Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 2(47)
Елена Иванова
 Мастер и его Маргарита

Посвящается светлой памяти писателя Андрея Терентьевича Губина

в год его 85-летия

И смерть пришла: наступило за гробом свиданье…

Но в мире новом друг друга они не узнали.

М. Ю. Лермонтов

…А прошлое не надо боготворить.

Прошлое хорошее то, из которого выросло

хорошее настоящее и хорошее будущее.

Не вижу такого хорошего прошлого у нас…

Мастер - Маргарите

Кисловодск, улица Коммуны, дом 22.

Пройдёт несколько лет, и эта улица станет носить имя Мастера - того, кто сейчас медленно поднимается по лестнице, держась одной рукой за перила. Ему чуть за шестьдесят. Невысокого роста, плотного телосложения, на ремне через плечо дорожная сумка. Трикотажная голубая футболка в белую полоску, напоминающая матросскую тельняшку, взмокла на спине: июнь, на улице жара. Он ступает со ступеньки на ступеньку слегка прихрамывая: всё ещё даёт о себе знать закупорка артерии на левой ноге, хотя лечение длилось долго и нудно: капельницы, уколы, барокамера… Давление зашкаливает - это наследственное, от отца. Работа же, хотя и тихая, но работать приходится сердцем, головой, как тут не подниматься давлению? А сейчас сердце стучит сильнее и чаще обычного. Он предупредил по телефону о своём приезде заведомо, сюрпризов в виде мужских туфель в прихожей быть не должно. Впрочем, какое ему теперь до этого дело? Маргарита ему уже давно не жена, и квартира эта, хотя и дана ему городскими властями, фактически не его, а её, Маргариты. И, конечно, Андрюши. А дома, если считать домом семью, тихую и надёжную пристань, где тебя ждут дорогие сердцу люди после плавания в бурных волнах житейского океана, и подавно нет. Вот уж чего не стал бы он теперь делать - жениться и строить дом. Пушкин всего более воспевал дом. Но «иметь» и «строить» -

разные вещи…

Вот и знакомая дверь на третьем этаже… Нажимает кнопку звонка и прислушивается… За дверью - никакого движения. Звонит ещё раз, ещё… Ну это ничего, ключи у него в кармане, свои - остались от прежней жизни. Если только она замки не переставила…

Нет, не переставила. Ключ, хоть и с трудом, со скрипом, дважды повернулся в замочной скважине. С другим замком пришлось изрядно повозиться.

Вошёл, огляделся… Не узнал прежней обстановки. Всё стало как-то аристократичней и… отчуждённей, что ли. Сунул в угол сумку, снял с облегчением туфли, прошёл в большую комнату - гостиную. Бросил на стол, покрытый белой с узорами скатертью, пачку газет - купил в местном киоске: можно обходиться без еды, пробавляясь одним чаем, но не без вестей о том, что делается нынче в этом мире. Подложив диванную подушку под голову, расположился поудобнее - это надо, отдохнуть с дороги. И предался своим размышлениям…

«Рита, Рита… Что ты делаешь со мной? Весь век я держу ответ перед тобой: что? как? когда? А ты… Ты - свободна, как птица. Только вот до сих пор не могу понять, что ты за птица?..»

Лежать скоро надоело, он сел. «Ого, обо мне позаботились, чтобы я не скучал…» На столе - он только теперь обратил на него внимание - большой, в цветистом переплёте, фотоальбом. Стал медленно листать его…

Вот она, третья справа во втором ряду на фотографии, где они все, родня, - гуртом. Он - во втором ряду сверху, третий справа. Вполне взрослый парень, а она - ещё малявка. И он - её двоюродный дядя. Кто бы подумал тогда, что они окажутся с нею связанными на всю жизнь узами покрепче морского каната. Захочешь оборвать, обрубить - и не получится. Не получилось. Не нашлось топора такого, чтоб разрубить раз и навсегда и - концы в воду…

Вот и теперь он мысленно обращался не к кому-нибудь, а к ней: «Гляжу я, Ригусёнок, на всё, что было между нами, и сквозь муть накопившихся обид, свар, ссор проглядывает что-то лучистое и светлое, бесконечно дорогое. Человек - это то, что остаётся, если сбросить с него внешнюю, телесную, оболочку. У иного сбрось - и… ничего, пустота. А в тебе, в твоей тонкой, как тростинка, фигурке, увенчанной золотистой короной рыжих волос, было что-то лёгкое, воздушное, небесное… Было то главное, чего не увидишь глазами, - это хорошо сказал о главном автор «Маленького принца». Ты любила тогда читать хорошие книжки, позже сама стала пробовать своё перо. Помнишь, как ты приносила, присылала мне тетрадные листочки, исписанные крупным округлым почерком аккуратистки-отличницы? »…

Маргарита Кузнецова

Я иду на свидание

Сегодня у меня свидание с солнцем. Ровно в пять оно восходит, а завтра я улетаю на Север.

Встала рано, сходила к ручью, умылась, набрала родниковой воды в лейку, полила анютины глазки. Они сразу засверкали, ожили после сна, повернулись к восходящему солнцу. Потрепала подсолнух. Вошла в дом, который ещё спал. Далеко пели петухи. Я торопилась. Надела лучшее платье и выбежала за калитку: только бы не опоздать на первое в жизни свидание. Хотела забежать за Любкой, моей подружкой, но раздумала. Одна смогу больше сказать на прощание солнцу.

Быстро пошла мимо забора, заросшего ромашками. Сорвала одну. Вспомнилось детство, первый букет полевых цветов, подаренных мне тобой на огороде, где рыли картошку, где мы радовались земле, её богатству и щедрости. Я запомнила на всю жизнь тот осенний день. Нас было много. Смеялись, пекли на костре картошку, земля была чёрная, икристая. Потом ты исчез, и мне стало грустно… Но ты уже спешил ко мне с букетом полевых цветов, аккуратно перевязанных носовым платком. Все остановились и смотрели на тебя, и Любка смотрела. Цветы ты протянул мне. Было много ромашек, а платок до сих пор лежит у меня, напоминая о той осени, костре и той икристой земле, к которой прикасались твои руки.

Я спешила. Солнцу я тоже решила подарить ромашки, как ты мне их дарил в детстве…

Быстро рвала цветы, на белое платье сыпалась золотая пыльца, я не отряхивала её - сама запахла ромашками.

Я шла с букетом душистых цветов по утренней земле. До чего красива была она в этот час! Небо сливалось с землёй, травой, полем. Было величественно и просто. Я торопилась к тебе и солнцу. Это я вам несла цветы, пахнущие утром.

Горизонт чётко вырисовывался на фоне степи. Я шла на свидание с лесом, стуком дятла, незабываемым свистом улетающих птиц, с солнцем. Я шла на свидание к тебе…

Мастер встал, подошёл к широкому окну и откинул тюлевую занавесь… В небе плыли кучевые облака - когда-то они любили вместе следить, как меняют облака свои очертания. И сейчас, как эти проплывающие неторопливо облака, в его сознании текли, меняя свои формы, мысли, обращённые всё к ней…

«…Рита! Я не скажу, что ты преследовала меня, как преследует рысь - охотника, тогда как охотник думает, что это он выслеживает её. Ты, не преследуя, следовала за мной всю жизнь по пятам.

Кто из нас в юности не мечтает о плаваниях в бурных морях, о штормах, из которых ты, отважный покоритель морских пучин, неизменно выходишь победителем! Вот и я, едва окончилась война, парнишка, у которого над верхней губой ещё только пробивался тёмный пушок, рванул к морю! Завербовался плыть на грузовом судёнушке кочегаром. Каково же было моё изумление, когда на борту этого корабля увидел чёткие большие буквы: «РИТА» ! Ты словно бы забежала вперёд и встала передо мной, приглашая в плавание, в неизведанное и манящее завтра!

Это было незабываемое плавание. Первое плавание с твоим именем, под твоим флагом. Так неожиданно ты стала для меня Ассолью, ждущей на берегу своего капитана… Так было и тогда, когда я пришвартовался к пирсу в родной бухте и в каморке материнской казачьей хаты пустился в плавание по океану слов с упорством алхимика, мечтающего выплавить в своём тигле чистое червонное золото. О, тогда ты, как никто другой, понимала меня…»

Предчувствие

…Ты любишь утра. «День пламенеет!» - говоришь ты себе и берёшься за рукоятки чудесного плуга, садясь за рабочий стол.

Груды сокровищ приносит тебе утренняя заря.

А я жду вечеров.

Вечерами всё становится дороже - уют комнаты, блеск неоновых огней над фасадами здравниц и кафе, лиричнее кажется музыка, теплее свет люстр и фонарей.

Так приятно сидеть вечером у очага с пылающими поленьями сирени или бука, которые колол ты поутру.

Я всегда приходила к тебе вечерами - утро ты отдавал работе, видя только длинные борозды своих строк.

Твои книги, тепло твоих рук, твоя улыбка становились для меня целым миром в зимние вечера моего детства.

А ты сидел усталый, равнодушный. Ты целый день пахал на своей пашне и теперь готов только к одному - молча смотреть, как медленно поворачивается в звёздном океане Млечный путь.

Когда я стану старше, я, наверное, буду любить утра больше, чем вечера.

Я это уже предчувствую…

«…А помнишь, как я, весь сияя от счастья, примчался к тебе в институт с номером альманаха, в котором был впервые опубликован мой рассказ? Да ещё с портретом автора! Это была «Бочка Франсуа Рабле» - начало моей будущей книги «Афина Паллада» с посвящением «Рике Детской». А помнишь, как мы вместе - голова к голове - склонялись над оттисками самой книги, которая тогда печаталась в типографии?.. По дороге в институт я забежал в нашу беседку, побыл немного с тобой, потрогал морду льва…

Когда имеешь дело со словом, всё определяет та искра небесного огня, которую Господь нет-нет да и заронит в чью-то земную душу. Я чувствовал эту искру в себе, видел в тебе искру Божью и хотел возжечь из неё высокое и сильное пламя. Ты была уже вполне сформировавшейся личностью, когда приносила, посылала мне свои милые и наивные рассказики, исповедальные по сути, запечатлевшие расцвет твоей души. Это было похоже на раскрытие бутона, когда он превращается в прекрасный цветок. И я был горд, чувствуя себя садовником, взлелеявшим чудесную розу. Боже, какими мы были тогда счастливыми! И мы не думали ни о доме, ни о браке, и не было ничего того, что так вскоре осложнит нашу жизнь… »

Яблоко

Ты мне принёс яблоко, большое и тёплое.

Оно пахло твоими руками, осенью, звёздами и садом.

Я спрятала его далеко от взглядов, ссор и дождей.

Оно будет лежать до первого снега, до пробуждения сердца…

«…Всё наше несчастье с того яблока и началось. Неужели так всегда: «Кто улыбался миг, тот вечность должен плакать»?.. »

Вначале мы боялись прикоснуться к яблоку: запретный плод! Для нас он был вдвойне и втройне запретней. Я ведь без малого на двадцать лет старше тебя, а ты тогда была совсем девчонка. Со мной рядом росла дочь, Верочка, с её матерью мы расстались… Я решил про себя больше никогда не жениться… Только на Афине! И потом, как можно: я же твой довольно близкий родственник! Мы с тобой две веточки одного ствола, одного рода. А тут ты… со своим яблоком… Вернее, моим - твоим…

Истинно так: запретный плод всего слаще. Как мы ни опускали глаза вниз, а от «яблока» никуда не могли деться. И настал миг, когда мы посмотрели друг другу в глаза и… как одержимые, принялись кусать этот злосчастный и неотразимый плод с обеих сторон! Остановились лишь тогда, когда осталась только невкусная серединка с горьковатыми чёрными семенами…

Тебе уже было под тридцать, и однажды ты сказала: «Я хочу ребёнка…» Сердце моё сжалось от нехорошего предчувствия… Нет, не потому, что я ребёнка не хотел. Но мы ведь знали, что нам - нельзя. Ты тогда промолчала каким-то особенным молчанием, за которым, я это почувствовал, была некая твоя тайная мысль… Я ведь умел читать твои мысли. Как и ты - мои. Тот самый момент в нашей совместной жизни был началом следующего, самого драматичного, акта нашей любовной драмы…А теперь я думаю: какая там к чертям любовь! Это чувство, похоже, существует только в нашем воображении. И…как там у Екклесиаста в Библии? «Суета сует и томление духа». Может, и даётся нам это томление лишь как испытание на прочность, устойчивость наших духовных основ. Дано свыше - и кати свой камень в гору… пока не надорвёшься…»

…Мастер шагнул за дверь лоджии и окинул взглядом открывающуюся с этажа панораму: улица, двор… С высоты птичьего полёта, наверное, можно разглядеть тот дорогой ему уголок, где когда-то на окраине города стоял родительский дом, где начиналась степь прямо от их Каменного переулка… Как часто в своих разъездах, в неустроенной жизни по углам друзей и знакомых в непривычно суматошной столице он вспоминал это первое гнездо, свитое его молодыми тогда родителями на Кавминводах. Нет, теперь и с высоты не разглядеть того места, где стоял дом - так себе, домишко, сарай в сравнении с нынешними бетонными бастионами обжитого человеческого быта. Нет его, конечно, снесли давно… А вот Синие горы всё стоят! Не на ту ли, что виднеется в сизоватой дымке, любил он забираться по вечерам? Сидел и смотрел в туманную даль, где блестели огоньки, дымился внизу город…

Вернулся из лоджии в комнату. Оглядел её так, словно видел впервые… Почему он не ощущает теперь той радости, которая охватила всё его существо, когда они с Ритой получили эту квартиру? Тогда он не мог поверить своему счастью: высокопоставленный почитатель его таланта - Михаил Сергеевич Горбачёв - распорядился дать писателю квартиру в Кисловодске - на выбор, где только он захочет. И это несмотря на то, что у него был какой-никакой угол в Москве со столичной пропиской. Надо бы, думал тогда он, выписывать ордер на «Молоко волчицы», ведь именно за него вернули ему Кисловодск - милую родину, детство, а получить своё детство в пятьдесят лет - это блистательно! Это самая большая премия его роману.

Он воспринял такой замечательный подарок судьбы как колоссальный поворот в его жизни, радовался, как ребёнок, снова и снова: ему даровано ещё раз его золотое детство, а ведь оно причина созданий его духа, его книг!

Десять лет, с шестьдесят пятого по семьдесят пятый, были самые тяжёлые для него. Казалось бы, всё понемногу налаживалось: позади те годы, когда он, по суткам не выходивший из чуланчика в родительском доме и корпевший над листами бумаги, ещё не знавший, что из этого дельного может получиться, мучился сомнениями, угрызениями совести оттого, что сидит у родителей на шее. Труд его увенчался признанием: уже были изданы и «Афина Паллада», и «Молоко волчицы», он уже был принят в Союз писателей, но… Но в те же годы - смерть - сначала отца, потом матери. И самое мучительное - его отношения с Маргаритой, из-за которых он жестоко ссорился с родителями. Никогда не забудет, как после одной такой ссоры раньше назначенного срока умчался в столицу, тогда ещё бездомный, квартировавший у друга, Миронова. Стал раскладывать свои вещи… И тут к его ногам упал маленький алюминиевый крестик - амулет, талисман… Всепрощающее материнское сердце (которое он сам того не желая разбивал и мучил!) благословляло его, хранило в пути, молилось за него… Спазмы перехватили ему горло, и он зарыдал, не стыдясь своих слёз… Чуть позже, как отсроченная реакция на всё пережитое, - первый микроинфаркт, от которого он долго отходил… А дальше… дальше оказалось, что всё это лишь цветочки, ягодки ждали его впереди. Потом он запишет в своём дневнике: «Чудом я не спустил курок. Чудом не попал под поезд. Чудом не утерял способность писать. Господи! Теперь дай мне 10 лёгких, весёлых, рабочих лет!»…

 

Нахмурившись, Мастер задёрнул штору широкого окна так, словно хотел задёрнуть чем-то непроницаемым те видения, которые часто мучили его в воспоминаниях того недоброго времени, когда, казалось, рушились все основы его существования… Прошёл к дивану, сел… Резким движением отодвинул от себя альбом с фотографиями… Альбом не удержался на краю стола и свалился на пол. Пришлось в досаде его поднимать. И тут из-под крышки выскользнули пожелтевшие от времени листы машинописной бумаги… Как?! Она сохранила их, эти письма с Мангышлака?! Первое, что бросилось в глаза, когда он стал разглядывать их, не машинописный текст, напечатанный плотно, через пол-интервала, а приписка на полях, сделанная его рукой шариковой авторучкой темно-синими чернилами. Он прочёл её:

«…Самое страшное некрасивое лицо у меня - это когда вы были зимой в Москве, в ту осень и зиму, когда я искал смерти, но потерял лишь шапку и очки, теперь пустыня и море вернули мне моё лицо…»

Тогда дело у них дошло до развода. Только, не сговариваясь, и он и она решили не посвящать в свой новый, холостяцкий, статус знакомых и близких: а зачем им это знать? И догадаться со стороны трудно, ведь так, как живут они сейчас, - в разных городах - они всегда и жили.

Что чувствовал тогда он - о, этого он никогда не забудет! Но вот теперь, впервые за долгие годы, обращаясь памятью к событиям многолетней давности, он подумал вдруг о том, каково было Маргарите пережить разрыв. Беременная, она осталась одна, без его поддержки. Хорошо ещё, что все окружающие, ничего не подозревая, продолжали думать, что они муж и жена. В те недоброй памяти дни он написал ей очень жёсткое - прощальное - письмо, начинавшееся словами: «Не знаю, как величать Вашу особу!»…

Маргарита действовала в той ситуации на удивление уверенно и напористо. Она попыталась, и небезуспешно, каким-то уж очень подозрительным для него образом сделать карьеру в Москве. Между тем, в том месте на голове, где обычно прорезаются рога у обманутых супругов, у нового кандидата в этот статус уже давно чувствовался зуд… И он думал: «Не зря Толик (их общий знакомый) подарил мне очки с тёмными стёклами - чтобы я не видел, чем занимается моя жена»… Между тем Риту готовы были взять на ЦТ аж замом самого главного телевизионного босса! Нужна была только московская прописка, и она досаждала его просьбами-требованиями оформить вступление в жилищный кооператив.

За долгие годы их общения, в основном на расстоянии, Рита, видно, уверовала в его близорукость и мягкотелость и теперь решила, что ей всё можно. Выходит, плохо знала его. В своём стремлении расставить все точки над «i» её «Андреечка», ещё недавно такой покладистый и уступчивый, был непреклонен. И помогать Рите закрепиться в Москве он не собирался. А если бы и захотел каким-то образом помочь, возможностей для этого у него не было никаких. Поскольку не было положенного для вступления в кооператив пятилетнего стажа прописки в Москве. К тому же он не мог себе представить, как они с Ритой после развода будут жить в одной квартире, может быть, даже в одной комнате, да ещё с маленьким! Тогда как в тот момент у него не было желания видеть Маргариту даже издали. В том письме он ей «отпел», с несвойственным ему мстительным чувством налегая на второе в этой убийственной фразе словосочетание, унизительное для любой женщины: «Тебе, матери-одиночке, дадут скорее этот кооператив…»

Ничего тогда у неё не вышло, и «сердце успокоилось» тем, что вернулась восвояси в Пятигорск, где работала на краевой телестудии. Растить маленького Андрюшу помогала ей мама.

Думая о том времени, он ужаснулся своей тогдашней холодной бессердечности, доходящей до жестокости. Теперь он с каким-то суеверным страхом вспомнил ту фразу из своего гневливо-мрачного письма, которая звучала как страшное пророчество, если не как проклятие: «За это ещё ответ дашь!». «Господи, - взмолился он мысленно, - не дай свершиться чему бы то ни было непоправимому! Спаси и сохрани, прости меня, грешного!». Нынешние его отношения с Ритой, как говорится, оставляют желать лучшего, однако ж, кроме неё и Андрюши, у него всё равно нет никого ближе…

Но тогда ему было так тяжело, что он не рассчитывал силу своего ответного удара. Как больное животное ищет и находит ту целебную травку, которая ему нужна, так он интуитивно понял, что зарубцеваться его сердечной ране поможет только пустыня. Пустыню он любил всегда и писал в первом же письме оттуда Маргарите (всё-таки писал - ей!): «Ведь только там и увидишь звёзды, мироздание, Млечный путь. И лишний раз поймёшь, как дорог глоток чистой холодной воды, как трудно цвести в этом мире, как надо ценить добрую землю, родной очаг, детей, любимых, как важен долг перед всем живым, как обязательно надо быть добрым, мужественным, нежным и перестать бояться смерти (этой фразой начнёт он свою новую повесть о любви, написанную тогда на Мангышлаке) - море нежит и баюкает нас. И в любой миг готово слизнуть нас в бездну своим солёным холодным языком. В хрустальном сосуде моей жизни кончается золотой песок, как в песочных часах, и скоро сосуд будет перевёрнут, чтобы потекла новая струя чьей-то жизни, уже не моей, но жизни, и я спокоен: пустыня мира вечна, хотя и одинока, как я, как ты, но пора стать бесстрашным и мудрым: это всё, что дано, это всё, что осталось. В своей будущей жизни с другими людьми не забывай эти полюбившиеся всем стихи: «С любимыми не расставайтесь».

Сейчас напечатанные им некогда слова, запечатлённые на пожелтевшем от времени листе бумаги, лежали на столе перед ним. Воистину тогда его пером водило вдохновение! По сути это было то же, что и пушкинское «Я вас любил…», только не в стихах, а в прозе: прощание, но такое томительно-нежное, что душа той, к которой обращены неотразимые слова, не может не открыться им навстречу… И вот уже нет прощания, нет разлуки! И тут же - тонкая-претонкая шпилька в сердце Маргариты:

«Такое большое письмо ты мне, конечно, не напишешь, но я рад за тебя, что ты хорошо отдохнула. Повидала, повстречалась, блеснула, и вино «Балатон» будет для тебя теперь чем-то близким. Как мне солёная каспийская волна и нефть Мангышлака».

Да, он владел словом и тем возвращал каждый раз её, как будто всё время от него ускользающую к себе.

И Маргарита писала ему в ответ такие же пространные, полные нежности и заботы письма, слала ему сорочки, о достаточном количестве которых он опрометчиво не позаботился, отправляясь в длительную командировку. А ещё она одну за другой по его просьбе высылала посылки с экземплярами трёх изданий «Молока волчицы»: два из них вышли в свет одно за другим с небольшим промежутком во времени в двух московских издательствах, а третье - ещё раньше - в Ставрополе. Над романом трудился двадцать лет, и, наконец, пришло время пожинать плоды этого каторжного и сладкого труда - книги шли нарасхват. И надо было то и дело их кому-то дарить - сотрудникам библиотек на встречах с читателями, высокопоставленным лицам, просто почитателям его таланта. И он просил Риту: «…Возьми в белом кухонном шкафу, что справа от моего стула, шесть книг «Молока» красного цвета (не коричневого, их мало) и шесть синего. Синие в нижнем отсеке, красные в верхнем…». И тут же заботливо давал совет, чтоб она помногу не носила на почту, не перегружалась, и высылать дешевле не посылками, а бандеролями.

Он не ошибся в своём предвидении: Мангышлак его возродил к жизни, к творчеству, к любви. А без любви он и творить не мог бы. Оттого так и страдал, чувствуя себя опустошённым, когда случился этот жестокий разрыв с Маргаритой. Теперь он чувствовал и рассуждал иначе.

Ну пусть она, предположим, уже его не любит, как прежде, и нет в её отношении к нему теперь былого бескорыстия, зато он любит и будет любить её и Андрейку так, как никто. Увидел на пляже голенького карапуза, и сердце сжалось от сладкой тоски: вот если бы рядом были они, и Андрейка копался бы себе в песочке… «Милый малыш, я ведь любил тебя ещё до появления твоего на свет. Свидетель тому - мой дневник. Там, в одной из этих моих бесчисленных тетрадей, вклеил полюбившийся мне снимок, вырезанный из газеты: заснеженная, в инее, аллея Ессентукского курортного парка, и по ней идут двое, рука в руке - мужчина и маленький мальчик. То была моя мечта! Под снимком я тогда написал: «Это я и Андрейка». Спасибо тебе, малыш, за то, что ты есть! Пора мне быть мудрее и со спокойствием философа смотреть на жизнь и человеческие отношения. Главное - ты у нас есть и никому, кроме меня, не скажешь это слово - «папа»…

(О гарантиях тому Маргарита позаботилась заранее. Все женщины, готовящиеся стать матерями, особенно если это впервые, ищут покровительства в таком тревожном и непредсказуемом деле, как роды, у своих опытных и заботливых мамочек. Она же рожать поехала в Москву, чтобы из роддома забрал её с малышом, как и положено, счастливый отец. И не покинула его, пока в свидетельстве о рождении ребёнка чёрным по белому не было записано: Губин Андрей Андреевич»…)

…Так он размышлял сам с собой. И поверял свои думы и чувства той, единственной:

«Лёг спать. Среди ночи проснулся от грома - гроза, ливень, яростный шум моря, показалось, что крадётся оно к моему дому, лижет уже ступеньки, открыл дверь - ветер, ленинградский туман с моря, фонари ослепли, омертвели, расплылись, и я скорее в кровать. Но не тут-то было - не спится. Включил настольную лампу и начал писать… Показалось, что могу написать книгу о полуострове сокровищ -

так называют Мангышлак, интересную, яркую, новую - ночью всегда так кажется. Тут было и чувство благодарности к встретившим меня людям, и вечный писательский долг перед вселенной, и боль одиночества (вечером разговаривал на берегу с девочкой лет пятнадцати, очень похожей на тебя в такие же годы). Писал до пяти утра, и всё казалось, что море силится заглянуть в окно - если бы был пьян, то вышел бы и с дрожью в теле прыгнул бы в волны, на, бери меня, поплыву на другой берег, в Баку, а оттуда побегу к милой Чугуевой балке…»

А в следующем письме, словно бы подытожив долгое раздумье, вроде бы противоречил сам себе, припоминая страницы из своего «Светского воспитания»: «Я писал, что похож на дойную корову с переполненным молоком выменем, готов радостно встретить любую доярку, хотя она может оказаться и воровкой самого низкого пошиба. В романе, разумеется, речь не обо мне - не только обо мне. Ясно мне и то, что если бы я не был одинок, жил бы людскими радостями, семьёй, домом, то наверняка не писал бы - и это было бы трагедией не меньшей. Куда ни кинь, всюду клин. Есть и другие поговорки: нет худа без добра и др.».

Счастье делает человека добрее, просветлённей. В таком состоянии то, что недавно казалось трагически непоправимым, кажется нелепым недоразумением, не стоящим серьёзных переживаний. Но настроение Мастера постоянно менялось, как небо в неспокойную облачную погоду: солнце то ярко засияет из-за туч, то снова скроется, и тогда всё вокруг кажется неприветливым, мрачным. В минуты сомнений из-под его машинки пулемётной очередью выстреливали такие строки: «Если буду в августе дома, сообщу тебе, и если захочешь, приедешь в Москву с Андреем, а то он там кугутёнком вырастет, ему надо бывать в Москве. Но у тебя впереди ВПШ… Да и позади накручено много - и подумать страшно. Вот представляю: живём мы втроём в Москве, я стараюсь заработать на жизнь, мальчик в детском саду, ты на работе. Вечером все сошлись… Ты можешь быть чистой, как вымытый хрусталь (чего, как оказалось, не бывает), а всё равно уже веры в чистоту не будет…»

И вновь на следующей странице: «Я пишу тебе обо всём так подробно, будто ты моя жена, а ведь я давно холостяк, парубок, кавалер, ухажёр…(…) Осенью хочу побывать на Ставрополье, может, и с Горбачёвым поговорю, может, и тебя увижу… Только всё это как-то не так, через пень-колоду, надо или съезжаться, или… сколько же можно переписываться, строить планы, а жизнь идёт, моя, считай, проходит. О том же августе надо было думать весной, а мы весной вообще писать перестали. И проблем теперь больше -

ребёнок! Не меньше года ещё нужна нянька. А тебе нужен и мужчина, муж, и семья (тут опять он дистанцировался, словно уступая Маргариту кому-то другому, самому ему и ей неведомому). Я против неопределённых отношений, и прошлое не забываю, ибо у писателя главная опора таланта - память, беспамятный пишет лишь однодневку, а надо писать на века, значит, и помнить надо всё. Это не означает, что я помню о чём-то каждую минуту, но вот писал тебе в последние дни на Золотых Песках - и опять всё близко приступило к глазам. И не хочется посылать тебе эти листки, тем более, что в них ни нежности, ни тепла - а откуда им враз появиться после всего довольно страшного в нашей жизни? - но писал, и потому посылаю. Хрусталь мы разбили не сразу, а все года давили на него, пока не лопнул, и теперь думается: не будем ли мы толочь осколки в ещё более мелкую пыль?»…

И снова всё о том же, уже в другом письме: «…Все разъехались, я остался один, иду в домик, солнце тонет в море, тихие, безлюдные домики, одиночество, и я скорее стараюсь уснуть - и тем более не думать о прошлом, о нас с тобой, ибо это думы страшные, зовущие на дно моря…»

А вдобавок к сказанному неслось вдогонку: «…Что же мне с этой влюблённой делать? Пригласила прийти к ней на чашку чая, она одна в квартире. А? Ты же писала, чтобы и я согрешил тысячу раз в отместку тебе, для нашего «мира». Я так не умею. И опять удивлён, как бешено, зоологически, дико ты завидуешь этой старушке Лере, какие у неё любовники и как их много! А что мешает тебе? Вот женишь сына, как она, разведёшься с пятым мужем и тоже будешь давать, как Лера, концерты, наращивая темпы к старости…»

Да, иногда в нём спонтанно просыпался провидец, но он тут же душил его в себе. Как будто надеялся, что его сентенции, наставления, саркастические выпады что-то могут кардинально изменить в Маргарите…

На Мангышлаке его встретили, «как бога», прежде всего потому, что уже по всей стране получили хождение его книги «Молоко волчицы» и «Афина Паллада», велик был интерес к ним читателя. Но и то обстоятельство, что в гости пожаловал не какой-нибудь захолустный, а московский писатель, имело немаловажное значение. Так он убедился воочию, что не напрасны были все его титанические усилия по переселению в столицу. Однако, избороздив океан жизни в пределах, означенных судьбой, он направит свой корабль к вожделенному родному берегу, и тут окажется, что его никто не ждёт…

Веру, дочь от первого брака, её мать забрала, когда девочке исполнилось двенадцать лет - к тому времени Ирина, выросшая в детдоме, уже сумела приобрести свой угол. С дочерью отец отношения поддерживал, изредка встречались по случаю. Она жила в Ленинграде, была профессиональным музейным специалистом, нередко по служебным делам, к друзьям наезжала в Москву. Однако у неё своя жизнь, совершенно от него отдельная…

Но мы отвлеклись, оставив Мастера в глубокой задумчивости над его же письмами, столь неожиданно попавшими ему в руки.

…Воспоминания произвели в нём волнение, которое заставило шарить в дорожной сумке в поисках необходимой таблетки. Он пошёл на кухню, открыл холодильник… Там стояла початая бутылка кисловодского нарзана. С удовольствием выпил освежающую, щекочущую в горле пузырьками, чистую и прозрачную, как хрусталь, воду. Вспомнился родник в Чугуевой балке, который не раз поил его во время затянувшихся охот с ружьём, этот живой ключ не замерзал даже зимой…

Но куда же всё-таки запропастились Рита с Андреем? Не пойти ли прогуляться, хотя бы по двору. Пойду, но чуть позже, надо дать сердцу прийти в норму. А пока можно просмотреть газеты…

Он взял со стола брошенные газеты, и взгляд его привлёк лежавший под газетами, сложенный вдвое - по сгибу -

тетрадный, линованный в полоску, листок… О, как это он не заметил сразу! Это же записка ему! Торопливо сходил за очками, забытыми на холодильнике, принялся читать, отметив про себя, что Рита переняла у него привычку даже личные письма отстукивать на машинке. Читал, не без пристрастия комментируя про себя обращённые к нему слова его единственной - через всю жизнь - музы. Писала она почему-то со множеством многоточий, как будто это самый любимый ею знак препинания… Он читал и тут же про себя комментировал прочитанное с холодностью инквизитора:

«Дорогой Андреечка, как хорошо, что ты едешь, и я сегодня уберу квартиру, чтобы ты вошёл в чистый, уютный дом, где и у нас с тобой (а с кем ещё - к чему это «и»?)… было немало добрых, светлых минут… Как хорошо, что будешь дома, когда мы приедем. Жди нас, купи на рынке помидоров, черешни, зелени, купи нам с тобой вина, и мы хорошо, тепло посидим с тобой («сходи»… «купи» и вообще приезжай, дорогой гость, когда меня не будет дома…), и Андрейка - наш (подчёркнуто не случайно - при этом что-то тяжёлое, как дремлющий зверь, шевельнулось в груди)… будет радостно смотреть на нас, на маму и на папу…

Читай журналы «Огонёк», «Новый мир», «Литературную газету», «Науку и жизнь»… Много и хороших книг купила в последнее время: Булгакова, двухтомник Анны Ахматовой и другие… Нет только Библии. Будет настроение, посмотри замки, ты в них, кажется, разбираешься… (разбираюсь, я ещё и корову мог бы подоить вот этими ничего не забывающими, как и моя память, руками - не держишь ли ты бурёнку на балконе?..) Будь аккуратен (да, она большая аккуратистка. Если бы она ещё хоть иногда наводила порядок в авгиевых конюшнях собственной души)… в дом никого не води (нет, обязательно приведу, ту самую милую одинокую и очень красивую женщину, которая влюбилась в меня на Мангышлаке, а я, как какой-то скопец, не ответил на её чувство, чем безжалостно нанёс ей рану в самое сердце)… жди нас, мы тебе привезём какой-нибудь подарок (ну да, привезите дурачку печатный пряник с ярмарки и леденцового петушка на палочке - то-то будет рад!)…

Сахар у нас выдают по талонам. 2 кг на месяц (на меня и Андрейку), завтра пойду получать (а, это она заранее извинилась на тот случай, если я вздумаю вскипятить себе чай)…

Почта у Нины (соседки), возьмёшь (для чего, я же не служу цензором, тем более у незамужней свободной женщины) …Я тебе постелила постель на лоджии - там хорошо: чисто, светло, уютно. А работать можешь в кабинете - там прохладно, тихо, и много чудесных книг… (упаси боже, переночевать можно, но работать не получится, это уже сто раз проверено: без ссор, начинавшихся по обыкновению из-за вздорных пустяков, например, из-за полотенца, которое после душа не повесил на просушку, но по забывчивости оставил в ванной комнате, - без этих ничем не объяснимых глупых до идиотизма стычек они почему-то не могли прожить вместе и трёх дней, а после он никак не мог настроиться на работу и поневоле сравнивал себя с расстроенным музыкальным инструментом, способным издавать лишь негармоничные, фальшивые звуки)…

У меня к тебе тёплое, родное чувство - с тобой связана вся лучшая моя жизнь, детство, юность, молодость… Ты - лучший из людей, встреченных мной в жизни… Более - очень талантливый, добрый, честный человек… (это я и сам знаю, только вот беда: «Мы тех не любим, кто нам предан, а любим тех, кто губит нас» - тут я самого себя цитирую.

И неожиданно в сознании вспыхнуло, как тёмное озарение: она даже фамилию мою, себе присвоенную, заставляет переосмыслить: Губина - от слова «губить», «пагуба»…)

…И я склоняю голову (фу, как у гроба, на кладбище, перед захоронением)… перед тобой и молю бога (а Бога пора бы давно нам всем писать с большой буквы)… продли ему жизнь, а мы всегда будем рядом с тобой, так мне этого хотелось всегда (ну да, как сейчас: предупредил заранее, а она умчалась в неизвестном направлении)…

И то, чего я добилась в жизни - это тоже благодаря тебе и только тебе (лестно, лестно это слышать…) ...В самые трудные моменты моей жизни рядом был ты (а в самые приятные - кто? Не ты ли несколько лет творила надо мной надругательство, начиная с телефонного несостоявшегося разговора из Сухуми, когда вместо твоего голоса раздался в трубке грубый мужской голос с грузинским акцентом, какой-то смех…)…

И нет для нас с Андрейкой лучшего человека, чем ты… И я не могу уйти от тебя, хотя мы давно живём в разных городах (а когда мы жили не в разных? Пятнадцать лет, если не больше, всё переписка. «Слова, слова, слова…», - сказал бы на моём месте Гамлет. Или она неосознанно имеет в виду тот факт, что в итоге мы оказались не только уже в разных городах, но на разных полюсах, на разных этажах сознания? Что в ней нынче от той девочки, которая писала трепетные, полные тонкого лиризма миниатюры и несла их мне вместе с букетом то фиалок, то ромашек, сама чистая и светлая, как фиалка и ромашка?)…

Но я не могу уйти от себя (ой ли, милая! да ты же уже давно ушла, сама того не заметив, и уходишь всё дальше)... от меня это не зависит (вот это-то как раз всецело зависит от самого человека - уйти от себя или всю жизнь идти к себе, к лучшему в себе)... ты во мне, в моей крови, в сердце… Ты -

единственный для Андрейки, а его спокойствие, душа - для меня всё, и я никогда не могу изменить что-то в своей жизни, что омрачило бы его сознание… А оно связано с тобой и только с тобой (вот так: его любовь для неё не самоцель, но лишь средство - не расстанусь, потому что плохо будет Андрейке)... С этими мыслями мы обнимаем тебя и надеемся, что скоро, очень скоро обнимем тебя…

Твои Губинята…»

Внизу P.S., постскриптум, приписка, уже от руки: «Постель я постелила тебе в кабинете (спасибо, что не на коврике у двери)…

Мастер сидел на диване, уставив невидящий взгляд в пространство перед собой. Потом взгляд сфокусировался, и в его поле зрения оказалось что-то такое, из-за чего в его сознании, как сонная рыба в воде, шевельнулось воспоминание… Он напряг память… Ах да, вот оно что!..

Только теперь он разглядел, что за стеклянными створками срединной секции мебельной стенки торчали из синей вазы стебли белых и сиреневых гладиолусов… И ассоциативная память повела его в далёкое прошлое… Там тоже были вот такие гладиолусы, только с более мощными стеблями, похожими на сабли. Они стояли на столе, покрытом примерно такой же белой скатертью, какой накрыт этот стол, только ваза была не синяя - какого-то другого цвета.

В то время его мытарства по обмену квартиры в Ессентуках на жильё в Москве только начались. Если бы он знал, чего это будет ему стоить, ни за что не послушал бы Риту, которая незримо стояла за спиной и неотступно подталкивала его сделать опрометчивый шаг...

…Птица свила гнездо, но ветер разметал его. Она нашла новое место, выстелила его травой и пухом, взятым из её же оперения. Но люди как раз шли тут за плугом. Пришлось срочно эвакуироваться птице, да ещё уносить в клюве яйца. Только пригрелась в уютном гнезде, как новая опасность погнала её прочь уже с птенцами… Птица эта -

он. Всю жизнь он укладывает книги, располагает рукописи, мастерит полки, подкладывает доски, прикидывает, рассчитывает, и новые беды гонят его прочь со всем его птичьим хозяйством.

И вот он видит себя в Ставрополе, где-то на городской окраине. Кое-как уговорил таксиста, и тот привёз его сюда, к чёрту на кулички. С пятью чемоданами и пишущей машинкой! Приехал на снятую квартиру, а оказалось, что хозяйка уже раздумала сдавать, уехала, и он остался на улице, под дождём и мрачным каштаном, который так хорош осенью, но не теперь… Тогда его подобрала, как выпавшего из гнезда воронёнка, Ирина Абрамовна, соседка в том доме…

Он вспоминал и думал при этом: «Если подробно описать последние десять лет моей жизни, то от такой повести сойдёт с ума самый весёлый и беззаботный человек». И это при том, что он не сидел в тюрьме, его не били, не пытали, он не голодал, если не считать, что нередко ему приходилось пробавляться чаем с хлебом насущным. Всё было открыто ему, а он ворочался в чёрной липкой грязи безрадостного существования варвара, сжёгшего свой родной дом во имя какой-то мифической любви…

Опять он принялся вить себе гнездо в Москве. Кое-как свил. И новый ветер разметал его: пришлось опять перестраивать, переставлять, пригревать новое место. Так ведь и птенцов он не выведет, бедная, глупая, добрая и от добра жестоко-свирепая и всё-таки беспомощная и одинокая ПТИЦА. А впереди опять новое гнездо: на этот раз он присмотрел место для него под Кисловодском, на дачном участке, вблизи ущелья Берёзовки. А уже сил нет устраиваться, уже ждёт он, что последнее, прочное на глубине земной, гнездо навечно приютит его…

Вспомнилось, как горестно жаловался своему дневнику (а кому ещё-то было пожаловаться?):

«17 ноября 78 года. 7 часов утра. Чуть брезжит в тонкой дымке облаков рассвет. На юго-западе - ночь: быстро летит в кисее облаков, сквозь которую ярко мерцают звёзды, полная луна. Как в детстве. Но это другая луна - со следами ботинок астронавтов. Другая потому, что я другой - старею. Сколько всего нагорожено! …».

«…Хотел в Кисловодске сделать комнату-музей, с книгами, вещами, сувенирами - и тем самым перетащить себя туда, ибо где же мне быть при жизни, как не там, где мои рукописи! Но этому воспротивились некоторые!»…

Да, в этой просторной трёхкомнатной квартире, получению которой он несказанно радовался, не оказалось места для его книг, рукописей, вещей, необходимых в работе -

Рита мягко, но настойчиво отклонила его план. Выходит, отклонила и его самого…

Казалось бы, бежать ему надо на все четыре стороны от этой женщины! Но как забыть её письма-плачи, письма-заклинания, типа вот этого: «Если со мной что случится, помоги Андрейке, не забудь, что ты отвозил его в роддом и ты привозил его оттуда. ВЕДЬ ОН - ТВОЙ СЫН!»… Как забыть, к примеру, такую сцену: полуторагодовалый Андрейка подносит ему рогалик, а Рита: «Дай мне, Андрюшенька!» Малыш прямо рычит - умм! - и не даёт, а несёт ему, папе… Или ещё: в Москве на Павелецком вокзале он отошёл куда-то зачем-то, Андрюша спохватился - нет папы! И - в крик! Решил, что папа потерялся. А он тогда подумал: как же они оба вскинутся, заплачут, когда его не станет…

…Он ещё раз пробежал глазами тетрадный лист, сложил его вдвое, как было, и положил на стол… Походил в раздумье по комнате, постоял на лоджии… Получается так, что сегодня они могут и не объявиться, а может, и завтра их не будет, если уж и постель ему предусмотрительно постелена. Про себя иронически процитировал евтушенковское: «Постель была расстелена, и ты была растеряна…»

Потом порылся в книжном шкафу стенки, нашёл пачку писчей бумаги, взял один лист, присел к столу… Писал он размашисто, и короткое стихотворение едва уместилось на листе.

Я из тех, кого не знают

Ни при жизни,

Ни потом…

Я из тех, кого узнают,

Когда станут рушить дом.

Пыль и хлам…

Вдруг резковато

Зубом хрястнет экскаватор…

Странный камень…

Буквы… свет…

Цветом вроде изумруда…

В общей стенке - щебня груда…

Но таких в природе нет -

Не с других же он планет! -

Ну а сам он знал:

О т к у д а?

Окинул прощальным взглядом комнату, в прихожей привычным жестом вскинул на плечо пустую сумку… Дверь, тяжёлую, металлическую, притворил тихонько, стараясь не шуметь, закрыл на оба замка. Меньше всего в эту минуту хотелось ему общения с кем бы то ни было, в особенности с любопытствующими соседями. И вдруг остановился в раздумье. Придётся всю процедуру повторить…

Вернулся, с нетерпеливым и вместе тревожным чувством кинулся на лоджию, в кладовку… И облегчённо вздохнул: вот он, посох пророка! Его янтарно-светлая палка с острым латунным гранёным наконечником. Это ему подарок от друзей из вагонного зелёного парка - зелёного от цвета поездов, вагонов.

Он шёл, бодро постукивая своим посохом, через курортный парк к санаторию, где ждал его люкс со всеми возможными удобствами: город-курорт хлопотами горкомовского партийного деятеля сделал писателю, который находился на пике своей славы, королевский подарок, чтобы знаменитый земляк мог без помех отдыхать и одновременно работать в этих волшебных краях, так поэтично воспетых им в романе «Молоко волчицы». Мастер заметил, что роман стал его талисманом, своеобразным пропуском в кабинеты высоких начальников…

Какое чудо, этот кисловодский парк! Культурные насаждения, говоря языком «Зеленстроя», на склонах косогоров переходят в естественные купы деревьев и кустарников. А там, выше, идёт посыпанная то ли красным песком, то ли тёртым кирпичом, а скорее всего крошкой из какого-то природного минерала, дорожка терренкура, уводя к Красным Камням и дальше - к отрогам Кавказских гор… Воистину прав Лермонтов, когда писал о красотах Кавказа: «Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все в минуту рассеется», а ещё к тому: «…И верится, и плачется, и так легко, легко!..»

Ну, ничего, у него впереди прекрасная возможность проводить время в непосредственном контакте с природой, в тиши и уединении золотых и барбарисовых пейзажей, никто не лишит его радости ощущать зелёную ореховую ветку как продолжение своей плоти и своего сердца, а камень считать братом, жить, помогая птицам и змеям.

Мастер загляделся панорамой земли и неба, очертаний оснеженных гор вдали… Эти места были ему детской колыбелью. В его памяти навечно - Чугуева балка с зарослями кизила и барбариса, с журчанием родника, с облаками-каравеллами, зовущими в дальние края. И мама! Её руки - большие, размятые тяжёлой и всякой работой. Но какие они мягкие, тёплые, надёжные! Он так и видит их, сложенные домиком, над своей головой, над своей судьбой. Рухнула в одночасье спасительная кровля материнских ладоней. Он вспомнил их, пожелтевшие, исхудавшие, недвижные и беспомощные, лежащими под погребальным покровом, завязанными бечёвками из бинта, и прерывисто, со всхлипом, вдохнул в грудь живительный воздух, напитанный ароматом хвои. «Надо обязательно закончить, наконец, «Книгу сына о доме и матери», - подумал озабоченно. - И побывать на могиле… могилах…»

Тут его внимание привлекли люди, стоявшие сбоку от аллеи, возле высокой разлапистой ели. «Что дают?» - первая, как условный рефлекс, выработанный за многие годы, мысль человека, прошедшего через страду продуктовых очередей советской эпохи, мелькнула в голове. Подошёл ближе…

Здоровенный мужичина в синих шортах ниже колен, белой майке и с загорелым до черноты лицом на огромной ладони держит грациозного зверька - белочка! Сидит на задних лапках, выгнув свой оранжево-красный пушистый хвост и лакомится дарованными орешками… Поглазел вместе со всеми на это умилительное зрелище… Пошёл дальше со своими извечными мыслями. Такова любовь Маргариты: нежно щекочет, ласкает кожу бархатными лапками и больно, как лисёнок, засунутый за пазуху, гложет… нет, не живот, а само сердце… А впрочем, именно живот, если этому слову вернуть его изначальное значение: жизнь… А может, ему так и надо - вот такую любовь? Сказал же Достоевский Мережковскому: чтобы писать, страдать, страдать надо, молодой человек!.. Мазохистских наклонностей он за собой не знал - боль и страдание сами находили его …

Но сейчас ему хотелось отдохновения душевного. Идёт в санаторий… А что хорошего там? Да, люди хорошие, обходительные. Да вот не все. Прицепилась одна жёлчная бабёнка, из санаторной обслуги. И с чего она так и сверлит его недоброжелательным взглядом? Или за то, что всем дарил свою книгу, а её не учёл?.. Наведались к нему друзья, ну, конечно, не без того, чтобы посидеть в застолье. Да, может быть, пошумели лишку… Ну так что ж, сразу главврачу стучать? Настучала. Было очень неловко объясняться, стыдно… Да, не у себя дома.

Постоял в раздумье с минуту и решительно направился через парк в сторону дороги, которая вела к дачам.

Основание дороги - скала, за нею - горы, поросшие сосной. А по другую сторону дома, выгон, коровы - их доят, громадные отарные псы подбегают, оглядывают незнакомца и его палку. Молодая женщина прямо у дороги доит корову.

- А вам Загира журнал принесла! Сейчас я ей скажу! - и побежала в дом.

С месяц назад, в свой предыдущий приезд из Москвы, он попросил Загиру, двадцатилетнего библиотекаря, дать ему журнал с поэмой Твардовского и забыл, а она вот не забыла. Выбежала лёгкая, с пушистыми длинными волосами, вся порыв, ласка, молодость, счастливая, что человеку сделала доброе…

И вдруг он понял: дальше идти ему незачем: там, в неухоженном саду, в недостроенном домике его ждёт неуют и одиночество. А здесь… словно пахнуло домом, детством! Боже, как хорошо было бы жить не на этаже, а на земле, среди вот таких простых и добросердечных людей с их коровами, овцами и собаками… С теми, кому от тебя ничего не нужно, как и тебе - от них, кроме благожелательного человеческого отношения. Да-да, именно к этому впечатлению он интуитивно стремился, предвкушал его, повернув на дачную дорогу…

Но возвращаться в город было поздно: по ту сторону ущелья уже теплились огоньки домов, в небе виднелся пока ещё бледный почти полный месяц - румяно-жёлтая лепёшка с отломленным краем. И он, слегка припадая на больную ногу, отправился дальше, к дачному хутору…

И вот снова он в Чертаново, в своей шестнадцатиэтажной башне. Что значила для него Москва?

О себе он писал в «Справке о приоритетах»: «Станица Ессентукская не помнила, что я родился фактически в станице, но причислила меня к своим, оказав мне честь Почётным гражданством. Внимание ко мне со стороны райкома, Совета народных депутатов, газеты «Искра», в которой я начинал как литератор, писатель, а также со стороны краеведческого музея - известны. Отсюда и приоритет станицы на мою персону: станичник. Кисловодск - город моего детства, а именно оно определило меня и как писателя, и как человека, оттуда, из детства, идут, как по тайным проводам, световодам, эмоции в момент творчества, даже если я пишу о северных оленях, космодроме, конце света, Тихом океане или Москве… Приоритет и тут немалый: я по жизни кисловодчанин не меньше тех, кто прямо уроженец Кисловодска.

А больше всего, по годам, прожил в Москве - это моя вторая нога: интеллектуальная. Так что и москвич более иных родившихся в Москве, а по паспорту, прописке, юридически москвич тоже. В моей голове Москва - кора головного мозга. А Кавказ - подкорка. Что важнее? И то, и другое, как материализм и идеализм - две стороны одной материи, головы».

Да, но за свою творческую свободу он платил одиночеством, которое по молодости лет мы можем не замечать, но оно само даёт о себе знать с наступлением физической немощи.

«Всё труднее и труднее дорога, тяжелее груз и тоньше нить. Лёгкой жизни я просил у Бога - лёгкой смерти надо бы просить» - эти гениальные, как он считал, строки, кого-то из поэтов Серебряного века - кого именно - он, человек энциклопедических познаний, особенно во всём, что касалось литературы, не помнил. В последнее время память стала всё чаще подводить его и всё чаще приходили на ум вполне естественные в его немолодом возрасте мысли о конце его земного пути. И как им не приходить, если организм что ни день подаёт ему свои сигналы тревоги. Просыпается он теперь с тяжестью в груди, но, не давая себе поблажки, идёт «к плугу» - садится за пишущую машинку. Как только пальцы коснутся клавишей, словно срабатывает в мозгу какое-то сигнальное устройство, и работа пошла, пошла… Боль как будто отступает, но к вечеру голова начинает «дублировать сердце». В письме к «губинятам» признаётся: «Ездить мне уже тяжело и опасно». Опасно было и купаться в море, когда жил на Мангышлаке: внезапно начинала кружиться голова… А на сердце был уже не один рубец. Он усиленно и терпеливо лечился, вспоминая шутку Льва Толстого: «Хотя Пьера лечили, он выжил и пошёл на поправку».

Лечение в санатории - это ещё куда ни шло, во многом приятное дело. И совсем другое - лежать в больнице. Там он насмотрелся всего: как увозят на каталке трупы, закрытые простынёй; как безнадёжных больных помещают в коридоре, и уже никто на них не обращает внимания: ходят мимо на телевизор, на процедуры, а те, безучастные и стонущие, дожидаются исхода. И есть такие, к кому никто не подойдёт, не возьмёт его стынущую руку в свою, тёплую, живую, и не поделится сердечным участием. Нет, как всё-таки ужасно одиночество! В последний раз в больнице с ним был… Андрейка - своим красочным, расцвеченным цветными фломастерами рисунком. Этот рисунок он аккуратно наклеил на страницу своего дневника и время от времени открывал тетрадь на этой странице, смотрел и думал растроганно: «Я понял, что ты хотел сказать мне, малыш! Я обязательно буду таким же мужественным и стойким в борьбе со своими врагами - недугами, как этот нарисованный тобой солдат». Сама же тетрадь была одной из множества, накопившихся за долгие годы.

Будучи не в состоянии из-за малой площади однокомнатной клетушки хранить всё своё литературное хозяйство, он однажды спустил в мусоропровод стопку папок и тетрадей едва ли не в три метра высотой, если сложить их друг на друга. Знакомые из писательского круга только ахнули, отреагировав таким образом на этот самоубийственный поступок. Да и он сам знал, что такое отжать лимонный сок архива - это необходимое условие работы над будущей книгой. Но что ему было делать?

Готовые рукописи Рита как раз принять из его рук вовсе не против. Но он на Маргариту не очень-то надеялся. Сейчас она вошла в тот возраст бабьего лета, когда женщина особенно остро чувствует, что природа даёт ей последний шанс процвести солнечным всплеском её природных потаённых сил, способных вспыхнуть подобно калиновому кусту в сентябре. К тому же учёба в ВПШ, видно, пошла ей на пользу. Тогда, когда он только «срубил свою пятидесятую ёлку» и писал из командировки на Мангышлак, что Высшая партийная школа, куда устремилась Рита, не помешает - учиться надо, и пережить заново студенчество - это же замечательно, - когда он писал такое, был неискренен. Он прекрасно понимал, что не пробудившийся у Риты вдруг интерес к марксизму-ленинизму и научному коммунизму толкает её ехать в Ростов, оставляя на мать маленького Андрейку, но стремление сделать во что бы то ни стало карьеру, завязав необходимые для этого контакты. Женщины же выходят на эти самые контакты одним способом. Каким - он уже испытал это на собственной шкуре, когда Рита в прошлом году нацелилась на Москву.

И ВПШ сделала своё дело: контактов у Риты с той поры появилось хоть отбавляй. И теперь, когда каботажное судно «Рита», привыкшее плавать по мелководью, устремлялось за новыми приключениями, он тут же определял это - по тональности писем, телефонных разговоров. Или по долгому молчанию. Тогда терял спокойствие, необходимое для работы. Забыв про пишущую машинку, бросался к листу бумаги, ваял от руки своим размашистым почерком письма-заклинания, в которых твердил одно и то же: «Рита, я твой дядя, я требую, заклинаю тебя - вернись!» И вдогонку летело совсем уж комично-сумасшедшее: «Я на тебе женюсь!» Словно бы и не было страшной клятвы, данной самому себе, - никогда не жениться! После он со стоном опускался на стул и обхватывал руками седеющую голову, вымытую красящим шампунем, чтобы была поменьше заметна седина. «Старый дуралей, - корил себя за минутную слабость. -

Сколько же раз ты можешь жениться и разжениваться?.. Как будто это что-то меняет в отношениях».

Права пословица: «Муж с женой, как вода с мукой: взболтать взболтаешь, а разболтать не разболтаешь». Он боялся потерять ЕЁ. И в нём говорила уже не столько ревность, сколько чувство ответственности за судьбу близкого человека, ведь они были, в конце концов, «обвенчаны единством рода»: мать Андрея и бабушка Риты - родные сёстры. Как родственники с обеих сторон старались растолкать их, не допустить их сближения! Но что случилось, того уже не поправить. И не переиначить его отношения к Рите. Для него стало бы крахом всей его жизни, если бы его Маргарита обернулась бездушной куклой, жаждущей лишь лёгкой жизни и наслаждений. Не он ли был когда-то садовником в этой душе и взрастил из бутона прекрасную розу!.. Но если… Кому тогда нести ему свою осиротелую любовь? Он был романтиком по натуре. Ему совсем не обязательно иметь рядом, перед глазами, под рукой, то, что составляло его сердечную привязанность. Главное, чтобы была сама привязанность, и тогда всё уравновешивалось в его жизни, само собой чётко выстраивалось и расставлялось по своим местам. Тогда он был полон живой деятельной энергии, и любимый труд был желанным и радостным. «Евнухи в жизни, поэты - величайшие любовники в литературе. Они живут с женщинами, но это у них на втором плане. На первом -

Поэзия, Афина Паллада» - так считал Мастер.

Из дневника писателя:

«Семья хорошее дело. Важное дело. Нужное дело. Но не в данном случае. Есть разделение труда. Не только Хлебников, но и Маяковский не могли иметь семью. А как же Достоевский, Резерфорд? Тихо, ребята! Надо учитывать жён Достоевского, Пришвина, Леонида Андреева, Резерфорда. Или - жену Гёте, которая его сочинений не читала, а гонорары знала изрядно. Карина не виновата, что гнёт свою, женскую, линию, а он свою. Если он победит, всё разлетится. Он смирился. Да, семья, сын, счастье. Но картин нет. А если бы были картины, не было бы семьи, семейного счастья, сына, было бы её несчастье. Это сюжет для «Белой нефти».

…Что поделать, не рождена была Маргарита Пенелопой, способной верно и терпеливо ждать из странствий своего Одиссея. Не получилось из неё и второй Анны Григорьевны Сниткиной, этой нежной голубки, всю жизнь ворковавшей над изломанной судьбой Достоевского. Ничего в ней не было и от чеховской душечки, способной всю себя перелить в другого человека и жить его мыслями, его чувствами, его желаниями…

Чего нет, того нет, и взять неоткуда… Потому некого Мастеру было винить в том, что одинок, потому и прощал все прегрешения Маргарите, в коих подозревал её, но той так легко было опрокинуть все его домыслы, отвести подозрения, ведь к нему было применимо пушкинское: «Я сам обманываться рад...»

Маргарита уверяла его, что ничего с нею предосудительного не происходит. И тут же, посмеиваясь над его страхами, рассказывала, как далеко за полночь летней ночью возвращалась одна домой через парк… Можно ли так рисковать и искушать судьбу?! Всё это сходит с рук лишь до поры до времени…

Две, казалось бы, взаимоисключающие черты характера с подросткового возраста проявлялись в Рите. В её лирических миниатюрах, стихах, которые изредка выходили из-под её пера в дни её юности и самой первой молодости, обнаруживалась тонкая, нежная, чистая душа. А в поступках порой проявлялось обескураживающее эго, помноженное на необъяснимое безрассудство. Будучи подростком, когда всей семьёй выехали на отдых к морю, неизвестно где провела ночь, и никто потом допроситься её не мог, где была и чем занималась. В школе на апрельском субботнике пропала куда-то… А это было уже в молодости: пировала с друзьями-приятелями в ресторане, и к ней какой-то гинеколог прицепился, и она недолго думая - в машину к нему и на Машук!.. «А если это человек нехорошего пошиба? Мало ли сейчас таких?! -

пенял за легкомыслие Маргариту, припоминая все её «подвиги», он. - Теперь ты должна хотя бы о своём сыне подумать, беречь себя ради него», - вразумлял Риту на правах близкого родственника и недавнего супруга. И задумывался: а ныне он ей - кто?

В самом деле - кто они друг другу? Сначала она своим неотступным нежным вниманием привлекла его к себе. А потом он стал творить её духовную сущность по своему образу и подобию. И не похож ли он теперь на Пигмалиона, который изваял прекрасную статую и влюбился в неё, как в живую женщину? При этом он смутно догадывался, чувствовал, что его Галатея незаметным для него образом меняет свой облик, - так в «Лебедином озере» влюблённому принцу вместо белой лебеди является лебедь чёрный, а принц между тем не подозревает о подмене. Что же мешало ему оторвать раз и навсегда Маргариту от себя, вытеснить из своей жизни? О, многое! Родина, детство, юность и молодость его - то, что называют памятью сердца. Было ещё и то, чего он сам не осознавал.

Хотя писал Маргарите, что он «против неопределённых отношений», как знать, быть может, именно такая вот неопределённость, когда всё мучительно-зыбко, томительно, когда сомнение, отчаяние сменяются надеждой и яркими вспышками кратких мгновений гармонии, делает отношения между мужчиной и женщиной никогда себя не исчерпывающими до конца, в таком режиме они могут длиться до бесконечности. Только вот таких волшебных мгновений радости, душевного единения становилось всё меньше и меньше…

Это о нём с Маргаритой, когда говорят: слеплены из разного теста.

«Самый долгий путь - путь к самому себе» - с таковой истиной Мастер был согласен. И свою дорогу в жизни с самого начала представлял бесконечным путём познания и творчества, когда душа непрерывно растёт и расширяется, наподобие Вселенной. А у Риты, как ему казалось теперь, душа всё время усыхала, сжималась, подобно бальзаковской шагреневой коже. И сегодня похоже на то, что от неё - прежней -

осталась одна только внешняя оболочка.

Да, нынешняя Маргарита, хоть это ему и не хотелось замечать, была нацелена только на успех, карьеру любой ценой ради обеспеченного существования. Она уже натерпелась немало, должно же быть ей когда-то вознаграждение за всё пережитое? Жизненные обстоятельства, как они складывались для него и Маргариты, были неблагоприятными для них с самого начала.

Родственники с обеих сторон, родители прежде всего, были упорно настроены против их отношений, и понять это можно: сама природа карает отступников за нарушение её неписаных законов, потомство у родственников по крови, если они решаются произвести его на свет, нередко оказывается неполноценным. Но, несмотря на все доводы, несчастные влюблённые ничего не смогли поделать со своим чувством, которое разгоралось тем сильней, чем больше препятствий выпадало на его долю. И всегда в таких случаях больше страдает женщина, ввиду своего подчинённого -

в этих отношениях - положения и более тонкой душевной организации, обострённой интуиции.

Не раз Рите доводилось стыдливо уклоняться от недружелюбных взглядов отца Андрея, Терентия Борисовича. А собственный отец гнал из дому, если подозревал, что она опять «валандалась с этим»… Не раз приходилось ей, прихватив тёплую материнскую шаль, ночевать в соседнем дворе, в холодной беседке, там она и хроническое заболевание себе подхватила, пришлось потом долго и упорно лечиться, иначе и матерью не стала бы. И не каждый человек способен бесконечно долго оставаться на высоте романтического духовного переживания, это удел редкостных, особенных натур. А ещё возрастная разница между ними без малого в два десятка лет… А ещё ребёнок, сын, воспитание которого требовало так много сил… И средств. Андрей-младший был для Риты смыслом и целью её жизни, она хотела дать ему всё, чтобы он ни в чём не нуждался, чтобы в дальнейшем мог твёрдо стоять на своих ногах. А это ох как нелегко!

Есть большая несправедливость в отношении к женщине, укоренившаяся в нашем обществе. В живой природе всё сбалансировано, всё гармонично: пока самка сидит на яйцах, высиживая будущее потомство, самец носится в поисках пищи; когда прожорливые птенцы вылупятся из своей скорлупы, родители вдвоём день-деньской хлопочут над ними, несут в клювиках то жирную гусеницу, то червячка или мушку. Подрастут птенцы - надо ставить их на крыло, учить уму-разуму. И делают это пернатые родители вдвоём, поддерживая во всём друг друга.

У людей зачастую совсем не так. Женщина-мать всё в себе совмещает: она и родительница, и добытчица, и хранительница домашнего очага. Нередко ещё и алкоголика мужа на своём горбу тащит. У Мастера «запои» похлеще - творческие. Он и сам о себе не раз говорил, что обручился… с пишущей машинкой! Да-да, этой чёрной птицей, которая часами под его пальцами, стуча клювом, склёвывала и склёвывала зёрна букв… Не будь у Риты мамы, кто бы ей помогал растить Андрюшу? Глядя в будущее, она ужасалась тому, как много предстоит ей сделать для сына: дать образование, конечно же высшее, а это теперь возможно только за деньги. А дальше, не успеешь оглянуться, как твой ненаглядный дитятко вырастет и заявит о том, что ему пора жениться - значит, понадобится отдельная квартира. А кормить, одевать, обувать, платить за квартиру, пока будет учиться в другом городе?! Между тем есть и свои потребности… И она заранее думала, как лучше распорядиться очередным гонораром Малыша (так называла она Мастера в письмах).

Когда Мастер оказывался на мели, она не раз выручала его деньгами. Но знала: эти сравнительно небольшие суммы рано или поздно вернутся к ней многократно приумноженными. К тому же, когда выходила в свет очередная книга Мастера, на их улице был праздник! Радость в шумных застольях делили с ними друзья. А вдвоём они любили закатиться в свой ресторанчик «Замок», расположившийся в излюбленном месте для прогулок кисловодчан и гостей курорта, названном Замок коварства и любви. Живописное ущелье, шумная речушка, бегущая по его дну, известняковые скалы с обеих сторон ущелья и сам ресторан, напоминающий своими очертаниями природный замок, о котором сложена красивая и печальная легенда, - всё это очень привлекало Мастера. В эти минуты и часы душевного раскрепощения он был весел, шутил, пускался в немыслимые мистификации, рассказывая о своём пребывании на необитаемом острове в обществе каннибалов. Наблюдая его в такие минуты, Рита думала, что он ошибся факультетом: во ВГИКе ему надо было бы учиться не на кинодраматурга, а на актёра. Она и сама мечтала пойти его по следам, поступить во ВГИК, но… не получилось. Попрекала спутника жизни за то, что не помог ей в этом.

И теперь ей приходилось «вкалывать» на краевом телевидении. Сначала просто редактором, потом старшим редактором. В визитной же карточке, которую она предъявляла только на выездах, в кабинетах высоких партийных начальников, значилось гордое: главный редактор… Здесь тоже сказалась её авантюристическая натура. Не выпуская из поля зрения перспективу, Маргарита не чуралась и сиюминутных удовольствий. «Бери от жизни всё!» - этот призыв, назойливо звучавший со всех сторон в постперестроечные годы, она не отрицала.

Карьеру же в то время невозможно было сделать беспартийному. Рита, как это говорят, «с чувством глубокого удовлетворения» приняла на себя обязанности секретаря парторганизации студийного коллектива. И в один из его наездов из Москвы поделилась недоумением: предложила сослуживице, единственно из хорошего к ней отношения, вступить в партию, мол, она, Рита, обеспечит ей место, используя связи в горкоме, а та, дурочка, отказалась! Между тем отказался бы в такой ситуации от сомнительного благодеяния и он: до того пошлым было предложение. Тогда он возражать не стал, а просто взял с полки свою книгу, что-то черкнул на обороте титульного листа и протянул Рите: «Передай, пожалуйста, этой твоей коллеге».

Рита посмотрела на него вопросительно... Искажённую приспособленчеством внутрипартийную этику она принимала как норму жизни. В мутной водице идеологических установок и директив, которые ей, как «подручной партии», надлежало неукоснительно проводить в жизнь, она не чувствовала дискомфорта, не стремилась идти против течения. Ей только хотелось быть рыбкой покрупнее, по принципу: «Та рыба не щука, которая не мечтает стать акулой».

Нынче же настало такое время, что если спрятать совесть в карман или ещё куда подальше засунуть (что и сделали многие!), можно обогатиться неправедным путём. Теперь уже такая мораль, что на чёрное говорят - белое и наоборот. И Мастер не на шутку опасался, как бы Маргарита с её неразборчивостью в людях и средствах к достижению цели, что называется, не продала душу дьяволу, не впуталась в какой-нибудь сомнительный бизнес.

Из дневника писателя:

«Я знаю, что легенда средних веков о докторе Фаусте никак не умерла в действительной жизни: я, к примеру, вижу десятки, сотни, тысячи современных Фаустов, продавшихся дьяволу денег, власти, наслаждений, славы, дьяволу, наконец, политики. А вот не пишут. Почему? Да потому что Фаусты стали цензорами!»…

Передать Маргарите готовые рукописи? Нет, после этого он не будет спокойным за них. А что, собственно, может произойти плохого? Да то же, что и с квартирой: не хватало ещё, чтобы он уже при жизни перестал быть хозяином собственных творений.

Он тогда ещё не знал и не мог предположить, что скоро всё изменится и книга перестанет быть такой ценностью, какой она была совсем недавно, что писатель будет уже не гонорары получать за свой труд, а сам вкладывать свои собственные средства в издания, искать благотворителей и спонсоров. И будет рад безмерно, если таковые найдутся, дабы отдать труд всей своей жизни, не ожидая за это никакого вознаграждения. «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать» - это пушкинское высказывание безнадёжно устареет…

Сомнения мучили Мастера, и однажды он, когда опять остро почувствовал своё одиночество, решился написать в Ленинград дочери: как-никак, родная кровинка - поймёт, должна понять…

«Дорогая Вера!

Пишу тебе по делу (…) А дело такое. Подходит моё время, когда - рано ли, поздно - встречусь с мамой. Ты моя наследница. И вот я теперь, ещё не дожидаясь ухода, при жизни, хочу тебе постепенно передавать то, что считаю нужным (…) В Кисловодске у меня есть недостроенный домик в саду, на окраине города, его я хочу продать, а деньги сам распределю после продажи сразу. Чтоб не было судебных тяжб после меня. (…) Перехожу к самому ценному у меня «имуществу» - пока оно со мной. Оно, кстати, и материальное: когда наследники издают книги, рукописи умершего, то получают 50% гонорара в течение 25 лет. (…) Сейчас я готов к тому, чтобы по мере готовности той или иной рукописи - а их изготовлением я и занят теперь, но это не механическая перепечатка, а труд, -

я буду отсылать тебе копии, а когда уйду, заберёте и оригиналы, первые экземпляры, если я их сам не успею издать, что вполне возможно. Именно в этих рукописях вся моя жизнь -

её потери, горести, радости, её зерно, это я сам, в какой-то мере даже остающийся живым. На мой взгляд, рукописи эти из нержавеющего материала, подобно тому как роман мой «Молоко волчицы» не боится никаких перестроек, смены властей, флагов, лозунгов, идей, он - правда, нужная всем. И сейчас издатели сетуют на одно: нет в стране бумаги, а то бы издали хоть миллионным тиражом. О каждой рукописи, как и обо всех вместе, ибо они составляют единый цикл, я буду прилагать справку, что к чему. Книги пишутся для людей. Значит, рукописи надо издавать. Но в моих рукописях нет служения дню, или, как говорят, злобе дня, теме дня, они служат, на мой взгляд, людям, всем. Просто служат. Конечно, у тебя есть книги любимые, а есть далёкие, не нужные, даже великие. Так и здесь. У меня одни читатели молятся на «Молоко», не признавая «Афину», другие поклоняются «Афине», и им и на дух не нужно «Молоко» - я это точно знаю, по письмам и отзывам. Разница есть и в самом деле: «Молоко» книга народная, общедоступная, «Афина» имеет только своих читателей, этакую элиту, что ли, тех, кого занимают именно вопросы этой книги. За тридцать лет я написал немало, но время мешало, размывало, отбрасывало написанное, и в результате сейчас у меня часть рукописей готовых, но так же требующих моей перепечатки, проработки (не в угоду времени, перестройке, а ради совершенства, хотя оно в принципе недостижимо, как во всём). А часть ещё и не написаны, хотя внешне их можно читать, эти рукописи, с началом и концом, с нумерацией страниц, но всё равно они отчасти оставались на стадии замыслов - в силу особо несовершенного времени, в котором я живу и которое названо застойным, болотным, а начиналось это время ещё до моего рождения. Одну и ту же рукопись одни издатели возьмут, другие отвернутся. Так не только у меня, так было у Фета, Пушкина, Достоевского, так и в науке, философии - это азбучные истины. Поэтому выбрасывать их не спеши, передашь дальше, кому сочтёшь нужным. А может, я их все ещё издам. Но время будет это уточнять, вышесказанное».

Мастер послал письмо дочери с главпочтамта, чтобы дошло поскорее. Ответ не заставил себя долго ждать, он пришёл в конверте, где - это чувствовалось на ощупь - была открытка. Значит, слов будет немного. Вскрывал конверт с каким-то неприятным чувством, до того тревожным, что и открывать письмо не хотелось. И вот:

«…Мы всё-таки чужие люди…»

Он чувствовал себя так, словно почва, последний клочок, на котором ещё умещались подошвы его ног, уходил из-под них, и он окунался в какую-то противную, липкую тину… Еле дошёл до дивана… Надеяться было не на что.

Нет, он ни в чём не мог упрекнуть дочь - и не упрекал. Кто виноват в том, что она росла рядом, но без его внимания, без его духовного влияния и отеческого наставления. По сути, Веру растила и воспитывала бабушка, его мать. А он был вечно занят своим сочинительством, командировками, путешествиями, своей, наконец, любовью. Из-за этой-то любви, в первую очередь, у него теперь нелады с дочерью. Отказ принять наследство Вера объяснила так: «…чтобы члены твоей семьи не могли, как раньше, унижать и обижать меня». И теперь ему хотелось в отчаянии встать на колени перед всем светом и бить себя кулаком в грудь, каясь: «Да, люди добрые! Я плохой сын, плохой муж, плохой отец. Судите меня своим судом, но учтите, что у меня есть серьёзное оправдание. В то время как вы ходите под небом, на земной поверхности, любуетесь облаками, слушаете шелест листвы, возделываете каждый свой сад, в это же самое время я остаюсь засыпанным в шахте изумрудами слов. И нет в том моей вины - так распорядилось провидение. И я знаю, это большая неправда, что мои изумруды слов никому не нужны. Они нужны для того, чтобы человек осознал себя человеком, свою высокую миссию творца на Земле, созидал бы, а не разрушал, чтобы не лилась человеческая кровь и люди искали все вместе дорогу к счастью, чтобы на земле не умирала Любовь! Дабы найти такие слова, нужно Мастеру принести на алтарь Афины Паллады всю свою жизнь без остатка, служить только ей - ей одной! Да, моя богиня - Афина - загадочная, зовущая, утешающая в печали своей красотой, а в радости ласкающая совершенством Истины и Воли к Победе!»

Но кому, с какой высокой колокольни прокричать эти слова?! Может, выйти на балкон этой его чертановской шахты и оттуда, с десятого этажа, провозгласить свою великую правду? Но его же сочтут за сумасшедшего и упекут в дурдом. А может, броситься вниз головой, отсюда, с этажа?..

Нет, это было бы в той же степени сумасшествием, в какой и малодушием. Что бы там ни случилось, он доведёт свою борозду до конца. Как говорит селянин, помирать собрался, а рожь сей.

И Мастер, преодолевая отчаяние, снова принимался за работу. И писал в Кисловодск:

«Я тут день в день, без единого пропуска, работаю. Бывает, чувствую, голова кружится, могу упасть. А что поделаешь. Работа, конечно, нагрузка, но увы - она же и держит. Ведь и лекарства, химия, в принципе вредные, но и лечат».

И просил Андрюшу сходить в узел связи, выяснить, почему такая у них плохая телефонная связь: «Все дни Первомая звонил, но длинных гудков не было, лишь короткие или никаких, а дважды попадал в чужие квартиры и получал по морде: «Вам чего надо?!»

Перестроечное время было трудное. Одно за другим останавливались предприятия, оказавшиеся в банкротах. Соответственно люди лишались работы и куска хлеба. Тем, кто оставался при деле, месяцами не выплачивались зарплаты, в знак протеста повсеместно народ устраивал голодовки, пикеты, выходил на демонстрации. Как в послевоенные годы населению выдавали продуктовые карточки, так теперь выдавались талоны на сахар и другие продукты питания, невозможно было приобрести мыло, моющие средства, не хватало одежды, обуви - словом, того, что называют товарами народного потребления.

Благо, к тому времени он уже получал пенсию - хоть и невеликое, но стабильное пособие. Союз писателей добавлял к этому ещё некоторую сумму. Привыкший за свою жизнь к жёсткому режиму экономии, чувствовал себя вполне достаточным человеком. Но из этих средств надо было помогать «губинятам». И скорые поезда везли в своих грузовых вагонах из Москвы в Кисловодск бандероли, надписанные печатными буквами… А следом летели его письма…

…«Дорогие ребята!

Вчера, 8 мая, отослал две бандероли - две пары босоножек. Как получите - сообщите сразу. Также высылаю вам квитанцию и письмо для книжного магазина «Факел», что на базаре, получите деньги за три экземпляра «Молока волчицы»...(…) В «Богатыре» есть очень неплохие для Мартына туфли. Смотрел я и готовые брюки, напишите, какой размер пояса, а по длине мне сказали: 7…»

Когда приезжал в Кисловодск, всякий раз привозил подарки своим «ригусятам», недорогие, конечно, по деньгам. Ему было в радость заботиться о них, несмотря на то, что дополнительная нагрузка ощущалась и на кармане, и физически. Случалось, тащил из столицы по десять килограммов апельсинов - Андрейке. Только вот желаемой отдачи, не материальной, вещной, а чисто моральной, не было.

Конечно, Рита немало делала для его популяризации на телевидении: устраивала телепередачи, встречи с читателями. Например, на его родине, в Предгорном районе. Записала диалог писателя с аудиторией на магнитофон, потом самолично перевела запись на язык машинописи - пригодится для будущего… Но это всё для дела, а не для души, чтобы что-то делалось ею исключительно из любви и сочувствия. Нет, он не ревновал её к ребёнку, но было такое чувство, что на первом плане, и на втором, и на третьем для Риты был сын. Да Рита этого и не скрывала.

Письмо это она написала ему много лет назад. Но и теперь ничего не изменилось: им хорошо - вдвоём. А он как жил, так и живёт - отшельником…

Он уже пожалел о своём последнем предприятии: чтобы иметь кабинет для работы - мастерскую - и хранилище для своих рукописей, архива, он купил на окраине Кисловодска небольшой домик с садом, а потом построил новый, но не до конца - только стены, крышу… Денег на это оставалось в обрез, всё, что было ему по силам, старался делать сам. Но это было ему уже трудно. Запомнилась обида: тащил на себе тяжеленный карниз, и сердце от напряжения чуть не выскочило из груди. Андрюша вошёл в подростковый возраст и был не по годам рослый - в мать пошёл, но помощника своего он так и не дождался… Видно, мать его по другому какому-то делу услала… А ведь было же, когда Андрюша, совсем ещё малыш, при его отъезде незаметно положил в карман папе несколько значков - всё его детское богатство, чтобы быть с ним всегда рядом. А теперь совсем не то…

И тогда у него опустились руки: зачем она - эта дача? И здесь его найдёт одиночество. Не будет такого, чтобы они все втроём - вместе - радостно и дружно что-то делали: обкапывали деревья, улыбаясь друг другу, закладывали цветник, ходили за хрустально сверкающей на солнце водой к ближнему роднику, который журчит в потаённом местечке в ущелье Берёзовки… А вечером, когда на яблоневой ветке повиснет, как спелое яблоко, багровый шар солнца, сидели бы у костра и пекли в золе картошку, как когда-то в её, Риты, детстве, когда он, уже взрослый парень, принёс ей впервые букет полевых цветов… «Никогда не будет этого», -

с тоской подумал тогда Мастер, и его затея показалась ему абсолютно ненужной, никчёмной… Тогда понял со всей неотвратимой ясностью: где бы и что бы он ни строил, у него будет в лучшем случае только крыша над головой, а Дома -

как не было, так и не будет. Дом носит женщина на себе, как улитка - свой панцирь. Нет женщины - любящей, заботливой, терпеливой, нет Дома… А Рита при всей её внешней обходительности была теперь как чужая. Что-то безвозвратно усохло в её душе, словно был родник - и ушёл в песок… Иначе разве мчался бы он в это очертевшее ему Чертаново от родного, казалось бы, очага, едва переступив его порог?.. Время течёт, всё меняет вокруг, меняется и человек, внешне и изнутри - кого винить в этом? Вечной любви не бывает. Похоже, в их отношениях с Маргаритой наступил такой период, «когда любить уже невмочь, а расставаться трудно», как пел минорный бард хрущёвской оттепели Окуджава…

И он всё стучал и стучал на своей машинке… С этим, казалось бы, бездушным, но тем не менее живым механизмом он обручился давным-давно… ещё до того, как в его жизнь вошла Рита.

 

Из дневника писателя:

«Однажды, не зная зачем, я купил золотой тонкий перстень (массивный не люблю, как не люблю бетономешалок) с оранжевым камнем - опалом. Покрутил. Попробовал на мизинец. А к вечеру, за столом, осенило: машинке подарить! И надел перстень на нержавеющий рычаг построчного интервала. Тихо изнашивается перстень на сверкающем никеле рычага при переводе строки, вспыхивает золото и грани опала, и на душе легче. Жены нет у меня. Любовницы осточертели. Вот обручился теперь с машинкой. Пусть носит. Она у меня чешка по национальности, хорошая, я без неё как без рук».

Отработав с раннего утра на своей пашне положенные ему часы, Мастер, словно бы очнувшись, с ужасом обнаруживал, что находится в какой-то чужой квартире-клетке на десятом этаже, на какой-то Чертановской, и нет у него ни милых балок, ни лесов кизиловых, ни матери - словом, ОТЕЧЕСТВА, где такой чистый вкусный воздух и такая богатырь-вода… И слёзы застилают ему глаза, и он плохо различает сахарные кубики бесконечных многоэтажных домов, огней, дорог… И старается опять уйти в работу - теперь уже чисто хозяйственную: ходит, преодолевая одышку, по улицам, магазинам, рынкам...

Между тем обслуживать самого себя становилось всё труднее. После того как отлежал с очередным инфарктом два месяца в больнице, а потом ещё был санаторий в Подлипках, ему трудно ходить по улице: сдавливает грудь, колет сердце… Проблемой стало купание: каждый раз приходится опасаться, что из ванны ему не выбраться - слабость, головокружение… Бодрился, вспомнив слова своей любимой Марии из «Молока волчицы» о том, что её работа держит, как держит лошадь, не давая ей упасть, - хомут. И он так же держался за свою работу, а работа держала его. И ещё она была целебна для него как часы беспамятства.

Всё новые и новые замыслы роились в его сознании - и трёх жизней не хватит, чтобы их осуществить…

Из дневника писателя:

«История любви Риты от детства и до того печального дня, когда её сын уедет с женой в путешествие, а она горько зарыдает, обращаясь к моему портрету: «Андреечка, где ты? Приди, мне так больно и одиноко!» А меня уже не будет много лет. И Рита будет высокая, худая, седая Мария, беззащитная, добрая, одинокая, подбитая птица на вечернем снегу заката…»

До конца своих дней, до последнего вздоха этот неисправимый романтик будет принимать желаемое за действительное, отождествляя Риту с Марией, позабыв, что характер своей героини, её «голубиное сердце» он взял от горячо любимой матери, а у Риты с Марией только и было общего, что «длиннобудылость» - слишком высокий рост для женщины… И он никогда бы не поверил тому, кто стал бы разоблачать это его представление. Что бы там ни было, а где-то там, у заповедных Синих гор, живут дорогие ему родные люди. И он снова, отгороженный от мира бруствером из рукописей, принимался стучать на машинке:

«По приезде написал вам большое письмо, доброе, правдивое, но печальное… Как-то не пришло в голову его отправить. Так и лежит…»

Видно, не надеялся Мастер быть понятым, оттого и не отослал. Писать лучше о простых бытовых вещах:

«Чуть позже будет готово бельё в стирке, потом вскоре номерки, заказал ещё сотню, теперь другой номер, ибо старые почти все стёрлись, с ними не берут, ещё немного осталось перешить на новые…»

За письменным столом под кружком света от настольной лампы сидит в очках с простой роговой оправой пожилой, утомлённый жизнью, невысокого роста мужчина - талантливый, мудрый, великодушный человек… Стараясь пре-

одолеть колотье в груди, он пытается наилучшим образом справиться с довольно трудным для него рукоделием: надо суметь пропустить в игольное ушко нить, которая имеет свойство раздваиваться на кончике и потому артачится, никак не хочет залезать в узкий просвет… К тому же очки, годные для письма и чтения, слабоваты для такого тонкого дела. И номерки чересчур маленькие, а надо пришить так, чтобы краешки заходили вовнутрь и не обтрёпывались, не лохматились при стирке. И он старается…

Почему на месте Маргариты не оказалась другая женщина, пусть не с таким великим, как у Мастера, сердцем -

такие встречаются редко, как золотые самородки, а женщина просто добросердечная? Разве не такой обещала стать Рика Детская, Рита Длинненькая, Белочка, Ригусёнок?.. Каких только нежных имён он не придумывал для неё! Как получилось, что та Маргарита словно бы умерла? Не случись такое несчастье, она бы тихонько вошла в Последний Приют Мастера, обняла нежно его голову, поцеловала в усталые глаза и сказала бы: «Милый мой, хороший! Не надо пришивать номерки! Ложись спать, отдыхай и ни о чём не думай. А я потихоньку буду собирать твои вещи в дорогу. Чемоданы понесёт наш сын - вот он, смотри, входит и улыбается тебе, протягивает руки для объятья. Видишь, какой он вырос большой, сильный, умный, добрый и красивый, наш сын! Рукописи твои, в которых вся твоя жизнь и которые тебе дороже всего на свете, мы отправим багажом, в том же поезде, ты ведь не захочешь расставаться с ними ни на минуту. Вот так же и мы не хотим расставаться с тобой. Мы поедем в наш Дом: ты не зря старался, ты его построил - своими трудами, своими заботами, своей большой душой. Не бойся - там будет тебе хорошо, даю тебе в этом верное слово. А сейчас я хочу подарить тебе солнце…» Тут Рика Детская достанет пожелтевший лист бумаги и прочтёт:

«Целый день в комнате было солнце.

Оно залезало в страницы книг и альбомов, позолотило старые картины, стелилось горячей дорожкой по полу, перекрашивало стены, вспыхивало на моём кольце.

Когда я стала пить воду - вместе с крохотным лепестком розы, оно шаловливо набросало мне в стакан весёлых зайчиков.

Я ощущала его в каждой складке одежды и в то утро не мыла голову - боялась смыть солнце.

По-осеннему притихшая комната ожила, проснулась.

Я почувствовала себя счастливой».

И снова она обнимет своего Мастера. И скажет: «Мы поедем с тобой к нашему солнцу. И уже никогда не расстанемся».

Увы, чудес не бывает. Впрочем, отчего же? Дождалась ведь Ассоль своего капитана Грэя. Просто наш случай - иной. Одно - чудный вымысел доброго волшебника, художника слова, и совсем другое - реальная жизнь…

 

…И вот теперь Мастер сидит за своим письменным столом, вместо солнца ему - круг света от настольной лампы. Он старательно пришивает номерок к уголку очередной наволочки… Однако десятки заказанных им номерков так и останутся не нашитыми…

 

«Сегодня, 20 января 1974 года, я, Андрей Тристан Губин, начинаю эту тетрадь замыслов. Я называю её книгой свершений» - первая запись в первой общей тетради, начало дневника писателя. А вот передо мной последняя его тетрадь с собственноручной его, Мастера, надписью разноцветными фломастерами на обороте титульного листа:

«КНИГА ПРОЖЕКТОВ»

«ТОМ» - 68.

Начат - 18 февраля 1992 г.

Окончен - ………….

В этом «томе» заполнено им всего 27 страниц.

«18 февраля 92.

(И опять он обращается, конечно же, к своей возлюбленной.)

«Чокаюсь с тобой хрустальным бокалом - слышишь звон? -

кипящим солнцем и снегом, как это и бывает в марте, смешивается Зима и Лето в весенней борьбе. Твой возраст сейчас Лето. Мой -

«Поздняя осень. Грачи улетели.

Лес обнажился, поля опустели.

Только не сжата полоска одна,

Грустную думу наводит она…»

Это мои романы. Бог даст, я сожну и обмолочу их, засыпав в закрома чистое зерно - вам с Мартыном тоже …».

Тогда же, в феврале, чувствуя, что он на краю, он напишет дорогим, близким ему людям своё последнее послание. Он предусмотрительно не захотел откладывать этот такой важный труд на последний момент, когда, конечно же, не будет сил и воли, чтобы найти самые лучшие слова. А уходить надо светло, чтобы и много лет спустя, словно луч далёкой, давно угасшей звезды, Слово Мастера несло с собой людям лучезарную зарю нового бодрого дня, а не гнетущий мрак беспросветной ночи. Он найдёт такие слова в своей душе, доверит их чистому листу бумаги, а сам лист запечатает в конверт, на конверте жёлтым фломастером нарисует солнце, синим - полётное, крылатое очертание Эльбруса и положит конверт на видное место. И вот что было там, в этом последнем послании Мастера:

«Крепитесь, что бы ни случилось… Держитесь! Я и то пытаюсь устоять ещё сколько-то, лишь бы не разрыдаться, не сорваться в безудержный плач. Надо молча нести крест до конца. Как большинство людей. В этом все люди - большинство, в этом все одинаковы…

Нехороший месяц март - перелезу ли в апрель, в котором родились и мама, и отец. Второй день я не совсем на земле, отчасти уже и на небе. Хуже и хуже с сердцем. Будьте стойкими, что бы ни случилось. Жизнь прекрасна. Но не вечна. И во мне сейчас живёт старая обида, нелепость и кошмар: взять вот так просто и застрелить человека… Это я о Пушкине, который поддерживал меня все эти два месяца. Читал и Библию - готовился к новому комментарию её. Господи, сохрани вас и помилуй. Обнимаю, до встречи - и в письмах, и в Кисловодске, всякое бывает… Привет старикам, Ермакову с семьёй. Ещё и ещё обнимаю -

ваш папа».

6 МАРТА 1992 года МАСТЕРА НЕ СТАНЕТ.

Последняя запись датирована именно этим днём.

Из дневника писателя

«Всё больше прошлое приступает к глазам. Зимнее утро. Ессентукский парк бело-голубой от инея. Я иду. 43 год. Начало. Иду за «нарзаном» - минеральной водой для теста. Как гравюра врезано то утро в сознание. И ещё осенний день 42 года. Я иду по объявлению: некий мастер набирал учеников по столярному делу. Мне 15 лет, очень понравилось: столяром! В стружках, красивых узорах на дереве, замечательно!

Почему не стал учеником, не помню. А запомнилось: мрачная на севере гряда предзимних туч, неподвижных и как-то разделивших мир. Небо синее, но какое-то иное, неспокойное, отчего и запомнилось. А вот дошёл ли я до училища по Пятигорской улице за парком, не помню…»

Мать писателя не раз высказывала горестное опасение, как бы сын не умер «под плетнём», в полном одиночестве.

Он умер в стенах своей крохотной кельи отшельника, в коммунальной квартире на окраинной улице столицы - Чертановской, в дневнике неизменно обозначаемой как «деревня Чертаново».

Внешне уход Мастера из жизни почти так и выглядит, как говорила сокрушённо мать, только без «плетня»: ни единой человеческой души не было с ним в его последний час. Однако незримо рядом с ним до конца оставалась шлемоблещущая, бессмертная, как солнце, как небо, как разум, Афина и рука об руку с нею его Любовь - верная, преданная, сильная, бессмертная, как сама Афина, способная лететь на крыльях к любимым, как бы далеко они ни были, пусть даже за пределами солнечной галактики.

Из битвы с драконом тьмы и забвения Мастер вышел победителем: ОН ПОБЕДИЛ ОДИНОЧЕСТВО. Потому что в его груди стучало великое сердце, способное любить и прощать так, как мало кто уже умеет в нашей суетной, душевно и духовно выхолощенной жизни.

Собрать по капле мёд

Со всех цветов

И тихо отлететь-уснуть

На этом же лугу

В час первых звёзд

И угольков заката…

Сердце стучало, стучало, стучало и… И остановилось… Тихо-тихо отлетело-уснуло…

В том, как это случилось, есть печальная, трагическая тайна. Как будто бы всё было продумано Мастером заранее. Собственно, способ безболезненного и скорого ухода из жизни он уже описал в своём романе. Там один из его героев, Михей Есаулов, не желая принять смертную муку от рук белогвардейцев, идёт попариться в баньку: у него больное сердце… А самому автору и в баньку ходить не надо было: всего-то и нужно - не помогать сердцу каплями, таблетками, уколами скорой помощи, когда оно затрепещет в груди, как пойманная пташка… Не этот ли способ ухода из жизни он выбрал? Сел в последний раз к своему станку - рабочему столу, тронул клавиши пишущей машинки, и зазвучала её последняя прощальная трель… Дописал письмо дорогим и близким, положил конверт на радиоприёмник… Позвонил друзьям: придите непременно после 6-го марта - так надо...

Из дневника писателя:

«Когда человек не хочет жить, он имеет больше шансов наткнуться на смерть, нежели тот, кто борется».

Наводит на размышления странное, не случайное совпадение: 6 марта 1992 года исполнилось ровно 25 лет со дня бракосочетания Мастера и Маргариты. Вот запись в последней дневниковой тетради Мастера, сделанная уже рукой не Мастера, но Маргариты:

«6 марта 1967 года…

День нашего обручения чистым золотом. Весна в тот год была звонкая, солнечная, с трелями и соловьями…

После регистрации поехали к грязелечебнице - любимому зданию Андрея, навечно запечатлённому в романе «Молоко волчицы». Он любил готику, старинную архитектуру, цветную мозаику, узорчатые окна.

Вот здесь, в этой маленькой уютной беседке, мы целовались с ним, назначали в ней свидания, встречались поздними осенними вечерами, любили друг друга…

Неужели прошло 25 лет с того мартовского дня, когда мы начали строить наш дом?..»

Странное всё-таки совпадение. Словно бы нёс человек свою тяжёлую ношу и наметил себе сложить её у значимой для него вехи. И сложил…

«6.I II. 92 г. в 23 ч. 30 мин. Остановилось сердце моего любимого человека, моего мужа, Поэта, художника, большого писателя.»

Эта запись в дневнике писателя сделана также рукой Маргариты, её чётким крупным почерком. А ещё ниже -

всё о том, как она оплакивала дорогого супруга, как обливалась слезами и смывала солёной влагой капельки запекшейся крови на его лице, как гладила и целовала холодные руки, плечи, какая нежность переполняла её всю в те мгновения…

А мне вспоминается запись, та, что в другой книжке дневника писателя: «Мы любим мёртвых - живые мешают нам». Он был, как всегда, прозорлив и прав в своём грустном прозрении.

В заметках, сделанных бегло, на скорую руку, Маргарита словно бы прокручивала киноленту, на кадрах которой были запечатлены знаменательные события их с Мастером жизни, её последние скорбные хлопоты. Впечатление от прочтения остаётся такое, будто писала она не для себя, чтобы облегчить сердце, что это, так сказать, информация на вынос, для любопытствующих биографов писателя. И после всю её она выложит в книгах Губина, которые издаст, и эти страницы станут апофеозом их любви и возвышающим пьедесталом для Музы Мастера.

В конце вышеприведенной записи о времени ухода Мастера на вечный покой Маргарита начертала крест и рядом написала успокоительное: «Ты попадёшь в рай, и мы с тобой встретимся». А ещё чуть ниже: «К праху относился положительно». Заверение, надо полагать, было сделано с целью упредить возможные упрёки ей в том, что она не исполнила завещание Мастера похоронить его рядом с родными и предпочла кремировать его тело.

Присутствовавшие при кремации немногочисленные друзья и близкие Мастера не могли не заметить, что Маргарита не отказала себе в любознательности и не преминула пронаблюдать через специальный глазок, как проходит в современных условиях технического прогресса языческий обряд очищения огнём души покойного… И урну с прахом, как нечто такое, на что никто не позарится, в отличие от вещей и рукописей писателя, безутешная вдова оставила в осиротевшей келье покойного писателя до другого приезда, прилёта… А чего тут благоговеть над урной? За углом крематория столько этой золы насыпано - бери, сколько надо, не дожидаясь кремации. Это ведь обряд, да и только…

Потомки достославных казачьих родов, изготовившиеся весь путь до кладбища нести на плечах домовину с телом дорогого им Пимена истории терского казачества, недоумённо приняли из рук Маргариты урну… Так и несли её вместо гроба впереди похоронной процессии...

Однако почему Маргарита решила, что их души - её и Мастера - встретятся в раю? Неужели она на самом деле думала, что для беспрепятственного входа в Царство Небесное достаточно предъявить «корочки», свидетельствующие об окончании ею Высшей партийной школы? Плюс визитную карточку (фальсифицированную) главного редактора Ставропольской краевой студии телевидения?.. Похоже, она эти регалии всерьёз считала своим большим достижением в жизни (из записки Мастеру: «Всё, чего я добилась в жизни…»). Но только неофитка в вопросах веры, каковой она, собственно, и была, могла считать заслугой перед небесами своё местонахождение на сравнительно высокой ступеньке иерархической лестницы партийной принадлежности, чинов, званий…

Между тем, самое дорогое, что она имела и ценила в свои зрелые, расчётливые годы как угодно, только не сердцем, ей досталось ни за что, как подарок небес: любовь Мастера. Он верил в то, что любовь делает человека бессмертным, и потому до конца боролся за своё чувство - цельное, неделимое, ничем и никем неуничтожимое. Даже той, к кому оно было обращено (как у Анны Ахматовой, только глаголы в нашем случае нужно поставить в женском роде: «Ты угадал: моя любовь такая, что даже ты не смог её убить...»)

Из дневника писателя:

«Когда-то мазнула ты губной помадой на внутренней стенке подзеркальной тумбочки А+Р, а теперь оказалось, по сердцу мазнула, и не губной помадой - нашей кровью-любовью, застывшей шрамом, как рубиновый корунд, навсегда»…

Да, для кого-то существует единственно возможное созвучие «любовь - кровь», а для других более понятно и приемлемо «любовь - морковь». Поскольку овощ сей и в сыром виде употребить полезно, и в борще он незаменим…

И ещё Мастер мог бы процитировать там же слова Лермонтова: «Зачем ты не была сначала, какою стала наконец?»…

Любовь измеряется силой характера человека, который испытывает это чувство. И восходит на ту высоту, на которую способен вознести её любящий. И потому у одного это манящий солнечный зайчик на ладони: мелькнул он -

и нет его! У другого - само солнце, всеозаряющий вечный свет. Каждый человек таков, каков он есть, и винить в том, что он не такой, как нам хотелось бы, нельзя. Однако надо быть каждому честным с самим собой и с обращённым к нему солнцем, не лукавить, не хитрить, не заманивать его в своё - и только своё! - окно, тогда как оно задёрнуто изнутри светонепроницаемыми теневыми шторами…

Похоже, что за такие жестокие и нечестные игры с любовью небеса карают соответственно и жестоким возмездием.

Не ведаю, что произошло с Маргаритой в потустороннем мире, но прежде чем попасть туда, на земле ей было суждено пройти через чистилище такого нечеловеческого ужаса, от которого стынет в жилах кровь …

Видно, молитвам Мастера о ниспослании благодати для его возлюбленной с чадом её не внял Он, Всемилостивейший, Милосердный и Справедливый, в чьей воле прощать нас или карать.

Это случилось в апреле 1997 года. Андрей, сын Маргариты, в то время уже был студентом, учился на врача и жил в Ставрополе. Маргарита сделала его директором основанного ею коммерческого издательства «Молоко волчицы». Так что теперь мать с сыном связывали не только родственные, но и экономические интересы. Дела их, судя по всему, шли неплохо.

Слава писателя в его родных пенатах была достаточно велика, чтобы изданные Маргаритой книги Мастера не утонули в мутном потоке низкопробных изданий, которые с началом перестройки посыпались как из рога изобилия и напрочь отбивали у читателя интерес к чтению, тем более что и время настало такое, когда людям было не до чтения: одни кинулись сколачивать богатство, другие - думать, как им выжить.

Для Губиных второй проблемы не существовало. Маргарита Николаевна вращалась в тех партийных кругах, куда вход был далеко не каждому. Говорили про её какие-то важные заграничные служебные командировки, про долевое участие в широкомасштабных проектах некоей строительной фирмы… Перестроечный пирог в то время всеобщей растащиловки государственной собственности, добытой трудом нескольких поколений советских людей, «прихватизировали» и делили те, у кого руки длиннее. Похоже, у Маргариты оказалось достаточно практического ума и приспособляемости, дабы оказаться в нужный момент в нужном месте, словом, возле тех, кто у кормила (от слова - «корм»?..). «Свободные» деньги Губины давали в рост, с тем чтобы они возвращались к ним с процентами.

Достаточные средства для издательской деятельности они получили, оформив в банке кредит на большую сумму, при этом под залог пошла трёхкомнатная квартира в Кисловодске. Свои кредитные обязательства Губины выполнили.

Они уже приобрели вторую квартиру в Кисловодске - для Андрея, ему ведь вот-вот надлежало обзавестись своей семьёй, жили, судя по всему, безбедно. Несколько позже Андрей приобрёл гараж, машину. (С машиной не повезло, попал в аварию - ремонтировал тесть.) Говорят, у Маргариты обнаружился вкус к дорогим украшениям… Что касается издания произведений Мастера, тут она проявила необыкновенную энергию и упорство, оно и понятно: слава мужа -

это и её слава, слава их сына. К тому же, несомненно, рассчитывала получить и материальные выгоды от издания.

И хотя в последние годы жизни Андрей Терентьевич и в письмах к дочери, и в официальных обращениях указывал, что Маргарита Николаевна не является ему женой, последней удавалось легко переступать через это маленькое неудобство как в их взаимоотношениях, так и во всех её квартирно-имущественных делах, позже - в тех, которые были связаны с наследственным правом. Тут мы заметим, что существует даже вполне обоснованное предположение, что брак Губиных изначально не был зарегистрирован. Во всяком случае, документальных свидетельств тому не обнаружено. Зато имеется официальный документ, удостоверяющий тот факт, что в 1971 году (уже после бракосочетания 6 марта 1967 года, имеющего загадочный и до некоторой степени мистифицированный характер) Маргарита Николаевна Кузнецова поменяла свою фамилию на фамилию Губина. Для самого Губина штамп в паспорте ничего не значил - гарантией надёжности было его верное любящее сердце…

Мать с сыном постоянно перезванивались. И вдруг, это было в апреле 1997 года, она замолчала… Перестал отвечать на звонки её домашний, сотовый телефон. В дело вмешалась милиция…

Поначалу поиски не давали никаких результатов. На девятнадцатый день нашли её пастушеские чабанские собаки.

Где-то там, за буграми, поэтично названными Андреем Губиным, вкупе с другими подобными холмами окрестностей Кавминвод, Синими горами, неподалёку от станицы Бекешевской, в лесополосе, внимание чабанских собак привлёк пятачок земли, если присмотреться внимательно - с более рыхлой, чем вся окружающая, почвой. Четвероногие следопыты вели себя со странным беспокойством, повизгивая, принюхивались, рыли лапами землю… Чабаны решили: тут что-то есть… И стали помогать… Вскоре страшной находкой занялись прибывшие на место сотрудники милиции. Обнаруженный собаками неглубоко прикопанный женский труп, обезображенный и обгоревший, - это всё, что осталось от Маргариты…

Отпевали её (заочно, горсточкой земли, взятой с могилы) в том самом Свято-Никольском храме, что в Ессентуках, где некогда мать Губина крестила своего последыша, младшенького, которому надлежало прославить их фамилию, где отпевали раба Божьего Андрея над керамической урной с его прахом. И если душа Маргариты в те мгновения, когда отпевали её самоё, витала под куполом храма, не послышалось ли ей в звяканье паникадила зловещее: «За это… ответ… ещё дашь!...ответ дашь… дашь… дашь…»?

И ещё остались от Маргариты четыре тома произведений Мастера, которые она успела издать, проявив необыкновенную энергию, сметливость и разворотливость в делах бизнеса. Может быть, вот эти тома и есть её пропуск в рай?.. Как доброе дело, свершённое на земле за други своя...

Так-то оно вроде бы так, но смущают два обстоятельства, до некоторой степени мистических.

Первое. Двадцать тысяч экземпляров книг произведений Андрея Губина, выпущенных в свет Маргаритой в издательстве «Молоко волчицы», основанном ею сразу же после смерти Мастера, оказались невостребованными и пошли под нож - в макулатуру. Словно бы лежало на этих книгах некое заклятие.

Второе. Трагически оборвалась в самом начале жизненного пути и судьба Губина-младшего. Закончил Ставропольскую медицинскую академию, работал, был уже женат. И… скоропостижно скончался в 2001 году в возрасте 24-х лет от роду. Его нашли мёртвым на пороге дома в Ставрополе, где они с женой квартировали. Диагноз: острая сердечная недостаточность…

Случайно мне довелось услышать о нём отзыв одной из его пациенток. Это было так.

В то время я ходила на процедуры в физиотерапевтическую лечебницу. Разговорилась, дожидаясь своей очереди, с такой же, как сама, посетительницей лечебницы. И выяснилось, что ещё недавно её лечащим врачом был Андрей Губин. «Красивый, высокий, о таких говорят - видный мужчина. И ласковый такой, внимательный, - рассказывала женщина. - Говорит, приходите завтра, я вам лечение назначу, полечим вашу спинку. Я пришла назавтра. А мне говорят: нет Андрея Андреевича - умер. Я не могла этому поверить».

Но есть и другой отзыв - от людей, хорошо знавших Андрея в быту, в общении с близкими и друзьями: человек прекрасный, добросердечный, но неуравновешенный, взрывчатый, мог легко прийти в состояние аффекта или, наоборот, впасть в депрессию…

Видимо, каток трагических событий опустошительно прошёлся по душе и психике Губина-младшего: сначала уход из жизни отца, который много значил для него, несмотря на то, что отец не жил постоянно в семье, а больше в своём Чертанове; затем смерть любимой бабушки Андрея, доброго ангела-хранителя его детства, и в довершение ко всем этим потерям ужасная, до основания потрясшая его сознание гибель матери - её он тоже любил и почитал, как всякий благодарный сын.

И тут хочется дать слово ему самому - Андрею-младшему. Думается, многое о нём, о его отношении к отцу и матери, о его ближайшем родственном окружении скажут два письма, которые сохранились в семейном архиве Губиных. Это письма Вере Андреевне, старшей дочери Андрея Терентьевича от первого брака.

Итак, пишет Андрей-младший - своей единственной сестре по отцу Вере. Ему - 18, ей - 43.

 

Здравствуй, дорогая Вера!

Очень хотелось поздравить тебя с днём рождения, но не получилось: я был далеко от города, от почты - в Изобильненском районе, где находился наш студенческий лагерь. Сейчас я дома, в Кисловодске, и вот пишу тебе в тишине сентябрьского утра. Немного о себе. Я - студент Северо-Кавказской медицинской академии (2 курс, лечебный факультет). Это бывший Ставропольский медицинский институт. В свободное время пишу стихи, рассказы, печатаюсь в нашей студенческой газете, как-нибудь пришлю тебе свои размышления, если тебе будет интересно. А вообще, я считаю, писать надо так, как писал папа - хорошо.

Я думаю, тебе будет интересно узнать, что я открыл издательство под названием «Молоко волчицы», являюсь его директором. Для этого потребовались большие деньги - уговорил маму взять большой кредит в банке, пришлось заложить нашу квартиру… Хочется верить, что что-то из этого получится. Ты только представь, чтобы напечатать роман «Молоко волчицы» тиражом в 25 тысяч экземпляров, нужна сумма в 55 миллионов рублей.

Я думаю, ты будешь не против, если я издам «Молоко волчицы». Ты, естественно, получишь половину того гонорара, который будет причитаться тебе и мне по закону.

Надеюсь, два московских издательства, где уже вышла папина книга, сообщили тебе об этом, и ты получила необходимый тебе гонорар. Если ты согласна, чтобы мы вместе с тобой издали роман «Молоко волчицы», а потом и последующие папины книги, прошу тебя написать мне об этом по адресу: г. Ставрополь, ул. Морозова, 8-а, студенческое общежитие мединститута, 56 комната, студенту 2 курса лечебного факультета Губину Андрею Андреевичу.

С нетерпением буду ждать от тебя ответа. Если ты дашь положительный ответ, я вышлю тебе договор на издание книги. Честно говоря, летом хотелось встретиться с тобой, но тут неожиданно умерла моя бабушка, которую я очень любил - она в моей жизни значила то, что для тебя значила твоя бабушка. Мне пришлось срочно уехать на похороны, и сессия моя продлилась…

А потом делали ремонт своей комнаты в общежитии, и дома я был совсем мало…

Привет тебе от мамы, дедушки… Как твои сыновья? Чем занимаются?

Обнимаю тебя - твой брат - Андрей Губин.

21.09.94

Мы не станем здесь приводить ответ Веры Андреевны её сводному брату, о его содержании можно догадаться, делая выводы из следующего, второго, письма Андрея. Приводим его здесь полностью, без каких-либо купюр и правок, сохраняя орфографию подлинника.

 

Здравствуй, Вера!

Получил твоё письмо, которое очень огорчило меня…Мне по-настоящему стало жаль тебя, как же тебе трудно носить в себе многолетнюю ненависть, злобу, желчь по отношению к моей маме. Как же ты должна не любить главный папин роман «Молоко волчицы», где рисуется папина и мамина любовь (Глеб и Мария), и в Марии - вся мама, её характер, её отношение к жизни - и об этом говорят десятки надписей папиных на романе, сделанных маме. Я знаю: тебе неприятно их читать. Но они есть, как живёт и будет жить папин замечательный роман: «Милой Рикочке, моей единственной жене, отдавшей этому роману лучшие краски своей души. Вот и стал я немецким писателем, дорогая моя Немочка, любимая моя Мария! Андрей Губин» (надпись на немецком издании), «Моей драгоценной Рите, испытавшей со мной так же много, как Магеллан и Амундсен, и нашедшей в этих трудных странствиях мою фамилию - Губина, - с чувством глубочайшего признания за эту земную встречу, которая бывает лишь однажды на Млечном пути. Андрей Губин». «Лита!» - слышу я крик из далёкого детства и хочу услышать его в последний миг. Это я пишу тебе, моя жена, моя боль, моя радость. Андрей Губин». «Рике Губиной, которую все считают МАРИЕЙ - за её золотую душу - в день выхода канонического издания. Андрей Губин»… И я могу продолжить бесконечно эти надписи. А «Афина Паллада», подаренная маме - первая папина книга… А сколько стихов написал папа маме, а какие он писал ей письма в последние годы своей жизни… А что стоит папино последнее письмо на 50 страницах, где он обращается к маме и ко мне, что надо сделать с его бумагами, рукописями и это письмо папа писал утром, в день своей смерти, 6 марта… Какие пронзительные строчки о любви к маме… И мама, я знаю, любила и будет любить папу до конца своих дней. Папа умер, но для нас он живой… И если когда-нибудь выйдут в свет папины книги, то это будет заслуга только одного человека - моей мамы… А ты позволяешь себе оскорблять мою маму, забыв, кому ты пишешь о своей ненависти. Ведь я её сын, и никогда не позволю обижать маму, которая вызывает у меня, у сына, только одни чувства - глубокое уважение… Я знаю, как ценят и любят мою маму в нашем крае как журналиста, как честного и принципиального человека… Ведь ты общалась с мамой в детстве и не могла не чувствовать маминой доброй души. Ведь она не помнит зла, старается людям делать постоянно добро, я знаю, скольким людям она помогла! И скажу последнее о своей маме словами дорогого моего папы: «Моя мать великая книга, из которой я лишь вырванная страница», и на ярмарке матерей я выбрал бы только мою маму…

Моя совесть чиста - я обратился к тебе с желанием опубликовать папины книги, и сегодня, во времена коммерции и бизнеса, это далеко не просто, а ты ответила нравоучительным письмом об этике. Этикет - это в первую очередь доброта и милосердие, сердечность и внимание к тем, кто этого заслуживает…

Высылаю тебе договор, составленный по типу московского договора, в издательстве, где уже выходили папины книги. Если ты посчитаешь нужным, подпиши его, если нет, то это уж твоё дело… В любом случае я поступлю по закону, и когда выйдут папины книги, и когда они будут реализованы. Вышлю тебе по адресу положенный гонорар 1/2 часть от прибыли… («От прибыли» зачёркнуто рукой М. и поправлено: «от авторского права».)

О рукописях… Я готов тебе кое-что дать, то, что уже перепечатала мама за эти 2,5 года… Но я их не могу выслать по почте, я думаю, что когда ты будешь в Ессентуках, позвонишь мне заранее, я дам тебе рукописи, а ты снимешь копии и возьмёшь себе, и мы это оформим юридически, чтобы у тебя потом ко мне не было претензий. Я буду очень рад, если ты опубликуешь хоть одну книгу папы… Для этого надо много - времени, жизни, желания, огромной любви к папиным бумагам, бережного к ним отношения, потому что это были папины дети… Пока, я вижу, это может сделать только один человек, это мама (прости, что опять пишу о маме, но ты сама мать и должна понять меня).

Я хочу закончить это письмо прекрасными поэтическими строчками моего папы:

«…Через годы, даже за могилой,

Став землёй иль травой,

Буду звать тебя я милой, самой дорогой…

И в краю безвестном, в дальней эмиграции,

В зарешеченном окне,

Пеной утренней акации,

Ты придёшь ко мне…» (да, это опять моей маме)…

Всего доброго.

Андрей Губин.

16 декабря 1994 года

Понятно, если Вера Андреевна питала неприязненные чувства к Маргарите, не могла она со всей душой раскрыть сестринские объятия и для её сына, своего сводного брата. Тем не менее совет она ему дала вполне разумный. Сказав, что сыновья её благополучно продолжают учиться в университете, в то время как «все заняты коммерцией и бесовством», она пожелала Андрею: «Тебе сейчас, конечно же, нужно учиться и получать знания, иначе окажешься между двумя стульями».

Но мог ли Андрей воспользоваться её советом? Ведь авторитетом для него была - мать, она руководила всеми его действиями. И направляла его совсем в другую сторону… В итоге сидеть ему пришлось не просто на двух стульях одновременно, но сами стулья были как бы из разных комплектов, разной высоты, конфигурации и качества. Громоздиться на них оказалось не комфортно, не получилось…

Можно представить, в каком тотальном одиночестве оказалась эта неокрепшая и неопытная, не закалённая в жизненных невзгодах душа, одного за другим потерявшая всех близких. Тут было от чего впасть в депрессию…

В газетной публикации, посвящённой этой загадочной смерти, говорится: «У Маргариты - пуля в затылке. У Андрея -

следы некоего вещества, продукта распада лекарственных препаратов, в организме», высказывается версия об отравлении. Но ведь в тот момент рядом с Губиным-младшим не было шекспировского злодея, способного подсыпать яд в бокал. Может быть, убийственным ядом для самосознания молодого человека было то, что он остался один на один со своими переживаниями, с неразрешёнными вопросами: как жить? куда идти? что делать?.. О родителях: кто его отец? Он говорил слово «папа» только тому, кто всю жизнь был с ними - своими письмами, заботой, вниманием, шумными и радостными наездами… Но вот ходят слухи… А кто его мать? Так ли она чиста и непогрешима, как всегда это ему представлялось?.. Ведь вот же писала ему Вера: «Маргарита была хитрой, лживой и алчной, к старости совсем потеряет разум…»

Один и тот же человек по-разному воспринимается разными людьми. Но это лишь потому, что у него, у этого человека, много граней. Какой гранью он к нам повёрнут, так мы о нём и судим.

Ну, а как бывает, когда человек уходит из жизни, да ещё насильственным путём, какими обрастает это мифами, мы все прекрасно знаем. К примеру, мать Андрея Губина-старшего, которую он боготворил, умерла самым естественным образом - от инсульта, на руках сына. Но даже тогда нашлась окаянная душа, которая не преминула подойти к убитому горем сыну и в лоб задать вопрос: «А это правда, что ты её задушил за золотой крест?»!!!

Во всех хитросплетениях человеческих отношений трудно разобраться даже умудрённому и многоопытному, а что уж говорить о том, кто только начинает жить…

Андрей, когда его обнаружили бездыханным, как мы уже сказали выше, лежал в своей квартире у порога. В последний миг он, видимо, встрепенулся в поисках спасения: в любом человеке, тем более в молодом, заложена эта необоримая тяга к жизни. Хотел идти туда, где спасут, помогут - и упал замертво…

Пусть прозвонит наш колокол об этой загубленной, ни в чём не повинной душе…

Да, поверить трудно, но факт остаётся фактом:

нет нынче на земле всех троих Губиных…

Кто из них свят, кто грешен, не нам судить. Судья всем троим Господь Бог.

Постскриптум

Помните это стихотворение Лермонтова?

Они любили друг друга так долго и нежно,

С тоской глубокой и страстью безумно-мятежной!

Но, как враги, избегали признанья и встречи,

И были пусты и хладны их краткие речи.

Они расстались в безмолвном и гордом страданье,

И милый образ во сне лишь порою видали.

И смерть пришла: наступило за гробом свиданье…

Но в мире новом друг друга они не узнали.

Долгое время смысл этого лермонтовского стихотворения был для меня неясен. И только теперь, вдумавшись, вчувствовавшись в судьбы Мастера и Маргариты, я разгадала его для себя.

Не потому ли души преставившихся влюблённых не узнали друг друга, что, лишённые своих телесных оболочек, они были явлены для них самих совсем иными, незнакомыми, непознанными?..

Узнали ли друг друга, встретившись в лучшем мире, души Мастера и Маргариты? Это останется для нас загадкой…

Постпостскриптум

Я много раздумывала над тем, имею ли я право обнажать и делать достоянием других то довольно интимное в жизни двоих, что открылось мне по воле случая? Но сам-то случай, если разобраться, какой-то уж очень странный, вроде как неслучайный. Как будто всё меня к тому вело, подталкивало…

Обоих героев моего рассказа я знала лично. С Маргаритой одно время мы работали на краевой студии телевидения в Пятигорске. С Андреем Терентьевичем доводилось встречаться в писательской среде. «В Ставрополе будет праздник: приехал Губин! Оживил, растормошил, разрумянил лица гневом, радостью, надеждой!» Эта запись в дневнике писателя будит во мне такие воспоминания, от которых на лице сама собой появляется улыбка… В таких ситуациях Губин напоминал мне Моцарта, снизошедшего до развлечений толпы, чем и стяжал себе репутацию «гуляки праздного» у окружавших его сальери местного розлива… Потом он будет жаловаться «Рикушёнку»: «Все видят, как Губин пьёт, но никто не видит, как Губин работает. А ведь я тогда в рот - ни грамма…» Да, когда ему хотелось «встряхнуться», он шёл не в магазин за бутылкой, а в Третьяковскую галерею…

Раза три доводилось нам вместе в составе творческой бригады выступать перед отдыхающими здравниц. Однажды на встречу наш коллега пришёл вместе с Андрюшей: тихий мальчик лет семи с грустными глазами терпеливо ждал, когда всё это кончится и им с папой можно будет уйти…

Вспоминается ещё мне рецензия Андрея Терентьевича на коллективный сборник молодых поэтов Ставрополья «Первое свидание», опубликованная в местной газете. В ней писатель благожелательно отозвался о моих «Кавказских ямбах». Выражал надежду на то, что - цитирую: «…парусник светлый придёт в чудесный порт. Придёт огромным белым бригом, у которого за раскрашенными бортами и ром любви, и сокровища далёких островов, и грозные стодюймовые пушки».

Спасибо моему рецензенту на добром слове! Спустя много лет за томик стихов «Вечный образ» мне будет присуждена краевая, так называемая губернаторская, премия имени А. Т. Губина(!)… В конце книги я поместила стихотворение, в котором, можно сказать, озвучила любимую мысль Андрея Терентьевича.

Он не раз высказывал эту мысль в разных вариациях - в изданных книгах, в дневниковых записях, в статьях, на выступлениях перед читательской аудиторией. Ходивший в молодости в моря, писатель не случайно же вспоминал об обычае мореплавателей, терпящих кораблекрушение, запечатывать в сосуд своё последнее послание миру и отдавать его на волю волн. А там уж его судьба зависит от воли Божьей: или навечно останется сосуд на дне морском, или шторм выбросит его волной на песчаный берег, или китобои извлекут его из чрева кашалота…

Такова и судьба сочинений писателя: здесь многое зависит от случая, везенья или невезенья. А люди верующие скажут: от Божьего промысла.

Одну из своих статей Андрей Терентьевич так и озаглавил: «Последняя записка в океан».

Образное сопоставление, услышанное мной из уст Губина на одном из совместных выступлений перед читателями, так запало мне в память, что спустя десятилетия я написала на эту тему стихотворение, вот оно:

Бросаю книгу, как бутылку в море

Бросали терпящие бедствие суда.

Лет через тысячу-другую, словом вскоре,

Придёт же, думаю я, кто-нибудь сюда?

Верша в веках астральный свой полёт,

Возрадуюсь: попытка удалася!  

Когда в сосуд потомок затолкнёт

Взамен всего три слова:

Здесь был Вася.

В стихотворении художественная находка мною представлена губинская, только слова мои, как и моя самоирония. Помнится, когда я написала это, подумала: Губину понравилось бы. Об одной критикессе он говорил, смеясь: «Лучше бы у неё не было руки или ноги, чем чувства юмора!».

Но вот чего уже я никак не ожидала - это того, что море жизни нежданно-негаданно выкатит прямо к моим ногам сосуд с записками писателя - его архив, вернее, то, что от него осталось: дневники, неопубликованные стихотворения, трактаты, письма и, к сожалению, битые черепки - разрозненные, с перепутанными страницами фрагменты произведений, которые не были опубликованы при жизни их автора, а он-то надеялся, что эти рукописи станут достоянием читателя после его ухода в лучший мир.

Рукописи, как известно, не горят, но, к несчастью, тонут. И сохранившаяся часть губинского архива лежит в моей комнате на просушке-проветривании, всё источая нездешний запах то ли морских водорослей, то ли сырости подвала, где им довелось провести в заточении не менее двух десятков лет…

Судите же сами, могу ли я всё это сложить в какой-нибудь ящик и отправить… куда-то, только от себя подальше?

Из дневника писателя

Копаться в архиве - как рыться в могиле средь пепла, золота, гнили…

Истинно так! Но я - копаюсь, лишь для того, чтобы очистить от пепла и гнили золото души Мастера. Оно нужно не только мне - нам всем в нынешнем мире девальвации подлинных человеческих ценностей.

Ну, а если в моём рассказе образ Маргариты мало соответствует образу «златокудрой музы» писателя, его доброго ангела, созданному другими биографами, то это лишь по той простой причине, что я стремилась не брать впечатления с поверхности событий, характеров, а копать поглубже… Жизнь, человеческие отношения, тем более отношения мужчины и женщины, всегда сложнее привычных схем.

…Я беру из шкафа книгу в коричневом переплёте с огненно-красным всадником на коне и ослепительно белыми буквами текста: «Андрей Губин. МОЛОКО ВОЛЧИЦЫ». На титульном листе под портретом автора его графически выразительный росчерк: Андрей Губин. После него начертано красной пастой тире и всего два слова - Елене Ивановой. А ниже дата: 31.X.75. Такой вот предельно лаконичный автограф.

На портрете писатель изображён совсем молодым. Волевое одухотворённое лицо, открытый высокий лоб и над ним - аккуратно смётанный стожок русых волос… Черты лица ещё хранят оттенок юношеской свежести и чистоты и даже какой-то детскости - в округлости линий, в припухлости уголков губ… Подбородок опирается на ладонь, сжатую в кулак. Вдумчивый, сосредоточенный взгляд, ушедший в себя… Я таким Андрея Терентьевича не видела, поскольку познакомилась с ним уже в пору его зрелости, и тогда запомнилось: внимательный и спокойный взгляд серых глаз, всегда гладко выбрит, аккуратно одет, подтянут.

И рядом мне видится Рита: едва ли не на голову выше него, в ту пору уже не рыжеволосая, а крашеная блондинка с карими глазами, очень чутко реагировавшими на взгляды окружающих. В глубине их таилась какая-то настороженность… «Рика Длинненькая» - так о ней Мастер. А в романе это «длиннобудылая» Мария Синенкина, любимый женский образ Губина.

Именно Маргарита передала мне тогда книгу, выполняя поручение её автора. И присовокупила при этом, пытливо заглядывая мне в лицо с обезоруживающей доверчивостью, ревниво-тревожно: «Знаешь, он к тебе как-то так относится…»

Как - я не стала уточнять. Говорят, интуиция у неё была потрясающая!

Ни о чём таком, что заподозрила Маргарита, я даже не помышляла…

Вскоре мы встретились возле главпочтамта. Я ждала на остановке свой трамвай, чтобы ехать, отработав в эфире, с телестудии домой, в свой микрорайон с поэтичным названием «Белая Ромашка». Торопилась, поскольку дома оставалась одна маленькая дочь. Моя коллега откуда ни возьмись оказалась возле меня с открытым конвертом в руках. И давай мне читать адресованное ей длинное-предлинное послание уважаемого мной писателя, хотя я её об этом не просила и мы не были подругами, чтобы могли делиться друг с другом сердечными тайнами. В письме не содержалось ничего интимного, но было столько нежности и родственного доверия в самом его тоне, в болтовне о пустяках вроде стоимости овощей на московском рынке, что вывод напрашивался однозначный: Рита хочет дать понять, дескать, все подходы к объекту заминированы.

Не токмо что какой-либо другой женщине, но и взрослой дочери Мастера от первого брака пути к нему были заказаны…

Из дневника писателя:

«Я и она. Парадоксы любви: все несчастья сами творили от очень сильной любви, собственнической, зверино-эгоистической».

Похоже на то, что зверино-эгоистическая интуиция Маргариты-собственницы в том случае сработала, причём избыточно, только на текущий момент, но не смогла воздействовать на опережение: через десятки лет смотрел из своей запредельности Мастер на грешную землю тоскующим взором, думал-думал, вспоминал-вспоминал - «кому печаль мою повем?» - и вспомнил-таки о моём бриге, и решил загрузить его трюмы записками из океана, дабы хоть одна душа поняла, чем жил он все свои шестьдесят четыре года, проведенные на земле. Поняла и поведала миру не от лица героев его произведений, но - от первого лица, от него самого.

Теперь я заложила в книгу между переплётом и титульным листом свою же поздравительную открытку, посланную мной некогда Рите - это послание, к моему величайшему удивлению, тоже вернули волны океана. Вот его текст:

 

«Дорогая Риточка!

От всей души поздравляю тебя и Андрея Терентьевича с рождением ещё одного Губина. Хоть не видела я его, но чувствую: «как войдёт в лета - генералом будет!» Здоровья тебе и вашему малышу. К моим поздравлениям присоединяется вся наша краснознамённая Ордена Белой Подвязки литературно-драматическая редакция.

Обнимаем тебя. С праздником вас!

Л. И.»

1.XI.76

 

Праздник был впереди - 7 ноября…

Как тут не подумать горестно, имея в виду трагическую судьбу Андрея Губина-младшего: вот тебе и генерал… Рита, Рита! Что же ты наделала с собой и со своими близкими?!.. Эта жизнь наша устроена подобно аду: всё кругами, кругами… Круги с противоположными значениями могут незримо соседствовать - на одной лестничной площадке, в одной и той же человеческой душе… И судьба наша во многом зависит от того, что мы выберем сами. Рита, по всей видимости, опрометчиво вступила в тот круг, где жизнь человеческая ничего не стоит, а всё решают деньги, нажива. Похоже, бес попутал…

Но пусть душа её не мучится поздними сожалениями там, где суд людской бессилен творить свои приговоры. Сострадающий колокол нашей памяти звонит и по этой заблудшей и так дорого заплатившей за свои заблуждения душе…

…Я уже намеревалась поставить книгу обратно на полку, как вдруг из-под корешка переплётной крышки выползла невесть откуда взявшаяся божья коровка. С каким-то суеверным чувством я осторожно взяла её в пригоршню, вынесла на балкон. Крохотная живая бусинка со светлыми крапинками по вишнёвой эмали, слегка щекоча кожу ладони, поелозила по моим линиям жизни и, как по взлётной полосе аэродрома, направилась по среднему пальцу к его верхушке…

«Божья коровка, полети на небо, принеси мне хлеба, чёрного и белого, только не горелого!» - так в пору нашего голодного послевоенного детства мы, ребятишки, тешили свою фантазию, забавляясь премилыми букашками. А теперь я мысленно внушала этому крохотному созданию: «Божья коровка, полети на небо! Отыщи там одну многострадальную человеческую душу - сама знаешь, какую - и передай ей: здесь, на земле, прочли историю её жизни как великую Книгу Любви, поняли и приложили к сердцу своему…»

Божья коровка помедлила на кончике моего пальца, расправила свои глянцевые крылышки и те, что под ними, прозрачные, слюдяные, и - полетела…

… Мастер завещал:

«Пишущую машинку - разбить, как разбивают бокал,

выпив последнее в жизни вино…

На моей могиле, на простом камне, написать:

МНЕ СНЯТСЯ СНЫ

ПРЕКРАСНЫЕ КАК ДЕТСТВО».

 

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.