях русского и западного авангарда. С тонким психоанализом, изобретательной игрой острого, язвительного ума, с ассоциативным, метафорическим мышлением, экскурсами в прошлое и вставными новеллами неторопливо ведёт Губин своё иронично-изящное, горько-обличительное драматическое повествование. Он показывает, что в условиях навязанного «компрачикосами» образа жизни настоящий художник обречён на прозябание, поневоле оказывается вне закона, вынужден приспосабливаться, терять собственное «я».

Герой и автор, переплетаясь и дополняя друг друга, представляют собою одно вымышленное-действительное лицо. В жажде, в неистовстве творчества Губин, как и его герой, с юности максималист: «Рано ли, поздно я заметил: школа, домашние задания, бани пожирают драгоценное время, которое можно употребить с большей пользой - на создание произведений литературы».

И он торопился, просиживая дни и ночи за «Светским воспитанием». Однако роман, уверяет Губин, написан… электронной машиной в форме вымышленного жизнеописания - автомифологии и утерян возле краеведческого музея «профессором К.». По случайности рукопись найдена им, Андреем Губиным, который, будучи посредником, снимает с себя ответственность за содержание романа. Дальше выясняется, что профессор К., по совместительству чекист, вообще ничего не терял и ничего в жизни не писал, кроме доносов. Следовательно, версия об авторстве электронной машины не лишена основания. Хотя электронная машина не может страдать «признаками расстройства ума», что, как известно, свойственно лишь человеку.

В картинах и фрагментах, в лирических отступлениях и экскурсах в прошлое, в сценарных главах воспроизведён сложный, тернистый путь «задушенного славой» писателя-изгнанника. В главном персонаже местами всё-таки проглядывает сам Андрей Терентьевич, по воле судьбы ставший наиболее ярким представителем гонимой русской интеллигенции 50-80-х годов минувшего века. Перед нами анатомия отчуждения от здоровых дел и творчества, вытеснения из самой жизни целого поколения талантливых людей России, не нашедших себе достойного применения.

Словно на киноленте заново прокручивая, просматривая в мельчайших деталях и подробностях всю свою жизнь, Андрей Губин с горечью размышляет о судьбе художника, который «не победил мира, не стал его воспитателем», к чему наивно стремился раньше. Герой романа искал «белый стомачтовый бриг», а «Рита» оказалась «низким закопченным буксиром каботажного плаванья - столкнулись поэт и действительность». Много повидавший и испытавший скиталец возвращается в родную «низенькую хату из самана», крытую потемнелой черепицей, в «крохотный мирок матери». И она «приняла меня, каким я вернулся, - без славы, золота и таинственных камней, с узлом грязного белья и пачками исписанных тетрадей».

VII

Губин рано задумывался о славе и бессмертии, о неизбежном конце человеческого пути. Судьба Толстого была для него поучительна: в молодости тот «хотел стать выше других», а в преклонных летах добивался чести «развязывать ремни на обуви у последнего из людей». Будто каторжник, великий старец был привязан к столу - «готовился к настоящей жизни». И всё упустил. Поздно освободился от всех и всего, от «скверны» тщеславия, «соблазнов памяти»; когда освободился и уехал, не стало сил, и надо было готовиться к неизведанному. Губин записывает: «Причину неудовлетворения человека жизнью способно изложить буквально в двух словах: стремление освободиться. Эта формула универсальна для всей материи. Почему, отчего - вопросы другие, но освободиться. Касательно поэтов ответ наблюдается: освободиться, чтобы творить, ибо творят только свободные люди».

Глеб Есаулов, на своем приобретательско-землепашеском уровне, тоже хотел освободиться, отвоевать хотя бы минимальную независимость. Чем это кончилось - известно. Герой «Светского воспитания», проходя через тернии, ни о чём ином уже не помышляет, как о своём праве писать то, что ему диктует совесть: «Я всегда помнил, для чего произведён на свет: написать эту книгу, и так надо думать о каждой следующей книге. Поэтому я подлинный лишь за письменным столом - в любое другое время я несерьёзен, не настоящий <...> Я даже на жизнь смотрел как на нечто временное, неудобное, необходимое лишь для искусства - и готовился к жизни настоящей, посмертной, в картонном склепе обложек. Чудовищно. Роман сумасшедшего. Конечно, условия для творчества не были идеальными - они никогда не бывают идеальными, в идеальном мире и без стихов хорошо».

Осваивая новые формы в литературе, Губин сознавал, что эти поиски - не что иное, как стремление вообще освободиться от всяких условных форм. Андрей Терентьевич вспоминал Паганини, мечтавшего о скрипке без струн - «чтобы звуки его души выливались чисто, без посредства инструмента, чтобы душа и была скрипкой». Размышления Губина созвучны мыслям философа М. Бахтина, сказавшего, что человек в искусстве - вне жизни, человек в жизни -

вне искусства.

Желание освободиться от незваных посредников неизбежно вызывало сопротивление окружающих, чаще всего братьев-писателей, завидующих, порой неосознанно, самобытному, не похожему на них таланту. Он дразнил и раздражал серость, обнажая внутреннюю суть приспособленчества, что не всем нравилось: «Поэты нашего времени целиком на службе действительности, роль творческой фантазии сведена к нулю - есть лишь домысел, строительство, мастерство и опыт литературы. По идее, будущее должно опять принести редчайшие мифы Возрождения духа, фантазии... Когда начинается будущее? Оно никогда не кончалось...»

Писатель ждал того времени, когда «эпоха косного вещества и трусливого редактирования сменится лучезарной эпохой излучения и творчества». Увы, «эпоха» растягивалась до бесконечности и не была рассчитана на кратковременную человеческую жизнь. «Косное вещество» при жизни автора продолжало противиться «лучезарному излучению». Оно выталкивало, отвергало Губина, потому что он не хотел мириться с обыденностью, врастать в неё и делать «карьеру». В системе общественно-литературных координат он был изгой, ему не находилось места. Об этом смутно догадывалась жена Маргарита Николаевна, но приписывала все их беды его непрактичности, проискам завистников.

Феномену непокорного Губина есть одно объяснение: он мог хорошо писать лишь о том, что сильно волновало его сердце и ум. Как ни пытались направить писателя в «нужное русло», приспособить его работу к текущим потребностям, из этого ничего не выходило. Губин был не из тех, кто способен к мимикрии. Сознательно находясь во внутренней эмиграции (но в абсолютной духовной слитности с родиной), он иногда пытался защитить свои сокровенные произведения отвлекающими, в стиле соцреализма, вещами. Без искреннего чувства и мысли они у него находили слабое, бесцветное исполнение; он не любил вспоминать об этих работах.

В семидесятые годы, бывая в издательстве «Современник», я слышал одни и те же разговоры в узком коридоре и кабинетах: вот-вот появится «Светское воспитание», роман снова поставлен в план. Однако он не появлялся, хотя о нём говорила-судачила вся литературная Москва. Роман с любопытством читали в редакциях журналов, окололитературная публика наспех расхватывала из него понравившиеся страницы. Автору советовали что-то убрать, что-то переделать, округлить, сгладить острые углы.

Иногда в «Современник» заглядывал Губин, печально и скептически настроенный, ожидавший любой каверзы. Однажды он спросил меня: «Как думаете, сколько они будут воспитывать Губина?» Сказал о себе в третьем лице и, махнув рукой, вышел на улицу. Тяжко стало дышать… Назначенный редактором его романа Юрий Бондарев-Таричанов по секрету признался мне: «У Андрея Терентьевича много тайных врагов. Они готовы растерзать роман, который, по их словам, попахивает антисоветчиной».

Ко всем бедам добавлялась и неосмотрительность писателя. Никто из его близких не вредил ему так, как это делал в своих откровениях сам Губин. Он мало интересовался тем, кто оказывался среди его случайных собеседников и слушателей. Неподалеку от издательства «Современник», где томилось взаперти «Светское воспитание», была довольно уютная столовая-ресторан с высокими окнами. Туда приохотились забегать издатели и литераторы, любившие по разным поводам устраивать шумные застолья. Когда в зале появлялся Андрей Терентьевич, тут же возле него образовывался круг любителей философии и словесности, и начиналось пиршество интеллектуалов. При благосклонном одобрении Губина собравшиеся горячо размышляли о путях русской литературы, сути национального патриотизма. Вспыхивали жаркие споры. Андрей Терентьевич, потягивая вино, внимательно слушал, изредка отпускал шутки и, если дискуссия принимала нежелательный оборот, умиротворял страсти рассудительной речью.

Он обычно напоминал простую истину: основные религии - христианство, мусульманство, иудаизм - и ряд верований в Индии выросли из одного корня. «Прошу учесть это в рассуждениях о патриотизме и культуре! - говорил он с некоторой поучительностью и продолжал с мягкой усмешкой: - Опыт человечества свидетельствует о взаимопроникновении идей. Даже в кодексе строителей коммунизма содержатся нравственные постулаты из Нового Завета. А дураки поносят верующих, как раньше поносили и сожгли на костре Джордано Бруно… Большевики ничего нового не привнесли в философию, только приспособили изречения древних мыслителей к своей доктрине. У них равенство и любовь к ближнему отдает фарисейством. Теория с виду заманчива, да исполнение инквизиторское».

Сейчас, вспоминая высказывания Андрея Терентьевича об истории религий и культур, я не перестаю удивляться смелости и проницательности его ума. На десятки лет он опередил своих современников и высказывал оригинальные взгляды на историю народов и мировых религий, частично нашедшие подтверждение в позднейших исследованиях учёных, например, в уникальных трудах о новой хронологии и реконструкции истории академика РАН

А. Т. Фоменко и кандидата физико-математических наук МГУ Г. В. Носовского.

Многое, очень многое было дано провидением Андрею Терентьевичу, но, увы, в своём отечестве пророков нет. В 70-80-е годы откровения и прозрения Губина, как правило, оборачивались против него. Потому что любые неординарные, несвоевременные мысли, произнесённые в присутствии нескольких человек, достигали ушей бдительных товарищей. И он наивно спрашивал жену, почему к его вещам такое пристрастное, прямо-таки недоверчивое отношение власти. На словах она любит его, но каждую строчку просматривает сквозь лупу…

Маргарита Николаевна в своих воспоминаниях «В моём сердце бьётся твоё...» не могла не выплеснуть горечь давней обиды: «Да, Ты отличался от тех, с кем сталкивала жизнь, кто находился вокруг... Ты не обладал той эластичностью, о которой скажу примером. Один Твой редактор, преклонявшийся перед Твоим творчеством, но так и не издавший Тебя, начинал с того, что нёс караул у Мавзолея, подвизался в литературе, всегда нёс обязанности парторга, сделал на этом карьеру, и вот ныне перестроился: выступает против... сатаны за Христа, занимая немалое место. Тебе такого было не дано. Возможно, поэтому добрых сорок лет Ты писал не прислуживаясь и не получил признания. И, конечно, надорвался».

Москва отвергла роман, и тем не менее несколько первых глав «Светского воспитания» на свой страх и риск отважились напечатать земляки Андрея Терентьевича - в альманахе «Ставрополье». Тогдашний ответственный секретарь альманаха поэт Александр Мосинцев вспоминал, что редактор этого издания Пётр Мелибеев однажды сказал ему: он «не видит причин, по которым отклоняется от публикации новый роман Губина. Так появились в печати первые главы. <…> Читательская реакция была восторженной. Все ждали продолжения».

Продолжения не последовало. «Я не склонен сваливать всё на партийный окрик, - продолжал Мосинцев. - Скорее всего это была обычная писательская перестройка, имевшая несколько слоёв. Одних одолевал «комплекс Сальери», по которому ремесленник недоволен присутствием гения и готов отравить последнего. Другие побаивались обвинений в идеологической незрелости. Третьи просто хотели печататься сами: масштабный роман Губина мог надолго оставить их без гонорара».

Перечисленные мотивы вполне могли иметь место. И всё же, думается, роман остановили по указанию из Москвы. Дело не только в неприятии автором марксизма-ленинизма, в отстаивании принципов свободы творчества. Кое-кого из литературных смотрителей повергла в транс новизна этого произведения, безупречный вкус и эрудиция его создателя, выходца из казачьей среды, «репрессированного ещё до рождения», как посмел написать о себе Губин. В литературе одного Шолохова, по их разумению, было достаточно, он сказал всё о казачестве. Зачем ещё какой-то Губин? Но Шолохов (и это сразу отметили читатели) сказал не всё, что, кстати, и не входило в задачу классика - сказать всё.

Сработал условный рефлекс - негласный запрет на трагическую казачью тему. Недоброжелатели Губина, прикрываясь опасной темой, в уме держали своё. Сильнее всего их встревожило, что писатель в философско-историческом, художественном осмыслении пошёл дальше своего первого романа «Молоко волчицы». Он опередил многих своих современников и развивался как большой художник общечеловеческого плана. В ту пору его новый роман мог встать рядом с лучшими произведениями отечественной и западной литературы. А значит, Губин покушался затмить некоторых наших официально признанных «классиков». Всё бы ладно, и это стерпели бы, да вот беда: происхождением Губин - казак. Из этого рода-племени не следует особо выдвигать никого.

Всё это в совокупности и было причиной многолетнего терзания романа. Тут взгляды антиподов - почвенников и западников - совпали, и «Светское воспитание» подверглось унизительному остракизму со всех сторон. Фактически писатель, стремившийся быть независимым, не разделявший крайних точек зрения, оказался между двух огней, на простреливаемой нейтральной полосе. И было неизвестно, кто бил по нему сильнее - свои или чужие.

В посмертно опубликованных заметках «Как из свинца отливают золото», иронически перекликавшихся с размышлениями на эту тему Маяковского, Губин воздаст всем эпигонам и завистникам по заслугам: «Эти художники-игрушечники нередко подкармливаются не у истории, а у истории литературы, избегая современности. Они неплохие ювелиры, переплавляющие чужие изделия в своих тиглях. Думается, именно они авторы препустейшей… терминологии: военный роман, деревенская проза, городской рассказ, бытовая комедия, производственная драма. Была, Царство Небесное, даже какая-то… исповедальная литература - как будто вся литература не есть исповедь человеческой души!»

Напомню: в «Современнике» публично сообщили о подготовке «Светского воспитания» ещё в 1974 году. С той поры прошло десять лет. А неизданный роман по-прежнему носили по кабинетам. И на рукописи впору было ставить, как сделал директор музея Владимир Захарович, надпись-предупреждение: «Оригинал - хранить вечно». Ввиду того, что за неё был выплачен аванс, в «Современнике» решили ещё раз переиздать «Молоко волчицы», дабы покрыть финансовые издержки и «успокоить» автора. В 1985 году, отступая и запутывая следы, Андрей Терентьевич решил изменить название романа. Теперь оно приобрело историко-детективное звучание: «Царский браслет». Но это не обмануло тех, кто следил за романом слишком пристально.

Однажды на встрече с земляками-читателями Андрея Терентьевича спросили, не изменился ли из-за названия первоначальный смысл «Светского воспитания». Со свойственной ему иронией и прямотой он ответил: «Ничего в нём не изменилось, как и не претерпела изменений издательская трусость: где корыстная, где заячья в страхе за своё место, где как демоническая сила истории человечества - невежество. Я не могу сказать, что роман хорош или плох, но точно: он необычен, так писать не принято. Так ведь это же роман, написанный электронной машиной, братцы! Не верят. Не спешат. <...> В этом и есть трудность работы над романом - если роман выходит за пределы шаблона, трафарета, то шансов на выход в свет у него почти столько же, как и у каждого владельца лотерейного билета выиграть «Волгу», даже холодильник».

«Светское воспитание» было издано в собрании сочинений Андрея Губина - отдельным томом. Вышел этот многострадальный роман на Кавказе, спустя четыре года после смерти писателя - в 1996 году. Минуло более двадцати лет после его написания!

VIII

Андрей Губин умел давать своим произведениям привлекающие названия: «Бочка Франсуа Рабле», «Молоко волчицы», «Алмазная сутра», «Записка в океан», «Антисемит», «Велосипед Джека Лондона», «Светское воспитание», «Мёд гадюки»... И оттого я недоумевал, почему он озаглавил нигде не опубликованный роман о войне так обыденно и прозаично - «Траншея». При чтении всё объяснилось. Траншея -

длинная и глубокая могила, предусмотрительно вырытая за станицей оккупантами, больше того - это символ всеобщей могилы-траншеи, где захоронены убитые в мировых войнах за всю историю человечества. В названии содержится протест против убийства людей людьми, против гибели планетян в угоду идее войн, как растолковывал сам автор. Он намеренно отступил от своего же правила - выражать смысл произведений в оригинальных заголовках. Но всеобщее самоуничтожение должно было иметь и подобающее ему название - «Траншея». Только при чтении открывается его точный апокалипсический смысл.

Главы же в романе обозначены непривычно - по именам музыкальных инструментов: «Скрипка», «Арфа», «Солдатская губная гармошка», «Тамбурин», «Гобой», «Флейта», «Альт», «Виолончель», «Орган», «Рояль», «Труба». Музыка -

антипод траншеи, противоборствующее начало войнам. Главы-инструменты создают полифонию звуков, разно-

образие красок бытия и резко контрастируют с названием романа. В траншею двуногие сваливают, как мусор, себе подобных, изобретая всё новые способы и орудия уничтожения - от лука и топора до ядерных зарядов. Вымышленный автор, потративший на изучение физики и астрофизики около 12 лет, вместо «Книги о Любви» (её просит написать любимая женщина) начинает трудиться над «Траншеей» - книгой-размышлением о войнах. О философии войн. О недопустимости войн. На протяжении веков в мировую книгу о прошлых войнах вносили свою лепту не только признанные великими исторические деятели, типа египетских фараонов, Юлия Цезаря, Наполеона, но и титаны Возрождения и Просвещения, столпы гуманизма и коммунизма; в конце концов из густого варева «цивилизации» вынырнул неудавшийся художник и архитектор - бесноватый фюрер, Гитлер, сумевший за сравнительно короткое время отправить на тот свет миллионы своих современников.

Во все века смыслом жизни была смерть, основой жизни -

искусство убивать, - приходит к пессимистическому выводу писатель. Потому война ненавистна Любви и Музам. Если не прекратить безумие, в третьей термоядерной войне может исчезнуть Земля со всем её населением и биосферой. Вот почему «Книга о Любви» пока отложена. Не время писать её. Надо бить в набат, предупреждать людей о надвигающейся катастрофе.

«Как обворован арсенал поэта! - возмущается автор. - Одна всего и осталась задача: против зловещей метафизической триады: стотонных межконтинентальных и космических ракет, атомных подводных чудовищ и супербомбардировщиков, несущих любые ракеты, способные в считанные минуты превратить драгоценный земной шар - тайну Вселенной - в одну общую, для правых и левых, белых и цветных, братскую могилу».

Подобные мысли писателя тоже ставили заслон на пути его произведений. В романе действуют три главных персонажа - Русский, Немец и Полячка, каждый из которых является носителем определённых воззрений, подчас непримиримых, даже враждебных; тем не менее, по мере развития сюжета они находят точки соприкосновения, осознавая бессмысленность войн.

Но войны полыхают или исподволь зарождаются вновь. Каков же выход из тупика? Необходимо, пишет Губин, настойчиво овладевать тайнами Вселенной и жизни - с единственной и вечной целью: сохранить себя как род, вид, совершенствоваться для экспансии по галактике. «Мы станем рассадой на грядках Млечного Пути. На вечном древе мирозданья будем выращивать новые планеты взамен нашей старой доброй, отродившей матери-Земли, которую всё-таки съедим железными и алмазными зубами буровых коронок, экскаваторов, как новый стебель съедает материнское зерно, как дети питаются соками, жизнью родителей. Не страшно. Лишь бы к тому времени вырастить в пустыне мира целую бахчу золотых дынь-планет: кушайте на здоровье, но исключите навсегда из своего меню одно чудовищное блюдо -

человечину, геноцид, пожирание людей людьми, блюдо, приправленное атомными грибами, острым лучевым соусом насилия с кровавым вином».

Фантазёр, философ-идеалист, аналитик... Пером мастера он создавал на полотне своих художественных и философских произведений картины живописного бытия, трактаты типа: «Алмазная сутра», «ЭВМ», «Мёд гадюки». В романе «Траншея» интересен метафорический образ Музыкальной Раковины, к которой обращены взоры жителей курортного городка и народная любовь. Накануне освобождения, в предчувствии Страшного Суда над захватчиками, люди вдруг услышали невнятные звуки из парка. И, пренебрегая опасностью, потянулись туда. Над заброшенной, снегом заметённой сценой театра звучала неубитая, вечная музыка.

«Любой музыкальный инструмент Раковина превосходила в сотни, тысячи раз. И теперь этот исполинский орган высоко заплакал скрипкой, минуэтно и воздушно зазвенел старинным клавесином, тревожно мыкнул, как телёнок под ножом мясника, английским рожком - гобоем, пронзил туман мелодией кларнета, разлился луговой флейтой, зарыдал виолончелью, ударил в барабаны судьбы, загудел контрабасом, ударил в набат и, изнемогая, страстно и прощально, ликующе и призывно запела зорю труба...»

Вопреки стрельбе музыка ожила, и появилась надежда на спасение.

IX

Близкому окружению Губина было хорошо известно, что его отличали затворничество и невероятная работоспособность. По словам Маргариты Николаевны, он «был не от мира сего» и мог сутками, не замечая дня и ночи, просиживать за столом. К написанным вещам обычно остывал и при возникновении сюжета нового произведения отдавался ему со всей пылкостью творческой натуры. Сполна вкусивший славы после «Молока волчицы», Андрей Терентьевич мало заботился о публикации своих вещей. Из опасения, что свирепая цензура продлится ещё долго, он спешил и работал для будущих поколений, для внуков и правнуков: настанет час и они прочтут запертые в ящиках рукописи. Рассчитывая на долгую жизнь, не спешил их обнародовать. Делал новые заготовки, старые вещи откладывал, другие оставались незавершёнными: писатель надеялся вернуться к ним позднее, чтобы довести их до совершенства. Но Маргарита Николаевна, не лишённая прагматичности, неизменно возвращала его на грешную землю и подвигала на подвиги: нужно печататься, напоминать о себе; нужно думать о благополучии семьи.

Благополучие? Оно придёт, надо лишь потерпеть. Неустанно трудясь над историей казачества, историей и блужданиях своей души, Губин не упускал из вида того, что истинную историю творят в движении народы. Она по-

учительнее книг о ней. Написанная история - почти обман, мираж, искажённое зеркало интерпретаторов. Чем больше таких книг, тем глубже, непоправимее заблуждения человечества. Мечтатель хотел разорвать этот порочный круг, с древних времен создаваемый людьми. Но как быть с чувствами, фантазией, мироощущением художника? Неисполнимость поставленной задачи становилась очевидной. Он сталкивался с голыми фактами, которые были ему не интересны, мучился и хотел избавиться от них. Причину его терзаний не всегда понимали близкие, даже Маргарита с её потрясающей интуицией.

Однако нельзя было останавливаться перед неразрешимым противоречием. Как Бальзак писал «Человеческую комедию», объединённую одной темой и персонажами, так и Губин упорно создавал художественно-историческую летопись казачьих родов станицы Ессентукской, в чертах которой угадываются приметы других окрестных станиц, Кисловодска и Пятигорска. Разворачивалась широкая панорама терско-кубанской жизни, прошедшая на глазах автора, его родственников и близких, друзей... Из произведения в произведение кочевали знакомые персонажи, события; картины обогащались раздумьями о былом, настоящем и грядущем. Главным героем был сам автор.

В изданной «Книге сына о доме и матери» изображена сцена очистки домашнего колодца от осевшей на дно грязи: «Меня спускают на ведре в колодец. Ниже, ниже, темнеет, вверху синий кружок неба. Лето. Вода ледяная. Я устраиваюсь на доске, держащейся на выступах каменной рубашки колодца, черпаю со дна живую грязь, ведро поднимают, возвращают пустым. Несколько раз поднимали и меня - погреться, перекусить, напиться. А когда всё закончил и меня подняли окончательно, некая досада охватила: какой прекрасный выдался день, сухой, с лёгким солнечным ветерком, можно было его потратить на речку, поиски цветных камешков, играть в рощах и пещерах, запускать к солнцу бумажного змея с красным хвостом, а я просидел в тёмном, холодном колодце, а теперь уже близок вечер... Награда, конечно, была за этот нелёгкий день. Когда я закончил работу и вода отстоялась, то дно всё бугрилось, кипело, пело золотыми вихрями песка - били ключи, с новой силой родил родник кристальную воду...»

До конца дней своих Губин добровольно сидел в глубоком «колодце» поэзии и прозы, почти не оставлявших просвета для растительного существования под солнцем, для обычных земных радостей. Он знал, что «искусство - это пожизненный послух, рыцарство, каждодневная битва с драконом». Оно же - «бунт против действительности - даже если её воспеваешь - во имя лучшей действительности». В одиночку борясь с «драконом зла», мечтатель вдруг очнулся: на отделку рукописей и завершение уже опубликованных работ не хватает ни времени, ни здоровья. А всего-то осталось очистить «золотоносный песок, поднять пробу» редкого металла и отлить его в окончательные формы. Из подмосковного санатория «Подлипки», куда Губин попал после лечения в больнице, в письме другу он сообщает, что неожиданно получил инфаркт миокарда. Не окажись «скорая» минут через двадцать-тридцать, «сейчас бы я уже выступал в загробных санаториях в компании Гомера и Хайяма...», - шутил Андрей Терентьевич. «Извиняюсь за длинное письмо, - в том же тоне добавляет он, - никак не отвыкну, всё еще думаю, что романы пишу по пять тонн, а ведь сказано: не более 5 кг в две руки, инфаркт дело серьезное - он может и не так разорваться - заживать будет нечему».

Знал о рубце на сердце, о «полузажившем разрыве» - и всё-таки продолжал отбывать «сладкую каторгу» за рабочим столом. Однажды со слезами на глазах он сказал Маргарите Николаевне: «Хочу к маме», а мать умерла двадцать лет тому назад. Значит, готовился к неизбежному. Андрей Терентьевич не столько страшился смерти, сколько мысли о том, что не удалось исполнить лучшие, благородные мечты молодости: «Ничего не оправдалось из грёз детства, замыслов юности, кроме одного, сказанного Пушкиным, -

в России всё сказал Пушкин: «Жил на свете рыцарь бедный».

«По образованию я был кинодраматургом. По спискам Союза писателей СССР числился прозаиком. На самом деле я поэт», - сказал о себе Андрей Терентьевич. Но теперь с полным основанием можно уточнить: большой русский писатель, оставшийся навсегда в истории отечественной литературы. Не понятый и не оцененный по достоинству классик XX века. Отвергаемый «своими» и «чужими» на родине, которую он любил до самозабвения. Душой и мыслями писатель уносился в далёкие миры и только там чувствовал себя Свободной Личностью, необходимой Мирозданью. Он написал об этом книгу стихов и пояснил её идею: «В далеком Космосе» - значит, не дома, на чужбине, в изгнании, в неведомой стране. Под «чужбиной» Андрей Терентьевич подразумевал внутреннее изгнание.

Так как человек, по Губину, - «страдающая материя», ибо ограничен краткими сроками жизни, то упомянутое изгнание, отчуждение - это рок. У наиболее сильных оно вызывает сопротивление, укрепляет дух и волю: «Пустыню одиночества должен был пройти я сам, чтобы поведать о прекрасном, поэтому вечное «прощай» стало моим лозунгом<...> Поэт не может идти рядом со всеми, если он поэт - только впереди». В одиночестве герой романа, написанного электронной машиной, ищет «Совершенную Землю» и понимает, что на этом пути его может постигнуть неудача, он, возможно, будет убит. Но есть утешение: если в его грудь попадёт пуля, тем самым он уменьшит долю свинца, предназначенную другому, и спасёт его.

«В своём давнем завещании друзьям я писал: «Ну вот вы и остались без меня. Вот он, день, в котором не слышно моего дыхания, нет биенья моего остановленного сердца.<...>Я самый счастливый - и самый несчастный. В колоде жизни я вытащил козырного короля, но ставка оказалась мизерной. Я сражался с осой золотой - и ловил хвост кометы. Если мне придётся умирать в одиночестве, под плетнём, как говорила моя мать, или в кабинете медсестры районной больницы во время её ремонта, рядом с бочками извести, на цементном полу, и если мне не хватит места в морге и меня положат в дровяном сарае с мусорными баками, я не посетую на это, ибо в жизни выпил бокал, полный поэзии, золотого вина любви, дружбы, знал нежность снега и жар огня, запах трав и синь океанов, был богаче любого Рокфеллера, и никакая смерть уже не перечеркнёт это».

В зрелом возрасте писатель вдоволь испил терпкого вина одиночества, зато смолоду был эпикуреец, неистовый язычник, ловелас. «Одиссей благородный», как величал он самого себя, путешествовал по миру, влюблялся в женщин и в самых дорогих ресторанах тратил на них, после и на юную жену, заработанные гонорары, а потом нищенствовал. В нём бурлила смесь казачьей и французской крови. Дед его матери, выходец из Франции, в пушкинские времена воевал на Кавказе в составе русских войск, отличился при взятии Арзрума и осел в терской станице. Поэтому писатель решил прибавить к своему литературному имени родовую фамилию: Андрей Тристан Губин. Исследуя родословную, он обнаружил, что в Атлантическом океане есть остров Тристан-да-Кунья и что бабку французского художника Гогена звали Флора Тристан.

Однако Андрей Терентьевич не кичился родословной и гордился тем, что он - казак и пастух, сын матери-прачки и отца-повара. В детстве пьяный объездчик топтал его конём в безлюдных горах за кражу леса. «Да, виновен, но в доме ни щепки, а мои предки тоже неплохо владели клинком и конём - после этого воспоминания под конём оказался объездчик». Он не придавал особого значения титулам и званиям, своей писательской популярности, но знал, кто он есть и откуда родом. Тех, с кем Губин встречался впервые, поражала его эрудиция, безупречный вкус изящного, глубокое знание мировой литературы и искусства..

Они признавали только своё мнение, свой клановый суд, а этот возомнивший о себе автор отрицает их право казнить и миловать. Да ещё воспевает старину, царских прислужников и верит, как Лермонтов, в какой-то высший суд. Он даже иронизирует по поводу собственной кончины:

«Хорошо это - предстать на Страшном Суде налегке, без бумажных и денежных тонн, в чистоте немногих изумрудных строчек - торопитесь, архивные мыши! - близок день великого сожжения бумажного хлама. Когда меня уложите в синтетический гроб, в руки дайте поэму об Афине - не опубликована, с ней я пришёл в этот мир и с ней хочу уйти. Под голову положите роман в стихах - ему я отдал лучшее время, им была занята больше всего моя голова, за него я заплатил любовью и семейным очагом, столь существенным во второй половине жизни».

Скрипят тяжёлые колёса.

Ползёт к дороге сена воз

И давит травы.

Гибнут молча

Лазорики у тропки волчьей,

Чебрец,

тысячелистник,

кашка.

И ядовитая ромашка,

И ландыш лепестками меркнет,

И подгибается бессмертник,

И вот безвременник сражён. <…>

Так и поэт: весной грядёт,

А слава осенью цветёт.

К зиме он мил и дорог свету,

С ним снова девушки нежны,

Когда не ландыши поэту,

А капли ландыша нужны.

Когда поэт мимо реальной

Любви прошёл к мемориальной.

Пора чудесная плодов -

Она пора и увяданья.

Румяную красу садов

Снесли в подвалы царской дланью.

Поэт и создатель романов давно знал о кругообороте веществ в природе, смене героев на сцене и оттого, продолжая своё пророческое завещание, был печально-ироничен:

«Мой триплекс любви - его я только задумал - положите в ноги, ибо в этой книге я буду много ходить. Следующие десять романов и двадцать пьес раздайте на языческих, с песнями и танцами, поминках в виде кутьи. Оставшиеся рукописи употребите с толком - как салфетки на поминальном обеде. Бюсты мои сокрушите - чтобы дать место другим, новым. И не жалейте хорошего вина, кавалеры, и не забудьте пригласить приятных в обхождении, светски воспитанных дам. Ей-богу, я и сам не отказался бы присутствовать на этих поминках!»

Предусмотрительная Маргарита Николаевна не раздала на поминках мужа рукописи и успела издать, благодаря меценатам и поклонникам его таланта, четыре тома собрания сочинений Андрея Тристана Губина, куда вошло и «Светское воспитание». К несчастью, издание это прервалось. Злобные выродки, неизвестно из каких побуждений, в 1997 году сожгли Губину в степи, за буграми, воспетыми поэтом. Неопубликованные рукописи, которые ещё нужно собрать, ждут своего часа. Многое из архива разворовано или уничтожено, многое разбросано по разным адресам. И всё равно следует подумать о новом издании произведений Губина, с научным редактированием и комментариями, обстоятельной статьёй о его жизни и творчестве.

X

Отдельные главы из этих заметок были опубликованы в альманахе «Литературный факел». Читатели из разных уголков России вместе с благодарностью выразили мне неудовольствие, что я мало рассказал о Музе поэта и прозаика - Маргарите Николаевне Губиной. Видимо, они не были знакомы с её воспоминаниями «В моём сердце бьётся твоё…», написанными после гибели мужа. В них она достаточно рассказала о себе и своих отношениях с ним. Но раз возникли вопросы, нужно ответить на них.

Андрей Терентьевич не раз говорил и писал, что образ возлюбленной и жены Глеба Есаулова навеян ему воображением и отчасти списан с его тётки Марии Синенкиной. В свою очередь, Маргарита Николаевна уверяла, что и она вдохновила романиста на создание этого образа, дополненного её чертами, некоторыми эпизодами из их интимной счастливой жизни. Это правда. Однако не упустим из виду, что Андрей Терентьевич с благодарностью воскресил в своих произведениях, в особенности в «Светском воспитании», имена и других женщин - например, Валю, Наташу, Хедди, Ремиду, Леру, Римму. При этом, остерегаясь ревности влюблённой, несравненной Маргариты, он оговаривался, что в литературе «не венчался» ни с одной из них, а только «в сотый раз с Афиной Палладой». И чтобы совсем уж отвлечь от себя досужие наговоры, пояснял: «И самые правдивые мемуары есть творчество. Давно смешал я на творческой палитре и личную жизнь, и вымысел, и знания народа, и подвиги других, и всё это моя биография, конечно, отличающаяся от биографии для отдела кадров».

Восторженная девушка с рыжеватыми волосами, с горделиво поднятой «солнечной» головой на тонкой шее, высокая, хрупкая, как тростинка, - такой была в ранней юности Маргарита, родная кровинка влюбленного в неё, в прошлом женатого, повидавшего виды писателя. «Готовясь к вечной разлуке, что я могу вспомнить о нашей жизни? - писал ей одинокий больной Мастер в своём последнем письме. - Я благодарно выбираю картину: лето шестьдесят шестого года, нет ни московских кладовых без окон и дверей, ещё не вышла наша «Афина». <…> Ты с любовью смотришь на меня, а я вычитываю корректуру нашей первой книги «Афина Паллада», с листком посвящения «Рике Детской»… ещё оттиск книги, ещё без переплёта…

Тогда мы не понимали, что это и был час, день, век нашего золотого солнца, счастья, любви, единения, хотя у нас не было ни дома, ни брака, ни богатства, ни славы. <…> Тогда мы не понимали, что тот день и был нашим домом, светлым, радостным, вечным…»

Маргарита Николаевна будет узнавать себя во многих произведениях Мастера. В его рассказе об Электре, рабыне греческого скульптора Фидия, она увидела себя и не преминула процитировать это место: «Вошла Электра, рабыня, белокурая, на голову выше Фидия. <…> - О господин, моё тело священное - его касались твои божественные руки. Это твоё тело, только твоё…» Маргарита Николаевна уточняет: «Это были мои слова, записанные в моём дневнике… Так Ты, лучший из этих людей на земле, делал мне самые дорогие подарки в мире, - обращается она к покойному мужу - Не было счастливее женщины на земле, когда, читая Твои романы, рассказы, стихи, я находила в них себя, нашу любовь, наши слова, встречи, поступки…»

Однажды он сказал ей, что хотел бы умереть первым и чтобы его прах развеяли на родине - в Чугуевой балке и в Долине Очарования. По этому поводу у них произошёл «трудный разговор», отголоски которого она услышала в «Молоке волчицы»:

«А знаешь, лежачи ты не выше меня!» <…>

- Мы с тобой ровные, это я на каблуках выше. Ничего, что я длинненькая?

<…> - Дурочка, ты у меня первая и последняя, век буду с тобой, и умирать будем вместе, возьму тебя на руки, уйдём в калиновую рощу и там схоронимся от людей, келью построим, царями лесными будем, и когда час придёт, отпоют нас не попы, раз у нас вера разная, а листья и трава, а вместо свечек вот эти звёздочки гореть будут…»

У неё, по рождению старообрядки, и у него, крещёного православного, стихийного язычника, поклонника индийских и восточных верований, была чистая, но и какая-то болезненная, литературно-экзальтированная, судорожная любовь. Детской игривостью она доводила обоих до исступления, самоистязания, крайнего эгоцентризма и слепоты. В мире только они. Он - Фидий, Мастер, она - Маргарита.

Предаваясь всему земному, двое верили в свою удачу: вот скоро его произведения оценят по достоинству - и наступит райское блаженство. Бывая в Москве, ютились где попало, даже в гараже. Взявшись за руки, ходили в театры, заводили знакомства в салонах и пивнушках с известными писателями и актёрами, пили молдавское дешёвое и французское марочное вино. Маргарита ждала чуда, но Губин, не будучи сибаритом и столь безрассудно-тщеславным, как юная спутница, желавшая ему немедленной славы, не переставал думать о ненаписанных романах, о возвращении домой...

Давно это было. Жизнь пролетела как во сне. Спустя три года после его кончины, в 1995-м, я вошёл во двор низенькой ессентукской хаты, наполовину вросшей в землю, по улице Фрунзе, 45. Дорожка вдоль дощатого забора и калитка вывели меня к осевшим оконцам. В середине минувшего века за ними сидел дерзновенный Губин - трудился над первыми набросками своего романа в стихах. Иногда мимо хаты лёгкой походкой пробегала светловолосая девочка, игриво улыбалась ему в окно и с бьющимся сердцем гадала: смотрит ли на неё поэт?

Ко мне приблизилась хозяйка двора, Лилия Павловна, женщина с поблёкшими следами былой красоты. Догадавшись о цели моего посещения, объяснила участливо: «У Андрея был диван, венский стул и заваленный бумагами стол -

вот и вся мебель… Лет двадцать назад мы с мужем купили у Маргариты и Андрея это заброшенное поместье. Мой первый муж, актёр Анатолий Михайлович Донской (он умер), дружил с Губиным, мечтал играть роли в его пьесах. Знаете, большие интеллектуалы... Выпивали, конечно. Потом я говорила Маргарите: напрасно она оставила его одного в Москве. Непростительное упущение…»

Примерно о том же в те осенние ясные дни, с невыразимо прозрачной синью, с жёлтыми кленовыми листьями на тротуарах, говорили мне близкий друг, одностаничник Губина Иван Васильевич Гарцев, писатель, краевед Тамара Михайловна Лобова, соредактор газеты «Казачий круг» Владимир Николаевич Чернышёв.

Осознавала ли свою вину Маргарита Николаевна? Вопрос неуместен...

В письме к ней Андрей Терентьевич признался, что никогда так остро не чувствовал любви к своим бумагам, только они верны ему и не бросят его. И спрашивал её: «…а ты не бросишь?»

Дитя природы… Что могла она ответить ему? «Андрей, Малыш, Андреечка… Я плачу. Мне больно читать эти строчки. Можно ли было бросить Тебя, уйти от Тебя? Ведь Ты для меня был целым миром, огромной Вселенной. Потерять Тебя для меня означало потерять всё».

Она раскаивалась. Но - поздно. Её Малыш ушел, и ничего нельзя поправить. Он же заранее предупреждал: писатель -

злой бог, приносящий счастье и несчастье, в зависимости от расположения звёзд. В злого бога влюбляются женщины, что фатально влияет на их судьбу. В него влюбилась «солнечная головка, мелькающая перед окном». И это - карма, неотвратимость того, что должно было сбыться.

Злой бог ни в чём не повинен. Он - страдалец, потому что покусился на изначальное Слово. Задолго предугадывая развязку, Губин оставляет возлюбленной письменное предупреждение, похожее на пророчество: «И однажды она ушла от меня, забрав своего медвежонка и платья, оставив записку с пожеланием, чтобы я стал прежним, весёлым и сильным, добрым и смелым, вернулся в первобытное состояние и писал бы без суеты, а она будет любить меня вечно, издали…»

С переселением в Москву беспечность навсегда покинула поэта. Возвращение в «прежнее состояние» стало невозможно, в необратимости - зерно и неизбежность трагедии… Без полноты христианской веры природная гениальность Губина не находила и полноты воплощения. В насылаемых на него несчастьях он видел не Божью любовь для исправления и просветления своего сердца, а предопределенное свыше несправедливое наказание. Кару за свои грехи. Поэт не учёл, что кого больше любят, с того больше и спрашивается.

В прощальном письме жене Андрей Терентьевич признаётся: «Второй день я не совсем на земле, отчасти уже и на небе». Забыв о славе, о мирских помыслах, он вновь хочет уйти «к маме», соединиться с её нетленной душой - источником своего рождения, радости и утешения. В последний момент он почувствовал приближение света - небесного.

А что Маргарита Николаевна? Она осталась земной страдающей женщиной. Она каялась: нельзя было оставлять «дитя природы» одного, любить его издали. Истратив силы, «дитя» нуждалось в близком присмотре, в сочувствии. Без неё Малыш растерялся и не придумал ничего лучшего, как покорно отдать себя во власть безбрежного Космоса. К чему теперь её слезы?

Время лечит, проходит и первая острейшая боль. При всей своей чувствительности и эксцентричности Маргарита Николаевна умела быть деловитой женщиной с романтическим ореолом. За много лет, работая журналистом на краевом телевидении, она обзавелась полезными знакомствами и купалась в лучах славы знаменитого поэта и «звездочёта». Она вспомнила, что не всегда была нищей, очень любила застолья и рауты. Едва заводились деньги, вместе с мужем беззаботно распыляла их, не отказывая себе в удовольствиях, в дорогих нарядах. В одиночестве она подумала: при её связях надо заняться серьёзным делом, ведь неприлично Маргарите, вдове Мастера, быть, как все. В большом, полезном деле можно забыться, утопить горе…

С уходом Андрея Терентьевича она собрала в кулак волю и сделала невозможное: нашла спонсоров и на благотворительные взносы начала издавать сочинения Мастера, за что ей превеликое спасибо. Несколько раз я встречался с Маргаритой Николаевной в тяжкую для неё пору и мог убедиться в её энергичности. Правда, мне потом говорили: на пике издательского успеха у неё вскружилась голова, она стала неразборчива в отношениях с людьми. Но кто кинет в неё камень? Она и вдохновляла Мастера, и много терпела от него, когда он становился невыносим в быту, беспощаден в отстаивании неприкосновенности своего искусства.

Его предсмертное письмо и внезапный уход всё же произвели в ней опустошения, невидимые посторонним. И когда она выполнила на земле часть долга перед Мастером -

выпустила основные произведения в том виде, в каком бы он хотел представить их читателям, вдруг натянутая струна в ней лопнула. Внешняя энергичность оказалась незащищённой, весьма уязвимой вуалью.

В 1997 году золотоволосой девочки с душой Рики Детской не стало. Смерть её загадочна. Одни намекают: ей отомстили «тёмные силы» за произведения несломленного Мастера, другие толкуют, будто она пала доверчивой жертвой каких-то финансовых разборок, третьи винят в расправе над нею случайно подвернувшихся на пути уголовников... А затем при невыясненных обстоятельствах погиб и сын Губиных - Андрей, которым они так гордились.

Несчастная, роковая судьба...

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.