Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 5
Лидия Михайленко
 ДРУЗЬЯ МОИ ЗАТУНДРЕННЫЕ

Я хотела попасть в самую отдаленную, самую суровую по условиям обитания, самую дикую точку полуострова: поселок Новорыбный - свыше тысячи километров от Дудинки на северо-восток, Сындасско на берегу Хатангского залива, в какой-нибудь Хетский, Попигайский, Ары-Мас, Заостровок, куда ворон костей не таскал, но лечу в самый центр Таймыра - поселок Волочанка. У меня творческая командировка, организованная коллегами по перу из Норильска. Цель командировки - общая, неконкретная, попросту суй-нос-везде-куда-не-просят. Срок - до двух недель. Надо насобирать как можно больше свежей тундровой «клюквы», чтобы время от времени подслащать и подкислять ею страницы «Заполярной правды», почувствовавшей себя серо и скучно в тисках горнодобывающего и металлургического комбината имени Завенягина.

Конечно, я проконсультировалась у Андрея Александровича, слывущего среди сотрудников большим знатоком малых народов Севера. Андрей Александрович тогда и упомянул Волочанку в связи с тем, что там живет его друг Мутимяку - первый великий художник долган. Мутимяку человек творческий и образованный - учился в Красноярске и вращался среди тамошней богемной молодежи. Но рядом еще живут представители бесписьменного племени нганасан - ня, самоеды, не обращенные ни в какую религию, почему их так и оставили официально шаманистами и почитателями культа матери-природы. Нганасаны - до сих пор загадка, притом интересная: одних только названий снега у них больше двадцати...

Тут я настораживаюсь. Значит, надо вытянуть из них эти названия, а кто эти названия считал, если самоеды не имеют алфавита, и, стало быть, словаря, и даже между собой общаются по-русски, не то что с иноплеменниками.

- Ну, если не больше двадцати, то больше десяти - точно, - заверил Андрей Александрович. - У них нет родового понятия «снег». Каждое определение снега - хрусткий, жесткий, липкий, сыпучий - носит отдельное собственное имя. О чем это говорит?

Вообще-то мое филологическое образование подсказывало - это говорит о неспособности мыслить. Ибо мыслить - значит абстрагироваться от различий, найти общее, сообразить наконец одно корневое слово, а не утомлять себя двумя десятками.

У Андрея Александровича, однако, более поэтичное объяснение:

- Это говорит об их неутраченной органической связи с природой! Число ня, по разным источникам, колеблется от одной тысячи до полутора тысяч человек. Основное место расселения - Дудинка...

В аэропорту Дудинки по громкой связи объявили, что есть одно свободное место на ближайший рейс на вертолет до Волочанки. Это уже не совпадение - это знак судьбы. Судьба мне не враг. Как бы я ее ни кляла и ни упиралась, она всегда заставит делать что надо и выведет туда, куда надо. Значит, мне надо в Волочанку.

Наш авиатор - ас, точно приземляется на малый участок голой земли, окруженный буйной осокой с белыми полянами ромашек. По грудь в ромашках стоят загорелые черноголовые детишки без маек. Солнце палит яростнее, чем в Дудинке. Подбежали собаки, загавкали, неслышимые в шуме и стрекоте вертолета. Я застряла в туче пыли, смешанной с комарами, - не хватало сил волочить набитый рюкзак по траве или самостоятельно вскинуть его на спину. Пока улеглись ветер и пыль, я беспомощно озиралась, наблюдая, как деловито расходятся мои спутники. Четыре шабаря, нанятые на сезонный отстрел дикаря - так они называют дикого оленя - шли к Хете, их ждет моторная лодка, присланная с промысловой точки в тундре. Хета - видно отсюда - серебрится изогнутой лентой в низине. Учительница начальных классов Аня движется в направлении домов - обычные дома, но без заборов и палисадников. Двое военных ушли к деревянному двухэтажному строению в конце поселка. У посадочной площадки остались только я и здоровый холеный бледнолицый тип в узкополой шляпе и рубашке армейского покроя - чисто Индиана Джонс или миллионер, прибывший на открывающееся в тундре сафари.

- Покараульте и мою поклажу, - сказал «Индиана Джонс». - Я схожу на подмогой. До гостиницы далеко.

К его рюкзаку, латанному суровой просмоленной нитью, хотя и не изношенному, прилагались спальный мешок в прорезиненном чехле и кожаная сумка-чемодан.

Не было его очень долго. Улетел вертолет. Ушли дети по тропинке между осоковыми зарослями, за ними - собаки. Только по этой тропинке да по вертолетной площадке, вытоптанным и просушенным солнцем, можно передвигаться. Шаг вправо, шаг влево - и провалишься в топь, а траву вообще лучше не трогать: выстреливается залп комаров и лезет в глаза, уши, рот и нос. Другие участки кожи защищены кремом.

«Индиана Джонс» вернулся в сопровождении двух лохматых, точно заспанных, русских мужиков. Посмотрев на мои выставленные для просушки ботинки, на то, с каким остервенением я бью веткой на себе комаров, он сказал:

- Не женское это дело - тундра.

Сказал, как мне показалось, с раздражением.

В поселковой гостинице мне отвели крохотную комнатку, куда попадаешь, минуя две проходные, занятые выцветшими на незаходящем солнце спортсменами-водниками. Волочанка - конечный пункт их рискованного маршрута, преодолев который, они поднялись на ступеньку выше в своей спортивной карьере. Катамараны скатаны, весла связаны - спи, играй в дурака, разиню и пьяницу, ешь, валяйся на надувном матраце да почитывай обрывки всеразличных газет и журналов, брошенных предыдущими постояльцами. Дождутся второе звено группы, идущее следом, и улетят в родные места.

Сам поселок - за овражком с висячим качающимся мостиком. Прогуляться туда со мной никто не захотел. Да и на кой им поселок после мест, где не ступала нога человека! После Путоранских гор, во льдах и снегах которых спят еще мамонты! После студеного хрустального озера Аян и реки Аян, зажатой и буйно пенящейся между крутыми скалами! Это я, не заболевшая еще страстью «к непаханым странам и необделанным землям», могу с любопытством шагать по гнилым доскам лежневки вдоль глинистого канальца, забросанного житейским мусором, среди глухих задних стен домов, дровяных и угольных куч, гаражей, огромных железных бочек, вытащенных из отхожих ям, но так и не вычищенных, ящиков со стеклотарой...

Лежит в ромашках крупнотелая, дымчатая от приставших к ее шерсти комаров, собака. Другая играет с обглоданной костью. Третья, обалдев от безделья, то скулит, то тявкает. Завидев меня, начинает гавкать громко, зло и осмысленно. Я зажмуриваюсь и цепенею: лай собак все учащается, множится и множится - их целая свора!

- А, зверюги ненасытные! - возникает истошный женский крик и одновременно - собачьи взвизги и трескучие удары. Женщина в незастегнутом халате бьет палкой собак по их косматым спинам. Догоняет и бьет.

- Чего ты здесь шастаешь? - орет женщина. Она не может меня узнать и смягчается: - Нельзя бояться собак. Сгрызут, если будешь бояться. У-у, зверюги!

И уходит. Кругом - ни души. Одни собаки и комары.

Бегу назад в гостиницу, к «своим». Рассказываю о случившемся. Мужики глядят изумленно, только что пальцем у виска не крутят.

- А зачем ты туда пошла?

- Хотела в конторе договориться насчет покупки песцовых шкурок. (Родственники в Норильске действительно понадавали мне таких заказов.) А что?

- Да ничего. Второй час ночи!

- Полный песец! - восхищенно говорит кто-то. И все, кто не спал, конечно, начинают ржать.

Это пока я возилась с устройством в гостинице, миновал час заката, перехода одних суток в другие (без красноты, лишь захмурит, как при пасмурной погоде).

Запахиваю дверь в свою каморку и оказываюсь в кромешной тьме, без единого светлого пятнышка. Тут есть окошко, прорубленное, видимо, не столько для света, сколько для воздуха. Стеклышко старое, мутное, снаружи еще отверстие заделано москитной сеткой, размочаленной настолько, что в ее дырки не только комар и мошка - микроб с воздуха не просочится. Будто я запаяна в капсулу и запущена в бесконечное пространство. С какой целью? Для каких экспериментов? Все, чему я была свидетелем недавно, - это химера, бред, сон, фантазия, и лишь сейчас я просыпаюсь (может быть, от страха быть разодранной в клочья собаками), открываю глаза... Откуда на мне эта брезентовая куртка, эти ботинки с подошвами асфальтоукладчика? Что за люди там смеются надо мной? Я же женщина, молодая и интересная, я - хрупкая, вешу меньше собственного рюкзака. Я не дура - на Всероссийском конкурсе студенческих работ по философии Шопенгауэра второе место заняла. Я не бесприютная, мне родители лично дом оставили в пятнадцати минутах ходьбы от трассы, среди садов и дикой черемухи, на развилке ласковых речушек. У меня есть сестра и брат. У меня муж был - мы расстались дружески. Свекровь была, в халате в голубой горошек, тактично уплывающая в свою комнату, когда я просыпалась и перлась в ванную и туалет. Почтенный свекор был, со старомодной привычкой читать газеты за завтраком. Чего мне не хватало? Что меня носит? Чего я ищу?

Я хочу есть. Сверкает солнце. Все уснули. Я сейчас тихо пройду на кухоньку и согрею консервы и чай.

Переступая через головы и ноги храпящих на надувных матрацах спортсменов-водников, еще не зайдя на кухню, я увидела сидящего там голого «Индиану Джонса», то есть не совсем в натуральном виде, но с одним только широким оранжевым полотенцем на бедрах. И жизнь вновь показалась мне прекрасной и удивительной. Ну, хорош! Гладкий, со спутанными каштановыми волосами и мастерски подстриженной бородой. На столе, среди разрисованных и чистых контурных карт, лежали бутерброды с ломтями белой, сырой, жирно светящейся рыбы, посыпанной черным перцем. Стояла мисочка с колечками сырого лука и шумел, закипая, электрочайник.

Мы представились друг другу. Его зовут Вадим Сергеич. Ради того, чтобы сидеть рядом с таким свежеумытым шикарным мужиком и поглощать такие вкуснющие бутерброды, стоило претерпеть вертолетную тряску, смертную угрозу от собак и приступ вселенской тоски! Ничто, ей-Богу, не остается без вознаграждения.

- А вы географ? - показываю на карты.

- Не совсем. Я - разведчик.

- Чего-о?

Оказывается, он производит разведку мест, определяет, где в этом сезоне скопились стада оленей, куда они двинутся. Наносит их возможные пути на карту. Советует промысловикам, где поджидать «дикаря», разбивать сторожевые посты, стоянки, отсечные и направляющие изгороди.

- Кстати, у меня к тебе просьба. Отдельной комнаты для меня сейчас в гостинице нет, да она мне пока и не нужна, я буду болтаться по тундре. Твой гроб запирается?

- В смысле - моя комната? Запирается.

- Я у тебя чемодан оставлю. Можно?

- Да пожалуйста. Рада услужить такому важному человеку. Сохраню, не волнуйтесь, летайте себе спокойно.

...В комнате-«гробе» я проверила замки у сумки - закрыты ли? Ожидала найти приборы и карты и вытаскивать их иногда и играть, как фетишист предметами своей страсти, а там покоились трусы и бюстгальтеры примерно 48-го и 3-го размеров, женские кофточки, флаконы импортных шампуней, духов, коробка шоколадных конфет, бутылка пузатая коньяка и узкая, длинногорлая - вина. Вот это да... Вот это мужики! Его на макушку Земного шара закинули, а он и тут любовь себе отыскал. И кто ж она такая? Где? Чего доброго, и меня из этой каморки попросят на несколько часов. Каморка очень удобна для занятий любовью. Здесь можно заниматься этим с любого места, с любого угла, настолько она тесна. Везде услужливо расставлены подпорки: спинка кровати, угол стола, стенной промежуток, и глаза закрывать не надо - никаких зрительных помех, только прикосновения и ощущения... Впрочем, не для меня все это - духи и ощущения, чего гадать.

Нет, ну надо же! Даже тут меня опередили.

Картины Мутимяку мне показала Аня - провела в зал школы-интерната. Здание летом пустовало. Жила там лишь одинокая пожилая докторша, исполняя изредка, как сейчас, обязанности ключницы. В углах ее комнаты, куда мы зашли выпить утреннего чаю, серебрилась натуральная плесень, и пахло этой плесенью до головокружения. Комнату съедал грибок. Почему лишь ее пристанище - не ясно. В спальнях и коридорах плесенью не пахло. Не пахло грибком и в медкабинете.

В зале бессменно размещалась персональная выставка Мутимяку. Поначалу я приняла картины за детские рисунки: и треугольники чумов, и крестики звезд, и кривые дымки нарисовал бы и пятилетний ребенок. Разве что у ребенка все выглядело бы весело и мило, а из-под руки взрослого дядьки вышло мертво. Ночь, снег, огонь - краски похорон. И никогда дымок не заструится, очаг не замерцает, котел с мясом не закипит, а люди вокруг него не будут кутаться в одежды из оленьих шкур. Оранжевый солнечный круг - как искусственный.

- Ну как? - спрашивает Аня.

- Неживое какое-то все, - говорю неуверенно.

- Мутимяку - примитивист, - гордо говорит Аня.

- Это я заметила.

- Такое течение в живописи - примитивизм. Марк Шагал - слышали? Тоже примитивист.

- То есть такие, что, выросши, сохраняют детский взгляд на вещи?

- Картины Мутимяку размещены в музеях мира - в Москве, Питере, Красноярске, Норильске! - Аня - долганка, и ее распирает гордость за соплеменника. - В Лондоне, Париже...

- Действительно в Лондоне?

- Женщина из Красноярского музея прилетала, сказала, что Москва запросила Мутимяку для выставки примитивистов в Лондоне. И в антологиях живописи про него пишут.

- Какой знаменитый! Познакомишь меня с ним?

- Да он сам с вами познакомится. Он со всеми приезжающими дружит, любому новому человеку рад, он же видел, как вы вчера прилетели, и еще мужик бородатый с вами, и у меня спрашивал, откуда такой кусок роскоши.

- Почему роскоши?

- Общение - роскошь. Знаете, какое у нас самое страшное проклятие?

- И проклятия есть?!

- Чтоб даже мышка возле тебя не пробежала, чтоб даже птичка возле тебя не села!

- Проклятие одиночеством?

- Ну да.

В самом деле, кому ж взбредет на ум стремиться к уединению в пространстве, где плотность населения - один человек на сорок квадратных километров.

В конторе совхоза «Волочанский» - толкотня и ругань по рации. Начинается отстрел: мерзлотники для приема мяса не готовы, кооператоры сбивают цену, вертолеты не справляются с транспортировкой и десятков оленьих туш, а что будет, когда дикаря начнут отстреливать сотнями? Пришла баржа с арбузами, капустой, луком - овощник не готов. Население разбирает по домам.

Женщина из конторы вышла на крылечко покурить. Я спросила у нее про песцовые шкурки: не терпелось скинуть с шеи этот камень - коммерцию, в которой толком не разбиралась. Женщина сказала, что цена у них выгодная по сравнению с той, что есть в Норильске, и качество выделки соответствует стандартам, «и дикий песец, конечно, ценится больше и служит дольше, чем выращенный». Договорились - подойду позже, она устроит.

- А если вам больше делать нечего, помогите Володе в мастерской шкуры мездрить. Там сейчас рук не хватает, мужчины не отлове, а женщин мездрить не заставишь.

- Как это - мездрить?!

- Ой, да вы не бойтесь! Володя научит. А мастерская - вон там. - Она махнула рукой в сторону широкого амбара, наполовину скрытого ромашками и травой, метрах в двухстах от конторы.

Мездрить - значит накидывать на деревянную горбину оленью шкуру ворсом вниз и обеими руками железной пластиной счищать жир, слизь, грязь, жесткие узелки мяса. Скоблишь, трешь, тянешь - кожа должна приобрести кофейный цвет и гибкость резины. Мужской труд. Но мужчины рыли по берегам Хеты рвы, строили засады для дикаря. У Володи, как у начальника мастерской - бронь, но он яростно рвется на фронт, где вскоре начнется пальба и рев и стон умирающих. Мездрит до сорока шкур в день - за четырех оторвавшихся на волю. Не бросать же женщин без работы - они шьют из этих шкур настенные ковры и коврики, куртки, спальные мешки. Накидает им шкур и тоже умотает.

А Мутимяку сидел в сувенирной за мольбертом. Как и полагается живописцу. Ковырял шилом в кусочке древесной коры прикладник Николай - аккуратненький, похожий на япончика, в темно-синем костюме, несмотря на жару, и в галстуке. Сувенирная забита недорисованными холстами, коробками, банками с краской, молодыми оленьими рожками, корявыми веточками сосен, тряпицами разноцветного сатина, драпа, бусинами, лентами - всякой всячиной.

- Шахеры-махеры мы, - сказал Мутимяку и вдруг мазнул меня мокрой кисточкой по носу.

- Фу, дурак! - Раз он не церемонится, и с ним не стоит.

- О! Мне нравится, - захохотал Мутимяку. - Режет правду-матку в глаза!

Разумеется, он не так прост, как выпендривается. Толстолобый и толстокожий, а глазки умные, плутовские, поблескивают в расщелинах лба и щек.

Володя оторопел, узрев, какую хилую замену прислала ему контора. Но выдал инструментарий и форму мездрильщика: нож, скребок, халат, фартук клеенчатый, кирзовые боты, куда свободно заходишь с ботинками.

К концу рабочего дня от физической усталости гудело тело и язык заплетался, как у пьяной.

- Тяжело? - подкатил с улыбочкой Мутимяку.

- Н-нет, забавно.

- Ну-ну, потешься, скоро надоест.

Но скоро пришел первый успех: женщины не выбросили, а забрали в цех и мою шкуру в работу.

Потом, заходя, Мутимяку шутя, как бы для физической разминки, вычищал две-три шкуры и подбрасывал в кучу, целиком шедшую в мою графу. Так же поступал и Володя.

- Мы из тебя Стаханова вылепим, - говорил Мутимяку. - На него тоже весь коллектив работал.

При таком «ударном» труде я могла теперь делать перекуры и разгуливать по мастерской.

Женщины в пошивочном цехе за длинным верстаком молча шьют и курят, курят и шьют. Все - туземки, за исключением толстой рыжей Нади, все - малорослые, в черных халатах, усыпанных иголками оленьей шерсти, все с черными, с проседью, реденькими пучками на затылках, у всех - желтые прокуренные лица и темные съеденные зубы. Один раз, выходя из «цеха», я «оглянулась посмотреть, не оглянулись ли они», - ни одна из них не смотрела вслед чужаку.

Много веселей в цехе прикладных искусств. Тут девчонки молодые, в основном незамужние, и потребляют никогда не надоедающий «чай со сплетнями», как говорит Мутимяку. Правда, и со сладостями. Из сладостей - карамельки, пряники, сгущенка, болгарские и югославские джемы и компоты (плюс губные помады, сигареты, пепельницы, полные окурков, с красными отпечатками по фильтру). Из сплетен - частое обсуждение начальника Володи, а пуще - его жены, Вики, которая еще год назад сидела рядом с ними, а теперь сидит дома, тетешкая маленького сына Володи. Пока они тут плетут сумочки и кошельки из бисера, «орнаментируют» пояса, парки, голенища унтаек, чередуя темные и светлые лоскутки оленьих шкур, собирают сувениры в виде северных Диан, держащих руки в круглых рукавичках на круглых головках оленят (Бог весть где и как реализуемых «Таймырторгом»), эта жирная молодая - восемнадцати еще нет - Вика лежит на диване, попивая свежезаваренный чаек и закусывая пирогами с нельмой, которые печет Володя. Никто в поселке не умеет печь пироги с нельмой так вкусно, как Володя. Володя вообще-то папаня. Папа ня. Этнографический материал, производитель, впрыснувший свежую кровь в угасающее племя. Он - украинец, но это ровным счетом ничего не значит. Хоть еврей, хоть цыган, его дети все равно будут записаны как нганасаны. Так спасают самоедов от полного исчезновения, чтобы мировой общественности не в чем было упрекнуть «большого брата». Раньше таким смешанным семьям сразу выделяли квартиру в Дудинке (вот почему там половина ня), а младенцев-самоедов ставили на спецобслуживание (льготное молоко, яйца), за их ростом и здоровьем следили выделенные специально врачи, по окончании школы определяли вне конкурса в вузы Северной Пальмиры.

Такая система поддержки как будто дала свои результаты - вроде бы самоедов за годы советской власти стало больше. Переход же в качество пока не состоялся. Во всяком случае, не отыскался пока среди образованных ня подвижник, равный долганке Огдо Аксеновой, который сочинил бы своему народцу букварь и закрепил бы воплощенные в языке обычаи, нравы, культуру. Верно и то, что долган-то в пять раз больше, и надо думать, что количественный процесс у нганасан просто еще не завершился.

И кто такая нганасанка Вика, что Володя женился на ней? В последние годы все льготы нганасанам свелись к дискуссиям об их воспроизведении. Володе не то что квартиру в Дудинке, а и тут, в поселке, отдельного угла не дали - нечего давать. Живут они с матерью Вики, а там еще ее брат-пятиклассник. Получается, Володя женился по любви. На этой жирной Вике?! Нашел кого выбрать из всей мастерской.

Жалели девчата Софью Максимовну, пожилую докторшу, живущую в интернате, в комнате, съедаемой грибком. И вся ее одежда, и все ее вещи провоняли плесенью. Врач она хороший. Роды принимает, и всем детям такие красивые имена дает, принято, чтобы новорожденным она имена давала, - Томас, Вольдемар, Снежана, Джульетта... А Танькину дочку как красиво назвала - Делия. Софья Максимовна уже на пенсии и каждую весну собирается обратно в Ленинград, мать ей там квартиру оставила, и каждую весну совхозное начальство лихорадит: боятся - останется поселок без доктора. Молодых местных посылали, стипендии именные назначали - с тем их и видели. И Софья Максимовна остается еще на зиму, пока нового доктора не найдут, и каждый день продолжает укладывать на своей голове «бабетту» по моде шестидесятых. Боготворит те годы - ах, Ленинград, ах, юбочки из парчи, туфельки на шпильках, прически-башни, твисты, певицы с глубокими сильными голосами, поэтессы в лиловом, с пудельками на руках. Стильная старушка, а застряла, бедная, тут - плесень, уголь, тулупы, строганина...

А директор совхоза Петр Степанович на бане помешан. Установил в поселке сеть громкоговорителей и каждую субботу созывает в баню, попробуй не пойди - донесут, на ковер вызовет. Каждому сословию - свой сигнал на сборы: офицерам и солдатам, естественно, марш, конторским - «Амурские волны» включает, интернатским - «Вместе весело шагать по просторам», прочим деклассированным - надоевшего до чертиков Бюль-Бюль Оглы. Хорошо, сейчас лето, баня на ремонте. Петр Степанович спокоен: завшиветь не успеют, сколько там того заполярного лета! Музыка заодно поднимает оленеводов и рыбаков, прибывающих с точек в поселок за водкой (в банный день и водкой отоваривают). Напиваются сразу в дымину и тут же падают в сугробы. Так и замерзнуть недолго. Но могилы всегда в запасе. Их помогают запасать по теплу военные: рвут вечную мерзлоту снарядами, потом солдатики додалбливают до формы и вкапывают шесты для ориентировки зимой. Приходится Петру Степановичу, который в поселке един во многих лицах - и директор, и мировой судья, и загс, и санэпиднадзор, - пьяницам баню задавать. Буквально и переносно. Грянула из десятков громкоговорителей музыка, значит, ждет их насильственное отрезвление. Поднимаются охотники и рыбаки - и по седлам своих мотонарт или по собачьим упряжкам. А чаще собачьи упряжки берут на буксир мотонарты. «Бураном» управлять надо, а собаки сами до стоянки доставят - дороги проторенные, и дуй им ветер в спину...

В августе бичи прилетят. Из подвалов Дудинки и Норильска - на путину и на отстрел. Прилетают худые, оборванные, злые - хуже собак, за кусок дерутся. А за сезон отъедаются парной олениной, ряпушкой - она хоть и маленькая рыбешка, но чистый рыбий жир, бичи аж залоснятся. Немало сезонников остаются в тундре напостоянно. Женятся на туземках, охотничьи лицензии получают. Володя тоже прилетел сюда с партией бичей. А теперь - начальник, заведует мастерской, с самим Петром Степановичем дружит.

А Танька неизвестно от кого родила. Скорей всего, тоже от бича откормленного, а всем говорит, что от геолога. А в то лето, кажется, геологов в поселке не было. Только тот бородач, что в гостинице живет (не со мной, просто часть вещей его у меня на сохранении), несколько сезонов подряд наведывается. Но у него жена где-то на военной точке у Северной Земли, или прямо на Северной Земле. Они тут, в поселке, встречаются, потому что к ней туда спецпропуск нужен, а он из НИИСХ Крайнего Севера (научно-исследовательский институт сельского хозяйства), то есть ученый, а не военный, никакого сельского хозяйства на Северной Земле нет, делать ему там нечего; а она - диспетчер в аэропорту. Наверное, большие деньги зарабатывает, никак он ее не заберет обратно на материк...

Когда заявляется бригадирша прикладниц и бисерниц - Танька-нганасанка, я спрашиваю у нее, что она еще знает о том бородаче, что прилетает сюда на каждый отстрел. Но Танька ничего существенного не добавляет, а чего не знает Танька, не знает никто, ибо она не только в коллективе рукодельниц главная, но и поселковый сплеткомитет возглавляет, по выражению Мутимяку.

- Ты видела его жену? Как она?

- Да баба сорокалетняя! Ты лучше. В плаще бежевом - я такой давно собакам подстилаю. Стриженая, высокая. У них там вообще лета не бывает.

При чем тут лето, думаю. А, ну да. Круглый год в закрытом помещении, при электрическом освещении - кожа серая, как тундровые проталины, покрытые лишайником, волосы свалялись под бесскидной шапкой, плечи болят от тяжести полушубков; может, она моложе, чем выглядит. Зачем ей там духи и кружевные трусики? Ну, раз возит, наверное, нужны. Ему нужно, чтобы у нее были кружевные трусики. Он видит в ней женщину. Желанную. А я ему друг, товарищ и брат. И должна сберечь для его женщины духи, трусики, конфеты, вино... И сберегу. Не волнуйтесь, Жена, чужого не трогаю. Разве что после Вас!

Танька? Кто такая Танька? Курит, пьет, матерные слова использует, - поселковая лярва, но не до беспредела, уважать себя заставит. Из бисера, стекляруса, «риса», блесток она плетет ожерелья, подвески, ободки для волос и прочие фенечки в десять раз красивее и оригинальнее, чем остальные. На кулончике ее дочки Делии каждая бусинка украшена кружочком из шоколадной фольги и прилеплена блестящим лаком для ногтей. Это ж какая кропотливая, тихая, вдумчивая работа - не вяжется с бойкой на язык и на поступки Танькой. Боевая бригадирша, всю контору на уши поставит, но материалов добьется сколько нужно и каких нужно, девчата у нее без дела и без заработка не сидят.

У меня Танька спросила:

- Ты метр с собой привезла? И Библию?

- Что за дуристика?

- Черепа нам измерять, в веру обращать.

- Тебя-то зачем измерять? Ты ассимилированная. Дочь геолога и мать дочери геолога.

Впрочем, ни на первом, ни на последнем Танька особо не настаивала. Они с достопамятных пор рожали по принципу, сформулированному древними греками: мать всегда известна, а отец предполагается. Танькина бабушка слыла самой богатой невестой в округе: шесть детей! В очередной раз овдовела, и отбою от женихов не стало. Приезжали и молодые холостяки, лет с шестнадцати. А постоянного мужа у нее и в заводе не было.

Танька и развлекалась оригинально. Повяжет голову платком на манер старой крестьянки - лоб закрыт, сядет верхом на швабру и медленно так начинает выдвигать, как ящик стола, нижнюю челюсть, и выдвинет настолько сильно вперед, что туда помещается целая слива из компота без косточки. Поведет челюстью влево-вправо, быстро задвинет и сглотнет сливу. В первый раз я при виде такого номера испытала легкий шок. Баба Яга в молодости - во плоти! Танька утверждала, что родилась с такой подвижной челюстью, дескать, результат генетических крайностей - Муора Кынха (дочь тундры) и столичный геолог. А Мутимяку выдал, что челюсть ей сдвинули в детстве все за ту же бойкость натуры.

- Дочь геолога! - гоготал Мутимяку. - Ты на ее профиль посмотри - ущербная луна!

- На себя посмотри! - огрызалась Танька. - Смесь бульдога с бульдозером! Болтать мастер, а на деле...

Тут я деликатно перевожу разговор на другую тему, а Мутимяку замолкает.

Надо мной они сжалились наконец. Танька предложила:

- Мы тебе настоящего ня покажем. Мой дядя живет у нас за двором, в чуме.

- Твой дядя в чуме?!

Вот он, не утративший органической связи с природой. Вот он, Дерсу Узала, перенесенный временем на задворки цивилизации.

Чум дяди выполнен из нюка - выделанной оленьей кожи, метров семь натуральной замши (сколько б юбок и жилеток из нее выкроилось бы?). Однако старая, истонченная местами до просвечивания замша. Местами подлатана изнутри кусками шкур, слабо натянута между шестами и хлопает от ветра.

Заглянули в дыру - темень могильная и мягкий шорох.

- Не спит, - радуется Танька. - Набери веток, чай согреем, юкола есть.

- Ну пусть Мутимяку костер разводит, он мужчина.

- Очаг - дело женщины, - оскорбляется Мутимяку и лезет в чум вслед за Танькой на четвереньках, предварительно бросив мне коробок спичек.

Набираю хвороста, запихиваю его под таганок. Закопченный чайник и бочка с отстоянной водой - тут же. И тоже на четвереньках заползаю в чум.

- Ты зачем костер на улице развела? - удивился Мутимяку. - Сюда все тащи, здесь чай пить будем, от комаров отдохнем.

Дядя лежит на деревянных нарах, на шкурной ветоши, на самом почетной месте в чуме - напротив входа. Запах кислой непроветриваемой шерсти, старокопченой жирной рыбы. Вставать ему лишний раз незачем: все под рукой - тряпки, кружка, горшок, сухари, над головой подвешенные к шестам полоски сушеной нельмы - юкола, задымленная до черноты и твердая - не для зубов человека. Старик жамкает и рассасывает ее часами.

Озаренный костерком, он внушает жалость - тупую какую-то и тоскливую. Это зовется жизнью? Со всем соглашается, что ни ляпни. Кивает охотно - ага, ага - и заправляет за ухо грязные седые волосы.

Танька выводит его на солнце фотографироваться. Парка на старике - мехом внутрь, на голое тело - до пят. Волосы распущенные, склеенные в отдельные пряди, глаза слезятся, веки - складками. Разогнуться в полный рост ему невмоготу. Вполуприсядку, уперев руки в колени, он мне по пояс.

Танька и Мутимяку, взвинченные крепким чаем (заварки на треть кружки себе насыпают) и сигаретами, решают продолжить обход «достопримечательностей» и ведут меня на кладбище нганасан. Мне плохо, - наверное, от дыма в чуме, чифиря, юколы на голодный желудок. Временами задерживаю дыхание, чтобы унять позывы на рвоту.

Они ловко перескакивают с кочки на кочку, а я вплюхиваюсь в жижу между кочками и чавкаю одной ногой в тяжелом от воды ботинке. И комары проклятые! Два-три новых захоронения на кладбище, остальные разворошены лисами, волками. Каждое захоронение представляет собой минимум пару нарт, на первых - тело усопшего, замотанное в шкуры и перевязанное кулем, на остальных - его добро, каким он пользовался в этом «среднем» мире и какое необходимо ему в странствиях по другим - нижнему и верхнему - мирам. Детские гробики, также спеленутые и перевязанные, подвешены, как люльки, между карликовыми кривыми ивами, - теперь грудничков качает ветер. Валяются обрывки шкур, медные котелки на проволоке, полуистлевшая обувь, попадаются монеты, бусы - возле каждых нарт мини-свалка. Жарит солнце, собаки, увязавшиеся за нами, по-хозяйски зарылись носами в кули. Мутимяку берет большую кость - человеческую - и увлекает их обратно за собой. Мы с Танькой разгоняем последних, не столь доверчивых.

В гостинице меня продолжает мутить, а от дежурной я узнаю новость - прилетел Вадим Сергеич, спрашивал, когда я буду. Водники отбыли полным составом, номер ему освободился. Сумку ж надо вернуть.

- Ну вы пока не говорите, что я здесь. Надо привести себя в порядок.

Меня вот-вот вырвет, в глазах темнеет, а далее я отключаюсь...

Вызванная в переполохе докторша Софья Максимовна говорит:

- Гипотонический криз. У вас всегда такое низкое давление? У всех приезжих меняется давление. Прекратите работать в мастерской. Это не для вас. Ешьте и спите.

Зашел Вадим Сергеич:

- Ну, как оно? Слабая ты для тундры, и вообще, тундра - не женское дело, я предупреждал.

- Зато я теперь знаю, что умирать не страшно, раз - и нет ничего, ни пожалеть, ни испугаться не успеешь.

- Ради этого не стоило...

- Я сегодня пленку извела на редкие снимки, сделаю - подарю несколько.

- На кой они? - морщится Вадим Сергеич.

- Ну вы же везете что-то отсюда на память.

- Рыбу везу, меня без рыбы с Севера друзья обратно в самолет затолкают. Рожки в прихожей прибил - шляпу вешать.

- Фи, как пошло - рыбу, рожки...

- А что не пошло?

- Картины Мутимяку - не пошло. Мутимяку не только первый великий художник - глыба! - но и последний, судя по всему. Не потому что нганасаны перестали рожать художников, а потому, что государство перестало вытесывать из них глыбы. Вы, Вадим Сергеич, рискуете упустить шанс приобрести архи-супер-ультра-мега-эксклюзив.

- Я не коллекционер, - отмахивается Вадим Сергеич. - Впрочем, есть у меня друзья-художники, разве что им подарок сделать.

Мы идем в школу. Аня, ставшая уже спецом-экскурсоводом по персональной выставке художника-единоплеменника, вызывается сгонять за Мутимяку.

Вадим Сергеич преувеличенно внимателен, так что Мутимяку начинает и сам вдруг любоваться своими полотнами.

- Картину подаришь?

- Нет, - отвечает Мутимяку, словно только что понял себе цену. Поистине, дар художника оплодотворяется вниманием зрителя!

- А продашь? - применяет другой подход Вадим Сергеич.

- С нас магарыч, - спешу вставить.

Вадим Сергеич делает мне знак, чтоб помолчала.

- С меня стол.

- Согласен! - кричит Мутимяку. - Вам что?

- Все равно, на твое усмотрение.

- Я вам автопортрет подарю, и еще вот эту и вон ту...

- А ты почему не берешь? - спрашивает Аня.

- У меня нет связей с музеями мира. Даже со школьно-краеведческими нет. Оценить некому.

- Мутимяку, переоденься, обед в твою честь будет дан.

Он собирается в гостиницу в чем был - в серой ситцевой рубахе и сандалиях с приставшей к ним грязью еще с похода на кладбище.

- Была б ты умная женщина, ты б видела сияние над моей головой, а не грязь на моих сандалиях.

- Но торжественность-то надо соблюсти. Твоя знаменитая землячка Огдо Аксенова представительствует в белой блузе: член комитета стран Азии, Африки и Латинской Америки.

- Ну, если ей от этого теплее... - Мутимяку уязвлен. - А я член комитета Венеры, Юпитера и Сатурна! Были мы у Огдо в Дудинке, зна-а-ем, как она живет, с водки на «Беломор» перебивается, я лучше тут жирную рыбку кушать буду.

Зна-а-ем, как ты здесь живешь. Однажды зимой Мутимяку долго в мастерской не показывался. Танька побежала к нему домой - он занимает половину дощатого домишка - никого. Дверь открыта, морозяка, надымлено. Видно, печь затопил, она задымила, и он бросил. Танька побежала в контору, в интернат, в столовую, - и там его нет. Прибежала обратно в дом, дым развеялся, нашарила выключатель и заметила Мутимяку в куче промерзших одеял, подушек, курток, шкур. Лежит, закопавшись, больной. В нетопленом углу при бешеном ветре и минус сорока на улице. Танька девчат прислала. Они печь протопили, щели в окнах позатыкали, мяса, выданного Володей, наварили. После чего Володя принародно сказал: «Женился бы ты, что ли». Девчата прыснули. Володя понял и поправился: «Или в мастерской ночуй». Жениться? Да кто его всерьез принимает! Девчат тискает, те визжат - лишь бы побеситься.

Мы с Танькой наводим красоту, готовясь к чествованию Мутимяку, перетряхиваем жалкие нарядишки: белых блуз нет, пойдут белые маечки. Кремом от комаров мазаться не будем, он жирный, чувствуешь себя куском сала, растапливаемым на солнце. Нарвем ромашек обмахиваться.

Вадим Сергеич стол почти накрыл, самого нет.

- За ним из конторы прибегли, - сообщает дежурная как-то ехидно. - Кого-то он должен встретить с вертушки. И Мутимятку с ним. Сказали, чтоб подождали.

Дежурная многозначительно воззрилась на стол.

- Простите, не мое, - отвечаю сухо.

- Я так поняла, его жена прилетает.

Она ухмыляется злорадно, дескать, и вам облом, девочки.

Я не стесняюсь, заглядываю под кровать Вадим Сергеича: сумки-чемодана нет.

- Да хоть тать в нощи! - говорю беспечно. - Сказал, чтоб подождали, - подождем,

Постояв минуту, она уходит.

- На хвоста сядет, - говорит Танька.

Она сидит на кровати перед столом, облизываясь, ибо на этом столе счастливо совмещаются продукты природы и продукты цивилизации. Никакой окаменелой юколы - нежнейшая нарезка нельмы, сига и чира, лысые головки лука и чеснока, та самая пузатенькая бутылка коньяка и узкогорлая - вина. И конфеты: в блестящих хрустящих обертках-зонтиках и в широкой коробке благородного тиснения, цвета бордо.

- Я такие никогда не пробовала. - Танька сама светится, как прозрачный ломтик нельмы. В предвкушении удовольствия стреляет вхолостую глазками, то в окно - да скоро ли придут?! - то на стол.

- Пойдем отсюда!

До нее не сразу дошло, что я сказала.

- Пойдем отсюда. Его жена прибывает. Это он ей привез... гостинцы.

- Пусть прибывает, тут всем хватит, - лепечет Танька.

- Да пошли! У них свидание, понимаешь? Раз в год встречаются. И то не каждый, - не знаю, какие еще аргументы применить. - Докторша велела меня откармливать. Ты суп вчера варила, я супа хочу. А то Петру Степановичу пожалуюсь...

- Вчерашний суп! - горестно восклицает Танька, и глядит с невыразимым укором.

По дороге в поселок она молчит. Дуется.

Так бы и не разговаривала весь вечер, возясь спиной ко мне у деревянного топчана и столика с примусом. Но прибежал Мутимяку.

- Вы чего свалили? Вам же сказали подождать. Рита уже улетела (а-а, так ее Ритой зовут), она с кладовщицей прилетала. Петр Степаныч военным одеяла из мастерской и куртки продал (на чьем-то теле будет лоскут моего труда - приятно сознавать). А Вадим Сергеич ей просто сумку понес, сказал, что Лизка передала.

- А она?

- Она сказала, привет сестренке и еще какой-то Маринке, и тоже сумку для них передала с подарками.

- А он?

- А он сказал: «Спасибо. Передам».

- А она?

- Да что ты заладила: а он, а она! Я к ним специально не прислушивался! А она засмеялась и сказала: «Можешь их всех перетрахать».

- Ненормальная, - подала голос Танька.

- А вы не знали? Она ж ему бывшая жена. У них тут любовь зародилась еще во время студенческой экспедиции, а потом она заявила, что жить без Севера не может, магия Севера, типа - зачарована, околдована.

- Ой, магия Севера, военный летчик ее очаровал, сказки для дураков слушаешь, - презрительно говорит Танька.

- Действительно, слишком романтично. - Танька шлепнула меня о грешную землю. - Любовные лодки разбиваются о быт.

Мутимяку похлопал глазами: выдавать, не выдавать?

- Да застукала она его со своей подругой - этой Маринкой, в один день собралась и дунула на Северную Землю. Он ее звал домой, прощения просил. Шестнадцать лет прошло, а она все не возвращается и не прощает. Он ее и звать перестал, они даже не поцеловались. Я теперь, говорит, только как презент-курьер, сумки туда-сюда передаю. А ну их! Пошли-ка ужинать. Французский коньяк у Вадим Сергеича.

Я демонстративно растягиваюсь на топчане, куда Танька кинула свое видавшее виды драповое пальто.

- Никуда мы уже не пойдем. Мы не какие-то «пошли-ка»!

- Рита не пошла, а мы, думаешь, разбежались, - внезапно поддакивает Танька.

Мутимяку замигал:

- Вот дуры! Это все ты. Не могла сама раньше все от Вадим Сергеича узнать, что ли.

Танькина мать - костлявая, чисто убранная старушка (ей 46, и у нее туберкулез) - безучастно сидит или лежит на кровати за ситцевой занавеской. Делия играет с куклами под столом, покрытым скатертью. Куклы, украшенные чудными драгоценностями, гуляют среди диковинных экзотических цветов, сработанных Танькой из бисера и блесток. Как, в сущности, одинаково начинается жизнь у женщин. Я тоже в детстве играла с куклами под столом, под скатертью.

Еще Танька кормит четырех собак и черного кота, неведомо как затесавшегося в песье кубло, первым прибегающего на зов «куть-куть-куть» и спящего вповалку вместе с собаками. Вся шобла выставлена во двор, чтобы мы могли поесть спокойно, за исключением мелкой серенькой Марисабельки, ее надо кормить отдельно, иначе у нее все повыхватят из-под носа. Я бросила ей оленью кость, богатую лохмотами мяса. Собачка испуганно отпрыгнула от такой благодати, села бочком, поджав хвост, только ноздри вздрагивают от мясного духа.

- Дура! Жри! - кричит Танька. - Это тебе, хватай и беги, прячься под кровать!

Марисабелька коротко взвизгнула, как воробышек чирикнул.

Танька не выдерживает, берет кость и швыряет ее в открытое окошко, оттуда тотчас же раздаются возня и рык.

- Ты как Марисабелька, - говорит вдруг Танька. - Тебе такой шикарный мужик выпал... Да я сама такая.

- А тебе кто выпадал?!

- А геолог? Алименты не плотит, я его адреса не знаю. Щас бы в Москве жила или в Ленинграде, шоколадные конфеты каждый день бы ела. И Делия.

- Да ладно. Задним умом все крепки. Я у тебя посплю сегодня?

- Мать кашляет, Делия сопит, аденоиды надо вырезать. Сможешь уснуть - спи.

...Где уж тут уснуть. Но я стараюсь не ворочаться.

- Спокойной ночи, - говорю машинально, хлопая себя тихонечко по ушам и щекам - достало комарье!

- Не хочу ночи, - отзывается Танька. - Пусть всегда будет солнце.

- Пусть всегда будет мама, - пропищала Делия.

- Пусть всегда буду я! - скандируем все трое.

Танькина мать не проронила ни звука.

- А-а, помощница! - загрохотал Петр Степанович в конторе. - Стахановка! Володя хвалил, молодец! А ты что же, Федоровна, определила человека на работу и забыла. А она, оказывается, голодная, в обморок падает, может, без денег, давление чувствует.

- Давления денег не чувствую, что вы! У вас же натурпродукты. А сколько я заработала?

- Четыреста шестьдесят, - порылась в ведомостях Федоровна.

Исходя из расценок на чистку одной шкуры, по моим расчетам не получалось и двухсот: Володя сделал приписки.

- А можно, я на эти деньги выпишу со склада водки, конфет, печенья? Хочу отвальную сделать. На берегу Хеты. В мастерской объявить внеплановый входной - такой прекрасный день!

- Да, такие деньки у нас не всякое лето бывают, - вздыхает Федоровна, глядя в окно на сверкающую на солнце Хету. - Песок прогрелся.

- Горячий песок - это ж праздник! Ну, в честь хорошей погоды, Петр Степанович!

- Идея неплохая, - вдумчиво произносит Петр Степанович. - День Хорошей Погоды... Планируй, Федоровна!

Я в восхищении от размаха Петра Степановича: «Планируй хорошую погоду, Федоровна!»

- Только деньги свои получи. С гостей не берем, стыдно. Пишите, что надо.

- Десять бутылок водки, - робко начинаю я, зная, что Петр Степанович рьяный поборник трезвости.

- Не одна ж мастерская будет на пляже, все придут. Ящик пиши, Федоровна! - загорается Петр Степанович. - Артемьев бригаду выслал. Хорошие ребята. Трезвые. Пьют в меру. В прошлом году...

- А вы их меру знаете? - подсунулась плановичка.

- Крепкие ребята. Давай, Федоровна, три ящика.

Поставленная на ноги идея зажила своей жизнью. Появились активисты (и среди них, конечно, Мутимяку), которые лучше всех знают, что и в каком количестве потребуется для всеобщего пикника у Хеты за счет совхоза. И все обсуждали кандидатуры ответственных за костры, за мячи и тенты, за сети и неводы (выпить и не порыбачить?!), кто принесет карты, кто - магнитофон, и все говорили: «Лишь бы погода не подкачала».

Погода не подкачала. Успех Дня Хорошей Погоды превзошел, как говорится, все ожидания. Хета отступила, предоставив нам широкую песчаную полосу. Песок мелкий, белый, промытый холодной быстриной, и сдувается с ладони как пух. Земля обломилась с яра, сползла. Горит вечная мерзлота, искрится, тает, журчат миллионы вертикальных, извилистых, подвижных, точно змейки, ручейков, - вот она, магия Севера! Кто сказал, что ее нет?

Пришли сшивальщицы ковров и одеял - прямо из мастерской, в рабочих халатах, которые так и не сняли, и с непременными дымящимися папиросами. Пришла толстомясая рыжая нганасанка Вика с Володей и тяжелым младенцем Томасиком, безропотно переходящим с рук на руки и спокойно глядящим своими черными глазами-пиявочками на каждое новое склоняющееся над ним лицо. Пришла, проваливаясь острыми каблучками в песок, Софья Максимовна: «Вы поосторожнее с ними, восемьдесят процентов состоит на тубучете». Интеллигенты-конторщики расселись отдельно, вокруг своего костра, не имеющего, впрочем, при свете солнца никакого сближающего значения, согрели чай и отодвинулись, и женщины уже запевали фальцетами: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина...» Грелись широкоспинные промышленники (промысловики с лицензиями) и их не менее широкоспинные белотелые жены и дочки. Барахтались в сухом песке, боясь воды, кривоногенькие, сплошь в комариных расчесах, Джульетты, Снежаны, Вольдемары. Бригада Артемьева затеяла комичный на мягком песке футбол. Между ними носилась Танька, ослепленная голыми мужскими торсами («торцами», - ехидно говорил Мутимяку).

Что-то произошло с Вадим Сергеичем и Мутимяку. Сначала они куда-то пропали, а потом я увидела Вадима Сергеича, лежащего тихо, и бледного, точно перепуганного. А Мутимяку ковырялся чересчур долго и бесцельно в мешке с провизией. «Я, конечно, виноват, но я не думал», - сказал Мутимяку. Оказывается, они поспорили все на ту же невыпитую пузатую бутылку коньяка, что Вадим Сергеич переплывет Хету, а Мутимяку, если что, подстрахует, покараулит его в моторке. Вода холодная, и вроде бы в том месте, где пляж, спокойная, но в середине могут встречаться воронки, там самая быстрина, и надо, чтобы быстрина не закрутила или не утащила к повороту, где Хета бурлит, клокочет и пенится. Важно приплыть к тому берегу до поворота. То есть заплыв надо начинать издалека. Что и предусмотрел Вадим Сергеич, а Мутимяку зашел еще дальше, стесняясь обнажиться на пляже, намеревался пока обмыться и прополоскать носки. Мыло выскользнуло из рук, носки закрутило... А над головой плывущего Вадим Сергеича вился меньшой брат черного ворона - огромный жирный слепень, предвестник приближающихся оленьих стад. Такой гонит животину по тундре не хуже хорея. И впился, гнусь! В самое темя! Вадим Сергеич хлопнул себя по темени и заглотил фонтан воды, поднятый резким взмахом руки - ни вдохнуть, ни выдохнуть, и уж тем более ни крикнуть, сообразил еще повернуть обратно и почти не помнит, как выполз на берег: у берега уже ему Мутимяку помог.

- А что ты не думал? - сурово допытывалась я у Мутимяку. - Человек мог потонуть из-за тебя.

- Не думал, что он не переплывет, он уверял, что Волгу переплывает, а Хета - не Волга.

- Вот именно!

- Не говори, что я рассказал. Может, ему будет неприятно. Таньку зови. Мы когда-нибудь французский коньяк выпьем?!

Танька пришла с портативным магнитофоном. Луженая арийская глотка, усиленная последними достижениями техно-прогресса, ревет: «Ду! Ду хаст! Ду хаст, Мич!»

- Хочу эту кассету выпросить, - говорит Танька. - Комаров хорошо отгоняет.

- Чего он ревет? - спрашивает прощенный и осмелевший Мутимяку.

- Скажи! - подмигивает мне Вадим Сергеич.

Он обветрился, загорел, волосы и борода порыжели, на переносице и в углах глаз - белые бороздки. Когда он щурится, снимая солнцезащитные очки, бороздки исчезают.

Что-то удерживает нас на расстоянии.

Я дружу с Мутимяку, откровенничаю с Танькой, он задружил с Танькой, откровенничает с Мутимяку, а меж собой мы - два городских образованных человека, своевольно оказавшиеся на диком пляже на краю земли, - сблизиться не можем. Так и разлетимся с грузом невысказанного. И всю оставшуюся жизнь я буду жалеть об этом, и знаю это уже сейчас.

Я поворачиваюсь к Таньке и Мутимяку:

- Чего ревет? «Ты! Ты есть! Ты есть, Мич!» И десять тысяч зрительских глоток надрываются ему в такт: «Ты есть, Мич!» Ты - червяк, кучка дерьма, окурок, плевок, перхоть, кариес, кочка болотная, но ты есть. Ты есть, Мич! Понятно?

Солнце отдыхает, погруженное на четверть в Хету, - оранжевый диск, пристальный, как гигантский зрачок. Таким его рисуют дети. И Мутимяку.

- Какое круглое! - складываю я глупую фразу.

- Это у вас оно квадратное, вы его целиком никогда не видели, а у нас солнце круглое! - хвастается Мутимяку.

Танька прошествовала мимо с молодым коренастым человеком в плавках, несмотря на комаров, особенно стервенеющих в закатный час, что-то говорит, говорит, смеется...

- На Сопку Любви пошли, - пояснил Мутимяку. - Там сухо, кустики...

- Сопка Любви?! А почему ты меня туда не сводил?

- А что нам там с тобой делать? - резонно оправдывается Мутимяку.

Я сижу, прильнув к большому, теплому, влажному сквозь тонкую ткань рубашки боку Вадим Сергеича. Вадим Сергеич по-свойски приобнял меня, согревая после холодного купания. Мы продолжаем смотреть на яркий близкий желток солнца - недаром герои долганских и нганасанских сказок, поборов монстров-колобков, существ без рук, ног, головы, идут потом прямо к солнцу - отсюда недалеко. Новое, без единого пятнышка солнце, бодрая, свежая река, немереный чистый простор, искрометные ручейки-капилляры на обвале берега - мы попали в счастливое детство Матушки-Земли, зная ее древней, усталой и изъезженной.

Я чувствую неземное блаженство под крылышком Вадим Сергеича. Я бы просидела так десять лет, думая, что прошло десять минут, - так мне хорошо. Неизбежно к этому блаженству примешались бы скоро какие-нибудь земные, может быть, даже постыдные подробности вроде комара на голом месте, скрипа кровати, внезапного стука в дверь, неотложного вызова или окрика...

Если бы директор совхоза не отправил меня в спешном порядке с оказией в Дудинку.

Я понимала Петра Степановича: ему хватало головной боли помимо городских барышень, падающих в обмороки.

Депортировали меня благородно. Срочно сообщили, что вертолет уже стоит на площадке, а когда будет следующий рейс в окружной центр, - неизвестно: регулярные рейсы отменяются, воздушный транспорт забирают для отстрельщиков.

Танька, примчавшаяся на проводы, трясла майками, шортами, брезентухой, красилась карандашами и помадами, которые я ей побросала в связи с резким обрывом походной жизни...

На 17 часов на сегодня у нас была назначена встреча с Вадим Сергеичем, я предлагала ему прогуляться на Сопку Любви...

Благородство Петра Степановича простерлось до того, что к вертолету мне поднесли две здоровых рыбины, бьющихся в плотно завязанной сетке.

- У меня соли нет. - (Я не в силах заниматься конкретным.) - Протухнут.

- У меня есть соль! - подскакивает летчик. Я отдаю ему одну согнутую толстым кольцом почти метровую рыбину, и он приводит мою и свою особь в состояние, пригодное для транспортировки.

Вадим Сергеича нет, Мутимяку нет - где их носит? Стоят женщины из мастерской - неужто провожать пришли коллегу? Танька целует меня в щеки и отступает олицетворением бабьей горечи - подперев щеку рукой и склонив голову набок...

В Дудинке я зашла к Огдо Аксеновой.

Ее однокомнатная квартира в типовой пятиэтажке на сваях дышала суровой бедностью, полной достоинства. Всюду книги солидной толщины, и щербатая солоничка на вытертой клеенке кухонного стола. Здесь, в темных, давно не ведавших ремонта стенах, перебывал целый полк журналистов и ученых разных мастей и квалификаций. В том числе и русская женщина-лингвист, которая знала по-долгански все 460 «деталей» человеческого организма, - сама Огдо знала меньше. Здесь рождался язык долган, словарь с замахом на 40 тысяч слов. Создатель словаря, самый великий представитель своего народа, эта маленькая полуседая женщина с лицом монголоида, в старомодном пальто из темно-синего джерси, накинутом на халат, в домашних шлепанцах на босу ногу, спускалась сейчас в магазин за водкой и папиросами. За это время я должна была распотрошить на старой газете рыбину, помыть и нарубить из нее ножом длинные тонкие полоски. Я сказала Огдо, что ее народ передал ей пламенный привет, и этого осетра, и пожелания успеха в ее творческом труде (никто ничего не передавал, даже не вспоминали). И спасибо Господу, у меня хватило такта не напоминать ей, где я видела ее раньше...

...Окололитературная дама завела Огдо в аудиторию и представила молодежи как наивысшее достижение политики государства в области возрождения народов. Один книгочей подковырнул: «Я только что прочел, что долган на Земле - семь тысяч человек, а Огдо говорит - четыре».

- Ассимилировались, - буркнула Огдо.

По залу прокатился смешок.

- Что, что она сказала? - заерзали те, кто не расслышал.

Огдо училась в Москве, на Высших литературных курсах, размещавшихся в общежитии на седьмом этаже. Студенты, и я среди них, бегали наверх «смотреть». Никто поименно у нее не был, однако по институту гуляла байка: тундра-Огдо выпьет бутылку водки и часами пиликает две ноты на своем баргане. Звук, извлекаемый из тонкой стальной пластинки, из комнаты доносился, но внутрь Огдо никого не впускала.

Окололитературная дама в Москве возила затундренную поэтессу везде с собой по светским раутам. «Как обезьянку, оттеняющую ее красоту», - согласно нашей интерпретации.

...Разговор у нас не клеился. Я не умею общаться с великими, робею. Водку я не пила, Огдо тоже лишь пригубила и завозилась с куревом.

У меня были деньги на приличное угощение, которое бы развлекло и раскрепостило, но я не смела предложить это Огдо, подозревая в ней, как во многих умных, но бедных людях, особую - «советскую» - гордость.

Вспомнив якобы про другие важные дела (да что в Дудинке могло быть важнее общения с Огдо?), я начала прощаться. Она слабо задерживала, и обе мы вздохнули облегченно, распрощавшись, - кажется, Огдо заподозрила во мне представителя той самой легкомысленной, хохмящей, порхающей по верхам молодежи.

Переночевала я в женском бараке рабочих Дудинского речного порта. Постельное белье выдали удивительно свежее и крепкое, видимо, подействовало удостоверение корреспондента. Койка оказалась посередине барака, рядом с койками спелых девчат «с-пид Харькова». Они только пришли со смены, пили водку и ели сало с хлебом. Я тоже пила с ними. А потом завалилась спать, а они шушукались, поверяя друг другу жуткие тайны. Я закрылась одеялом с головой. Плевать мне на их ничтожные тайны. Я сама знаю что-то такое, чего ни одна из них никогда не узнает и не поймет...

P.S. С Танькой мы переписывались некоторое время. Мать у нее умерла, и они с Делией перебрались в Дудинку. Работает нянечкой в детском саду, дали ей комнату в общежитии. Как-то быстро, один за другим, умерли Огдо Аксенова и Мутимяку. Вернее, сначала погиб сын Огдо, потом умерла она, потом Мутимяку. Вика с Володей и маленьким Томасиком разбились в самолете, подлетая к Норильску. Летали к родным Володи на Украину (украинская мамка Володи называла свою экзотическую невестку нганасаночку Вику - Ганочкой). Петр Степанович больше не вызывает ученых для прогнозирования движения оленьих стад - не на что стало. Пытаются ставить прогнозы сами.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.