Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 4(49)
Николай Толстиков
 Лазарева суббота

Из жития преподобного Григория. XV век

Звон плыл тихий, нежный, бархатистый. Будто там, на другом, высоком, берегу реки, в глубине векового соснового бора, таилась звонница, и игумен Григорий, в изнеможении распростершийся на ворохе опавших жухлых листьев, попытался приподняться, надеясь разглядеть поверх сосен ее увенчанный крестом шатер.

То ли сон, то ли явь...

Рядом зашевелился, зашуршал листьями назвавшийся поповским беспризорным сыном молодец Алексий. Корячась на четвереньках, он потряс лобастой, с прямыми, как солома, желтыми волосами башкой, крякнув, вскочил на ноги и, заметив протянутую сухую узкую длань игумена, помог ему встать.

- Слышь, Алекса, звонят!

- Откуда ж! - отозвался парень. - В ушах ежели, с устатку...

Глаза Григория еще больше запали в глазницы, лицо с редкой седою бородкой осунулось, потемнело. Последние дни почти непрерывного хода тяжело давались игумену, доканывали его. Еще седмицу назад, когда Алекса подкрадывался к его костру, взирая настороженно на согбенную над пляшущими языками огня фигуру, игумен выглядел куда бодрей. На наступившего ненароком на трескучую хворостину парня, которому ничего не оставалось делать, как выйти из укрытия или же задать деру, глянул остро черными угольями глаз: не было в них боязни.

Алекса, пригревшись возле костра тем утром, так и не отставал больше от монаха, стараясь услужить, изодрал в кровь руки и лицо, одежонку в лохмотья, пробивая бреши в густом чапарыжнике, где и звериные-то тропы кончались. А спросить, куда и зачем тот шел, побаивался.

Весна запоздалая, в лесу полно воды, по низинам снег не истаял, а тут еще зазимок шалый хватил, забросал крупными снежными хлопьями.

Всю ночь жались к потухающему костру странники, под утро едва не застыли, только и спаслись, сидя спина к спине. Парень уж подумывал удрать, тем более сухари в котомке инока кончались, и остаточек этот с собою прихватить...

На речном берегу познабливало свежим ветерком, после ивняковых и черемуховых зарослей, вымотавших из путников последние силешки, дышалось легче, привольнее. Алекса вдруг отпрянул в сторону, с воплем бросился к бочагу, заскакал около, сдергивая с себя рубаху. Глаза слепило от колышущейся в прозрачной воде серебристой рыбьей чешуи.

- Не допустил Господь до греха! - бормотал парень, излаживая из рубахи подобие большого сака. Прошло немного времени, и первая рыбина, выброшенная на берег, забилась, затрепетала.

Игумен стоял по-прежнему неподвижно на берегу, прикрыв глаза. Не обо всем еще сказал он парню... Когда слышал тот чудный звон, почти осязаемо разлитый в воздухе, увидел женщину на той стороне, стоящую у крайней к воде сосны, светлу ликом, так что взглянуть на нее было невмочь, как бы ни хотелось. В первый миг показалась она Григорию похожей на матушку. Сердце радостно ворохнулось и забилось, тихий ее голос почудился родным, ласковым: «На сем месте храм поставишь во имя мое... чтобы молиться за всех...»

«Пресвятая Богородица!» - осенило игумена. Пораженный видением, он пал на колени и долго, истово молился. Алекса меж тем, раздув теплину, дожидался угольков, приноровляясь жарить вздетые на прутья куски рыбы.

- Останемся тут, - Григорий тяжко поднялся с колен и подошел к костру. - На том берегу келью попервости ладить зачнем.

Обрадованный Алекса после сытного обеда не поленился разыскать на реке брод, и когда переправились, на том месте, где явилась игумену Пречистая Дева, обнаружился темной породы плоский огромный валун. Из него-то, отколупывая резцом мало-помалу (и капля камень точит), принялся Григорий тесать крест.

Любка-Джон.

XX век. 70-е годы

Лодку, запрятанную в кустах ивняка, первой заприметила Любка.

- Пацаны!.. небрежно кивнула она головой с коротко стриженным ежиком в сторону находки.

Пацаны лет под восемнадцать, Валька с Сережкой, с ревом лихо поломились напрямки через кусты, и не успела Любка - ростиком метр с кепкой, сухонькая, конопатенькая, в дешевом джинсовом костюмчике, сущий паренек пареньком - и сигаретку досмолить, как плоскодонка ткнулась носом в берег возле ее ног. Любка, выплюнув окурок и цыркнув слюною сквозь обкуренные зубы, сунула бережно одному из парней сумку с бутылками дешевой «мазуты», легко впрыгнула в лодку.

Приятели уставились выжидающе на новую знакомую Катю. Та, едва добрели сюда, устало повалилась на берег и полулежала теперь на траве, заголив полные загорелые ноги и завесив красивое, с подпухшими подглазьями, лицо спутанными прядями крашеных волос.

- Слабо, краля! - хохотнула Любка.

Катя, вздохнув, поднялась с земли. Гулять так гулять! Парни, робко поддерживая горячее, обтянутое тоненькой тканью сарафана тело, помогли ей забраться в лодку, примоститься на носу. Сережка оттолкнулся от берега веслом, и на середине речки просевшую почти до краев в воду посудину подхватило бойкое течение.

- Мы куда хоть? - спросила Катя у Вальки.

Он пожал плечами, покосился на воротившую в сторону веснушчатый носик Любку. Та, видать, вовсю желала от новой знакомой отделаться. Уж на лодчонке-то, гадала, эта бабенция не поплывет, струсит. И чего в ней пацаны хорошего нашли! Сразу видно птичку по полету, и вдобавок - старуха под тридцать. Но как на нее Валька пялится! И Сережке, того гляди, ворона в рот залетит!

Дернуло же сегодня завалиться за стаканом к Томке!.. У нее, матери-одноночки, в квартирке обычный бардачок. Сама же хозяйка куда-то усвистала, позабыв даже дверь запереть. Друзей-приятелей это обстоятельство ничуть не смутило, благо на столе, заваленном грязной посудой и объедками, обнаружилось все необходимое. Успели уж захмелеть слегка, задымили - Любка угощала «Нищим в горах», то бишь «Памиром», когда вздумалось Вальке заглянуть в комнатку-боковушку. Заглянул малый и пропал. И Серега - следом.

Любка сама полюбопытствовала... На кровати разметалась спящая полуголая молодая женщина, парни тормошили ее, пытаясь разбудить. Та бурчала что-то спросонок, наконец, открыла глаза и, воздев руки, обхватила за шею склонившегося над нею Вальку, притянула к себе и сочно поцеловала в губы.

- Иди к Катюше... Сладкий какой! Кто ты! - растомленно прошептала она.

Сережку в угол комнаты словно пружиной отбросило - как бы его, дикаренка, тоже не расцеловали, чего доброго. Валька в женских объятиях всякое чувство потерял, оцепенел. Любка, презрительно фыркнув, вышла из комнатки, но по сердчишку ее неприятно прокарябало, будто острым камушком прошаркнуло. Растрепанная, в накинутой кое-как на голые плечи кофточке, постанывая и потирая виски, новая собутыльница выбралась на свет божий - и тут же пацаны к ней каждый со своим стаканом кинулись спасать.

- Опохмелься, Катюша!

Катюше за столом вскоре стало жарко, невмоготу, запросилась она на волю. В погожий летний денек, хотя и близко к вечеру, знойно, в тень бы поскорее сунуться. Поплелись на речку...

...Городок на холме давно остался позади, пропал из виду, река петляла между заросшими непролазным ольховником и ивняком берегами, то сужаясь так, что над головами путешественников едва не смыкались ветками кусты, то растекаясь в широкое светлое плесо. Течение легко тащило лодку, Валька, сменив Сережку на корме, лишь лениво пошевеливал веслом, пяля на Катьку ошалелые глаза. Тихоня Серега и то подлез к ней с колодой картишек, пытаясь показать фокус-покус. Катька рада-радешенька! Задрала подол, выставила округлые свои коленки и - присушила, зараза, ребят! Любка с досады едва губы зубами не измочалила. Да что б они, два тюфяка, без нее делали! Сидели бы сиднями по домам или б комарье по рыбалкам кормили...

Это она, Любка, научила их винишко попивать, парни покорно канули за своей наперсницей в полуночное шлянье по городку и девок по общагам тискать. Ведь Любку - кто ее не знает - от заправского парнишки не отличить, вся ухваточка мальчишечья. Она и сама не помнит, когда последний раз платье надевала. Почему так - Любке и не ответить. У них в семье детки шли как грибы после дождя, и все одни девчонки. Старшая Любка, с младых ногтей порученная попечению частенько пьяненького папы, исправно переняла все мужские привычки и пристрастия.

Любка затосковала было, но тут-то и подросли два двоюродника брата-акробата, Валька и Серега. Любку с обоюдного согласия переименовали в Джона - загадочно и непонятно, и стала она за атамана, отчаянную головушку. Джон вовлекала ребят в такие круговерти приключений, что они про себя забыли - одна бесшабашная подруга была на уме, жди-дожидайся, что завтра вытворит. Любка распивала с ними бутылочку-другую - человек состоятельный, рейки все ж на пилораме собственноручно грузила - и дальнейшее само катилось-ехало. То набег на чужой огород, а то просто попойка до упаду.

В зимнюю пору, когда мороз не дозволял долго шляться по улице, Любка нашла пристанище в женском общежитии ПТУ, где учились на счетоводов молодые инвалиды. По вполне понятным причинам сии обитатели не толклись в клубе или в прочих людных местах, остерегаясь насмешек местных дураков, и Любке не приходилось бояться, что недоброжелатели выдадут ее истинный пол. Джон так втерлась в роль кавалера-залеточки, что свои парни чуть не запамятовали настоящее ее имечко, а уж девчонки в общежитии были готовы начать дележ ухажера. Но Любка обстоятельно выбрала себе сударушку и, уединяясь в темных уголках, тискала ее и лобызала на тайную потеху себе и братанам. А потом как-то попривязалась к инвалидочке, жалея ее, иногда начинала чувствовать себя неловко и пакостно. Но однажды была разоблачена и с позором вышвырнута разъяренными инвалидками из общежития...

Из узкого, стиснутого берегами речного русла течение вытолкнуло лодку опять на чистый широкий плес, и впереди на высоком зеленом взгорке замаячили, забелели развалины церквей, пестрея багряно проломами в стенах.

- Монастырь! - Сережка завозился с веслом, пытаясь пристать к плотику у берега. - Мы тут с батей сколь рыбы перетаскали! И куда дальше плыть...

По берегу вилась еле заметная в траве тропка. От деревни у погоста уцелела тройка домов, да и те кособочились под провалившимися крышами, пугающе зияли пустой чернотой оконных глазниц. Тропинка, попетляв по улочке, заросшей бурьяном, уткнулась в загороду, обнесенную толстыми отесанными жердинами. Маленький ухоженный домишко в ней приветливо поблескивал окошечками в резных наличниках. Рядом, на лужайке, лепилось с пяток пчелиных ульев.

- Гад тут один живет! - кивнул Серега в сторону дома. - Буржуй недорезанный! Граф, говорят...

- Хрен с ним! Сядем тут! - опустила сумку Любка.

Предстояло управиться с целой батареей «мазуты», мутной, с радужными разводьями, закупленной на бренные останки Любкиного аванса. Вдобавок пить пришлось из одного стакашка.

Они не заметили, как стемнело. С реки потянуло холодом. Винишко тяжело, дурью, ударило в головы, замутило, завертело в утробах, и собутыльники, подрагивая, с отрешенными взорами, стали жаться спина к спине на более-менее сухом от росы бугорке. Набрать возле заброшенных домов хламу и запалить теплинку всем было невмочь, лень. Один тихоня Сережка, дотянув из бутылки остаток вместе с мерзкими ошметками на дне, раздухарился - уж больно не давал ему покоя незнакомый остальным обитатель домика за изгородью.

- Он, сволочь, нас с батей под штраф подвел, рыбинспектор-доброволец тоже мне! Не одну сеть, падла, изничтожил! - Серега, не в состоянии перебороть праведный гнев, засипел, завсхлипывал, еще чуток и слезу пустил.

- Так вы б ему рога поотшибали! - откликнулась зло Любка, наблюдая за Валькиной рукой, воровато подлезающей Катюхе под платье. - Слабо, дак не вякайте!

- Нам? Слабо?! - вскинулся Сережка и, поднявшись кое-как, шатаясь из стороны в сторону, направился к дому. - Эй, ты там! Трухлявый пенек! Выходи!

Наклонился, нашарил в траве камешек. Рассыпалось со звоном в окне стекло, все насторожились.

- Дома никого нет! - обрадованно крикнул Серега и, вжав голову в плечи, нырнул в темноту сеней. - Поглядим, как гад живет!

Внутри дома прогрохотало - Серегу, видать, стреножила какая ни есть мебелишка. Через секунду тяжелый деревянный стул-самоделка, вынеся начисто раму, вылетел из окна на улицу. Следом - в полом проеме показалась озверелая Серегина рожа. Раскрутив перед собой вертолетиком лампадку на цепочке и отпустив ее, он торжествующе взорал и опять унырнул в темное нутро избы, производя там ужасающий грохот.

Любка и Валька подскочили, как по команде, и понеслись на Серегины вскрики. Кровь буянила, толклась в голове, кулаки зудели и чесались. Так, бывало, друганы сбегались потрясти в подворотне возле инвалидской общаги припозднившегося гуляку-студента, который после пары тумаков был готов отдать что угодно.

Серега, ухая, кромсал топором обеденный старинный стол, громоздившийся под образами в переднем углу избы. Любка с порога нацелилась на поблескивающий стеклянными дверцами посудный шкаф, звезданула его что есть силы подвернувшимся под руку табуретом и восторженно завизжала под звон осколков.

Вскоре в домике из вещей не осталось ничего целого, все было разбито, растоптано, исковеркано.

Любка сняла с божницы иконы и, деловито запихав их в сумку, вынесла на крыльцо.

- Идиоты, попадетесь на них, попухнете! - покачала головой, стоя у изгороди, Катя. - И счастья не будет.

Любка сердито зыркнула на нее, но иконы высыпала обратно за порог.

Опять стало скучно. Вино допили. Лишь Серега никак не мог угомониться, бродил по задворкам.

- Пацаны! - радостный, выкурнул он из потемок. - Там банька натоплена и вода еще горячущая! Пошли греться!

К бане рванули напрямик через огородишко, но у двери, откуда несло ядреным запашком березового веника, затоптались. Катька вдруг звонко, озорно рассмеялась и, оглядев малость подрастерявшуюся компанию, сдернула через голову сарафан. На приступке напротив двери она рассталась со всей остальной одежкой и, призывно махнув рукой обалдевшим ребятам, исчезла в жаром пыхнувшей, черной утробе бани.

- Да идите же сюда, вахлаки! Веничком попарьте, страсть люблю!

Валька и Серега, озираясь друг на друга, путаясь в штанинах, кое-как разделись и, прикрываясь ладошками, нерешительно пролезли в баню. Катьку в кромешной тьме было не видно, скорее угадали, где она есть. Пробрякала крышкой котла, зачерпывая воду, шваркнула ковшик на еще не остывшую каменку. Пар заурчал, жгучей волной ударил по банщикам. Они тут же все трое, пригибаясь, сбились в исходящую потом кучу.

- На-ко, постегай! - Катька сунула в руки Вальке веник.

Он молотил им от всей души то ли по Катькиной, то ли по Сережкиной спине - не разобрать, но когда стало казаться, что грудь вот-вот разорвется от нестерпимого жара, как спасение раздался около уха Катькин голос:

- В реку, мальчики! Айда!

Любку, скукожившуюся в своем джинсовом костюмчике на приступке у банной двери и клацающую от холода зубами, парильщики едва не пришибли дверным полотном. Поднявшись с земли, она долго еще посылала вслед удалявшимся в сторону реки трем белым фигурам, отчетливо видимым при свете выкатившегося из-за облака месяца, смачные матюги, потом, заслышав бульканье на речном плесе, истошный Катькин визг и довольный гогот парней, отвернулась и уткнулась лбом в стену, жалобно и беспомощно захныкав, как обиженный ребенок. А вопли, визг, хохот разносились по ночной реке, дробились, рассыпались отголосками в мрачных монастырских развалинах. И на все пялились угрюмо пустые черные глазницы разоренного дома.

Из жития преподобного Григория

Камень трудно поддавался зубилу, сыпал искрами, отлетевший далеко мелкий осколок рассек игумену бровь, чудом в глаз не угодив. Григорий, оставив свою работу - явно уже наметившийся остов креста, приложил к ранке тряпицу, пытаясь унять кровь. Дело все же с молитвою и божьим упованием да двигалось. Между молитвами было время и поразмыслить о житье-бытье, вспомнить молодость.

…Младенец тогда княжеский едва не захлебнулся в купели: у крестившего его Григория в груди захолонуло. Родившийся прежде времени княжич и так чуть дышал, сморщенное его личико было не розовым, а иссиня-бледным, и, хлебнув воды, он вовсе посинел. Его б крестить в жарко натопленной домовой церкви, а не под высокими холодными сводами главного городского собора. Но пожелал так отец - князь Галичский и Звенигородский Юрий, младший сын Димитрия Донского. Стоял рядом с Григорием, по-медвежьи грузный, через все лицо - нитка старого шрама, лохматая борода в разлапинах ранней проседи. Глядел он сурово, исподлобья.

Велика честь - крестить княжего сына, входить в покои без доклада, любому твоему слову князь внимает! Такой чести батюшка покойный не ведал, хотя и боярином верным был... Эх, велика честь, велика!..

Взгляд Юрия из торжественно-безучастного стал тревожным, косматые брови вовсе насупились. Слава Богу, младенец закхекал, задышал, сердчишко в его тельце затеплилось, заколотилось отчаянно, и Григорий торопливо сунул крестника в теплые сухие полотна в руках княгини и мамок. Ладанка-дощечка с закапанными воском волосиками младенца было закрутилась на месте, пущенная в купель, но не утонула, поплыла. Княжича нарекли Димитрием.

«Вот шемякнул-то его игумен, еле не захлебался...» - ехидно подначил кто-то из соборных служек. С младых лет и закрепилось за ним прозвище - Шемяка.

На княжем пиру Григорий не задержался, чуть пригубил из кубка меда, благословил вставшего поспешно вслед за ним князя и сел в монастырский возок. Лошадь, подгоняемая послушником, миновав городские ворота, проворно потащила его по наезженной колее через поле к чернеющим вдалеке маковкам церквей монастыря. Лишь за вечерней службой, внимая братскому хору, потом в келье, стоя на коленях перед образами и вглядываясь в мерцающий огонек неугасимой лампады, Григорий почувствовал успокоение. И видел себя болезненным отроком, вот так же стоявшим на коленях в домовой церкви перед иконой Спаса Нерукотворного, боялся заглянуть в темные бездонные зрачки и все больше сжимался, облизывая соленую влагу на губах. Господи, помоги, как быть-то!..

Отец, боярин Лопотов, задумал женить пятнадцатилетнего сына. Времечко охо-хо-хо лихое, подтатарское, от единственного чада потомства бы дождаться поскорей, мало ли чего - и все добро прахом. Да вот беда - боярчонок на девок не заглядывается. Ему бы в молодшую княжую дружину, меч учиться твердо в руках держать, а его при первой же пустячной потасовке промеж собою отроки из седла выбили, после ушибов да перепугу еле с ним потом отводились. Князь поморщился: худой воин. И верно, по богомольям бы только Гришаньке таскаться, колокольный звон, раскрывши от восторга рот, слушать.

- Тятенька, а как же я Бога любить буду, коли мне и жену надо будет любить? - спросил и уставился немигающе на отца голубыми ясными глазами.

Боярин отвел взгляд: ничего, женим - посмотрим. Невестушка была давно у него на примете. Дочка друга молодости, воеводы князя московского Василия Дмитриевича. Со сватами и сами всем семейством и челядью надумали ехать...

Городок.

XX век. Начало 80-х

Валька Сатюков вернулся из армии в свой городок и не узнал его. Черноголовые смуглолицые парни целыми ватагами нагло, никому не уступая дороги, перли по центральной улочке, и городишко походил на южный курорт.

Откуда Вальке и землякам его было ведать, что кто-то самый упертый в областном руководстве, мечтая одним махом ликвидировать нехватку специалистов в совхозах и колхозах, затеял эксперимент. Шустрые, полуголодные эмиссары-преподаватели из полупустого сельхозтехникума немедленно десантировались в поднебесные аулы где-то в Кавказских горах и вскоре привезли с собой «улов», от которого взвыли впоследствии не только они сами, но и весь городок, а в районе и в области ответственные товарищи за черепушки схватились.

Попервости местная пацанва пыталась организовать сопротивление иноземцам, однако разрозненные, извечно, с отцов и дедов, враждовавшие между собой группки аборигенов с разных концов оказались смяты и с позором ушли в «подполье». Пока налетевшая в мгновение ока, словно саранча, орава кавказцев тузила одних, другие топтались поодаль и посмеивались, хлопая ушами.

Разгоряченная южная кровь до рассвета гоняла гомонящие толпы взад-вперед по центральной улице, и если попадался им на пути подпитой мужичонка или парень, то без хороших тумаков не уносил ноги. Побывавшие единожды в переделке жители, пересекая за какой-либо нуждой «централку», припасали на всякий пожарный березовое полено или увесистый кол. В боковые улочки и переулки пришельцы, как истинные оккупанты, не совались, опасаясь партизанской борьбы.

Обосновались они и в Доме культуры, бывшем соборе, обезображенном и опоганенном. И местный вокально-инструментальный ансамбль на танцах через раз наяривал «лезгинку». Кавказцы вставали в широкий круг, оттесняя в углы зала кучки девок и безропотных, отчаявшихся зайти сюда пацанов. В круг выскакивала пара самых шустрых и откалывала коленца. Танцоры менялись; пьяненькие девчонки, пробравшись в круг, тоже пытались неумело сучить и топать ножками, но после взрыва хохота были выбрасываемы вон. Одну такую кралечку не шибко вежливо облапил запыхавшийся танцор, потащил к выходу, где и столкнулся с глазевшим ошеломленно на все происходившее Валькой. Сатюков, нехотя посторонившись, буркнул словцо, посмотрев с презрением на девчонку.

- Заткнись, дурак! - та вцепилась крепче в рукав кавалеру, но было поздно.

Кавалер, словно инопланетянин, издал тревожный гортанный звук, и мгновенно набежавшие его собратья вцепились в Вальку. Он прикрылся локтями от посыпавшихся ударов; его оттеснили в сторону от входа, утащили в скверик около и там уж принялись по-настоящему отводить душеньку. Прогуливавшиеся зеваки, охмуренные первомайской погодкой, косились с любопытством и опаской в сторону трещавших в сквере кустов и старались поскорее прошмыгнуть мимо. Лишь Лаврушка Кукушонок отважно сунулся в сумрак сада: «Вы че, ребята?! Опупели?» Получил по лбу и, преследуемый тройкой «черкесов», сделал ноги. Да разве словишь его: легкое тельце Кукушонка воробушком порхнуло над ближайшим забором.

От Вальки отхлынули так же разом и скопом, как и налетели. Харкая кровью, Сатюков долго еще корячился на четвереньках под кустами; у него хватило силенок выползти на смежную со сквером глухую улочку. Здесь и споткнулся об парня, лежавшего врастяжку поперек тропинки, кто-то.

- Юнец, а напился в стельку. Молодежь!

- Погоди, не бухти понапрасну! Ишь, как его извозили!

Вальку подняли и усадили на задницу два мужика, в темноте не разглядеть - чьи, да и голоса их до Валькиного слуха доносились, будто сквозь вату - по ушам, что ли, так те гады-обидчики понавешали. Сатюков не дергался, когда его повели под руки куда-то: главное - свои, родные, русские, он уж слезу готов был пустить. Очутившись в избе, заваленной едва не до потолка железным заржавленным хламом, при тусклом свете лампочки Валька узнал одного из своих спасителей - Сашку Дорофеева, по прозвищу Бешен. А другой, приволокший таз с холоденкой, - Ваня Дурило, юродивый! Вот так компания, два известных в городке дурака...

Сашка закончил в городке школу с золотой медалью, потом - один за другим - два института, осел в Питере важной шишкой в каком-то конструкторском бюро, но вышла загвоздка: загуляла красавица жена. Кончилось разводом, квартиру сразу разменять не удалось. Бывшая супружница без зазрения совести приводила полюбовника, спала с ним. А Сашка сгорал от ревности за тоненькой стенкой в соседней комнате. Жену-то он любил! И у него тогда, ночь за ночью, потихонечку съехала «крыша»... Так болтали в городке, когда Дорофеев со «справкой» возвернулся к старушке матери и, потыкавшись туда-сюда, притулился разнорабочим в конторе по благоустройству. Он исправно махал метлой, подметая тротуары, лазил с ножовкой по деревьям в парке, опиливая сучья, высаживал на клумбах цветочки и даже в подручные к главному городскому ассенизатору Федору Клюхе иногда попадал.

Все, что его ни заставляли, Сашка выполнял безропотно, только порою на него находило: выкатив испещренные красными прожилками белки глаз, он начинал торопливо лопотать что-то непонятное и загадочное для порядком струхнувшего невольного слушателя, которому вцеплялся в рукав. Гражданин убегал; Сашка несся следом. Огненно-рыжий, с обросшим густой щетиной лицом, в потрепанной, одной и для гулянки и для работы, одежке мчался он, едва не бороздя землю длинным носом, и не приведи Господь, если натыкался опять на кого. Тот несчастный, даже и не робкого десятка, только что не напускал в штаны, столкнувшись с его отрешенным, диким взглядом. Бешен, да и только!

Валька с двоюродником Серегой подрядились как-то пилить дрова у одной бабки. Напросился в подмогу Лаврушка Кукушонок, шкет двенадцати лет от роду. Проку мало, но за ручку пилы дергать сможет. Бабка разочлась, денег хватило аккурат на «магарыч», и расправляться с ним парни забрались на чердак сарая соседнего с сатюковским дома, где хозяева отлучились в гости. Валька спер из дому полбуханки черного хлеба, лучок и редиску позаимствовали на грядках у соседа. Кукушонок от предложенной шутливо стопки не отказался, и парни - скоро в армию - изумленно наблюдали, как Лаврушка, птенец желторотый, набрав побольше воздуха и выдохнув, лихо опрокинул угощение. Глаза у мальчугана вылезли на лоб, но прочухался он скоро, уткнувшись носом в хлебную корку.

- У меня навык имеется, после мамки завсегда выпивон остается, - набив полный рот перьями лука, редиской, хлебом, умудрялся при этом бурчать Кукушонок. - Жрать не найдешь, а бухнуть завсегда есть. Отец денег мне прислал на ботинки, так она винища накупила.

Кукушонок пошевелил пальцами босых, грязных ног. Когда стемнело, парни намерились прошвырнуться по огородам, посшибать недозрелых яблок. В ближайших садиках оказалось пусто, оставался крайний в квартале огород - Сашки Дорофеева. К этому времени захмелевший изрядно Лаврушка совсем скис, пришлось его тащить на себе. Яблонек в Сашкином подворье не отыскалось вовсе, обескураженные пустой тратой времени ребята принялись перетаскивать бесчувственного Кукушонка через высокий забор на улицу. Могли бы перекинуть, да побоялись зашибить заморыша. Сережка, чертыхаясь, преодолел препятствие, оставив на гвозде клок из штанов. Приготовился принять Лаврушку на той стороне, но малый, наброшенный на верх забора, застрял, зацепившись пояском за заостренные концы досок. Серега потянул Кукушонка за руки, Валька стал подталкивать за пятки, забор затрещал... Хлопнула дверь на высоком крыльце, луч фонарика заметался по огороду.

- Враги! Тревога! К оружию! - заблажил Сашка.

Сережка рванул от забора вдоль по улице, Вальке ничего не оставалось делать, как залечь промеж картофельных боровков. Кукушонок же свалился в подзаборную траву. Сашка, сбежав с крыльца, погнался за Серегой - топот его ног, обутых в кирзачи, разносился далеко окрест. Тускло, робко зажглись уличные фонари. Дорофеев вернулся запыхавшийся, что-то возбужденно лопоча под нос. В правой Сашкиной руке блеснул лезвием топор. Валька, трусясь как заяц, плотнее прижался к земле. Он долго лежал, не шевелясь, продрог весь, хотя и услышал, как скрипнула дверь за Сашкой, проскрежетал задвижкою засов. Пригибаясь, чуть ли не ползком Валька пробрался к забору и как сиганул через него - не заметил!

У родимого дома к Сатюкову метнулась тень. Серега! Двоюродники жадно досмолили прибереженный чинарик, собрались разбежаться по лежанкам, но... надумали Кукушонка поискать: неспокойно было на душе. Только решили идти, когда рассветет, в темноте-то боязно, вдруг Сашка где-нибудь подкарауливает. Кукушонок дрых себе, свернувшись калачиком в траве под забором, а рядом на песчаной проплешине на тропе отпечатался след Сашкиного сапога. Шагни бы Бешен чуток в сторону...

Теперь вот Валька - ни жив ни мертв - сидел на табуретке, приваленный спиной к стене в дому Бешена, и сам хозяин пристально разглядывал его, комкая в руках белую тряпицу. Мужики принялись врачевать ссадины на Валькином лице - все ж потом поменьше мамкиных ахов и охов будет.

- Бьют-то слабо, не по-русски, - проворчал Ваня Дурило, оставляя в покое хнычущего Вальку и раздирая пятерней на груди густую шерсть, где запутался, поблескивая, большой медный крест.

Из жития преподобного Григория

На узком волоку, сдавленном с обеих сторон дремучим лесом, на сватов накинулись ратние люди.

- Татары! - заполошно завопил кто-то из передних холопьев, увидев преградивших путь всадников в лисьих малахаях, и тут же, пронзенный стрелами, грянулся оземь.

Татары еще посшибали кое-кого из луков, но сами стояли, скалились и, щуря усмешливо узкие глаза, в сечу не лезли. Рубились свои, русские, жестоко, нещадно. Прильнувшего испуганно к возку, где причитали сенные девки и матушка, Григория рывком оторвал спешившийся с коня отец.

- В седло! Скачи, авось Господь смилуется, и жив останешься!

Только помог боярин сыну влезть на коня, как метнулся к ним из гущи дерущихся русоволосый молодец, занеся над головою меч. Но отец упредил: боевой топор рассек воздух и влепился лихоимцу острием промеж глаз - кровь забрызгала одежду на Григории и белый круп коня.

- Гони обратно! - крикнул отец оцепеневшему в седле сыну и взмахнул плетью.

Кто-то из засады бросился ухватить коня под уздцы, да куда там! Обожженный и оскорбленный болью жеребец - подарок князя - яростно оскалился, и охотник отлетел прочь. Тонко запели стрелы, одна больно чиркнула Григория по плечу, он еще плотнее прижался к конской гриве. Крики, топот позади отстали, стихли. Жеребец нес и нес...

На подворье холопы словили коня, у оклемавшегося отрока допытались, что да как, какое лихо настигло. Князь Юрий снарядил на место засады гридней, но те вернулись вскоре, и следом за их конным кольчужным строем выскрипывали телеги с голыми изрубленными телами, закинутыми попонами. Никого не пощадили лихоимцы. Горько плакал над гробом родителей Григорий, а после печальной тризны, никем не замеченный, убрел пешком в монастырь и пал в ноги седому архимандриту.

- Прими в обитель, отче... Пострига желаю.

Старец неспешно благословил отрока, подставил для поцелуя высохшую, пропахшую ладаном длань.

- Знаю, тяжко тебе в горе, боярин, но укроешься ли от него в наших стенах? От себя-то ведь не схоронишься. Не подумавши, не будешь ли потом каяться?

- Отче, я Господа с младых лет возлюбил... Молился, чтоб наставил на путь служения ему. И вот... Не чаял, что так будет, видно, время мое пришло.

- Ладно, сыне, - смягчился архимандрит; суровые глаза его под низко надвинутом клобуком посветлели. - Будь послушником, испытаем тебя.

От монастырских ворот бежал, торопился к Григорию запыхавшийся управитель имения. Отвесил поясной поклон:

- Хозяин...

- Слушай наказ мой! Имение свое раздаю всем нуждающимся в память о батюшке с матушкой. Рабам - волю. А сам, раб Божий, здесь остаюсь, - Григорий, оставив ошеломленного управителя, повернулся и посмотрел туда, где над входом в храм яро сияла ризою в лучах клонившегося к закату солнца икона Пресвятой Богородицы с Предвечным Младенцем на руках.

Валькина суббота.

XX век. 80-е годы

Валька, после того как его извозили в саду, тоже ушел в «подпольщики». Обосновался он в бабкиной заброшенной хибарке на задворках родительского дома. Сюда стали иногда забредать бывшие одноклассники, как и Сатюков, потрепанные в уличных потасовках. Вечером после стакана «бормотухи» все ощущали себя героями; стоял гвалт, румяные мальчики спорили, клялись, хвастались, а во главе стола восседал и сиял довольный Валька. Его «предки», заходя с проверкой, захлебывались в плотном табачном тумане и, проморгавшись, слегка успокаивались, видя одни и те же лица.

«Посидят, попьют. Перебесятся. Чем бы дитя ни тешилось... И с «чурками» драться, глядишь, не бегают. Хоть так да уберегутся. А чадо родное, мотавшее армейские сопли на кулак, пускай отдохнет, развеется малость...»

Дверь Валька, когда уходил, подпирал лишь батожком: воровать в хибаре было нечего, да и друзья-приятели просили не вешать замок - мало ли кому с подружкой забежать приспичит. Потому, возвращаясь однажды с гулянки и заметив приоткрытую дверь, Валька постеснялся сразу вломиться, прошел осторожно в комнату, выразительно прокашлялся и врубил свет. На диване за заборкой кто-то спал, укрытый серым потасканным пальтецом: из-под ворота выбивались космы крашеных каштановых волос. Сатюков заметил на столе листок бумаги с крупными, вкривь и вкось нацарапанными карандашом буквами: «Извините, что сплю здесь. Больше негде». Он на цыпочках подкрался к дивану и отвернул ворот пальто. Женщина проснулась и, вскинув руки, прижала к себе обалдевшего Вальку.

- Ка-атька-а! - только и прошептал он.

От Катьки пахло и дешевыми духами, и винцом, и еще чем-то таким, отчего Валькина голова безнадежно закружилась...

...Умаявшийся, он лежал под утро, прижимаясь к голой, пышущей жаром Катькиной спине, и верил и не верил. Про ту баньку памятную и купание в реке возле монастырских развалин Сатюков не раз хвастал ребятам в армии; те гоготали, принимая это за небылицу, и самому Вальке уж вспоминалось то, как сон, жутковатый и сладкий... Катька повернулась и опять обняла крепко Вальку. Не сон, значит, привиделся!

- Долгие проводы - лишние слезы! - подернутая от холода в избушке гусиной кожей, Катька одевалась быстро под немигающим Валькиным взором. - Скажи спасибо подружке Томке. Убрела куда-то, шалава, шляться, а мне хоть на крыльце ночуй. Накануне про тебя, твой домик рассказывала, адресочек-то и проронила. Приехать снова в субботу, маленький? - Катька подошла, легонько щелкнула Вальку по носу.

Тот хотел соскочить с дивана и обнять ее, но застеснялся, поджимая ноги под куртку.

Из жития преподобного Григория

На тезоименитство игумена Григория приехал в монастырь сам князь Юрий со многой дворней и боярами. После благодарственного молебна в главном монастырском храме - народу не протолкнуться - стоявшего в царских вратах с крестом в руке именинника поздравляли. От братии глаголил слово келарь Паисий. Огромный живот его обтягивал, треща, подрясник, раскосые глаза хитрющие: попробуй разбери, что в них таится.

- Ты, брате Григорие, в своем благочестивом житии яко свешник над нами, многогрешными, воссиял. Все мы сирые чуем это благоприятное тепло, от тебя исходящее. Так дозволь нам, убогим, в нем погреться, - келарь плел и плел витиеватые словеса, как паук тенета.

Сам он был далеко не равноангельского поведения: и бражничать любил, чревоугодничать, средь братии склоки затевать охотник и наушничать князю и духовному начальству горазд. Собирался ему игумен дать окорот. И из боязни, от зависти, а не от сердца, старался Паисий. Зыркнул напоследок - со свету бы сжил, а заключил елейно, тотчас замаслив глазки:

- Ведомо, кому много дадено, с того и много спросится...

Подошел ко кресту и пожелал доброго здравия князь Юрий с подросшим крестником Григориевым Димитрием, потянулись чередой ближние и дальние лопотовские родичи - как же, лестно! Вскоре от здравиц звенело у игумена в ушах, ворох поздних осенних цветов занимал в алтаре целый угол, иные из груды сложенных тут же подарков сияли златом и каменьями. Отпрянул от всей этой канители Григорий опять-таки только в келье за вечерней молитвой. Вспомнилось, как был просто послушником...

Для изнеженного боярского дитяти все было поначалу в тягость - недаром архимандрит и не хотел его принимать в обитель. Но стерпелось, а где и слюбилось с упованием на Господа. Незнающему да неразумеющему монашеская жизнь блазнится сытой и безмятежной. Григорий же не помнил, уж сколько дров переколол, воды перетаскал, пахал, и сеял, и сенокосничал. А после трудов земных, суетных вставал с братией на труд духовный - молитву. И здесь, устремляясь душою и сердцем к Богу, забывал об усталости, скорбях телесных. Выдавалось времечко свободное - влекли послушника рукописные книги из монастырского древлехранилища. Приняв монашеский постриг, Григорий с остриженными упавшими власами навсегда отрекся от мира: инок - значит иной...

Отходящий на суд Божий архимандрит напутствовал его, прерывистый голос старца был едва слышен:

- Не ошибся я в тебе... Помни и бегай от трех зол: злата, почести и славы. Храни тя Господь!

Григорий, плачущий, приложился устами к холодеющей руке.

В новые настоятели монастыря рвался Паисий, но братия мудро рассудила: выбрали самого кроткого и смиренного. И князь Юрий, наслышанный о молитвенности Григория, уме незаурядном, заложил перед правящим архиереем нужное словцо... Не хотел, не желал этого Григорий - ни суетности служебной, ни высоких почестей, ни навязчивой ласки родни, а единения с Богом, суровой постнической жизни жаждала его душа. Невозможно смотреть одним оком на землю, а иным на небо!

«Помоги, Господи! Вразуми раба твоего!..» - молился он денно и нощно.

Юродивые и Зерцалов.

Те же годы

Со своим «спасителем» Сашкой Бешеном Валька встретился вскоре опять. Бежал мимо дорофеевского дома, и - глядь! - Ваня Дурило на крыльце стоит, и не просто на настиле или на ступеньках, а залез на столбик, к которому когда-то крепились перильца, и, выстаивая на одной ноге, размахивая руками, кричит заливисто петухом. Разевшего рот Вальку едва не сшиб с ног выскочивший из ворот рассерженный участковый.

- С дураков какой спрос! - пробурчал он, окинув парня неприязненным и в то же время смущенным взглядом.

А с крыльца неслось:

- Ки-ка-ре-ку! Ура, дурдом! Кругом - дурдом! Вся жизнь - дурдом! Ки-ка-ре-ку!

Выглянул из-за калитки Бешен, заметив Сатюкова, поманил его пальцем. Валька, сторожко косясь на по-прежнему торчащего на одной ноге на столбике оборванца, поднялся вслед за Сашкой по скрипучим ступенькам крыльца.

В горнице на непокрытом столе стояла кой-какая посуда, была разложена немудреная закуска. На табуретке сидел зачуханный, смердящий старикашка - Веня Свисточек и, вздергивая по-птичьи головенкой с реденькими белыми волосиками, поглядывал на вошедших невинными, на удивление чистыми глазами. Позади Вальки и хозяина с кряком захлопнул дверь соскочивший со своего насеста придурочный Ваня.

Сатюков, присев на краешек лавки, чувствовал себя не­уютно и неловко. Свисточек, все так же невинной выцветшей лазурью глаз пялясь на него, натренированным до автоматизма движением выкинул перед собой ладошку и, расщеперив корявые грязные пальцы, затряс ею перед Валькиным носом: «Гони копеечку!» Валька и тут чуть было не полез в карман за мелочью, как тогда, еще до армии, в Ильин день - храмов праздник, когда пошли с Сережкой поглазеть на крестный ход.

Опасно: в школе как бы не влетело, но зато спокойно - среди бела дня, не в пасхальную ночь, когда через милицейское оцепление прорываться надо. Проникнуть внутрь храма братья не решились, остались дожидаться действа, поджимаясь к кирпичам церковной ограды. От скучающих на паперти нищих отделился босой, заросший свалявшимся волосом мужик, сильно прихрамывая, приблизился к ребятам и, закатив дурашливо глаза, двумя сложенными пальцами принялся молотить себя по губам.

- Дядя, да-дай ку-ку...

Ваньку Дурило ребята знали - известная в городке личность, но, устрашенные его идиотским видом, отошли от дурака на всякий случай подальше и в узком проеме калитки столкнулись с другим убогим, вернее, чуть не затоптали его, сидящего меж положенных поперек дорожки костылей. Белобрысенький, он заквохтал, захрюкал потревоженно, а когда протянутую ладошку ему не позолотили, сердито засопел, вытолкнул сквозь зубы довольно внятно крепкое словцо.

Взахлеб ударил колокол. Из церковных врат потекла толпа богомольцев, качнулись, заблистали над нею крест, хоругви.

- Гляди! Поп!

Парни повисли на ограде, цепляясь руками за железные пики ее навершия. Крестный ход с пением двинулся вокруг храма, и Валька с Сережкой намерились перебежать на другую сторону, чтобы поглазеть, как богомольцы будут возвращаться. И столкнулись за угловой башенкой ограды опять с убогими. Те поначалу ребят не заметили.

- Скупой народ пошел! - сетовал Дурило белобрысенькому вполне нормальным голосом. - Закурить даже никто не дал.

- Угощайся! - белобрысый, подойдя к нему от прислоненных аккуратно к ограде костылей, протянул пачку сигарет. Закурили.

- Как нынче посбиралось-то?

Белобрысый молча хлопнул ладонью по оттопыренному карману; глаза убогого светились радостно и довольно.

- Есть в тебе чтой-то от настоящего дурака, вот и подают хорошо, - позавидовал Ваня. - А мне мало, как ни стараюсь. Хоть и Дурилом прозвали.

- Так ты дурило и есть.

Тут нищие заметили подглядывающих за ними парней.

- Че вылупились-то? Хи-хи! - Ваня вдруг закатил глаза и, расставив широко руки, будто собрался ловить, пошел, приплясывая, на струхнувших ребят.

Белобрысый, достав милицейский свисток, залился трелью, захохотал и, подхватив костыли, заподпрыгивал на них прочь...

И вот не думал, не гадал Валька, что придется ему сидеть в гостях у Сашки Бешена между двумя столь досточтимыми людьми. До первой стопочки и кашлянуть побаивался. Выпил - осмелел. У убогих в башках скоро «зашаяло»: что-то быстро-быстро, но непонятно залопотал сам с собою Веня Свисточек, а Дурило заблажил. Заорал про «златые» горы.

- Я - философ! - резко оборвав завывания, заявил он. - Божеских наук. Втолковываю темным людишкам у церквы, что да как, лишь бы деньгу давали. Хоть и четыре класса у меня, - расхвастался вконец.

- Веня, ты у нас тогда профессор с одним-то классом! - весело крикнул Бешен.

- Читать умею, - подтвердил Свисточек и опрокинул стакашек.

- Выходит, я академик, с двумя-то высшими!

Проскрипела незапертая дверь, и вошла маленькая, закутанная в черный платок старушка; блеснули стеклышки очков на носу.

- Опять пируете? - перекрестившись на киот с иконами в переднем углу, строго спросила она. - Санко, сколько же тебе говорить, чтоб не путался с этими шаромыжниками! Ты - человек ученой! Да и вы-то че пристали к мужику? Эко, ровно поросята, в Троицы-то день!

Веня в ответ зычно икнул, невинные глазки его замутились, и он кулем рухнул под стол. Ваня закудахтал было, но старушка оборвала его:

- Полно, дураково поле!.. Выпроводил бы ты их, Санушко, пока мамкино добро с ними не спустил!

- Не могу, Анна Семеновна! Они мои братья во Христе!

Старушка вздохнула, дескать, что с тебя, простяги, взять, и тут же ойкнула, приложив ладошку к губам:

- Забыла... Василия Ефимовича проведывал? Нет? Эх, ты...

- Сейчас же, немедленно! - засобирался Сашка. - Кто еще со мной?

Дурило сонно зевнул и со стуком уронил голову на стол.

- Запрем их. Пусть дрыхнут...

На улице смеркалось. Двухэтажный темный дом с чуть заметными бликами света из-под занавеси в окне верхнего этажа оказался Вальке по пути. Сатюков побрел бы и дальше своей дорогой, но Бешен придержал его:

- Зайдем!

- Расскажешь потом, Санко, как он там! Мне-то на скандал не след нарываться, - старушка попрощалась и ушла.

Сашка стучался долго; наконец где-то вверху скрипнула дверь, дребезжащий старческий голос спросил: «Кто там?». Бешен назвался. Зашлепали по лестнице шаги, при свете керосиновой лампы открывший дверь старик выглядел пугающе: трясущаяся плешивая голова, на усох­шем личике густели тени. Сашка помог хозяину, поддерживая под локоть, подняться обратно в лестницу, и в светлой уютной комнатке Валька по-настоящему разглядел его. Сатюков думал, что давным-давно старикан этот помер. Ведь Валька еще совсем сопливым пацаном был, когда на городковской танцплощадке, не «оснащенной» еще ни гитарным бряком, ни заполошным барабанным воем, ни вытьем и ором местных дарований, простецкая советская радиола исправно в субботние и воскресные вечера раскручивала свой диск - и любую пластиночку ставили на утеху публике.

А что за публика собиралась! В меньшинстве - на площадке, в большинстве - около. За высоким, обтянутым металлической сеткой барьером, будто в скотском загоне, на дощатом помосте в одном углу толклись парнишки-малолетки, в другом - их ровесницы. Было рановато - и радиолу в крашеной будке запускали время от времени. Мальчишки и девчонки суетливо дергались, толкая локтями друг дружку. Молодежь повзрослей, посолидней подходила в сумерки. Тут и репродуктор, подвешенный на дереве, верещал не умолкая, и пол ходил ходуном под ногами резвящихся, грозясь обломиться. Стволы столетних лип с корою, изрезанной ножичками и прочей колющей штуковиной, обступавших танцплощадку, подпирали могучими плечами подвыпившие застарелые холостяки; меж ними, яростно отбиваясь от комарья, выглядывали своих чадушек, скачущих за барьером, мамаши. У их подолов путался зеленый ребячий подрост, норовя в удобный момент перешмыгнуть через сетку. В потемках в глубине парка вспыхивали потасовки, кто-то кого-то с улюлюканьем гонял, кто-то ревел ушибленным телком. Люд же, самый разношерстный, прибывал и прибывал, словно осы гнездо, облепляя барьер танцплощадки...

После современной легкой музычки из раскаленного колпака репродуктора плавно плыли звуки старинного вальса. Распаренная толпа уморившихся танцоров, отпыхиваясь, сваливала к лавочкам посидеть, если хватало места, а в освободившийся круг неторопливо входил невысокий плотный старичок. Полувоенный френч ловко обтягивал его сутуловатую фигуру, на ногах поблескивали скрипучие хромачи. Аккуратный пробор седых волос, подкрученные вверх усы. Старик выбирал «даму», слегка склонясь к ней, приглашал на танец. Девка млела, не смея отказать, и осрамиться побаивалась, но, наконец, соглашалась. Кавалер легко вел ее, откинув немного назад красивую голову, лихо кружил, и самая неумелая деваха входила с ним в раж, забывала про свои «ходули» - на удивление, ступали они как надо, и вертелось, плыло все у девчонки перед глазами - хорошо-то как! Старик, словно двадцатилетний, падал на одно колено и стремительно, под восхищенное аханье зевак, обводил даму вокруг себя. Набегали другие пары, в основном девчонки, суматошно кружились, кто как умел, а над парком затихали последние аккорды «Дунайских волн»...

Нет, старичок Зерцалов был теперь не такой шустрый и бойкий. С бескровным лицом, с коричневыми пятнами на лбу и на щеках, с заплывающими в мутной мокроте, беспомощно глядевшими глазами, но по-прежнему в наброшенном на плечи френче, он шаркал в тапках по горнице. При слабом свете настольной лампы в простенках между окнами, прикрытыми шторами, виднелись какие-то картины в массивных, украшенных резьбою рамах, передний угол занимал огромный рояль; с другой стороны во всю стену чернел громоздкий буфет с затейливыми фигурками и узорами. Старик прошлепал к письменному столику с чернильным прибором, в который были вмонтированы остановившиеся часы с трубящими в рога статуэтками охотников, сел на стул с высокой, из витых деревянных прутьев, спинкой. В горнице-музее Зерцалов сам был наподобие экспоната, разве что живого.

- С Троицей вас, Василий Ефимович! - громко проговорил, чуть ли не прокричал Сашка и вперился куда-то в угол. - Вот незадача! Лампадка-то не горит!

Он вскочил на стул, чиркнул спичку и запалил огонек, высветивший святой лик на иконе. Валька грешным делом подумал, что хозяин сейчас заругается: мало кому чужое самоуправство, вдобавок с прыжками и скачками, понравилось бы, но Зерцалов, подшлепав к Бешену и взяв его за руку, поблагодарил:

- Спаси Бог... Сижу ровно нехристь.

Сашка, перекрестившись, вдруг запел сильным чистым голосом:

- Благословен еси Христе Боже наш,

Иже премудрые ловцы явлей,

ниспослав им Духа Святаго,

И теми уловлей вселенную,

Человеколюбче, слава Тебе!

Старик, тоже глядя на икону, подтянул хрипло, еле слышно тропарь. Мало что понимающий Валька вздрогнул, когда где-то сбоку отворилась дверь. В проеме ее стояла, опираясь на костыль, старуха. Сатюков узнал ее тотчас по крючковатому носу и близко сведенным к нему маленьким злобным глазкам - билетами бабуля торговала на той танцплощадке и частенько, высунувшись из окошка кассы, напару с контролером орала благим матом на парнишек, норовящих прошмыгнуть мимо. И тут завопила:

- Распелись-то, разорались, как анкоголики! Спать мешаете! Опять этого дурака пустил! Сколько раз говорила. Уходите-е!.. - свирепо застучала она костылем.

- Маруся, пойми! Александр с юношей просто навестить зашли, с праздником поздравить, - попытался несмело возразить старик, да куда там.

- У них в церкви каждый день праздник! - понесло старуху. - Только и ладят, чтоб своровать и пропить.

Сашка с Валькой попятились к выходу, Зерцалов замыкал своими шаткими шажками отступление.

- Вы уж извините ее, она нервная, больная, - он, прощаясь, слабо пожимал гостям руки. - Александр, пока лето, отвезите меня в Лопотово, в монастырь... Покорнейше прошу! Перед смертью побывать бы там еще разок!

- Сделаем, сделаем! - кивал Сашка.

Уходили, оглядываясь. Фигурка старика с керосиновой лампой в руке долго еще, провожая, жалась в дверях на крыльце.

Из жития преподобного Григория

Перед Рождеством по санному пути тронулся обоз с кое-каким купецким товаром в Ростов Великий. С ним пустился в путь и игумен Григорий, собираясь поклониться ростовским святыням, прихватив с собой парнишку-келейника. Бодрой рысцой бежали лошади, на взъемах переходили на неторопливый шаг, втаскивая возы, зато под горку полозья саней только весело выскрипывали в разъезженных колеях. Гнали веселые артельщики с товаром и не чаяли, что поджидала их курносая с косой на плече. На перепутье дорог уже недалеко от города загнала пурга заночевать на постоялом дворе. Теснота, спать завалились вповалку. Григория среди ночи кто-то тронул за плечо.

- Баба, энто, за печью помирает... Спроводил бы.

Игумен, разбудив келейника и переступая через тела спящих на полу людей, добрался до задвинутой в запечек лавки. Зажженный пук лучины высветил кучу тряпья; из него проглядывало лицо, непонятно - молодое или старое, тени от огня пугающе трепетали на нем.

Григорий положил ладонь на холодный, в липкой испарине, лоб женщины. Опять кто-то шепнул в ухо:

- Кончилась... Упокой, Господи, душу рабы твоея...

Игумен провел ладонью по ее лицу, закрывая выпученные глаза. Лучина пыхнула ярче, и Григорию показалось, что изведенное судорогой, застывшее лицо оскалилось в зловещей ухмылке. Келейник рядом гнусаво забубнил Псалтырь...

В Ростове обозников свалил мор. На телах, на лицах больных вспучивались нарывы и лопались, превращаясь в страшные гнойные язвы. Двух чернецов, брошенных в санях посреди улочки полувымершего города, подобрала чья-то добрая душа. Мечущихся в горячечном бреду привезла в опустевший ближний монастырь, где уцелевшие иноки снесли их в общую отгороженную келью для умирающих. Затихло вскоре все там: ни стона, ни воздыхания...

В келье той уже порешили не топить печь, боялись приблизиться - мор, говорили, в городе пошел на убыль, живым остаться можно. Со страхом взирали на занесенную снегом крышу последние насельники монастырские. Дверь неожиданно отворилась, и, пошатываясь, держась за нее, выбрел высокий изможденный чужак-чернец, захлебнулся морозным воздухом и, сделав несколько неверных шагов, упал на колени в снег. Воздев руки, захрипел надсадно:

- Братие, помогите! Живой я, замерзаю...

Катерина

Две девчонки, поблескивая ляжками, едва-едва прикрытыми юбчонками, излишне взбодренно вышагивали прямо по середке шоссе. Тяжелый военный грузовик, обгоняя, потопил их в облаке сизой вонючей гари и пронзительно засигналил, солдаты, сидящие в кузове, загоготали. Семнадцатилетние соплячки разродились в адрес обидчиков отборным матом. Мимо кучки людей на остановке автобуса прошли, независимо задрав носики, покручивая задами, обе румянощекие, стройные. Женщины осуждающе поджали губы, примолкшие же мужички шарили по фигуркам девчонок, свернувших на дорогу, ведущую к воинской части, жадными взглядами.

«Мокрощелки!» - в сердцах вздохнула Катька, вроде и осуждая их, и завидуя тоже. Верно, ни заботушки, ни тоски. Стаканище водяры да жарко обнимающий под кусточком голодный солдатик, а то и не один... Хотя мало завидного-то, уведет эта дорожка черт-те знает куда. Но все же проще: переспала с солдатиком и забыла напрочь про него. И перед муженьком, глядишь, не оправдывайся, где да с кем ноченьку проваландалась. Вспомнился Катьке муж законный Славик...

Дернул же леший связаться, спутаться накрепко с ним, заводским инженером из райцентра. На целых пятнадцать лет старше. Лысоватый, щуплый, руки ниже коленок болтаются, будто у обезьяны, улыбается - скалит вставные зубы, точь-в-точь приноравливается тебя слопать; бесцветные глаза навыкат под самый морщинистый лоб. Уж так опротивел, обрыг за немногие годы совместной жизни! А тогда Катька на инженеришку этого с ходу глаз положила...

Опившаяся сладкого деревенского пива на выпускном вечере после школы-восьмилетки, Катька была на сеновале лишена невинности тремя одноклассниками, и стала после того девушке шапочка набочок. Катька, протрезвев, никому и не подумала жалиться, отряхнула смятый подол платья, смахнув сенную труху, добрела до пруда, выкупалась. Трясясь голышом на предутреннем холодке, всплакнула было, но, закусив губу, надернула платье и побрела к отцу в деревеньку.

Она настырилась пожить в райцентре - нескольких сросшихся рабочих поселках, утопающих в болотистой низине возле Сухоны-реки и денно и нощно удушаемых клубами фабричного ядовитого чада. Катька помыкалась здесь туда-сюда, в конце концов надоумил ее кто-то приткнуться - ни много ни мало - на курсы шоферов. Устроившись на работу в одну «шарагу», получила Катька дряхлый, сыплющий запчастями «москвичонок». И не вылезать бы ей, чумазой и провонявшей бензином, из-под него, да много нашлось охотников автомобилю ремонтишко любой учинить, так что Катерине о привлекательности своей заботиться не пришлось.

Девятнадцатый годок шел девчонке - цветок. И каждому - будь то сопливый, только что от мамкиной юбки парень иль почтенный папаша семейства - желалось отщипнуть от него лепесток. Катька особо не церемонилась, давала, не скупилась. Даже престарелый, еще хуже своего служебного «Москвича», начальник «шараги» Иван Семеныч, бывало, не удерживался, клал сухую, испещренную сиреневыми жилками ладонь на округлое Катькино колено, елозил ею по ноге, щуря блаженно глаза, и Катька понимающе терпела.

Славик прикатил за какими-то бумагами к Ивану Семеновичу на изрядно потрепанной, но собственной «Волге». Что-то не сладилось, пришлось ехать в соседний городок, и провожатой инженеру, хитроумно сославшись на хвори, Иван Семенович отрядил Катьку. По дороге - слово за слово, у Славика нашлась бутылка шампанского с шоколадкой, придорожный лесок красотою попутчикам приглянулся, да и погодка пригожая шептала-нашептывала...

Катька, которой приходилось прежде довольствоваться парой стаканов дешевой «мазуты» или ж, на хороший конец, водки, долго не ломалась. Славик оказался в делах блудных не промах, с грубой угловатой шоферней, норовящей сграбастать в железную хватку в свое лишь удовольствие, близко не поставишь. И Катерина вцепилась в него жадно, до одури... Они встречались почти каждый вечер, укатывали на машине куда-нибудь в глухомань, подальше от глаз, и жарко любились ночи напролет. Славик изоврался весь жене и двум пацанам насчет «командировок», но синие мешки под глазами и иссохшее тело, колеблемое ветерком, мертвецки непробудный сон в редкие ночевки дома выдавали мужика. Супруга с ним развелась. Славик, особо не огорчаясь, затеял шумную пьяную свадьбу с Катькой. Гордо задирая нос, довольнешенек, косился он на юную невесту с изрядно выпячивающим под подвенечным платьем животом.

Славиковой родни, презревшей его за такой поступок, на свадьбе почти не было, собралась многочисленная веселая Катькина родова. Лихо отплясывал отец, сеструхи перешептывались и посмеивались за столом, разглядывали свою старшую с выкурнувшим невесть откуда женишком, мать с грустью вздыхала, не ведая, радоваться ей или печалиться. За последним дело не стало. При дележке имущества с бывшей супружницей свою «Волгу» Славику пришлось продать: пополам машину не распилишь, а из квартиры уйти в комнатенку в бараке. Мстительная первая жена накануне развода побегала по всяким комитетам: Славик схлопотал по партийной линии добрую выволочку, и на службе его из главинженеров с ходу выперли, как юнца на побегушки поставили.

К дочке в полутьме барачной каморки Славик не торопился питать отцовских чувств, охладел и к Катьке, исчезал подолгу неизвестно где и возвращался пьяным и злым на весь свет. Катька пробовала жалеть несчастного муженька, даже не выясняла уж, где его черти порою носили. Но когда Славик, заросший колючей щетиной после очередной «отлучки», сытый вдрабадан, оскалился злобно на старавшуюся стащить с его ног сапоги жену: «Из-за тебя всё, сучка, потерял!», у нее всякая жалость пропала. «Так ведь тебе, старому хрену, молоденькой захотелось!» - крикнула она. Славик вцепился ей в платье, разодрал его. Катька оттолкнула опротивевшего окончательно мужа, ушла на улицу, долго ревела на крыльце под доносившийся в неприкрытую дверь равномерный храп супруга....

Подговорив соседскую бабку поводиться с дочкой, она устроилась на завод гонять на каре. Вздохнулось легче. Славик вскоре втяпался в нехорошее дело: с мужиками стянул с завода какие-то детали и пристроил их по сходной цене - на гулянки деньжонки требовались. Еще по дымящимся следам «коммерцию» разнюхало ОБХСС, ушлые Славиковы компаньоны отвертелись как-то, а Катькиному муженьку пришлось сесть на «зону». Катька вновь искренне пожалела его, когда он, стриженный наголо, лопоухий до несуразности, исхудалый, при первом свидании жадно вцепился в ее тело. Но потом то ли ему показались подозрительными чересчур излишние ласки жены, то ли насытившись, просто из «профилактики», Славик больно крутанул сосок на Катькиной груди и взвизгнувшей супружнице закатил пощечину. «Шлюха! Сука!» Катька бы легко, как перышко, могла сбросить его с себя, но лежала беспомощная, раздавленная...

После той ночки в комнатушке с зарешеченным окном пошла она по рукам. Увлекалась не только холостяжником, отбивала и мужей от законных жен. Мужички, и писаные красавцы и плохонькие, лядащие, убийственно летели к пышногрудой улыбчивой Катюхе мотыльками на огонь и, недолго потрепыхавшись, с подпаленными крылышками уползали виниться перед своими половинами. Катька, выжав и выпив до капельки очередного «хахиля», расставалась с ним через недельку-другую без особых сожалений, благо уже начинала погуливать с другим, а кто-нибудь третий топтался на «подхвате». От нее не убудет. Так стали утверждать злые языки. И в родимом ли городке появлялась Катька, или шагала по улицам задымленного, грязного райцентра - недобро косились и шипели на нее бабы, и жадными глазами провожали ее фигуру мужики, крякая, скобля в затылках. Кое-кто, побойчей и понахрапистей, позабыв про жену и детушек, бесстыже лип к Катьке, сыпал шуточками-прибауточками, норовил шлепнуть ее по ядреному заду. Однако с некоторой поры руки распускать стали побаиваться...

Катька не смогла простить Славику того унижения на тюремной «свиданке», больше не наведывалась, хотя и посылал он ей жалостливые, зовущие письма. Срок у него был небольшой - для него долог, а для Катьки это время промелькнуло почти незаметно. Вторую дочку прижила, и кто отец, затруднилась бы ответить. День настал, которого она страшилась и желала, чтоб оттянулся он как можно дольше. Возвернулся Славик. Катька, разузнав, что освободившегося муженька видели подходившим к дому, а потом еще и в пивнухе, завалившись к подруге, напилась в стельку и только уж после заявилась домой, разве что не валяясь и с размазанной по всему лицу «штукатуркой». Она смутно помнила, что говорил, кричал Славик, провалилась вскоре в бездонную черную яму и очнулась от боли, лежа ничком на полу, полуголая, со связанными за спиной руками. Муж расхаживал около, подпинывал ее под бока носками сапог.

- Очухалась, сука?!

Славик со злобным смешком всадил от души Катьке пинок, что она взорала, и кряхтя - откуда у слабака и силы взялись! - рывком перевернул ее на спину.

- Раскорячилась, шалава! - он сел на табуретку напротив пытавшейся подняться с пола жены и бесполезно сучившей ногами, издевательски захохотал, с презрением разглядывая Катьку, смачно харкнул на нее. - Наслушался я про тебя в пивнухе. Что с тобой, стерва, и сделать? Прикончу...

Катька, перестав двигаться, обреченно растянулась на полу, отвернув от Славика в сторону лицо, и прикрыла глаза. Будь что будет... Славик вдруг спрыгнул с табуретки, бухнулся на колени и подполз к Катьке, сипя что-то жалостливое, мокрыми противными губами ткнулся в грудь.

- Пошутил я, Катя! На «понта» хотел тебя взять, поучить маленько. На «зоне» о тебе только и думал.

- Руки развяжи!

- Сейчас! - Славик проворно распутал жене руки.

Катька, брезгливо отстранившись от него, встала, прислонилась плечом к теплой печной кладке, принялась разминать затекшие кисти рук.

- Лучше бы ты не возвращался....

- Я?! - тонко взвизгнул Славик. - Гулять понравилось? Я тя порешу-у!

- Трус! Только с пьяными бабами и воевать! Бей!

Славик, ретиво заверещав, схватил маленький топорик для щипания лучины, но Катька - откуда и силы взялись, может, когда увидала на мгновение лица дочерей - опередила мужа, шлепнула его по лысому темечку увесистым березовым поленом. Мужичок по-заячьи вякнул и, выронив топор, затих на полу. Катька в задумчивости подержала в руках изодранное в лохмотья платье, бросила его на тело Славика, накинула на себя халатик и пошла заявлять в милицию - человека убила. Думала - посадят, а присудили год «принудки».

…Подъехал долгожданный автобус, пассажиры, толкая друг друга, устремились в салон поскорее занять места. Катька пропустила всех вперед и еще стояла какое-то время, колебалась: ехать - не ехать. Но, представив красивого юного мальчика, ждущего ее в городке, усмехнулась, взбираясь в автобус: «Ничего, Екатерина Константиновна, не все, видать, еще от жизни ты взяла!»

Из жития преподобного Григория

Как злой недуг может изломать, изуродовать человека! К выползшему из мертвецкой кельи и распростершемуся беспомощно на снег пришлецу боялись приблизиться оставшиеся в живых иноки, крестились, шептали молитвы, воздев руки к небу. И все ж утащили, хоть и опасливо, незнакомца в тепло; страшась вида его, отпоили и откормили с ложечки.

Настал день, когда Григорий сам смог подняться со своего соломенного одра. Взяв бадейку, он побрел по воду к роднику возле монастырской стены и в натекшем озерке, прежде чем зачерпнуть воды, увидел свое отражение и с ужасом отшатнулся. Снизу глянул на него некто со страшными рубцами язв на лице, с провалившимися глазами, заострившимся носом. И опять слабость расхватила тело: Григорий, выронив бадью, чуть ли не ползком добрался до кельи. Молчальник, - братия подумывала, что все ли у него после болезни с речью ладно, - он вовсе замкнулся, и кое-кто из иноков решил, что и разумом повредился. Но Григорий, что бы ни делал, пребывал постоянно в молитве. Хворь смогла исковеркать плоть, но дух в высохшем, как кость, постаревшем, поседевшем до поры чернеце ей победить не удалось.

Как-то под осень в монастыре попросил приюта небольшой отряд ратников. По измученному виду их, усталым коням можно было догадаться, что проделали они дорогу дальнюю и мчались, как от погони. Так и оказалось. С конниками был возок, из которого бережно вынесли раненого боярина с проступившей кровью на наспех намотанных повязках.

- Костоправ есть средь вас? - спросили у монахов.

Старенький инок Арсений, утвердительно тряхнув седой бородой, потянул за рукав подрясника Григория - подможешь! Врачевал старец раны, шепча молитвы, легкою рукою. Боярин был без памяти, стонал, бредил, а к вечеру, отпоенный зельем на травах, пришел в себя, заозирался тревожно, видя подле себя людей в черных одеждах, но, заметив спокойное лицо старшего ратника, утих.

- Люди мы князя московского Василия Васильевича, - через силу, хрипя, заговорил он. - Князь Юрий Галичский Москву взял, себя заместо племянника своего - законного нашего государя - вознамерился поставить. Василий наш юн да неумел, в боярах измена открылась. Сеча!.. А опосле из наших кто как ноги уносил. Мы вот от погони насилу отбились...

Григорий почувствовал, как зазудел, а потом и заболел старый шрам на плече от своей - русской! - стрелы; представилось, будто наяву: русичи же русичей рубят яростно на лесном волоку, а поодаль усмехаются татары...

- Я пойду к Юрию! Усовещу! - громко вырвалось у Григория.

Монахи испуганно и удивленно, впервые слыша его звучный голос, оглянулись - пришлец прежде одними знаками изъяснялся, как немтырь. Боярин тоже глянул на него с сожалением, словно на умалишенного:

- Станет ли тебя, сирого мниха, князь слушать? Башку долой - и делов!..

Рикошет.

XX век. 20-е годы

Место для расстрела выбрали на берегу реки в густом ельнике у древнего каменного креста. Сюда, как царь отрекся от престола, опасались заходить богомольцы - всякая нечисть и нежить, расплодившись, кружила-путала людей средь бела дня, широкую натоптанную тропу завалило ветроломом, лес надвинулся на нее, плотно сжимая, топорща над нею колючие еловые лапки. Они нещадно секли по лицам приговоренных, бредших со связанными за спиной руками.

Их было четверо. Два босых парня-дезертира, загорелые, схожие меж собой, с ежиками остриженных соломенных волос, испуганно поглядывали по сторонам, как будто на что-то еще надеясь, сжимали и разжимали пальцы скрученных веревкой рук, пытаясь освободиться. Молодой монашек с бескровным восковым лицом, потупя взор и шепча молитвы, поотстал от парней, и кто-то из безусых красноармейцев грубо подтолкнул его прикладом винтовки в спину: «Переставляй ходули, поповское отродье!» Монах посмотрел на служивого чистыми, отрешенными от мира глазами, и тот отвел взгляд, воровато заозирался, бурча: «Чего пялишься-то, иди...»

Четвертый, военной выправки старик с седыми бакенбардами и вислыми усами, в залатанном крестьянском армяке явно с чужого плеча, мотавшемся на поджаром теле колоколом, брел последним и часто оглядывался, обреченно ожидая, что вот-вот... Сразу за источенным временем крестом, раздвигая ельник, тянулась ложбина, густо заросшая багулой; где-то на дне ее вызванивал целебный родничок. Тут же в траве возле свежевырытой ямы сидели и курили красноармейцы. Они повскакали, невпопад отдавая честь председателю ревтрибунала и командиру отряда.

Приговоренных поставили в ряд, лицами к кресту. Председатель ревтрибунала Яков Фраеров, нескладный, в долгополой шинели, поблескивая стеклышками пенсне, близоруко вперился в листок бумаги: «За самовольное оставление части... За ведение пропаганды против Советов среди населения приговариваются к высшей мере...»

До Зерцалова смысл дальнейших слов комиссара дошел не сразу.

- Что вам говорю? Оглохли? Командуйте, товарищ начальник!

Фраеров пристально, с нескрываемой ехидцей, ожидающе уставился на Василия.

- Отделение, в шеренгу - становись! - негромко скомандовал Зерцалов.

- Готовсь! - Василий, косясь на Фраерова, выжидающе пощипывавшего тонкими длинными пальцами реденькую козлиную бороденку, вытянул из ножен шашку.

- Пли! - то ли сказал, то ли лишь взмахнул ею.

Линия винтовочных стволов качнулась, выплюнув огонь. В последний миг монах повернулся и, воздетой дланью благословляя убийц, пронзил Василия взглядом небесно-голубых глаз... Зерцалов свалился как подкошенный - пуля, отрикошетив от поверхности каменного креста, угодила ему в голову. Сквозь сгущающийся кровавый туман Василию почудилось, что слышит слова Фраерова: «Отказался - и его б туда, к ним!»

- Уж лучше бы... - успел прошептать он, прежде чем провалиться во тьму...

У Василия Зерцалова, бывшего юнкера, так и не успевшего надеть офицерские погоны, последнее время жизнь состояла из цепи случайностей. Из старой столицы, уцелев в бою в Кремле, вместе с несколькими такими же растерянными и перепуганными мальчишками-земляками он сбежал, забившись в попутный состав, в Вологду к дядюшке под крыло. Старик встретил его в своем обветшавшем, но уютном доме, обнял прильнувшего племянника, гладя по плечам. Прослезились оба. Не говоря ни слова, дядюшка, смахнув ладонью мокроту с обвисших седых усов, повел Василия чаевничать. Прислуга, верно, разбежалась: в пустом доме дядя обретался один. Но он, застарелый холостяк и бывший драгун, похоже, не предавался унынию, захлопотал, ставя самовар. Василий разглядывал дядю: в обычном бесшабашно-добродушном выражении лица его появилась заметная озабоченность, ожидание. Зерцалов-младший, добираясь до дому, замечал такое в глазах многих.

- Что притих-то, рассказывай! - излишне бодро воскликнул дядюшка.

Василий в ответ пожал плечами.

- Да-с! А у нас пока тихо.

И еще большая озабоченность померещилась племяннику в быстром взгляде из-под насупленных мохнатых дядюшкиных бровей.

Эх, дядя! Кабы не ты.... Рано померли тятенька с маминькой, и он старшую сестрицу Натали в институт благородных девиц устроил и потом замуж за хорошего человека выдал, а Васенька под его приглядом из хлипкого болезненного мальчугана вымахал в крепкого малого - в юнкерское училище его дядя определил: семейное дело, брат!

- А где Натали?

- За границу с мужем уехали... Дай бы, Господи, чтоб все поскорее утихомирилось!..

Нет, видно, дядюшкины слова были не Богу в уши - подошло времечко, потревожили новые власти и старого и малого. Люди в гражданском, с красными повязками на рукавах подняли Зерцаловых грубым стуком и увели среди ночи. В загородке возле «казенной палаты» топталось с полсотни разного возраста человек, бывших военных. Провели внутрь здания нескольких женщин. Замерзшие нахмуренные арестанты встречали серый рассвет. Наконец, погнали всех в низкие ворота полуподвала.

- Зерцалов! Васька! - окликнул кто-то из кольца охраны, смуглый, кучерявый, в кожаной куртке. - Не узнаешь?

Яшка Фраеров! Сын управляющего соседним имением Зубовских. Неведомо откуда привез тогда хозяин Платон Юльевич нового управляющего, черноволосенького, шустрого, то ли молдаванина, то ли цыгана. С ним и отпрыск прибыл - нескладный, худой, в очках. Подружились с ним, когда с дядюшкой приехали в гости к Зубовским в имение. У девчонок - Натальи и хозяйской Маруськи - свои дела-делишки, а Ваську потянуло на деревенские задворки. Там и услышал он шум и крики: трое пацанов почем зря тузили четвертого. Обидчики, по одежке видать, крестьянские или дворовые, а супротивник их одет почище, по-барчуковски. «Трое на одного!» - вскипело Васькино сердечко, он ринулся в бой... С расквашенными носами обидчики отступили, но и Ваське, и тому, ходуле нескладному, досталось хорошо. Отерев разорванным рукавом с лица кровь вперемешку с грязью, он протянул Ваське руку: «Спасибо! Век не забуду». Видались с Яшкой и после мимоходом; потом он пропал. Слышал Василий, что якобы устроил его Платон Юльевич в университет, а там Яшка в революционный кружок затесался, а потом вроде и в тюрягу загремел. Под стать бате, у которого за лихоимство дело до суда дошло, пока барин по заграницам путешествовал и, нежданно-негаданно вернувшись, отчета спросил. А теперь Яшка, все такой же нескладный и худой, поскрипывая блестящей кожей куртки, стоял напротив.

- Давненько не виделись... Да-а! Но раз повстречались, значит, судьба. Давай-ка отойдем. У меня сразу интерес к тебе заимелся... Я сейчас предревтрибунала и комиссар отряда ЧОН. Мне командир толковый нужен. Пополнение набрали - одни чалдоны, скоро выступать, а они не знают, с какого конца винтовка стреляет. Ты - человек военный.

Яшка перехватил взгляд Василия, провожавший согбенные спины последних исчезающих в темном провале ворот полуподвала арестованных офицеров.

- Этим дядечкам я не доверяю: сколько волка ни корми... Согласен?

Василий, глядя на медленно сходившиеся створки тяжелых, обитых железом ворот и чувствуя гуляющий неприятный холодок между лопатками, кивнул. Спросил только:

- А с ними что будет? С дядей?

- Разберемся. А дядя твой тоже пусть пока у нас погостит, мало ли что учудишь, - Яшкин вороний глаз жестко прищурился.

Сотню мобилизованных парней Зерцалов исправно муштровал, учил владеть оружием, рыть окопы - в училище не только изящные танцы с мадмуазелями осваивал - и старался не думать, что скоро отряд, по утверждению Яшки, перебросят на фронт, где придется стрелять в белых (соотечественников!). Господи, отведи!.. И вот пришлось...

Дезертиров брали на монастырском подворье. Один поднял руки сразу, два других пытались бежать. Того, что погрузнее, догнали и сбили с ног, принялись охаживать сапогами по бокам почем зря. Третий, легкий на ногу, пометавшись вдоль ограды, приноровился было заскочить на командирского коня, привязанного у ворот, и тут-то его Яшка, аккуратно и не спеша прицелившись, снял выстрелом из маузера.

- И этих в расход! - кивнул на других.

- Люди, опомнитесь! Что вы творите, тут же святое место! - откуда-то выбежал монах, вздернул черные рукава рясы, как птица крылья, - и тотчас же смяли, обломали их.

- Так-с, святой отец, пособничаешь, укрываешь?.. Облазьте-ка все закоулки! - приказал Фраеров красноармейцам.

Те вскоре приволокли упиравшегося старика, по виду - барина, хоть и оброс он, как мужик, и в одежке был крестьянской.

- Никого больше нет! - доложили. - Две бабы еще больные. Тоже сюда?

Яшка отмахнулся, подошел к испуганному старику вплотную.

- Доброго здоровьица, Платон Юльевич! Эх вы, на старости лет да контрреволюцией заниматься! Сынок ваш - белый офицер, и вы, как вижу, не сидите сложа руки. Окопались тут с монахами, силенки для мятежа копите, людишек подходящих пригреваете. Знаем мы вас!

Фраеров грозил с укоризною пальцем, а Зубовский вглядывался в Яшкино лицо подслеповато:

- Не признаю, кто. Но видел где-то…

- К ним его!

Красноармейцы подхватили старика под локти, подтащили к другим приговоренным.

- Я не враг... Я смуту хотел в монастыре пересидеть. Жена больна, дочь тоже, куда идти... - скороговоркой бормотал он.

В нем, скрюченно-обреченном, в самую последнюю минуту узнал Василий бывшего соседского помещика Зубовского...

Спустя десятилетия Василий Ефимович благодарил ту отрикошетившую от каменного креста пулю, едва не лишившую его жизни. Что было б, случись все иначе? Кем бы он стал? Убийцей, послушным палачом новой власти? Зерцалов, сидя в кресле, щурясь от света настольной лампы, вопрошал вслух невидимого в полутьме комнаты собеседника. Впрочем, ответа так и не дождался; припомнилось что-то, пришло на ум, и старик принялся опять рассказывать. Такое повелось с ним с той поры, как пришлось оставить монастырское Лопотово...

Визит незваных гостей Сашки Бешена и Вальки взволновал старика, напомнил о Лопотове, и Зерцалов рассказывал и рассказывал тому, молчаливому и все понимающему. Все равно чуть слышный шепот никому не докучал: давно спала за стеной жена, и лишь в одряхлевшем нутре старого дома порою что-то скрипело или стонало.

/Из жития преподобного Григория

Вокруг московских палат княжеских - подозрительная настороженность: галичане в чужом городе чувствовали себя неуютно. У ворот стража едва не воткнула в грудь Григорию копейные древки: смотрела люто, исподлобья.

- Мне б к князю Юрию Дмитриевичу! - попытался отвести рукою древко Григорий.

Стражники забрехали вразнобой, ровно псы цепные:

- Ты кто такой? Тать московский, можа?

- Начепил рясу-то!

- Нужон ты князю!

- Проходи мимо, не застуй! А то...

- Чего раскудахтались? - седобородый, со шрамом через все лицо ратник выглянул из-за створки ворот.

- Да вот...

Какое-то время ратник, насупив брови, разглядывал монаха, потом вдруг испуганно отшатнулся, осеняя себя мелкими крестиками.

- Свят, свят, свят! Это уж не ты ли, батюшка Григорий?

Он снял шлем и, отдав его кому-то из стражников, склонился под благословение.

- Мы уж похоронили тебя, отче...

Князь Юрий пребывал в послеобеденной дреме: ночами в ставшем еще с малолетства чужим городе не спалось, а днем в сон клонило. На осторожно вошедшего сотского, приоткрыв один глаз, взглянул с неудовольствием, прикрикнуть хотел, но, заметив за ним человека в черном, заворочался тяжело на лежанке, привставая. Постарел сильно князь, огруз, щурился.

- Знакомое обличье вроде...

- Игумен Григорий Лопотов я, кум твой. Не вели казнить, княже, вели слово молвить.

- Погодь, погодь, да ты воскрес! А ведь мор, баяли, тебя одолел?

Юрий, поднявшись, подошел к монаху, хотел было обнять его, но отвел глаза.

- Еще и ты вот, честный отче, воскрес... Неспроста все это, думаю, ой неспроста! Знамение, не иначе!

Князь перекрестился на святые лики в позолоченном киоте в красном углу. Григорий встрепенулся, готовясь сказать слово, но князь остановил его жестом руки.

- Ведаю, о чем говорить хочешь... Поступил я не по-христиански, знаю. Мечталось по старому, прадедовскому закону великий стол занять: у племянника-то еще сопли не высохли. Почему одному - маета, а другому - счастье? И вот дорвался! И вроде не рад...

- Сколько крови христианской пролил, грех какой на душу принял! - тихо сказал Григорий. - А не за горами самому ответ перед Всевышним держать.

- Отмолю, отче! - горестно вздохнул князь. - Бояре мои не вякали бы... Хоть уж сыты, поди!

- Вся твердь-то в тебе, княже.

- Да-да, - согласился Юрий. - Но если бы ты не воскрес, отче, сомневался б я с ними до сих пор. Бог тя послал.

В это время в княжескую горницу смело вошел статный красивый юноша в богатых, искусной работы доспехах.

- Димитрий! Крестный это твой, игумен Григорий! Чего стоишь столбом, подойди к крестному!

Тот, пристально взглянув чистыми голубыми глазами на Григория, склонил под благословляющую длань густую шапку золотистых кудрей и приложился к руке монаха.

- Проводи, Димитрий, отца игумена отдохнуть, покорми с дороги! - озабоченно хмуря брови, приказал Юрий. - Да кликни сюда бояр и воеводу. Думу думать станем.

- Опять... - вздохнул Шемяка, придерживая Григория за рукав в темном узком переходе. - Совет держать собрался, а меня с молодшей дружиной обратно в Галич посылает. Не удержать отцу великий стол, духу не хватит!

При входе в светелку в ласковых глазах крестника Григорий успел увидеть что-то такое, что испугало его и встревожило. Но, может, показалось... Димитрий сам слил воду крестному умыться, заботливо уложил отдыхать, послал слугу за ужином. Вроде и успокоил напоследок:

- С московитами миром кончим...

Едва Шемяка вышел, как Григорий словно в черную бездонную яму провалился...

Проснулся он непривычно, около полудни: дальняя дорога, тяготы и передряги дали себя знать. На столе стояла в блюдах тщательно укутанная полотенцами снедь - вспомнилось сразу об ужине, Шемякой обещанном. Григорий спал не раздеваясь и, лишь отряхнув слегка подрясник, встал на молитву. Когда сел за стол утолить разыгравшийся голод, в светелку заглянула старушка-ключница иль нянька, наверное.

- Как почивалось, батюшко? - спросила ласково.

- Слава Богу! - ответствовал игумен, откинув с глиняного блюда укутку и дивясь угощению - парочке жареных цыплят. - Монахи мяса не вкушают. Не знает, что ли, княжич?

- Что с Шемяки возьмешь, ровно бусурман, - поджала губы старушка. - И тебя, отче, хотел, видать, голубками убиенными попотчевать, честь оказать. Любимое лакомство у безбожника. Сизарей, почитай, по всей Москве для него ловили.

Григорий, отодвинув в сторону блюдо с голубями, прислушивался к шуму, доносившемуся с улицы. Он становился все явственней.

- Московиты радуются. Галичане ночью снялись и ушли тайком из города.

Ключница еще хотела что-то добавить, но в сенях вдруг загрохотали чьи-то тяжелые шаги.

- Где монах?

Ратник в дверях отвесил игумену поясной поклон.

- Князь наш Василий Васильевич тебя, честный отче, требует! У крыльца смиренно ожидает.

Юноша, чем-то неуловимо схожий с Шемякой, соскочил с коня и подошел к Григорию, спустившемуся с крыльца.

- Какой ты, отче... По одному слову твоему вороги мои заклятые из Москвы сбегли. Проси чего хочешь! - князь смотрел на игумена с восхищением и в то же время с плохо скрываемой завистью.

- Покоя хочу! - ответил Григорий. - Отпусти, княже, с миром!

Чернеца, идущего с княжого двора с дорожной котомицей за плечами, провожали с великим недоумением и бояре, и ратники, прочая челядь. А игумен держал путь в далекие северные веси, ища желанного душе и сердцу уединения.

/Любовь

В городке, где все друг друга знали, как в большой деревне, посплетничать любили. Что ж тут вроде б такого: Катька Солина пробежала не в лесхозовский барак к шабашникам-гуцулам, а привернула в заброшенный сатюковский домишко, и пошла-поехала там гульба с «энтим самым»! И что выбралась вечерком продышаться и заодно «доппаек» раздобыть облапленная за пышные телеса не каким-нибудь чернявеньким мужичком, а еле-еле державшимся на ногах Валькой.

«Убийца! Распутница!» - плевались, точили остатние зубы старушонки на углах, вечные добровольные городовые, и тут же строили предположения о том, какая ужасная участь неразумного отпрыска Сатюковых ожидает, сколько ему, бедолаге, жить на белом свете осталось. А он брел распьянешенек и в ус не дул, покрепче за Катьку цеплялся, чтоб не упасть до поры. Что ему старушечьи сплетни и пересуды: дома, вон, отец с матерью в себя прийти не могут, сердечными каплями отпаиваются, узнавши, с кем сынок связался. Вицей, как раньше, его не надерешь, ругань - от стенки горох, укоры да слезы юное, не изведавшее еще ни настоящей кручины, ни тоски сердце не прошибают.

Валька слышать ничего не хочет. Он голову от Катьки потерял, после бессонных страстных ночей его аж ветром мотает. В избушке любиться благодать - подшуровали малость печурку, чтоб жилым духом пахло, и на пару на старом диване жарко. Жрать захочется - сбродит Валька домой, выудит чугунок с супом из печи, наестся, ежась за столом от осуждающих взглядов матушки, кое-какой еды для полюбовницы с собой прихватит. Мать только губы подожмет: ругаться уж без толку, хоть к ворожее иди, кабы они водились. Бывало, и навестит молча молодых. Катька ушлая: под одеяло с головой и лежит-полеживает, чувствует, что матушка его не сдернет. Не посмеет: какая там Катька пребывает - «неглиже» или в пальто. Зато в райцентре, в гостях у Катьки, Валька побаивался, хотя и труса старательно «бормотушкой» заливал. Тут и на ум рассказы о Катькиных похождениях приходили, о могучих, покрытых татуировками хахалях, от которых ноги бы успеть унести. Пока все было спокойно. Лишь младшая Катькина сестра, придя с ночной смены с завода, бесцеремонно приподняла с Вальки одеяло и хмыкнула, увидев ровесника:

- Губа не дура. На молоденьких перешла.

Две Катькины дочки детсадовского возраста к появлению Вальки отнеслись по-своему, особо не удивляясь незнакомому дяденьке.

- Ты летчик? - щупали они его кожаную куртку. - Когда еще прилетишь?

Хоть авиатором называйте, хоть ассенизатором - Сатюков на все согласен. Хоть горшком, только в печку не запихивайте! В комнатушке спали всем табором. Теснотища! Катька подкладывала Вальку к себе под горячий бочок, но сколько приходилось ждать сего блаженного мига! Пока девчонки в своем углу в кроватке не угомонятся, пока сестра долго еще на узком, похожем на топчан, диване ворочается, и потом - не пойми! - спит или нет. И когда Катька предложила встречаться только в домишке в городке - пусть и редко, но зато вволюшку наобниматься можно, - Валька с радостью согласился. Катька наведывалась - и наступал праздник! Июнь, теплый, ласковый, еще без туч комарья, выманивал влюбленных из хижины. В светлых сумерках убредали они по берегу речки за окраину городка. Валька разводил костер и, опьяневший и от вина, и от близости Катьки, чего только не выделывал: и козлом через огонь скакал, и глотку драл истошно, и валил подружку на молодую травку. Поздно ночью холодало, не спасал и жар дотлевающих углей костра. Валька с Катериной, прижимаясь друг к дружке, норовили побыстрее добраться до домишка и нырнуть в его уютное, пахнущее жилым нутро.

- Люблю! Люблю!.. - еще долго, едва ли не до утра шептали Катькины губы...

Все бы добро бы да ладно, но запропала Катерина вскоре, в условленное время не приехала.

Сатюков заметался туда-сюда, надоумился, наконец, к подруге Катькиной Томке забежать.

- Ой, Катюшенька-то наша, беда-а! - раскатав накрашенные ярко губы, запричитала Томка. - В больницу попала!

- Чего случилось? - перепугался Валька.

- Сотрясение мозгов!

Томка, хныча, размазывала по нарумяненному лицу тушь с ресниц и со всклоченными, неприбранными волосами становилась похожей на ведьму. Вальке не по себе стало, когда она, злобно скалясь, вдруг хихикнула, с ехидцей добавляя:

- В нужнике, говорят, с рундука пьяная гребнулась. И башкой об стенку! К тебе навострилась, да, видать, не судьба.

Елки-палки! Сатюков побежал сломя голову в больницу, но на крыльце ее, переводя дух, опомнился, и страх напал. Как спросить, что говорить? Опять эти многозначительные, насмешливые, осуждающие взгляды... С Катькой-то, когда шли на пару, их и не замечал, море по колено. Озадаченный, Валька, вжимая голову в плечи, принялся кружить возле здания больницы, и сразу любопытные пациенты стали плющить об стекла в окнах свои носы. Оставался еще выход: «налить» глаза для храбрости. Сатюков то и сделал - чем и с кем, в городке проблемы не существовало. Нацепив для пущей маскировки солнцезащитные очки, он двинул отчаянно в приемный покой. Столкнувшись там с молодым бородатым докто­ром, замямлил, с тихим ужасом ощущая, как из головы улетучивается спасительный хмель:

- Мне бы Катю...

- В первой палате, - не раздумывая, ответил бородач, заступая Вальке путь и вызывающе-насмешливо щурясь. - Постельный режим, пускаем только близких родственников. Вы кто ей будете, молодой человек?

- Я... брат.

- Ну, проходи... брат! - ухмыльнулся доктор и уступил дорогу.

Койка, где возлежала Катька, стояла в самом дальнем углу большой палаты, и подойти к ней можно было лишь по узкому проходу, минуя стоящие с той и другой стороны койки с лежащими и сидящими на них старухами. Бабки, будто по команде, замолкли и вперились в Вальку любопытными едучими взглядами, и если б не очки, Сатюков точно бы сгорел от стыда.

- Садись рядышком на табуретку, - Катька выпростала из-под одеяла руку и, улыбаясь, пожала Валькину ладонь теплыми крепкими пальцами. - Спасибо, что пришел. Я ждала... Это-то зачем нацепил? - она указала на очки. - Все равно тебя узнали. Хочешь, чтоб волки сыты и овцы целы? Так не бывает.

Валька вконец засмущался, сдернул, но опять поспешно надел эти проклятые очки. О чем-то бы надо в таком случае говорить - попроведать ведь больную приперся, да куда там! Бабули вон как уши навострили, язык у Вальки сразу к нёбу прирос.

- Ладно, иди! - опять понимающе улыбнулась Катька. - Наведайся попозже, скоро вставать разрешат. А это прочти... - она торопливо сунула Сатюкову свернутый вчетверо лист бумаги. - Думала я тут много, пока лежала. О нас с тобою...

Валька - едва с крыльца успел сбежать - письмо развернул. «Ты не переживай, - писала Катя. - Я тебя понимаю, тебе трудно. Ты как между двух огней сейчас мечешься. С одной стороны - городок, родители, а с другой - я. Не сердись на отца и мать, они желают тебе добра. Жаль, что не верят, что тебе будет со мной хорошо. Я б никогда не обидела их и словом. Прожила на свете тридцать лет, а мало чего радостного видела. Жизнь меня поколотила изрядно, и может, оттого я понимаю многое. Так хочется жить по-человечески. Многим я кажусь несерьезной, пустой. Но кто бы знал, какая под внешней веселостью скрывается тоска! Жуткая... Встретив тебя, я будто очнулась. Сначала боролись во мне два чувства. Думала: зачем мне он? Может, найдет свое счастье без меня? Но чем дальше, тем иначе я думаю. Наоборот, без меня будешь ли счастлив?! К черту разницу в годах! Когда я вспоминаю о тебе, у меня ужасно хорошо на душе. Дети? Это уж тем более не помеха. Если будет нужно, я не боюсь никакой работы. На все меня хватит. Я могу горы свернуть, лишь бы быть нам с тобою вместе. Ты знаешь, у меня мечта появилась... Будет солнечный теплый день, и мы пойдем с тобою - помнишь? - в Лопотово, на монастырские развалины. Это будет у нас самый счастливый день в жизни, вот увидишь. Мне этот день даже снится. И никого во всем мире вокруг, кроме тебя и меня... Пусть болтают обо мне черт-те знает что! А хоть бы заглянул кто из этих людей мне в душу! Может, я добрее и человечнее, по крайней мере, не глупее их. Какая я - про себя знаю. Плохо делать людям не в моих интересах. А если уж когда развлекусь да подурачусь, так это от обиды и скуки. Тебя я люблю. Но нужно будет убить в себе это - я сделаю. Ради близких людей жизнь научила меня владеть собой».

Из жития преподобного Григория

И десятка лет не минуло, как неподалеку от каменного креста, вытесанного Григорием, стал подниматься монастырь. Алекса, ставя верши на реке, встретился с охотниками: несколько верст встречь речному течению деревушка обнаружилась. Народ с желанием пришел помогать в святом деле. Мужики в лесу выжгли росчисть и покропившему место освященной водичкой игумену помогли срубить первую монашескую келью. Теперь вот и на шатер второй бревенчатой церкви с Божьей помощью крест водрузили. Строили вокруг и ограду: место вроде и глухое, но год тих да час лих. Немало воровских людишек шастать стало. И последние послушники, пожелавшие принять постриг в обители, были покалеченные и потерявшие все, что еще могло связывать с миром, люди.

Опять разгорелась с новой силой, дотоле потаенно тлевшая, княжеская междоусобица. Преставился старый завистливый князь Юрий - вроде бы миру долгожданному пришла пора настать на земле Русской, думать бы надо, как от набегов татарских отшибаться, да нет, видно, Божие попущение за грехи долгим оказалось. Ополчились теперь на московского великого князя Василия дядьевы отпрыски... А князь Василий в недобрый час венец принял: бегал в суматохе из Москвы от Юрия, потом сглупу в полон к татарам угодил - насилу выкупили, а когда в плен к нему попал старший брат Шемякин тезка Василий, поступил как язычник поганый, перенял у татар-то - приказал тому очи выколоть. И не ведал, что готовил себе такой же удел...

Не смог противостоять ратям Димитрия Шемяки, бежал и настигнут был погоней. Жестоко расправился с московским государем Шемяка, исполненный мщения: ослепленного, принудил отречься от престола и крест на том целовать. И этого показалось мало: несчастный Василий был сослан в далекий Кирилло-Белозерский монастырь за крепкие стены. Здесь только повзрослел, прозрел духовно незрячий князь. Прознав это, потянулись к нему верные люди и, пока буйствовал и пировал беззаботно Шемяка в Москве, на Севере скапливалось войско. Одно еще удерживало Василия встать во главе рати - клятвенный договор, но его, взяв грех на себя, снял кирилловский игумен... Подошел черед бежать и Шемяке с остатками разбитого войска. Как хищный зверь зализывая раны, укрылся он на вологодской стороне, в Устюге Великом.

Обо всем поведали игумену Григорию забредшие в обитель калики перехожие, и хоть слухом земля полнится, верилось в деяния крестника с трудом. Григорий не раз и не два порывался наведаться к Шемяке в Москву, но застарелые разыгравшиеся хвори не давали ему отважиться в дальний путь. Оставалось уповать только на Божий промысел, молиться с братией в храме и уединенно в келье: «Господи Вседержителю, Боже отец наших, наставь неразумных прекратить брань братоубийственную...»

Зимние сумерки - ранние, когда Григорий вставал в своей келье на вечернее правило, месяц вовсю заглядывал в окошко. Дикий истошный вопль - показалось игумену - разорвал, встряхнул благодатную тишину внутри монастырского дворика, заметался неистово гогочущими отголосками, отскакивающими от шатров колоколен и стен ограды. Григорий бросился к окну и обмер - посреди двора бесновалась куча омерзительных гадов. Заметив игумена, они, завизжав, потянули к нему свои уродливые лапы, стали обступать келью, стуча в стены; дверь от страшной силы ударов заходила ходуном.

Игумен упал на колени перед иконами: «Господи, помоги! Спаси раба твоего грешного!» Торопливо, сбиваясь, он начал читать молитву об отгнании бесов... И утихомирился охвативший Григория трус, сердце утишило испуганные скачки, наполняясь мужеством. Взяв честной крест и из-под божницы стклянницу со святой крещенской водой, игумен решительно распахнул дверь... Но на воле было тихо, падал редкий снежок, робко проглядывали в просветах между туч звезды. «Ой, неспроста видение! - обессилев разом, Григорий сел на пороге. - Раз враг рода человеческого видимыми своих слуг сделал». Так и вышло. Утром вздремнувшего игумена разбудили - прибыл человек с худой вестью. Шемяка, собрав войско, двинулся с Устюга на Вологду, разоряя и предавая огню попутные села. И скоро уж стоять ему под Вологдой, стервецу. А там и путь на Москву откроется...

- Не след, видно, отсиживаться мне, братие! Никак не отпускает мир! Надо вразумить нечестивца...

Григорий спешно собрался в дорогу, и легкий возок, с облучка которого правил лошадкой верный Алекса, запокидывало по волоку.

Искупление

Старик не любил, чтобы его во время пространных монологов тревожили. Некто в дальнем углу тоже не любил вторжения посторонних: потревоженный и обиженный, в этот вечер мог больше и не вернуться. Хотя потревожить Зерцалова могла только жена. Бывшая соседка, тоже пожилая, по прежней памяти каждый день навещала стариков, но на бесконечно тянувшийся вечер и на еще более долгую ночь они оставались в доме одни.

В двухэтажной развалине, обветшавшей совсем за столетие с лишком, скрипели полы, хлопали двери и окна, всякие пугающе непонятные шорохи хоронились в темных углах, порою чудились чьи-то шаги. Василий Ефимович на это уж давно не обращал внимания, но в последнее время еще одни прибавившиеся звуки стали его раздражать. В самый разгар монолога за чуть приотворившейся дверью начинало раздаваться тяжкое сопение. Мария Платоновна предугадывала жгучее желание мужа захлопнуть дверь, широко распахивала ее и с порога - растрепанная, со злым обрюзгшим лицом, в накинутой на плечи грязной затрапезной душегрее - сердитым, осипшим, точно ослабленная басовая струна, голосом принималась пилить:

- С кем это ты все разговариваешь? Кто там опять у тебя? Допринимаешь, доназываешь гостей, что обворуют - глазом не успеешь моргнуть! Вона, приходили Сашка-дурень с каким-то парнем... Так и зыркают оба, чего бы спереть. И сам с собою дотрекаешь, что черти блазниться будут!

Жена, тяжело опираясь на костыль, грузными шагами двигалась по горнице, голова ее дергалась в нервном тике, едва различимые над отечными синими мешками глазки поглядывали злобно и подозрительно. Старик на ее ворчание не возражал, пережидал, пока она уйдет, вжимался в кресло. Наконец захлопывалась дверь, бурчание и шаги затихали в соседней комнате. Зерцалов облегченно вздыхал: «О, Господи, в юности такая ли она была?!» Тот, невидимка в углу, слава Богу, в этот раз не исчез, похоже, даже приготовился слушать внимательно...

Василий тогда, после расстрела в монастыре, доставленный в лазарет, отходил долго, старенький доктор сомневался - уж оживет ли. Голова, особенно там, где была рана возле виска, постоянно болела; происшедшее Зерцалов вспоминал с трудом: какие-то обрывки возникали в памяти, начинали роиться, собрать их в единое целое не удавалось.

- Похоже, вы, голубчик, отвоевались! - напутствовал его на прощание доктор, поглядывая на белую повязку, видневшуюся из-под фуражки. - Благодарите Бога, что живой остались!..

Зерцалов, бесцельно набродившись по улицам городка, где-то на окраине вдруг ощутил, как качнулась, стала уходить в сторону земля под ногами. Он схватился за частокол первой же изгороди и, подламываясь в коленках, медленно сполз в пыльную крапиву. Опять замелькали перед глазами, перемежаясь с разноцветными кругами, чьи-то бледные, отрешенные от всего лица, качнулся ряд выплевывавших огонь черных винтовочных стволов... Туда, к каменному, преподобного Григория, кресту надо!

- Гле-ко, солдатик-от пьяной! - послышался откуда-то сверху насмешливый голос.

- Молчи, дурища, не видишь - раненой! Головушка ить как разбита! - отозвался кто-то сердобольно.

Незнакомые люди обогрели, отпоили горячим отваром, уложили спать, но едва свет, Зерцалов уже был в дороге... Крест разыскать он так и не смог. Накружился вдосталь в окрестных возле опустевшего монастыря ельниках и сосняках: вроде б выходил на похожие, ведущие к роднику тропинки, да спотыкались они, терялись в чащобе. Местные жители как воды в рот набрали - сколько ни расспрашивал их, поглядывали в ответ либо непонятливо, либо испуганно. Нашелся один древний дедок, подсказал:

- Крест-от басурмане, изверги те, вывернули да на убиенных в яму столкнули и зарыли потом... Только понапрасну, парень, ищешь. Не откроет теперь Григорий святое место, коли его осквернили. Да и зачем тебе оно, рази кому там поможешь?

И Василий не выдержал мутного взгляда стариковских глаз. Он слонялся по начавшему дичать монастырскому саду, не ведая уже, оставаться еще и искать или же отправляться восвояси, когда возле сторожки в глубине сада заметил немолодую женщину с закутанной по-монашьи в черный платок головой. Оглядываясь, она прошла с ведром к колодцу, наклонилась над срубом и неловко, неумеючи почерпнула воды. Зерцалов ее узнал, и первой мыслью было повернуться и бежать прочь. Это была жена расстрелянного Зубовского Анна Петровна. Близоруко вглядывалась она в Василия, вначале настороженно и с испугом, потом неверяще и обрадованно:

- Васенька Зерцалов...

Василий, боясь поднять глаза, приложился губами к ее маленькой, застывшей на осеннем холоде ручке.

- Ой, батюшки, горе-то у нас какое... Платона Юльевича антихристы!.. - Анна Петровна заплакала, прижала лицо к груди Василия. - И Машенька лежит, больна очень, ни с места. Ладно, люди добрые помогают.

В сторожке - сумрак, пара крохотных оконцев едва пропускала свет. Анна Петровна, вздыхая, зажгла огарок свечи.

- Сейчас, Машенька, сейчас, милая, чайку попьем. И гость с нами.

Зерцалов рассмотрел на подушке стоящей в углу кровати белокурую голову девушки - встретиться бы где случайно, и точно бы прошел мимо Маши Зубовской, как незнакомой. Бледное, без кровинки, лицо и огромные, беспомощно взглянувшие глаза.... Чашку чая Василий не допил: смотреть на хлопочущую хозяйку и больную девушку стало невмоготу. Отговорившись чем-то, он вышел на крылечко и в ранних сумерках, не разбирая дороги, побрел по саду, едва не натыкаясь на стволы деревьев. «Господи, помоги! - сжимал и тер он в отчаянии виски. - Почему?.. Они ничего обо мне не знают... Рассказать им обо всем? Нет, нет, только не это!» Заморосил мелкий нудный дождик, и Василий вскоре вымок до нитки. Стуча зубами от холода, он в конце концов вернулся к сторожке и еще долго топтался на крылечке, не решаясь постучаться. «А если остаться около них? - осенило его вдруг. - Самому-то куда идти? И попытаться искупить вину...»

Он остался - Зубовские были только рады. Перебивались кое-как. Когда в монастыре организовали коммуну, Василия попросили присматривать за садом, где приноровился он развести пасеку. Местные власти поглядывали на Зерцалова хоть и искоса - все-таки барского роду-племени, но и не докучали особо: красный командир, вдобавок раненый. Так и ходил он постоянно в поношенном френче, перехваченном ремнем, в галифе, в начищенных до блеска сапогах; летом в кепке, схожей с фуражкой, зимой - в папахе. И до того привыкли к его полувоенному виду люди, что появись он в цивильной одежде - вот бы, наверно, было удивление.

Манечке Зубовской Василий сделал предложение. Выздоровевшая и окрепшая Маша от удивления захлопала густыми ресницами и смутилась, зато Анна Петровна благословила молодых с радостью и облегчением - сама теперь на смену дочери слегла и истаивала тихо. Не венчались - церкви закрыты, и в сельсовет «расписываться» не пошли. И не замедлила, лягнула она. В блуде-то жизнь... Схоронив матушку, погоревав, Манечка ровно взбесилась. Женщина грамотная, в колхозной конторе ей местечко нашлось. Там с компанией связалась, едва в комсомол не затащили, кабы не происхождение. Но по избам-читальням исправно ходила, где и спуталась с конюхом Митькой, по кустам с ним стала шарашиться.

В деревне все на виду и на слуху; кто жалел, а кто осуждал Зерцалова - что за мужик, нет бы положил конец прелюбодейству! Но Василий лишь скрипел бессильно зубами: вроде муж и не муж, а так - сожитель. Заикнулся несмело - Мария с ходу заявила: под венцом перед Богом с тобой не стояла, и записи о нашей совместной жизни нигде нет. Вольная птица, свободная женщина. Митьке вот только скоро она наскучила, наигрался парень вволю, а в жены брать белоручку - боже упаси! Да и вроде она замужняя... Мария, опять же по совету новых своих подружек, сходила к знахарке и приползла потом домой чуть живая. Василий уж думал - все, хлопотал над ней, позабыв обиды, отпаивал с ложечки, доктора из города пригласил. Супружницу удалось выходить. Присмирела она, замкнулась в себе, и, случалось, иной день Василий слова от нее не слышал. Но стоило однажды вспыхнуть мелкой ссоре, как попрекнула:

- Зря со мной водился-то... Лучше было б мне за матушкой вослед.

Зерцалов, уйдя из дому, долго, дотемна, сидел тогда, разведя костер, на берегу речки. Хотелось куда-нибудь уехать, но куда? Кому он был нужен?.. И никак не ожидал, что мог Марии так опостылеть. Любил ли сам ее? К той девочке, в горячке беспомощно разметавшейся по кровати, пробудилось чувство, но когда он решил опекать семью расстрелянного им человека, остаться с ней, исполнение долга возобладало над всем. Даже заглушило ощущение вины... Поначалу он втайне гордился своим поступком, и ему не могло прийти в голову, что через несколько лет он может оказаться просто-напросто лишним.

Василий посмотрел на насупившийся за речной излучиной в подступавшей темноте вековой ельник, вздохнул, пытаясь отогнать мрачные мысли. Теперь вот, не бродил в чащобе, не искал каменного креста, безымянной могилы. Не желал, видно, преподобный Григорий место указать. Или время еще не приспело?.. Вернувшись, Василий лег в сенцах на постель из соломы и не успел глаз сомкнуть, как раздался требовательный стук в дверь.

- Зерцалов? Собирайся!

Ввалившиеся мужики в штатском перевернули вверх дном все в доме и втолкнули Василия в «воронок», оставив растерянную и перепуганную Марию.

…В камере Зерцалов заметил, что к нему постоянно присматривается один из арестантов со смуглым изможденным лицом со следами побоев. Пристальный взгляд черных печальных глаз преследовал Василия всюду. Арестанта чаще других выводили из камеры надолго, и, приведенный обратно, он забивался сразу в дальний угол, тяжко вздыхал, заходился в захлебывающемся чахоточном кашле, и когда отпускало, стонал негромко. И опять искал взглядом Зерцалова. Ночью, наконец, подобрался к нему и зашептал на ухо:

- Признал я тебя, Василий. Никак не думал, что ты живой. Яков я, Фраеров! Забыл?

Яков закашлялся, и Зерцалову, обеспокоенному и растерянному, пришлось терпеливо ждать конца приступа. Радости от встречи он не испытывал.

- Из виду я тебя потерял. Чаял тогда, у креста-то Григорьева, тебе пулей насмерть отрикошетило. А тут, еще до ареста, случайно услышал: жив, здоров и в тех же краях проживает. Ну, думаю, воскрес. В Бога не верил, а тут поневоле верить начал. Сберег тебя Григорий-заступничек!.. Я вот чего тебе скажу и никому другому... - Фраеров в душной полутьме камеры закрутил головой, заозирался, прислушиваясь к храпу и сонному бормотанию сокамерников. - Чую, не сегодня-завтра шлепнут меня! Не нужен стал, - он зашептал еще тише, Василий еле угадывал его слова. - Не охота уносить с собой... Я тут не в одной камере сидел, сволочей, и своих краснозвездных и чужих ваших, простукивал да под «вышку» подводил. Добровольно на это пошел, едва арестовали. Не виноват я!.. - Фраеров пристукнул кулаком в грудь и опять зашелся в кашле. - Но вместо свободы и наград забивать еще пуще стали. Я теперь всех оговариваю - и виноватых, и правых... А ты, раз выжил, живи дальше, нет ничего на тебе. И еще один грех на мне - дядюшку твоего, заложника, в первую же ночь расстрелял.

Фраеров неприятно задрожал мелким смешком.

- Не поп ты, а тебе покаялся...

Василию захотелось брезгливо отодвинуться от него: было и страшно и гадко, но было и почему-то жаль этого, опять согнутого в дугу кашлем, вырывающимся из отбитых легких, уползающего в свой дальний угол человечка.

Утром Фраерова увели из камеры, и больше он не возвращался.

…Сашка Бешен и Валька слово сдержали: раздобыли лошадь с тележкой, подсадили старика на охапку сена и отправились в монастырь. Тронулись не рано, солнце стояло уже высоко, парило, как перед ливнем. По дороге, развороченной весной колесами и гусеницами тракторов и теперь высохшей, с выворотнями земли, колдобинами, ямами, кобыла, боясь обломать ноги, вышагивала неторопко, но телегу все равно подбрасывало и трясло почем зря.

Зерцалов, вцепившись бескровными иссохшими пальцами в грядку телеги, как выехали, не проронил ни слова: порою казалось, что старик, полулежа на сене, спит с открытыми, подернутыми мутной мокротой глазами.

Побеспокоил, разбудил его тяжелый дурной запах, который временами приносил ветерок, особенно когда повозка выскакивала из перелесков, обступающих дорогу, на ровное открытое место. На речном берегу уже стало не продохнуть... Вода в реке текла черная, с белыми пузырящимися барашками ядовитой пены на поверхности. Ни зеленого листочка водоросли, ни резвящегося рыбного малька; вдоль обоих берегов тянулась желтая мертвая канва. Лошадь зафыркала, уперлась, не пошла вброд. Сашка соскочил с телеги, ухватил кобылу под уздцы и, уговаривая, кое-как затянул в реку. Перевел, сам бултыхаясь по пояс. За речным изгибом, вроде все так же приветливо и весело, зеленел монастырский холм с развалинами церквей. Старик попросил остановиться, слез с телеги. Придерживаясь за нее, побрел рядом, торопливо и жадно озирая окрестность.

Когда взобрались на холм к остаткам крепостной стены, нескрываемая, почти ребячья радость с лица старика исчезла; он был растерян, похоже, узнавая и не узнавая место. Да и Валька, понуро плетясь позади всех и высматривая тайком домишко, где когда-то варзал, с удивлением не находил его. На месте деревеньки грудами головешек чернело пепелище, валялся битый кирпич, распяливали обугленные сучья деревья. А там, где стоял прежде домик, начиналась испаханная тракторными гусеницами и полозьями саней полоса с вмятыми в землю, еще кое-где зеленеющими искореженными яблоньками и, извиваясь, тянулась к вырубленному бору. У оставшихся у самой воды вековых елей желтела, осыпаясь, хвоя: весенний паводок погубил их.

Старик не смог преодолеть рытвину на месте крыльца домика, споткнулся и боком упал на груду вывернутой глины. Бешен и Валька бросились ему на помощь, но он остановил их слабым жестом руки и ладонью прикрыл глаза.

- Сад у него тут был, - вполголоса забормотал на ухо Вальке Сашка. - Прежний, монастырский-то, в войну вымерз, пока старик в лагере сидел. Так он новый посадил, и - смотри! - что, гады, вытворили, объехать поленились. А домик у деда еще раньше какие-то идиоты разорили, сам я потом окна досками заколачивал. И уехал-то он всего на ночь: косари в баньке мыться собрались, да загуляли, в городок их понесло, и Василия Ефимовича с собой сманили... Он все домишко отремонтировать хотел, да слег, больше сюда и не бывал. Я сам не рад, что его привез. Знал, что реку стоками с бумажного комбината отравили. Что ж творится здесь, Господи!..

Сашка, не переставая, бубнил, Сатюков виновато прятал глаза. Казалось, что и старик, и Бешен знали про его здешние прошлые проделки. Хотелось, как в детстве, набедокурив, убежать, но Валька стоял и боялся взглянуть на опущенные худые стариковские плечи и облепленную белоснежным пухом голову. Старик, отняв от глаз мокрую ладонь, пытался всмотреться в расплывчатые очертания изувеченного, наполовину вырубленного ельника. Где-то там прикрывал вытесанный игуменом Григорием крест косточки невинно убиенных, и на том месте кто-то без тоски и горя валил деревья, потом трелевал их к дороге, уничтожая попутно сад. А ведь даже в войну бора не тронули...

Надо туда добраться, может, родник найдется и крест укажет! Но подняться не было сил...

- Живого бы довезти! - озабоченно сказал Бешен.

- Ведь это я, я его!.. - неслышно шептал Валька.

Из жития преподобного Григория

Предав разору село великокняжеской вотчины, довольный Димитрий Шемяка ехал во главе рати. Хмельно шумело в голове то ли от крепкой медовухи, то ли от пролитой крови. Опять близок дедовский престол, еще малость поднатужиться - и вот она, великокняжеская власть! И до того, что у Василия, ослепленного и уже прозванного Темным, прав больше и поддерживает его народ, измотанный и обескровленный княжой распрей, так то не больно важно. Верных Василию людишек и обуздать можно, и в крови утопить - взять бы Белокаменную! Пока впереди Вологда. Эх-ма! Завалим!

А на воле как любо! Легкий морозец пощипывает щеки, в лучах клонившегося к закату багрово-красного солнца змеятся синие тени от деревьев, пересекая волок. Давит лес с обеих сторон узкую дорожку, стоит сплошной, засыпанной розовым снегом стеной и - вдруг - раздвигается перед рекой. Застучали конские копыта по настилу моста. Карько под задремавшим князем всхрапнул, отпрянул назад. Гомонившие за княжеской спиной ратники смолкли. На середине моста, возняв посох, стоял чернец.

- Стой, князь! Стойте, люди! - обратился он властно, твердо. - Не довольно ли вам пролитой крови христианской? Ужель алкаете ее, аки звери лютые? И кара Божия вам не страшна?! - глаза монаха из-под низко надвинутого клобука неотступно-строго смотрели на притихших ратников. - Призываю вас поворотить вспять коней своих, вернуться в родные веси. Хватит братоубийства на ликование врагам земли Русской! К тебе, княже Димитрий, крестник мой, взываю - замирись с братом своим Василием, перестань против него которы чинить. Пойми и заруби себе, что не ты по закону над ним старший, а он над тобою...

- Не бывать тому! - взревел Шемяка, было трусовато притихший при нечаянной встрече с крестным своим игуменом Григорием, которого уж в живых-то не числил, но при одном упоминании имени князя московского потерявший сразу всякий рассудок. - Эй, молодцы! - крикнул он двум кметям. - Свалите-ко мниха с дороги, чтоб не смердил тут!

Здоровенные кмети легко, как перышко, подкинули почти невесомое тело Григория и свергли с моста. Короток Шемякин суд. Только и успел прохрипеть чернец:

- Будьте вы прокляты!

Яма

Из больницы Катька пропала, как в воду канула. Валька, обеспокоенный, не стал дожидаться утреннего рейсового автобуса, взял у знакомого напрокат велосипед и рванул в райцентр. На Катькиной квартирке запыхавшегося с дороги Сатюкова встретили удивленно вытаращенными глазами младшая сестра Катьки и дочки. Ни слуху ни духу... Валька промотался весь следующий день, как опоенный, в конце концов вечером оказался в пьяной ватаге парней, и когда вытягивал уже через силу очередной стакан «бормотухи», кто-то из вновь прибившихся к компании ему словно ведро холоденки на голову вылил:

- Катька-то твоя с хохлами в бараке... Говорят, из больницы удрала и - на делянку в лес, к бригаде! Запила там и все такое. С какой-то еще лярвой по переменкам голышом через скакалку перед мужиками прыгали...

Все-то уж в городке знали, только вот Валька ушами хлопал да сопли жевал. То-то парни поглядывали на него - кто с усмешкой, кто сочувственно. А он понять не мог... Сатюков взвыл, выглотал залпом «бормотуху» и, ошалело выкатив глаза, помчался к лесхозовскому бараку.

Лесорубы-закарпатцы, мужики семейные, обстоятельные, за зиму заколотят на делянках длинный рубль и по весне задают тягу в родные края, уступив место черноусым «мушшинам» в кепках-аэродромах какую-нибудь конторку или коровник строить. По городу, по злачным местам, по танцулькам лесорубы не шатаются, а обычно обжимают по домам голодных до любви молоденьких разведенок, но все равно держатся в своем бараке сплоченно: вроде б и не оккупанты, да на чужой земле. Впрочем, особо нетерпеливые местные бабенки, поплоше, сами к ним по ночам шастают, и когда бригада в городке после делянки на отдыхе стоит, порою крутое идет гульбище.

Вот он, приземистый, бревенчатый, по-стариковски скособочившийся барак на берегу реки! Валька с ходу пролетел темные сени. Яростно пыхтя, нашарил дверную ручку, рванул... В большой комнате с низким закопченным потолком на затоптанном дочерна полу стояло с дюжину неряшливо заправленных коек, за столом посередине трое молодых мужиков, нещадно дымя, лупились в карты. При свете тусклой лампочки под потолком иной из них подносил подслеповато к глазам карту, прежде чем хлопнуть ею об изрезанную, усеянную черными точками, следами от искр папирос, столешницу. Но Вальке и тусклый свет, и сизое облако табачного дыма, шибанувшее в глаза и в нос, были нипочем - с подушки на койке в углу свешивался рыжий жгут Катькиных крашеных волос!

Сатюков, долго не раздумывая, с грохотом опрокидывая табуретки, летом пролетел с порога в комнату и сдернул одеяло. На койке обнаружилась Катька в объятиях чернявенького мужичка. Валька на мгновение застыл, распялив рот, потом, осатанев, вцепился в Катькину руку и, что есть силы, потянул. Но сам едва не упал рядом. Вытащить благоверную - пуп сорвать: Катька лишь села, свесив на пол ноги, пьяная вдрабадан, ничего не понимая и заваливая голову со всклоченными волосами на плечо. Была она в чем мать родила, да и мужичок, сосед ее, лежал смиренно, словно Адам, пока прикидывался спящим, хоть и приоткрывал настороженно один глаз. Вконец растерянный Валька заканючил, готовый расплакаться:

- Катя, Катенька, вставай! Пойдем!..

Мужики побросали карты. Нарочито лениво, нехотя поднялись из-за стола и стали обступать Вальку.

- Гей, пацан! Чи тоби треба?

- Ша, дурни! Ваше ли дило?!

Пожилого плешивого мужичка, видно «бугра», обнаружившегося на койке у окна, они послушались сразу, поохолонули.

- Уходи, парень! И мадаму свою забирай! Не мы их приводим, сами к нам лезут!

Лесорубы, ухмыляясь, просунули Катьке руки в рукава плаща, пихнули Вальке ее халатик, и не успел Сатюков глазом моргнуть, как оказался вместе с Катькой вытолкнутым за двери. В сенцах мало-помалу оклемывавшаяся Катька засопротивлялась, стала рваться назад, в темноте расквасила Вальке нос.

- Уйди, сволочь! Салага! Ненавижу! К мужикам хочу!

Сатюков разъярился, глотая горячую юшку, ухватил Катьку за волосы и только так смог выволочь на улицу. С расшатанных гнилых мостков они свалились в придорожную канаву, забарахтались, как кутята. Валька оказался верхом на Катьке, принялся молотить ее кулаками. Под ударами Катька лишь мычала, распластавшись в грязи, Валька скоро выдохся. Без сил он упал рядом и, уткнувшись лицом в ее увоженный глиной плащ, заревел в голос...

Остальное все происходило будто в дурном сне или в плотном, застящем глаза тумане. Мимо проходили какие-то люди, что-то говорили, смеялись, указывая пальцами; потом, глубокой ночью, держась друг за дружку, Валька и Катька брели чуть ли не на ощупь по дороге...

Очнулся Сатюков в хибарке от яркого солнечного света, бьющего из окна. Был, наверное, полдень. Рядом шевелилась, просыпаясь, Катька. Во вчерашнее не верилось, словно привиделось все в предутреннем, с «бодуна», кошмаре. Но нет. Катька, едва села на диване, так и застонала, заохала.

- Полюбуйся...

Валька с изумлением, ощущая неприятный ерзающий холодок по хребту, начал изучать на Катькином обнаженном теле проступающие иссиня-зловещие кровоподтеки..

- Благодари бога, что пьяная без памяти была. А то сгоряча удавила б...

Валькины исследования прервал его отец, вошедший в незапертую дверь. Молчаливый, грузный, он относился к сыновним похождениям внешне спокойно: хмыкнет, почешет лысину, но словом худым не укорит. Да, видать, и его «достали» Валькины любовные утехи. Отец, так же как всегда, молчал, но и цацкаться долго не стал - ухватил Катьку и потащил к выходу. Та, комкая на груди одеяло, завизжала отчаянно. Валька, очнувшись от столбняка, вызванного папашиным появлением, бросился подругу выручать, но отец дал ему такого тычка, что он отлетел и башкой об дверной косяк треснулся.

- Что, дурень, в тюрягу из-за нее, сучки, захотел?! - ругался отец. - Так ведь сядешь, коли шарабан твой пустой она тебе сама не оторвет! Ей же убить - раз плюнуть! Весь город вчера над вашей дракой потешался!

В помутненном Валькином сознании мелькнул проблеск - ружьишко! Память от деда, в чулане под диваном запрятана! Запросто с папашей не совладать, оплеуху только опять получишь. А тут посмотрим...

Заряжено ружье или нет, стрелять из него собрался или припугнуть только, да и сможет ли оно выстрелить вообще - вместо бойка загнан гвоздь, Валька не смог бы ответить. Сгреб ружье и - следом за отцом и Катькой на двор: они уже были там. Отец, увидев направленное на него ружейное дуло, побледнев, отшатнулся в сторону, а Катька резко вывернула Валькину руку, сжимавшую ружье, вверх. Выстрел бабахнул, оглушив всех, обдав пороховой гарью; с крыши посыпались кусочки прогнившей дранки. Катька, забежав обратно в дом, вышла одетая и торопливо пошагала по улице прочь; Валька же, выронив дымящееся ружье и тряся отшибленной отдачей рукой, помчался вслед.

Она внезапно около лесхозовского барака остановилась.

- Не ходи за мной больше никогда, понял?! Всё! - заговорила зло. - Поймешь почему когда-нибудь... Я в яме, в дерьме по горло, уже не вылезть, а тебя за собой тянуть не хочу! Живи...

Валька с жалкой глупой улыбкой попытался обнять Катьку, но она отстранилась, жестко усмехаясь.

- Не понимаешь? Думаешь, сотрясение-то мозгов я, с рундука слетев, заработала? Это хахаль меня попотчевал, горячий попался. Пусть родители твои спасибо скажут, что тебя еще сберегла, дома у меня показываться запретила... Хотела, чтоб жизнь-то тебя побила! С мое! Понял бы тогда меня... И перед отцом извинись.

Побег в прошлое

С Любкой не видались с проводин в армию. Очутившись на гражданке, Сатюков о прежних друзьях-приятелях вспоминал редко. Слышал, что Сережка после «срочной» подался в прапорщики, а Любка-Джон перебралась в райцентр и живет там с какой-то бабой и тремя ребятишками. Вальку это не удивило - от Джона можно всего ожидать. Когда Валька столкнулся в райцентре с Любкой - и обрадовался, и растерялся. Облапил старую подружку за худенькие острые плечи и тут же испуганно отпустил. Любка, все такая же, в джинсовом своем костюмчике, поморщила веснушчатый носик и, глянув испытующе на Вальку, видать, заметила в невеселых глазах его кручину.

- Вино-то пьешь?..

В тесной комнатенке с грязными ободранными обоями на стенах Любка теперь, должно быть, обреталась. В соседней, еще меньше, клетушке виднелись двухэтажные, наподобие нар, кровати с кучами тряпья. Под незатейливую скудноватую закуску «развезло» быстро. Вспоминая былые походы и приключения, Любка и Валька орали, перебивая друг друга, смеялись до колик в брюхе, а когда, наконец, выдохлись, Сатюков, помрачнев, рассказал про Катьку.

- Больше не встречались с ней? - спросила Любка.

- Приходил как-то вечером к ней... Выпить вынесла на крыльцо и закусить, посидела. Ночевать, говорю, останусь. А она - ни в какую! Девчонки, мол, дома спят, положить некуда. Давай лучше к знакомому одному отведу!.. Знакомый Катькин, видать, «синяк» еще тот. На кухне - «батарея» пива. Пей, утоляй жажду. А вот - раскладушка, спи. Катька, вижу, к мужику тому прыг в постель! Подвинься, говорит, припозднилась я, у тебя останусь. Тот рад-радешенек, замурлыкал, как котище. А через недолго, слышу, и зашабарошились... Я дверью саданул, чтоб они там, падлы, подскочили, сам на улицу и - пехом до городка!

- Бросила она тебя, - придавила зевок ладошкой Любка.

За столом образовалось затишье, и этим воспользовались трое ребятишек, в щель приоткрытой двери с любопытством изучающих незнакомого гостя, яростно кому-то грозящего кулаком. Ребята шустро подбежали к столу, похватали, что попало под руку; самый меньшой, чавкая набитым ртом, взобрался Любке на ногу и, раскачиваясь, пропищал довольный:

- Папа...

Любка смутилась, грубо стряхнула мальца:

- Какая я тебе папа... В тюряге твой папа сидит.

- Это что такое? Опять попойка? - в проеме распахнутой двери встала, уперев руки в бока, полная немолодая женщина и пошла крыть Любку почем зря. - Совсем стыд потерял! Деньги пропиваешь, от ребят рвешь!

- Свой это! - кивнула Любка на Вальку. - Можешь не притворяться.

- По мне хоть свой, хоть пересвой! - не подумала уняться Любкина сожительница.

Сатюков счел за нужное смотаться.

- Я с тобой! - Любка каким-то обманным манером сумела прошмыгнуть мимо своей хозяйки и во весь опор понеслась за Валькой.

- Поехали в городок!

- В городок! - согласилась Любка.

Они, сталкиваясь со встречными прохожими, мчались к автовокзалу, и им, возбужденным, запыхавшимся, виделась бесшабашная счастливая прежняя житуха. Вот только сядь в автобус и...

Позади все явственней стали слышны крики. Любкиной сожительнице было тяжело бежать, задохнулась вся, пот катил с нее в три ручья, но баба она оказалась упорная: почти догоняла, и можно уже было разглядеть ее перекошенное злобой лицо. Беглецы, пытаясь оторваться, свернули в проходной двор, рванули глухим проулком, но та разгадала их замысел и, еще чуть-чуть, перехватила бы на углу. Любка стала ей отвечать на выкрики, потихоньку отставая от Вальки, и вот уже они стояли друг против дружки и спорили. Сатюков, остановившись поодаль, подождал-подождал и, увидев, что бабенки, по-прежнему переругиваясь, побрели обратно, понуро поплелся к автобусу.

В городок он возвращался один...

Из жития преподобного Григория

Войско, растянувшись длинной змеей, проезжало по узкому настилу моста примолкнув: ратники, хмурясь и обрываясь сердцем, косились на распластанное на льду и похожее на черный крест тело чернеца, лежащего с раскинутыми в широких рукавах рясы руками. Едва скрылись последние Шемякины вояки, из придорожного ельника выбрался Алекса и скатился с крутого берега к игумену. Прижав ухо к его груди, вздохнул обрадованно - жив, но затревожился: как бы бесчувственного довезти: разбился крепко.

- Достану я Шемяку, дай время! - бормотал Алекса, укладывая бережно Григория в возок. - Измыслю, как антихриста извести.

В обители ожидали воровского нападения, готовились, но кто-то из калик перехожих принес слух, что половина Шемякиной рати, убоявшись игуменского проклятия, рассеялась, и сам князь, с остатками потоптавшись под Вологдой, измученный дурными снами и предчувствиями - осознал, видно, что натворил! - бежал восвояси опять в Устюг.

- Оклемается змий, снова поползет губить народ православный! - поговаривали в монастыре. - Его, святотатца, и проклятие не удержит.

Пропал куда-то Алекса. Стоя на коленях возле ложа игумена, еще не пришедшего в себя, пошептал что-то, положил его руку себе на голову, поцеловал - и был таков. Григорий, очнувшись, первым делом о нем спросил. Иноки не знали, что и ответить. Игумен же закручинился, так и лежал, не вставая: жизненные остатние силы тихо покидали его. При ясном уме Григорий отдавал последние наказы, и обитель вроде бы теплилась прежней своей, непоколебимой ничем жизнью. Но все ожидали со страхом...

Слух обогнал вернувшегося Алексу. Преставился от неведомой болезни в адских муках и корчах князь Димитрий Шемяка. Все от вести такой вздыхали с облегчением, поспешно и истово крестились, с благодарением поднимали глаза к небу. Алекса пал перед игуменом, тот благословил его с одра слабеющей рукой.

- Грешен я, отче! - заговорил покаянно Алекса. - Удумал, как Шемяку, крестника твоего, извести... К сизарям голубь-чужак прибился. Черный, с переливчатым, ровно радуга, пером, благородных кровей, что ли. Приметил я его и изловил, зная княжой вкус. Добрел с птицей до Устюг-града и к поварне шемякиной: дескать, заморского голубка в подарок несу и блюдо лакомое из него сготовить разумею. И поперчил ядом, пока повара отворачивались!.. Еле ноги унес. - Алекса подполз на коленях еще ближе к игумену и склонился к самому уху, бормоча: - И еще пуще грешен я, отче!.. Благословение у тебя, беспамятного, тогда взял. Руку твою на главу себе сам возложил...

Григорий зашептал что-то, сиплый прерывистый клекот его мало кто из обступивших одр иноков смог разобрать:

- Преставляюсь... тело мое нечестивое... ввергните в болото. Достоин того... Бог простит ли...

День поминовения.

Начало XXI века

Вальке Сатюкову, когда случалось бывать под изрядной «балдой», полюбилось кого-нибудь изображать. Смотря по обстоятельствам. На этот раз, сидя в купе поезда Москва-Череповец и вертя напропалую головой с изрядно заметным пятаком проплешины - после тридцати засветился, засиял проклятый, будь неладен, ероша черную курчавую бороденку, приглядывался Валька, щуря и без того узкие хмельные глаза, к соседям по купе. Две здоровенные, грудастые, широкобедрые, лет под тридцать бабенции вроде бы увлеченно подтыкали пальцами топающего по сиденью игрушечного робота, а сами с любопытством поглядывали на Вальку. Возле них с краешку лепился паренек не паренек, мужичок не мужичок, а какой-то хлюст с подбитыми глазами.

С начавшейся дорогой на пассажиров тут же навалилась охота жрать. Там и сям зашуршали разворачиваемые свертки, забрякали кружки и стаканы, раздалось смачное чавканье: избегавшийся по столице, изголодавшийся люд насыщал чрева свои. Валька, сглотнув голодную слюну, потупя взор, скромненько извлек бутылочку пивца; мужичок-паренек напротив, радостно взвизгнув, пустился чуть ли не в присядку - пышногрудая молодуха рядом с ним закрутила «змия» в бутылке с водкой.

- Будете? - заметив голодный отблеск в Валькиных глазах, предложила.

На «старые дрожжи» Вальку понесло, одно только исподтишка его грызло: не знал, кем назваться. И он решил с этим погодить. Пышногрудую молодицу звали Катериной, соседку ее, габаритами чуток помельче и на личико много дурней, - Любашкой, а спутник поименовался робко Виталиком.

- Муж мой, - с небрежением кивнула на него Катерина.

Разгуляться не успели - загорланила компания в купе рядом. Немолодой, с большим брюхом и вислыми усами мужичок южной национальности выглянул оттуда, лопоча что-то на ломаном русском, подсунул молодухам «порнушный» журнальчик, и бабенки, похихикивая, заинтересованно зашелестели страницами. Один за другим Валька с новыми своими знакомыми перекочевали в гости к южанам. Компания там набилась порядочная: около десятка парней. Назвались они готовно не своими мудреными, а, видно для удобства, русскими именами, которые, впрочем, Валька тут же забыл. Но не стеснялся, метал в рот все, что лежало на столике, не перепускал тосты и, нагрузившись, какое-то время отупело наблюдал за тем, как кучерявый смуглолицый то ли Вася, то ли Миша исподоволь придавливал в углу Катерину. Муж Виталик, смежив подбитые очи, смиренно подремывал. Любашка с кем-то уже затерялась в лабиринтах полупустого вагона.

Катерина, резким движением освободив плечи от рук ухажера, подмигнув Вальке, стала подниматься с места. Кавалер забурчал недовольно, но молодуха присела и выразительно посвистела губами. Сатюков же смылся минутой раньше и поджидал Катерину в тамбуре. Получилось как-то без слов: она прикурила, но тут же, бросив сигарету, прижалась к Вальке. Он поймал ее горячие губы, присосался жадно: эх-ма, была не была, дело холостое! Да и женатик вряд ли устоял, но вот беда - где? Не на полу же тамбура, заплеванном и грязном. В вагоне нетрудно отыскать свободное купе, жаль, вагон плацкартный. Понесет нелегкая кого-нибудь в нужник... Валька дал волюшку рукам, шарил по упруго-податливому телу Катерины, но дальше действовать не решался. «Осрамлюсь еще...» - прислушивался он к состоянию собственного организма и находил его неутешительным: сказались былые пьяночки-гуляночки. Катерина, шумно и жарко дышавшая, затихла - догадалась о Валькиных неполадках или еще что подумала.

- Ты сам-то кто? - спросила, однако из объятий высвобождаться не торопилась.

Сатюков промямлил первое взбредшее на ум: не до игры в кого.

- Из вояк я... Из отставных.

- Не похож что-то. Вид у тебя не солдафонский. Женат?

- Был вроде...

- Значит, тоже не повезло... И мы вон с Виталиком тоже в разводе, только живем вместе. Поболтается черт-те знает где, попьянствует и ползет домой, пес шелудивый. Еле живой. И выгоняла его, и била, а потом опять жалела. Сына родила уж лет через пять после свадьбы: из Виталика мужик никакой. Теперь вроде как отцом записан... Да из одной торговли ушла в другую - «челночу». Он компаньон для повады, худой ли хороший.

Валька, раскиснув возле теплого бабьего бока, к рассказу попутчицы не больно и прислушивался, думая о своем... Что-то припомнилась ему давняя любовь Катька-Катюха, чем-то похожая на эту чужую женщину, нашептывающую на ухо про свое горе-печаль.

Опять зашевелились южане, тянувшие вполголоса свою заунывную песню. Прикорнувший в уголке пузатенький смуглячок проснулся, забегал по полуночному вагону, видать, в поисках попутчиц. Заметив в тамбуре Катерину с Валькой, закрутился около них, затеребил за рукава, приглашая. Откуда-то, из соседнего вагона наверно, вывернулась сияющая довольная Любашка с кавалером. Растолкали, подняли с пола даже Виталика. Он сел, повесивши головушку, но звяк железных кружек сразу привел его в чувство. С тостами дело не заладилось: все было высказано вначале, повыдохлись. «Абреки» пытались лопотать, путая свои и русские слова; Катерина поморщилась, вздохнула - веселье ее больше не забирало. Она подняла со столика кружку с вином, скосив глаза на Сатюкова, предложила:

- Давайте помянем тех, кого с нами нет... За усопших! Слышала от бабок на перроне, что Лазарева суббота сегодня, поминают всех.

Южане поняли, посерьезнели, зацокали языками.

- Не чокаются...

Валька, медленно вытянув содержимое кружки, в возникшем в купе молчании прикрыл глаза... Помянем!

…Старик Зерцалов умер в городском саду на другой же вечер после поездки в Лопотово. Громыхала музыка на танцплощадке, орали что-то «импортное» местные дарования, так же завороженно лепился к барьеру разношерстный народишко, а старик, стоя в потемках у вековой липы, вдруг схватился рукою за сердце и медленно сполз по шершавой коре дерева. Пока не рассвело, и не подошел никто, думали, лежит какой пьяный, так и пусть себе валяется. Обо всем этом рассказывал расстроенный, чуть не плачущий Бешен, и Вальке тоже не по себе стало, он трусливо отвел глаза, чтобы не встретиться с Сашкиным осуждающе-праведным взором.

- Пойдем в церковь, помолимся за упокой души! - предложил Сашка.

Валька покорно поплелся за ним. В храме за службой стояло немного народу, без толкотни и тесноты, как в праздничный день. Бешен подвел Вальку к большой старинной иконе.

- Преподобный Григорий! - пояснил шепотом. - Покойный Василий Ефимович его наравне со своим ангелом-хранителем почитал. Затепли-ка свечечку!

Валька обжег неосторожным движением пальцы об огонек, охнул и, вглядевшись в потемневший от времени лик на иконе, отпрянул - глаза старца в черном смотрели строго и осуждающе. Сатюков, боясь еще взглянуть, попытался разобрать клейма-картинки вдоль бортика иконы: монах, водружающий крест на речном берегу, тот же чернец возле церковки, а вот какие-то воины с обнаженными мечами окружили его, стоящего с воздетыми руками... Жаль, не все можно было разобрать.

Валька, все еще в смущении, отошел, стараясь ступать неслышно, с беспокойством поискал Бешена. Сашка возле царских врат напротив иконы Богородицы стоял на коленях и клал земные поклоны. Служба, должно быть, подошла к концу: вышел с крестом батюшка, благословил всех, и Сашка первым приложился к кресту. У выхода из церкви Бешена обступили старушки, даже Вальку, попытавшегося протиснуться к нему, оттерли.

- Помолись за нас, грешных! - Сашке совали и пирожок, и пряничек, и денежку, но Бешен отказывался от даров.

- Дурак! Дают - бери, бьют - беги! - снизу, с паперти, заворчал раздраженно Ваня Дурило.

Напротив него сидел, задрав белесую бороденку и раскачивая растопыренной пятерней, Свисточек. День, видать, у убогих выдался некормный.

- Приходи, слышишь, сюда! Особенно когда худо будет, - бормотал по дороге домой Сашка. - У Григория преподобного постоишь, в беде не оставит...

Валька, представив суровый лик на иконе, зябко передернул плечами и успокоил себя тем, что заходить-то долго наверняка не придется - не понадобится.

Бешена он видел в последний раз. За зиму как-то встречаться больше не приходилось, а весной, в ледоход, услышал - погиб Сашка. От церкви брели они с Дурилом и Свисточком и, как обычно, срезая путь, полезли через речку, не по мосту. Бешен шел первым; напарники его, прикуривая, задержались на берегу. Сашка ухнул в промоину, проорал, и пока Ваня с Веней бестолково бегали по берегу, течение, быстрое в этом месте, утянуло Бешена под лед. Но ходила упорно в городке и другая версия: убогие сами спихнули Сашку в полынью и потом преспокойно ждали, пока он, орущий, уйдет на дно. Дескать, завидовали тебе мы, а теперь ты нам позавидуй...

Вспомнился Сатюкову и Кукушонок, в драке заваливший насмерть ножом кавказца. Славные городковцы в ужасе притихли, ожидая массовых актов кровной мести, но ничего не последовало. Лаврушка загремел на «червонец» в тюрягу и вскоре сгинул там, а откуда-то сверху пришел грозный приказ: в техникум «инородцев» не брать! Так сошел на нет «великий эксперимент»...

...Вальку кто-то тронул за плечо.

- Выходим скоро, - сказала Катерина, попутчица.

- Давай на посошок! - заторопился Сатюков, разливая вино по кружкам.

И через полчаса он смотрел на идущих уже по перрону бывших попутчиков. Катерина с напарницей через силу волокли большущие, набитые шмотками сумки; Виталик налегке едва брел следом. Он поскользнулся, упал в растяжку, голос подал. Катерина, бросив сумки, подняла его и стала отряхивать, как малого ребенка, поглядывая виновато и, кажется, с сожалением на прилепившего нос к оконному стеклу Вальку. Поезд тронулся, и она поспешно помахала рукой...

Сатюков просидел до своей станции, уставясь в одну точку. И в рейсовом автобусе до городка не смог он растрясти тоску; лишь в родных «палестинах», встретившись с двоюродником Серегой, без малого двадцать лет прослужившим «куском» в армии и выкинутым за ненадобностью по сокращению, удалось слегка развеяться. Братаны пошли по «веселеньким» местам, проще - притонам, коих в городке, наполовину безработном, развелось немало и где, ежели имеешь денежку, тебя всегда встретят и приветят. Выпитое что-то плохо «забирало» проспиртованный за последние годы Валькин организм, тяжелило только, давило нехорошим предчувствием на сердце. Перед глазами часто вставали попутчица Катерина и вцепившийся ей в рукав молоденький сожитель.

«Тормознулись» друзья-приятели на квартирке у одного бывшего зека; на огонек и тройка бабенок заглянула. Бабы такие обрюзгшие и опустившиеся, что выпить-то с ними еще можно, но чтоб дальше чего - сам побоишься... Незнакомая и, значит, не местная тоже была с ними одного поля ягода, но маленько посвежее, и у Вальки вроде интереса к ней шевельнулось.

- Откуда ты?

- Из райцентра.

Сатюков, конечно же, сразу поинтересовался, не знает ли она Катьку Солину.

- Эту-то стервозу?! - бабенка вдруг торжествующе-злорадно расхохоталась. - Знала. Вчерась, в Лазареву субботу, от водки травленой издохла.

- Врешь?!

- Соседка ейная говорила, не даст соврать... Закапывать собирались.

У Вальки перехватило горло: где-то в дороге он сидел и пил, сначала дурачась, а потом и за помин душ усопших, и не ведал, что Катька в это время крутилась, орала от разгоравшегося внутри утробы огня и под утро испустила дух. Сатюков, сжав голову руками, забился в крохотную кухоньку, сдавленное его горло пробили рыдания, и он заревел в голос.

- Катька-а...

Кто-то подходил, бормотал что-то, пытаясь утешить, гладил по плечам, кто-то хмыкал недоуменно:

- Нашел, придурок, из-за кого расстраиваться?! Из-за проститутки! Да ее все мужики в городе...

Утром, едва рассвело, Валька, пошатываясь, побрел в церковь. Накануне праздновали Вербное воскресение, и ветки вербы с распускавшимися мохнатыми шишками, покропленные святой водой, были повсюду. В храме безлюдье, стыла тишина. Сатюков, взяв на оставшиеся гроши свечечку, затеплил ее перед иконой преподобного Григория и из последних сил стоял перед ней - оборванный, грязный, чуть живой. Но никто не выгонял его прочь. Глаза с иконы смотрели теперь утешая, с сочувствием и теплотой.

 

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.