Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 4(53)
Владимир Петров
 Прости нас, Господи…

«Истинно говорю вам: будут

прощены сынам человеческим

все грехи и хуления, какими бы

ни хулили».

Евангелие от Марка, гл. 3


Когда я осторожно уложил саксофон в футляр, щёлкнул блестящими замочками и подумал, что сегодня, слава богу, день лёгкий - ни свадеб, ни дней рождения, ни товарищеских вечеринок, меня из зала кто-то негромко позвал. К эстраде неторопливо приблизился полный господин лет пятидесяти. Всё в нём - аккуратно приглаженные волосики на полукруглом черепе, выразительные полные губы на массивном лице, спокойный, умный взгляд и уверенная посадка большой головы, движение тела в дорогом костюме, походка - слегка наружу концы блестящих туфель - убеждали, что он знает себе и тому, что видит, цену.

Я спустился, незнакомец неспешно подал визитку. «Заслуженный деятель искусств…» и в конце «администратор государственного джаз-оркестра»... Сергей Аркадьевич... Я вспомнил афишу городской филармонии. Связал два события: приезд джаз-банда и появление администратора, но они вроде никак не пересекались на мне. Я выпятил по привычке нижнюю губу: мол, что ж дальше? И услышал бархатный, мягко картавящий голос пришельца, успевшего легонько взять меня под руку и отвести в сторону.

- Дело вот какого свойства, Александр… Я лучше без отчества, пойдёт? - Он сменил позу, стал проще, что ли, и казалось, вот-вот, как старый товарищ, опустит пухлую кисть на плечо. - У нас неожиданно заболел саксофонист, сняли с поезда, а завтра, как известно, выступление. Мне рекомендовали вас на замену, с вашим боссом я договорился. Согласны?

Я машинально кивнул. Администратор сказал, что репетиция в десять, крепко пожал руку и с достоинством удалился. Меня шатнуло, столики, центральная люстра, эстрада, ребята-музыканты, казалось, поплыли куда-то вправо. Но на ногах устоял, всё ещё держа перед собой глянцевый прямо­угольничек с чёрным магическим текстом. «Господи, спасибо тебе!.. Значит, он просидел весь вечер и слушал! Слушал мою игру… - рассуждал я с сильным трепетом в душе. - Но о ней не проронил ни слова. Не желает расточать похвалы или, полный столичного гонора, держит меня за середнячка и смирился с тем, что иного кандидата нет? Ну и пусть, не важно. Главное, я приглашён». Я готов был мчаться за невесть откуда взявшимся дядькой, ниспосланным мне то ли Богом, то ли судьбой, вроде волшебника, мага, ангела с доброй вестью.

Я готов был, не ожидая завтрашнего утра, репетировать и репетировать до судорог в пальцах, до онемения языка, до потемнения в глазах.

Я огляделся, улыбаясь, не совсем ещё осмыслив известие.

«О, судьба, ты или играешь со мной по каким-то неведомым правилам, или, маня, дразнишь и томишь в неведении, в ожидании занятного испытания?» - подумал я. Меня обступили товарищи.

- Что за мужик, Алекс, и что ему надо? - спросил руководитель Семён и недобро глянул в сторону выходной двери.

Маленький и слащавый, с круглым животиком, женатый на сестре директора - худой бледнолицей даме гораздо старше его, имеющей ребёнка, Семён играл на бас-гитаре. Как музыкант был не шибко выдающимся, а в обиходе отличался завистливостью, любил плести интриги и сплетни, спал с Кристиной из кордебалета и знал всё про всех, а если кто не нравился, выживал. Меж собой музыканты звали его «дешёвка Сэм» за его проделки и за то, что любил переиначивать имена на американский лад, показывая, что любит джаз. На самом же деле был к музыке почти равнодушен. Аранжировки пьес и песенок ему делал «негр», а он бесстыдно выдавал их за свои.

Но когда гуляли щедрые пьяные клиенты, не прочь был работать до утра.

- Да это же Сергей Пятигорский, администратор госоркестра, чуваки! - воскликнул клавишник Хася - так шутливо звали Веню Хаскина. - Это он, чтоб мне не отличить спиричуэл от регтайма!

Невысокий, плотный, с маленькой бородкой, всегда спокойный, рассудительный, старше всех по возрасту, профи высшей марки, он был лучшим из нас. Правда его, отца двоих детей, мужа заботящейся о нём женщины, часто подводило сердце. Он шутил, что только этот инструмент, к сожалению, ему не подвластен, и «расписать» его партию не в силах. Когда он что-либо утверждал, то это была стопроцентная версия; когда сомневался, то мял губы, узил глаза, хмурил брови, не проронив ни звука. Когда не принимал что-то или кого-то, то менялся в лице, дёргалась щека, его начинало качать, наконец выдавливал из себя нечто глухое, словно в бессилии выразиться, срывался с места и убегал. Воображение и талант скромного, неброского мужичка, чуть сутуловатого, с приплясывающей походкой, с музыкантско-хулиганским юмором, рождали чудные аранжировки. Ему их заказывали даже москвичи, поэтому Хаскин знал почти всех музыкантов страны. На основной работе он руководил эстрадным оркестром Дома культуры, где числился и я. Мы часто выезжали на разные фестивали и конкурсы. Любимым его присловьем было: «Какая же песня без баяна, какой же джаз без «Каравана». Имелась в виду пьеса «Караван» Дюка Элингтона, которого Веня боготворил.

- Пригласил отыграть концерт, их саксофонист заболел. Вот и всё, ша-бе-моль-диез, - ответил я, вроде бы спокойно, а с лица не сходила полуглупая-полурадостная улыбка. - Завтра в десять репетиция.

- Ну клёво! - воскликнул ударник Юра Пронькин, чернявый плотненький мужичок, по прозвищу Бесаме, ибо постоянно мурлыкал эту тему, ресторанный музыкант с большим стажем, чующий дармовую выпивку за версту, и хлопнул меня по плечу: - Кирнуть бы…

Но, заметив жену, сторожившую его у гардероба, чтоб не напился после работы, сник.

- Повезло, это ж надо! - негромко, по-доброму завидуя, обронил патлатый гитарист Женя-Дека, студент музколледжа, бредивший джазом.

- С тебя пузырь! - подхватил скрипач Марек, именуемый меж нами Бомбой - добродушный непьющий толстяк-диабетик, живущий с мамой-пенсионеркой.

- Да погодите! - Хася отвёл меня в сторону. - Шурка! - когда он был серьёзен, то называл меня так, как звали близкие. - Ты, балда, сучок деревянный, соображаешь, что это значит? Раскинь мозгами, чувачок!  

Он был мудр, как всегда, глядел наперёд, и я немного завидовал другу - мне такое не светило.

- Это твой шанс, а второго может и не быть, чтоб мне не отличить септ от секстаккорда.

Веня не стоял на месте, а нервно топтался, подёргивал коленками, сжимая мою руку, как будто это помогло бы донести лучше его мысль. Было видно, что он ошарашен не меньше моего. Чуть раскосые глаза радостно горели, щёки пылали краской, седоватую шевелюру он взъерошил и стал похож на учёного-отшельника. Словно в трансе, импровизируя, Веня мелко вибрировал полным телом.

- У тебя есть всё - школа, техника, звучок, кураж. Чую кишками, дело серьёзное, чтоб мне сдохнуть!..- наседал он. - Ухватись за эту соломинку обеими руками, вывернись наизнанку, отыграй как чёрт, как дьявол, как Вельзевул, блесни! А вдруг оставят?..

Консерваторию я бросил пять лет назад, сердечные дела казались важнее, возвращение на курс откладывал и откладывал: мол, когда всё образуется, будет рядом любимая женщина, семья, тогда и учёба заладится. Но оказалось, что и первое, и второе, и третье по отдельности, словно кубики из разных наборов в детской игре, не складывались в нужную картину спокойствия, тепла, уюта, в общем, того, что называется семейным счастьем. Женщины появлялись и исчезали, исчезали и появлялись, оставляя в памяти лишь различные запахи, слова, жесты.

Я надеялся и ждал, ждал и надеялся, но словно злой рок висел надо мной, сладкий мираж ангельского создания подруги, любовницы, жены звал, манил; в очередной раз я устремлялся, как мотылёк на огонь, с сердечным трепетом, истомой в теле, верной картинкой в мозгу и - напрасно. Полюса наши были разными, запросы и понятия не сходились, а тела и чувства совмещались лишь на короткое время. Противный раздрай в душе, будто очажок хронической болезни, точил и точил меня. Я заколебался, вдруг Венька прав, и здесь, в данном случае, моменте, фактике кроется главное.

- Но эта соломинка всего лишь подмена, вставочка, эпизодик … - пролепетал я, возражая.

- Эпизодик, эпизодик? - он почти задохнулся от возмущения. - Ты, ты из него, как из любимой джазовой пьесы, можешь выдать такое - ой-ой-ой! Если постараешься, друг. А импровиз - твой конёк, сто процентов! И помоги тебе Бог сыграть «с листа»! Это стоит отметить, чуваки. Айда в бар!  

Возражений не последовало.

Бармен Стёпа - приятный, с бабочкой, с хорошими манерами и двумя высшими образованиями, выставив ряд стопочек, принялся красиво разливать водку. Тут в конце стойки я увидел знакомый клетчатый, провисший в районе боковых карманов пиджак, улыбающуюся щекастую физию и рыжие густые усы однокашника Игоря Силина. Я кивнул Стёпе в его сторону.

- Плесни и ему…

Когда музыканты разошлись, Игорь придвинулся ближе. Женился он рано, имел двоих детей, жил в квартире, подаренной родителями. Небритый, с тяжёлыми подглазьями, обрюзгший, грузный, Игорь выглядел неважно.

Улыбаясь, полупьяной улыбкой предложил выпить ещё. Я возразил: «За рулём». Тогда, уткнувшись лбом в моё плечо, он пробормотал:

- Подкинь бабок, Шурка… Я отдам…как только устроюсь, не сомневайся. Рублей двести-триста. Ну, сто, ну хоть полтинник.

Закончив медучилище, университет, курсы программистов и массажистов, он нигде не работал. Низкая зарплата ущемляла мужское самолюбие, а высокую, достойную его персоне, не предлагали. Игорь, обиженный на весь белый свет, находился, как он выражался, «в творческом поиске самого себя», а проще, отведя двоих мальчишек трёх и пяти лет в садик, устраивался на диване и предавался раздумьям, пока жена Света, учительница, когда-то красивая, лёгкая, теперь же поблекшая и усталая, не возвращалась из школы.

Тогда Игорь передавал ей, точно эстафету, детей, а сам исчезал, якобы в поисках стоящего места. Однако тащился то в пивной бар, то в бильярдный клуб, то без цели шатался по улицам, а то зачастил ко мне. Тётя Соня, его мама, узнав об этом, попросила денег ему впредь не одалживать.

- Ты же работал… - проговорил я без укора.

- Ну да, сторож на автостоянке - творческая, интеллектуальная должность. Не моё это всё, не моё, Шур… Душа желает другого. Никто, никто меня не понимает.

- А хотел, чтоб носили на руках?.. У тебя семья, пацаны, их кормить нужно, а не душевными возлияниями да философией потчевать. Ты об этом думал, башка садовая?.. Что там Светка зарабатывает - ерунда.

- Да-да, конечно.

Я вынул из кармана сторублёвку.

- Это в последний раз. Пока не найдёшь работу, сюда ни ногой. Всё, точка.

- Спасибо, - тихо выдавил он из себя и сполз с табурета.

С полминуты, не мигая, смотрел мне в лицо, поджав губы, вроде как обиделся, на вид такой одинокий и неухоженный, словно бомж, словно бездомная собака с жалобными глазами. Показалось, что-то в нём сломалось со времени последней встречи, будто хребет согнулся. Игорь осел, сутулился болезненно и вроде как навсегда. Только полное лицо с розовыми щеками нет-нет да выказывало жизнь, а в глазах тенью ходил слабый огонёк. Мне стало жаль друга, я крепко сжал его суетливо поданную руку. Игорь развернулся и, стараясь держаться ровно, двинулся прочь.

Мне всегда не хватало быстроты и глубины соображения. При резких переменах событий я теряюсь, как школяр, плохо знающий урок. И лишь со временем могу спокойно и обстоятельно оценить положение, отыскать нужный ход. Правда, зачастую бывает уже поздно. Тогда я жалею, ругаю себя, да изменить ничего не в силе.

Я легко взял футляр с инструментом и тронулся от стойки бара. Но едва вступил в фойе, как навстречу, тряся косой молодёжной чёлкой, вприпрыжку, словно маленькая девочка, в клетчатой юбке выше колен и красной модной куртке с липучками у ворота и на манжетах, с сумочкой на длинном ремешке, выскочила смеющаяся Настя, поцеловала в щеку и прижалась. Это семнадцатилетнее, с тонкими, как у балерины, ногами и руками, создание с неразвитой грудью, маленьким курносым носиком, шаловливыми ямочками на бледных щеках и большими синими глазами - ползрачка левого, будто мазок чёртика, было карим - студентка колледжа экономики и права, где я вёл музыкальный кружок, а она играла на флейте, подстерегала меня каждый вечер. Мало того, звонила домой, на мобильник, ловила в городе, а после репетиции оставалась под любым предлогом наедине. Обнимала и целовалась Настя как опытная женщина, и я боялся, что в один прекрасный или не прекрасный вечер не устою и дело кончится постелью. Она стала ярко краситься, модно и вызывающе одеваться, сделала мелирование, пирсинг на пупке, носила с дюжину колец на руках и пальцах, несколько ниток бус; отрастила длинные ногти, во всём пыталась выказать взрослость и даже говорить стала с растяжкой, будто обдумывала каждое слово. Однако угловатость фигуры, тонкий голосок, пергаментная кожа лица и рук, острые локти и коленки говорили, что она лишь ребёнок, немного взбалмошный, немного смешной, отчасти капризный, чуть-чуть избалованный. И до взрослой девушки - предтечи женщины с плавностью движений и речью - ещё далеко, как далеко хрупкому саженцу до стройного красивого дерева. Я старался избегать встреч, Настя становилась всё привязчивее. Надо было искать выход, тем более, что к девчонке я не испытывал никаких чувств. «Да, лабух, пора эту минорную историю кончать!» - с напряжением сказал я себе и оторвал её руки.

- Настя, ты разумная девушка, не бегай за мной. Так бывает - увлечение, пройдёт. И ты ещё полюбишь по-настоящему хорошего парня… Посуди сама - мне тридцать два, а ты - ребёнок.

Запутавшись в словах и мыслях, я сбился. Я ещё был на седьмом небе от счастья, ещё плыл на том чудном облаке, какое было соткано из слов видного москвича, ещё его манившие фразочки, напор Веньки, поздравления лабухов не отпускали мозг; вклиниться в этот объём, заполнить какой-то нестоящей, считал, думой о странной девчушке, смазливой глупышке, больше смахивающей на безусого неказистого подростка, в момент не получалось - всё равно что нарочно сфальшивить. Не хотелось резко и грубо прогнать. Но следовало резать по живому сейчас, пока не зашло далеко.

С первого дня каким-то затылочным отделом мозга я всё же колебался, размышляя, прав ли, приручая Настю, точно собачонку. Казалось, что секундные касания рук, одобрительный жест, взгляд, даже лёгкое полуобъятие, отмечая удачные места в игре - лишь невинное поощрение педагога. Я-то мыслил, что у нас дружеские отношения старшего с младшим, и поцелуи тут были не в счёт. Да, видно, упустил момент, поддался эмоциям, забыл, что тяга особей разного пола друг к другу в большинстве случаев кончается близостью. И теперь горько жалел.

Кто знает, что у размалёванной куколки с неокрепшей психикой на уме?

- Я не ребёнок, не ребёнок, не ребёнок!.. - запрыгала она на месте и вновь прильнула ко мне, страстно прошептав: - Я люблю тебя, Саша.

- Блажь, девочка, блажь, поверь, я знаю жизнь… Не приходи сюда и не ищи встреч. Я никогда не полюблю тебя! Всё, кода. Вася! - окликнул я швейцара. - Эту больше не пускать и на порог! Возьми такси, пусть катится домой, ша-бемоль-диез.

- Нет-нет, Саша! Я не могу жить без тебя. Ты - единственный, навсегда! Я не смогу!.. - Настя намертво вцепилась в меня. Я с трудом разнимал её тонкие, с белой прозрачной кожей - того и гляди лопнет - кулачки, она сопротивлялась, шептала: «Любимый, дорогой, единственный», дрожала слабым тельцем, ловила мои губы.

Я вырвался и побежал.

Настя вдруг, некрасиво расставив тонкие ноги, угнувшись, не заплакала, не заревела, а взвыла по-бабьи, так горько, так отчаянно, что сердце моё больно вздрогнуло, словно его полоснули ножом. Казалось, здание вошло в резонанс с этим безумным криком, сотряслось и вот-вот рассыплется. Пол уплывал из-под ног, я оглянулся. Девочка рухнула, как подкошенная, на пол. Швейцар поднял её.

Настино лицо было страшным, а трясущиеся ручонки тянулись ко мне.

Я быстро миновал фойе, кинулся к своему авто и с ходу дал газу. Слова «любимый, дорогой, единственный», что шептали бескровные губы девчушки, стояли в ушах, а перед глазами - её искажённое лицо и распахнутые жуткие глаза с потёкшей тушью, с карецветной отметиной левого зрачка. Оно возникло перед лобовым стеклом так отчётливо, будто девчонка здесь и бросилась под колёса.

Я резко сжал тормоз, визг взрезал тишину и пронзил меня до темечка. Руки невероятно дрожали. «Так недолго и разбиться», - ошалело подумал я и просидел несколько минут, пока не убедился, что смогу вести машину.

На сердце лежал камень. «Доигрался, придурок!.. - мелькнуло в голове и тут же пропало. - Ну, что за день: то взлёт, то падение…»

Сцена с Настей так взвинтила нервы, что тянуло выпить не рюмку водки, а хлопнуть полный стакан или больше, не закусывая, чтобы отменно забрало, помутило сознание, чтобы отлететь от всего земного куда-то ввысь и забыться.

Я вылез из машины, огляделся, несколько раз глубоко и полно вдохнул щекочущий горло воздух. Сзади высился гигантским спичечным коробом «Интурист» с мигающей рекламой гостиницы и ресторана, который я только что покинул, справа - телецентр с антенной-тарелкой, слева - сквер с новым фонтаном, играющим разными красками и мягко шумящим. Дальше - центральная площадь с огромной елью, какую наряжали под Новый год, а впереди - рынок, где на входе толстые золоторукие и золотозубые цыганки в кожанках и широких юбках, не чтящие ни выходных, ни святых дней, твердят, как попугаи, одно и то же: «Золото, телефоны, доллары! Золото, телефоны, доллары!», и старая часть города, где жила мама.

Мир был прекрасен; уже вовсю пахло весной - и воздух, и ветерок, несший тепло с юга, с моря.

Деревья, ровняя стволы, оживали в наслаждении предстоящего от прилива свежих соков, от новой листвы, от цветения; едва заметная травка устремлялась вверх настырно, как дитя, ловящее грудь с молоком. Вечер был тих, как бывают тихи предночные часы где-нибудь в бескрайной степи, или высоко в горах, или далеко-далеко в море: оно сливается с небом, и не уяснить, на горизонте звёзды отражённые или настоящие. И какое могло быть крушение надежд, накат разочарований, момент предательства, нелюбви на этом крохотном участке Вселенной, когда человек, часть природы, согласно с ней обновляется, делается лучше, красивее, мудрее, чтобы принести счастье другому!..

Волна радости, добра, тепла поднялась во мне.

Я любил и улицы, и родной городок, и всё вокруг.

Однако властно и остро гасил настроение образ Насти, точно вживлённый под кожу чип, славший команды мозгу. Отчего же так забрал меня нечеловеческий вой этой девчонки?..

Достал из «бардачка» пачку сигарет, но курить не хотелось.

Предложение Сергея Аркадьевича вдруг потеряло заманчивость. «Что-то делаю не так, лабух… - с досадой подумал я. - Ежели нервничаю, то не прав… Жестоко поступил с Настей, боюсь завтрашнего концерта, взвинчен донельзя...»

Глотнув минералки, я кое-как унял сердцебиение, сел, обнял с любовью руль и взял с места в темпе пешехода. Лёгкое потряхивание, уютное сиденье, милый запах кожи, бензина, тепло родной баранки, рычага скоростей, знакомый до винтика, до заклёпки четырёхколёсный железный друг несколько приглушили волнение.

Я таращился в окна, высматривая хрупкую фигурку в красной ветровке, однако улицы были пусты.

Для очистки совести поколесил по центру, обогнул непривычно тихий, вымерший базар, почту, автовокзал. Да напрасно.

Почему-то вспомнился такой же весенний вечер год назад, вечер первого свидания с Ритой. О, как билось сердце, как плясали мысли, как полно и живо чувствовалась жизнь! «Наконец-то, наконец-то, какая женщина! - думал я тогда. - Оно, счастье, хвала Богу, явилось, снизошло, укрыло своим волшебным покрывалом, зажгло, зафакелило, подхватило чудной волной и понесло!..» Не удалось, как желал, поцеловать Риту на прощание - она с улыбкой игриво увернулась, мелко стуча каблучками, побежала к подъезду. После обернулась на долю секунды, как будто ожидая, что я кинусь к ней. Но маска строгости уже накрыла её продолговатый лик, и в мгновение ока между нами вознеслась стена. Обожгла мысль, что эта преграда никогда не исчезнет, холод враз обнял тело и ноги, а сознание кольнуло.

Я не двинулся с места.

Рита скрылась за дверью…

Тут заиграл мелодией телефон, звонила Настя.

Я не отозвался.

Машина мягко катила вдоль трамвайной линии, шуршали колёса, рассыпали жёлтый свет фонарные столбы, дома легонько уплывали за спину; городок засыпал, и было приятно ощущать себя его частью, переживать это время возвращения домой. Мысли не напрягали мозг, и я невольно улыбнулся, чувствуя приятную тяжесть в ногах. Оставалось метров пятьсот до круга, где надлежало развернуться. Вдруг справа, в тротуарной тени, я заметил показавшуюся знакомой фигуру и притормозил. «Неужто Димка? - мелькнуло в голове. - Походка его, точно». Я окликнул незнакомца, тот остановился, сделал напряжённый шаг ко мне, качнув торсом. И я тотчас убедился, что это именно Дима - племянник, сын сестры Милы.

Заглушив мотор, вылез наружу.

- Ты?.. Ну, здравствуй! - Я обнял его и отметил твёрдое горячее тело, мускулы. - Мать знает, что приехал?

Парень не отвечал, набычившись; помнится, он никогда не отличался разговорчивостью. Широкоплечий, чуть отставив руки от крепкого туловища в чёрной куртке и брюках, в чёрной вязаной шапке, натянутой по брови, небритый, он смотрелся угрожающе агрессивным, будто вот-вот бросится на меня.

- Я не к ней, - процедил он и сделал шаг назад.

- Почему?.. Ну, как учёба, университет?.. Растишь бороду, зачем?

- Так надо…

В прошлом году Дима окончил школу, поссорился с матерью и уехал к отцу Ильдару в горы, мотивируя тем, что хочет стать настоящим мужчиной, что здесь одни лентяи, пьяницы и слабаки.

- Мне это не нравится, Дима, - серьёзно произнес я. - Ты забыл маму, братьев, забыл, что родился здесь, здесь твоя родина.

- Я не хочу жить, как вы. Моя вера иная - вера моего отца и его отца, и отца его отца. А мать - всего лишь женщина, которая пьёт и курит.

- По-твоему, мы живём плохо, ни по совести, ни по вере… Родители разошлись, бывает, но ведь они самые близкие твои, других просто нет. Помни.

- Знаю, - зло ответил он и остро сверкнул глазами. - Но Аллах превыше всего! - Парень развернулся, намереваясь уйти.

- Постой… - я ухватил его за рукав куртки.

Но он резко дёрнулся, сжал кулаки, окаменел весь, обжёг меня ненавистным взглядом и спустя мгновение, не прощаясь, растаял в темноте.

Испарина выступила на лбу.

Я закурил.

Руки дрожали.

Чуть погодя сел за руль.

«Что стало с парнем? Не то бандит, не то исламист, не то боевик? Сильно смахивает на тех, чьи фотороботы как предполагаемых террористов печатаются и каких разыскивает милиция, а в фигуре, в словах - упорство и фанатизм, злость и мощная, как скала, твёрдость».

Я передёрнул плечами от холодка в спине, а через десять минут подъехал к дому.

Едва я запер за собой дверь, как опять заиграл телефон, следом пикнуло Настино сообщение. В нём было всего два слова: «Прощай, любимый».

Я постоял немного в прихожей. Усталость тёмной тучей накрыла меня, нужно было просто выспаться.

Я лёг и молил Создателя, чтобы ночь прошла спокойно…

Но веки не смыкались, а глаза таращились на потолок с пятном от окна, на тусклую мебель, на светящиеся часы. События дня перелистывались передо мной, в пиковые моменты я опять напрягался, сон улетал, я крутился на горячей подушке, затем переворачивал её, на время прохлада обтекала голову, и снова жар брал своё. Тогда взялся грузить себя думами, надеясь, что мыслительная коробочка не выдержит, и всё же усну. Почему-то подумалось об отце. Письмо от него пришло месяц назад, но конверта я не вскрыл… Тема отца давно закрыта в семье. Ни мама, ни сестра со времени его отъезда не упоминали даже имени, уничтожили фотографии, письма, рисунки, для них он больше не существовал. И я помнил его плохо. Помнил только, как высокий улыбчивый человек с бородкой забирал меня из детсада, а я баловался, шалил: раз за разом нарочно совал левую ногу в правый ботинок. Это было забавно, я веселился. Отец деланно сердился, легонько шлёпал по попке, менял ботинки. Но я опять, заливаясь смехом, повторял свою шутку, пока он, не обняв сильно, словно запеленав, надевал ботинки как надо и брал на руки. Мне только этого было и нужно, я тёрся о его колющую щеку, лохматил волосы, дёргал за ухо, за рыжеватую бородку, щекотал шею. Он нёс меня так до самого дома, я прижимался к нему крепко-крепко и был несказанно счастлив. Его тепло, запах курева, красок, растворителя, жилистые руки, шрам на щеке были родными и любимыми. И вдруг всё это в один день исчезло - из садика меня забрала сестра и сказала, что отец нас бросил…

Я повернулся на другой бок к стене, да сон упорно не шёл.

Человек, который трусит, принимаясь за любое дело, наполовину губит его.

Этот закон не давал мне покоя, едва постиг глубину предложения Сергея Аркадьевича. И приказал себе забыть боязнь напрочь, как неудачную пьесу. Но время от времени страх, даже не страх, а мерзкий страшок, будто слизняк, будто скользкое гадкое животное, возвращался. Испарина вмиг обливала меня, но через минуту я успокаивался, становился прежним.

Как и сколько спал, понять было трудно. Я долго ворочался. Всё чудилось, что надо мной висит прозрачное невесомое облачко, и оттуда, сверху, кто-то настойчиво шепчет, что я умница, талант, что завтра должен разбиться в лепёшку, но отыграть классно.

Всплывала и другая мысль: время безжалостно уходит, неотправленное заявление на учёбу так и лежит, а я живу в тупом бездействии, как в пьяном угаре. Между тем внутренние часики запустились в моем сознании и начали обратный отсчёт времени до встречи с госоркестром: девять часов, восемь, шесть…

Рассвет уже засинил окна, радио передавало известия, значит, пора.

Помня примету, я встал с правой ноги, оделся, умылся, тщательно побрился. В голове в маршевом темпе бились вопросы: как примет столичный джаз, одолею ли с листа, с ходу незнакомые композиции, не испорчу ли ансамбль, что решит дирижёр? А нервы всё более стягивались, будто мыслили сжать меня в маленький упругий шар, пульс частил, движения получались скупыми и ломкими. Я внимательно осмотрел кисти рук, убедился, что они в порядке, размял пальцы; нужно было донести до этих тонких маленьких слуг команды мозга, соединить управляемой ниточкой, настроить потихоньку, нежно и чувственно. «Не подведите, милые. Не подведите», - попросил их и тотчас ощутил знакомое покалывание в подушечках. Так бывало перед чудной игрой.

На кухне выпил кофе: ложка сахару, пол-ложки гранул и неполная чашка кипятка. В ощутимом подъёме выскочил из квартиры, сбежал вниз, к стоянке машин, с места взял сильно и, мягко покачиваясь на сиденье, полетел к театру. Мыслями я был уже там. И настраивался так, как при сдаче вступительных экзаменов в консерваторию - главное было не расслабиться, не потерять внимания, следовало вобрать в себя музыку полно, глубоко, сделать её близкой и послушной. Как правило, я видел тему на два-три, а то и четыре такта вперёд. Это было нелегко, но здесь и заключается уровень музыканта, точно шахматиста-гроссмейстера, видящего будущую позицию. Среди опытных и сильных джазменов нужно будет держать ухо востро, ибо возможны каверзы, подвохи, желание подложить свинью в надежде потешиться над провинциалом. С чужаками всегда так: спрос большой, а уважения ни на грош.

Я крутил баранку лёгкими привычными движениями, вовремя улавливая глазки светофоров; круг с рекламным щитом, тоннель, подъём к «Цветнику» одолел лихо и на сцену, немного волнуясь, взошёл за пятнадцать минут до начала репетиции.

Моим соседом оказался Виктор Царёв. Высокий, скупой на слова и жесты флегматик, он по ходу подсказывал нюансики, условности, особые метки в каждой вещи, но неохотно. Я уловил, что иногда он бросал играть, дабы дирижёр слышал только меня. Этот приём известен, я не обижался. Весь репертуар я отработал упругим сочным звучком, без помарок, с лёгким мандражцем, с подъёмом, с удовольствием, что бывает, когда дорвёшься, наконец, до любимого и желанного дела. А в иных кусочках выдал и знаменитый саксофоновый шелест, и трепет, и бархатную окраску, и чёткий свинг, и сумасшедшую синкопу, показывая запредельный класс. Импозантный, холодный с виду, даже мрачноватый, будто игрался реквием, а не темповая, задорная музыка, дирижёр Юлий Борисович с первого такта метал в меня насторожённые взгляды. Но к середине они сменились на спокойно-одобрительные. Я понял, что попал в тон, в колею, в его упряжку и устоял, точно боксёр до последнего раунда. «Всё путём, чувак, - успокаивал я себя. - Не боги горшки обжигают!»

В перерыве разговорились с Царёвым. Надо же, мы учились в консерватории у одного и того же преподавателя. Это как-то сблизило, по крайней мере он заулыбался, стал менее напряжён. Да и я тоже.

- Помнишь любимое сравнение Якова Никитовича? - Виктор как-то скупо хохотнул, мотнул шутливо русой головой.

- О джазе и блюзе, кажется? - спросил я.

- Во-во… Блюз - это когда три человека на сцене и сто в зале, а джаз наоборот…

- Три в зале и сто на сцене, - закончил я.

Мы рассмеялись совсем как старые приятели, да и не могло быть иначе - музыканты слеплены из одного теста.

Круг оживился, атмосфера потеплела, то один, то другой из оркестрантов подходили, знакомились, жали руку, одобрительно кивали. И видно было, что это от души, с чувством. Мандраж куда-то делся, отлетел, как отлетает худое настроение после первой рюмки, казалось, я был среди друзей-лабухов в ресторане и работал обыкновенно, как всегда. Я готов был взлететь, готов был обнять и расцеловать этого длиннобудылого москвича.

- Кажется, ты не испортил, чувачок, ни одной вещи, - скупо заметил Царёв немного погодя, как будто раздумывал, говорить или нет. - Борисыч доволен. А это бывает редко, поверь.

- Спасибо, - ответил я. - Но признайся, ты всегда такой смурной или только на репетиции? В импровизе думал, что вот-вот съедешь на жмуровой похоронный марш. Уж не заснул ли часом?..

Царёв улыбнулся и ничего не ответил.

- Ясно. Музыкантов без пули в башке нету, - продолжил я весело. - У меня был училищный друг Виталька Чума - феноменальная память, запоминал с первого раза всё - от маленькой учебной пьески до концерта с оркестром. Абсолютно непроницаем, маска, ноль эмоций, манекен, ни единого намёка на улыбку, тем более на смех. Извлекая звуки, он как будто делал одолжение не только дирижёру, зрителям, но и родной своей флейте. Он как будто снисходил до общения с инструментом, небрежно приставляя губы, водя пальцами по холодному металлическому тельцу, выдувая ноту. Чума, ша-бе-моль-диез, ещё изводил дирижёра-старичка тем, что играл либо полулёжа, либо сидя вполоборота, либо отвернувшись от него нахальным образом, либо бродя среди пюпитров, как лунатик, либо вовсе уходя в кулисы. Каково?..

- Воображаю, - промолвил Виктор, коротко улыбнувшись. - И у нас есть экземпляры, увидишь.

Мы курили, вспоминали учебу, профессоров, выступления, конкурсы, общагу, походы за вином к станции метро, ночные прогулки по Москве, споры до одури, жаркие обсуждения, распекая любого, кто мнил себя гением. А гением считал себя каждый из нас.

По окончании Сергей Аркадьевич сообщил, что я нанят, дал подписать договор и отправил к костюмерше выбрать концертную униформу: золотистый пиджак и чёрные брюки.

С репетиции я летел на своём «жигулёнке», как на самолёте, ничего не замечая, тормозя лишь у светофоров. Я пел, я подпрыгивал на любимом креслице, я стонал от счастья. И это было нехорошо, ибо чуял подкоркой, что по неписанному закону где-то рядом уже прячется, подстерегает, словно бандит в засаде, словно тать, неудача, провал, чёрная полоса. Но к чёрту предчувствия! Миг подъёма, сладость победы, наслаждение от любимого дела ничем не заглушить, как нельзя заглушить саму жизнь, прекрасную и вечную.

Да вдруг передо мной встало Настино курносое лицо, я нахмурился. Горький осадок от вчерашней драматической сцены не исчезал; длинный, уколовший сердце звук, дикая, из другого, непривычного строя нота её плача ещё звучала во мне, как порой привязчивая, назойливая до ломоты в висках мелодия. Но я говорил себе, что поступил верно.

А тут ещё племянник Дима… Зачем появился, зачем не захотел показаться матери, что с подозрительным видом делал поздним вечером в городе. Сказать об этом Миле?..

Я потёр лоб, как будто это помогло бы дать ответы, напрягся. «Нет, с ходу ничего не решить», - подумал я и решил вернуться к Диме позже.

В кармане лежала контрамарка на сегодняшний концерт, которую вёз своему школьному учителю географии и руководителю духового оркестра Станиславу Казимировичу.

Я застал его в неглиже. В квартире царил, как всегда, холостяцкий беспорядок: постель не убрана, пепельница с окурками стояла на краю табуретки, на прикроватной тумбочке книга, раскрытый толстый журнал, тут же неполный стакан с вином; одежда разбросана кое-как, кухонный стол уставлен грязными тарелками, бутылками и остатками пищи - вчера отмечался день рождения. С полгода назад осенью из этой квартиры мы хоронили его маму, безобидную девяностолетнюю старушку. Рядом с её могилой было устроено символическое захоронение мужа, отца Станислава Казимировича, сгинувшего без следа в дальневосточном лагере в лихие годы.

Над старинным комодом висела коричневая фотокарточка родителей-молодожёнов - невесты и ссыльного красавца поляка Казимира.

- Знаешь, мальчик, что такое 70?.. - хрипло спросил учитель, грузно опускаясь на шаткий стул. - Это десять лет после пенсии, а на самом деле - миг, люфт-пауза, коротенькая фермата. Выпьешь? - И он, не дождавшись ответа, налил мне в чистый стакан вина. Я лишь пригубил, поскольку был за рулём.

Без одежды, обрюзгший, небритый, с гривой седых волос, он выглядел старым, а лет двадцать-тридцать назад, всегда красиво причёсанный и ухоженный, породистый, с тонкими губами, с полоской чёрных усиков и чувством юмора, умный, играющий на многих инструментах и поющий мягким баритоном, он был любимцем женщин. Бывая у него, я встречал их, не одну - тихих, спокойных, неброских.

Последнее время он жил один, сын от первого брака, сорокалетний здоровяк без определенных занятий, навещал отца редко, хотя до его дома было два квартала. Станислава Казимировича всегда отличала некая отстранённость и даже высокомерие. Может, поэтому друзей почти не было, с людьми он сходился трудно, предпочитая одиночество.

Учитель допил вино и поднял на меня холодный взгляд серых глаз.

- Да, мой мальчик, я так живу - гуляю, выпиваю, ни от кого не завишу, грешу, нарушаю заповеди, веду себя, как это принято говорить, отвязано. Но мне нравится.

Он прикурил сигарету, закашлялся, трясясь так, что выступили слёзы. А когда успокоился, неторопливо проговорил, будто закон вывел:

- Можно прожить жизнь по-человечески и умереть как собака, а можно жить как собака, но умереть по-человечески. Я избрал первое.

Станислав Казимирович людей не любил. Наверное, с детства, со времён безотцовщины, неся тяжёлую печать сына репрессированного, ощущал себя чужим в обществе. Впитав с генами презрение к власти, высмеивал советские порядки, с усмешкой называл учителей шкрабами - от сочетания «школьный работник». И ничего ни у кого не просил: ни льгот, ни компенсаций за искалеченное детство, за детдом, за голодную юность, за изгиб в биографии, за метку в судьбе, точно жгущее клеймо. Массивный и величественный, как бог Саваоф, кладя ноги неспешно, с достоинством, с внушительной указкой, схожей с библейским посохом, он нёс себя гордо и независимо. От него у меня и присловье «ша-бемоль-диез». Не раз на оркестровом сборе, поймав ухом фальшь, он кривился, морщился, словно от боли, и вопрошал: «Что за ноту ты, дитятя, сподобился явить нам, ша-бемоль-диез, да?.. Изобрази-ка верную». И «дитятя», какое-нибудь расхристанное создание, как правило, далеко не отличник, залившись краской от ребячьего насмешливого внимания, выдавливал из медно-витой трубы нужный звук. И впредь не врал.

- Ну, как ты?.. - спросил через паузу хриплым голосом Станислав Казимирович, откидываясь на спинку стула.

Я протянул ему контрамарку.

- Что это? - он водрузил на нос очки.

Я рассказал о вчерашней встрече и репетиции. Он дрожащей рукой налил вина себе и мне.

- За такое, мальчик, стоит выпить. Кажется, в этой паршивенькой жизни есть смысл.

Он всегда был философом и выдавал сентенции спокойно, даже обыденно, как будто их у него роилось в большой умной голове, как в закрытом ящичке, сотни. Только нужен лишь маленький повод, чтобы дверца приоткрылась и выскочил в мир очередной шедевр. Весомо и без труда, почти не задумываясь, изрекал спичи, эпиграммы, афоризмы - острые, как бритва, точные и колкие. А уж знаний имел тьму тьмущую - от истории древних греков до синхрофазатрона, ибо за плечами были училище и университет. Учеников он называл дитятя, чудо, фокусник, теоретик, а нерадивых - лоботряс, лентяй, но не грубо, а лишь с превосходством. И говаривал, к примеру, на уроке: «Ну-ка, чудо, сверкни мыслью, обожги гениальностью», а на репетиции: «А ты, фокусник, изобрази мне второй такт, прошмурыгай в точности, а не рики-пуки».

Мы чокнулись, но я опять лишь намочил губы.

- Спасибо, ублажил душу. Буду обязательно… А веришь, со мной случилась похожая история. Значит, мир всегда одинаков, всё повторяется, как вывели мудрецы… Может, я рассказывал?

Он как-то неловко вытянул из мятой пачки новую сигаретку, жадно закурил; объёмная диафрагма его вздымалась и опадала. От этого он наполнялся силой, молодел, и проступала холёность, красота и порода.

- Только джаз был, кажется, Эдьки Рознера или Утёсова, не помню...

Станислав Казимирович замолчал и куда-то в мыслях уплыл. Глаза заволокло лёгким туманом, губы поджались, сигарета дымилась зря, он надолго задумался, а я не решался вымолвить хоть слово. Было видно, как по его смуглому породистому лицу гуляют тени прошлого. Возможно, рисовались образы отца, никогда им не виденного, всегда нежной и заботливой мамы, женщин, каких любил необязательной любовью. Возможно, будили чувства, тревожили ум впечатления от студенчества, от давней работы в филармонии, от гастролей, городов, встреч. Тени эти светлели, и глаза его высвечивали радость, то густели - и зрачки угасали, тускнели.

- Правда, осталась от того концерта где-то карточка, - продолжил он, как бы говоря сам себе. - Но ведь было же, было когда-то… Да мотор подвёл, пришлось с музыкой «завязать». Искусство - это монстр, безжалостное чудовище, а гастрольный джаз-банд - собачья упряжка, в которой если кто сдаёт, просто отсекают от стаи.

Он коснулся рукой левой стороны груди, замер на секунду, затем выпрямился. Тяжёлое лицо разгладилось и посветлело, живот подобрался, пальцы заволновались, словно он вот-вот сядет за старенькое пианино в углу и обольёт меня какой-нибудь чудной темой: зажигающим танго, ласковым блюзом либо взрывным фокстротом.

- Ну, что ж, тебе удачи… Надеюсь, всё пройдёт гладко. Иди, - бодро заключил он и на удивление живо поднялся с места.

Я и сам намеревался откланяться, потому как ждала масса дел: может быть, главный в жизни концерт, репетиция в колледже, которую следовало отменить, не мешало бы и домой заскочить.

Я набрал телефон замдиректора по воспитательной работе колледжа, чтобы согласовать перенос репетиции. Но она перебила меня неприятным тонким голосом.

- Вас срочно желает видеть директор. Мы разыскиваем вас с утра.

- А что, собственно, стряслось?

- Вы не догадываетесь?..

Я поморщился, представив её рот с полными, ярко накрашенными губами, короткий нос, широко стоящие глаза с выщипанными бровями, большие уши, вдавленный подбородок, тяжёлые плечи, острые локти - отталкивающий вид, будто допущенный природой ляп. Противна была манера начальства говорить тайнами, с каким-то небрежением и гонором, так, будто все вокруг только и думают о них, жаждут уловить каждый шаг, каждый вдох, упредить желание, прочитать мысли и не дай бог не попасть в лад настроению, ошибиться, сделать не так.

- А яснее нельзя? - удерживая себя, чтобы не вспылить, проговорил я. - Какая причина вызова, могу знать?

- Она сама всё объяснит. Приезжайте немедленно. Это не терпит отлагательств, - довершила она тем же тоном и бросила трубку.

Директриса, полнеющая дама с хмурым выражением круглого лица, с глазками-щелками, с двойным подбородком и грудью, сильно тянувшей аляповатую кофту вниз, тотчас меня приняла.

- У нас ЧП, Александр Николаевич, - проговорила она ровно-холодно и стукнула карандашом по столу. - Ваша подопечная Настя Косачёва пыталась покончить с собой. Сейчас она в больнице…

Я похолодел, противная дрожь началась с коленей и поползла вверх, а сердце забилось неровными толчками. «Ведь чувствовал, что-то должно произойти, эта дружба просто так кончиться не могла. Вот так пассажик!» - подумал я. Кулаки мои сжались, а скулы сомкнулись мёртво.

- Это не всё, - продолжила директриса, ничуть не смягчая тона, и опять торцом карандаша чиркнула по столу. - Найден её дневник, там признания в любви вам, детали свиданий и прочая… Вы понимаете, чем это грозит, если вмешается полиция? - Она как будто с удовольствием усилила «вам» и снова твёрдо опустила карандаш на полировку стола. - Юридически это можно квалифицировать как доведение до самоубийства. Если, конечно, будет заявление.

Я молчал, затем возмущенно спросил:

- Вы что, дневник смотрели?..

- Упаси бог!.. - Она опустила глаза и поджала губы. - Нет, естественно. Но… говорят родители. И вас считают причиной её шага. Настя наглоталась снотворного.

Она снова выделила голосом слово «вас», и, не поднимая взора, продолжала те же действия с карандашом. Я кольнул её недобрым взглядом и подумал, что она как раз с жадностью прочитала бы дневник.

- Слава богу, доза не смертельна. Что вы на это скажете?.. - Голос её нехорошо завибрировал.

- А что я должен сказать? Запретить ей влюбляться не мог, вчера мы объяснились. Я убеждал Настю. Между нами ничего не было, и быть не может… Она в реанимации? В первой или во второй больнице?..

- В первой. Туда не пускают. Надеюсь, вы не заявитесь к ней? - спросила она чётко.

Я не ответил.

- Родители собираются выяснить… Ну, в общем, освидетельствовать, вы понимаете, её медсостояние как девушки…

- Я не спал с ней, - резко сказал я и поднялся. - Мне не нравится ни тон разговора, ни тема. Если дело касается полиции, я готов дать любую информацию. Извините, мне пора.

Я быстро поднялся, шагнул к двери.

- Думаю, что в ближайшее время вам не следует у нас появляться, - кинула она мне в спину и также монотонно и сильно, будто хотела проткнуть стол, тыча в него карандашом. - Предупреждаю, впереди нелёгкий разговор с родителями Косачёвой, особенно с братом и отцом…

Минуты, когда человек теряет чувство грядущей опасности, вклиниваются в его мир неожиданно и грубо. Расплата же неминуема и порой жестока.

Я гнал домой. Но днём в нашем городке ездить ой как не просто. То там, то здесь случались ДТП по причине утроения числа авто, а планировка кварталов, ширина улиц, заложенных бог знает когда, не менялась. Мода последнего времени на точечную застройку, смешав все стили от ампира до модерна, уплотнила донельзя центр, изуродовала лик города. Проезжая часть, трамвайные линии, пешеходные дорожки то сливались, то перекрещивались, то набегали одна на одну, то расходились, будто рукава речки. Маленький районный городишко, испокон веку славящийся тишиной, чистым, сродни горному, воздухом, целебными ключами, бьющими в округе, в одночасье сделался пунктом федерального значения, стройплощадкой, где, умертвив деревья, кустарники, плодородную почву, варили, копали, пилили, возводили, бетонили, стеклили, крыли цветной черепицей здания, крепили стальные с глазком двери, ладили резные балкончики, мансарды, веранды, клали периметром разнофигурную плитку. И всюду машины: спецтехника у строек, легковушки у офисов, банков, жилых домов, грузовые у магазинов и складов. Не употребив изрядной доли смекалки, ловкости, знания развязок и перекрёстков, попасть из одной точки города в другую за малое время, точно в обширном мегаполисе, было проблематично.

Я нырнул под низкий Яшкин мост - по имени старика, то ли еврея, то ли сирийца, держащего рядом лавку, взлетел на подъём, вырулил на улицу Бульварную, вне всякого порядка дугой режущую квартал, и через пять минут осадил железную конягу на резиновом ходу возле своего дома. Во мне колесом вертелись свежие события: от вчерашнего приглашения и Настиного прихода в ресторан до сегодняшней репетиции и отравления девчонки. Боковым зрением уловил, что слева от скамейки отделились два крепких типа и одновременно со мной по-хозяйски, не суетясь, прошествовали в подъезд. Когда же я только ступил на лестницу, меня схватили, развернули и и припёрли к стене возле почтовых ящиков. Рослый чернявый парень лет двадцати-двадцати трёх, в кожаной куртке и бандане, широкоплечий, небритый, курносый, с горящими глазами и выпуклым лбом, сильной волосатой рукой в чёрной перчатке, какие обычно носят байкеры, сдавил мне горло. А другой, чуть ниже и старше, но такой же чернявый и плотный, с широкими ноздрями, цепкие костистые руки замкнул, как наручники, на моих запястьях. Двинуться я был не в силах, точно пригвождённый.

- Ты, кабацкий лабух, ловелас хренов, козёл вонючий!.. - прошипел старший и так сдавил кисти, что я едва не потерял сознание, а парень поджал горло. - Если Настя не поправится, тебе не жить. Запомни, сука!

Молнией блеснул вопрос - случится драка или нет? Если да, то концерту моему каюк, ибо повредятся руки и лицо. Но обратная мысль тотчас, что было непохоже на меня, метнулась к логике потасовок и ответила: тогда к чему разговор - чистая потеря времени. Перчатки байкера ослабили давление, и я заметил сквозь прорези в них густую татуировку, а на мощной красной шее - синего хвостатого дракона. Я задышал легче, руки оказались на свободе, нападавшие отступили, сурово глядя на меня.

- Будет с него. Идём, - скомандовал низкорослый, презрительно сплюнув мне под ноги.

А парень так двинул кулаком входную дверь, что створки её, жалостливо, словно фанерные, ойкнув, разлетелись в стороны, выдернув начисто, будто их и не было, массивные защёлки.

Было слышно, как неподалёку завели мотоцикл и, оглушив район низко-резким клокочущим, звуком, укатили.

Я медлено поднялся в квартиру, немного переждал, пока нервная тряска прошла, взял молоток, плоскогубцы, гвозди и возвратился ремонтировать дверь.

Сделав дело, попробовал уснуть.

Но пролежал на диване часа полтора, а дрожь так и не унялась, как будто ещё чувствовал на себе сильные руки защитников Насти, наверное, отца и брата, о которых упомянула толстая директриса.

Наконец, тело обмякло, я успокоился, мелодия классической пьесы, какую разучивали на последней репетиции Хасиного джаза, выплыла из сумрака сознания и угасла. Я задремал, и во сне, как наяву, всё повторилось - ресторанный вечер, столичный визитёр, разрыв с Настей, встреча Димы, письмо отца, репетиция.…

Телефон трезвонил противно и настырно. Я решил не брать его, но сигнал шёл и шёл. Было ясно, что на том конце не отстанут, словно видят меня и ждут. Неохотно я поднял трубку. Это оказалась Мила. Сквозь рыдания она сообщила, что забрали Дениса, старшего сына, двадцатитрёхлетнего неработающего шалопая.

- Кто и за что? - спросил я, хотя было ясно как божий день - полиция за наркотики.

Так же рыдая, Мила подтвердила мою догадку и потребовала, чтобы немедленно прибыл к ней, иначе не знает, что с собой сделает, что жизнь уже достала, что выхода нет, нет и сил, что в отчаянии откроет газ.

Некоторое время я сидел на кровати, бессмысленно глядя в пол. Надо было заставить себя оттолкнуться от постели и мчаться на край города в который раз спасать Милу.

…Сестра давным-давно развелась с отцом Дениса. Парнишка рос без мужского пригляда, следующим папам он был только в тягость, да и Мила, не имея профессии, работала с утра до ночи, где придётся, считая, что дети не хуже других должны быть сыты, обуты и одеты. Денис в школе не доучился, связался с уличной компанией, с наркоманами и попал в тюрьму.

Через год вышел с отбитыми почками и смещением позвоночника. Опять сел. Освободился. Снова, не пробыв и полгода на свободе, угодил за решётку…

Ничьих советов Мила не слушала, обвиняя всех и вся в своём горе, но поделать ничего не могла - Денис прочно осел в стане таких же любителей дурманящего зелья и не мыслил что-либо менять. При очередной волне борьбы с наркоманией он попадал под этот молох.

Едва ступив за порог, я понял, что Мила пьяна. Растрёпанная, в домашнем платье, неопрятная, начинающая толстеть, с мутным взглядом, она безвольно прошлёпала на кухню и упала на стул. Початая бутылка и какая-то закуска стояли на белом столике. Она нетвёрдой рукой налила себе водки. Когда сестра пила, подглазья её набухали, щёки отвисали, кожа лица делалась пористой, как пемза, и серо-землистой, полные руки тряслись, и фигура выглядела нелепо, жалко, безвольно.

- Это конец, братец… - влажным ртом прошептала она и, морщась, осушила стакан.

- Не паникуй, скажи толком.

- Что говорить, спустился вниз покурить в тапочках, спортивных брюках, куртке. А они, архаровцы, тут как тут… Соседка увидела из окна, позвонила. Я мухой в ментовку, Денис уже за решёткой, в обезьяннике. Здравствуйте, пожалуйста!.. Кинулась к Никулину, он, гад, и морду воротит. Ты же знаешь, я с ним спала ради Дениса, когда первый раз сел!.. Ублажала - возьми меня, возьми деньги, подарки, всё возьми... - Рыдания сотрясли её. - И другой раз спала, и третий, то по старой памяти, то по привычке. Мне незачем жить!

Гримаса исказила её пухлое серое лицо курящего человека, глаза смотрели бессмысленно и страшно… Вдруг она рывком сорвалась с места, глаза её округлились, рот разверзся так, словно хотела набрать в себя побольше воздуха, чтоб лететь. В два шага Мила очутилась на балконе и ухватилась за перила с явным намерением кинуться вниз.

- Куда?.. - успел заорать я и вцепился в плечи. - Куда, дура!

Я с трудом втянул её обратно и усадил, затворив на шпингалет балконную дверь.

Мила шумно дышала, откинулась на стенку, а слезы текли и текли по красным щекам.

- Успокойся и не пей больше, - тихо вымолвил я через минуту и присел рядом, гладя по плечу.

Она прильнула ко мне голова к голове и не то пела, не то выла, не то скулила, словно брошенная собачонка.

В дверях появился кудрявый черноволосый младший сын Лёник с шахматной доской. Он шмыгнул носом, утёр его ладошкой и застыл.

- Не плачь, мам… - тихо проговорил и опять шмыгнул носиком.

Взгляд его был покорный, пухлые губы подрагивали. Худенький, с умным продолговатым бледным личиком, он был отличником в школе, за что частенько получал от одноклассников тумаки. Лёник занимался шахматами, добился первого разряда, стал чемпионом города, тренер хвалил, пророча неплохую спортивную карьеру.

- Не буду, сынок, не буду. Моя ты кровинушка, одна надежда… Ты меня не предашь, как Димка, не бросишь? - Мальчик покорно кивнул. - А Денис - это крест до гроба, Шурка. Нету моих сил, не хочу жить, братец!

- Не мели языком, возьми себя в руки ради… ради Лёника. Мы рядом - я, мать…

- А отец, где наш отец?.. Он же, подлец, тебя и меня, как котят, бросил, только что не утопил… Он во всём виноват!

- Не накручивай себя напрасно, ты и так вздёрнута до крайности… Ляг, отдохни… Постараюсь узнать, что и как.

Я уложил её в постель, сел рядом, после усадил вместо себя Лёника и ушёл.

«Вот она и жизнь, - думал я, сжимая руль. - Ради чего мучается на этой земле человек, грешит, падает, встаёт, несёт свой крест, как Христос, терпит неудачи…»

Я, кажется, превысил скорость. Но тяжёлые раздумья не отпускали душу. На ходу позвонил товарищу - Володе-одесситу, имеющему в милиции связи, попросил узнать, что Денису «вешают» на этот раз, бросил машину у дома и отправился пешком, чтобы снять стресс, за город.

Когда мне плохо и подлые нервишки шалят, голова трещит от худых дум, а тело, будто не моё, не слушается, я иду гулять любимым маршрутом. Сперва через сквер с вечным огнём и музеем боевой славы, мимо Михайловской церкви, мимо студгородка, затем по мягкому, точно перина, склону Горбатого холма и по молодому ельнику вверх, обогнув сторожку лесника, загон с лошадьми и лосем. Я упруго давлю почву, как хозяин лесов, полей, гор и ущелий, как главное детище природы, мышцы активны, мускулы твердеют. Всё настойчивее, всё сильнее я рвусь выше и выше, с перегрузкой одолеваю земное притяжение, словно там, в выси, в какой-то доброй и возвышенной точке, меня ожидает что-то невообразимое, тайное и приятное, на что не жаль отдать и последние силы. Я восхожу к Храму воздуха - сооружению на темени холма из каменных глыб в виде арки, подобно древнему святилищу, какому поклонялись, наверное, наши предки тысячелетие назад. Скоро весенняя краска зальёт и холм, и поля за ним. Лишь вдали неизменно густо синеет Большой хребет, над ним алмазно блестит на уходящем солнце главная вершина.

А здесь уже распушились готовые зацвести кустарники, дикие розы, шиповник, тёрн, боярышник. С каждым шагом голова моя освобождается от груза мыслей; они будто стекают по внутренним капиллярам и, как электричество, уходят в мягкую родную землю, куда уходит по истечении срока каждый из нас.

Наконец я на вершине. Воздух и вправду здесь чист и живителен, словно в храме, а город как на ладони. Ноги дрожат, спина вспотела, я счастлив, густеет небо, плотные облака глушат солнечные лучи, а солнце бело-мраморным шаром, будто запущенный зонд, висит над горизонтом. Улицы, дома ещё отчётливы. Но дай времени часик-полтора, и они растворятся в дымке, поползут огни трассами вдоль и поперек, под углами и наискосок, замигают рекламы. Настанет вечер, прохлада остудит землю, люди потянутся в свои логовища, зажгут свет, будут ужинать, тараторить о работе, о погоде, о детях-внуках, судачить о соседях, начальстве, знакомых, наконец, вперятся в гипнотический глаз телеящика, пока не сморит сон и не уйдут на покой.

Я нахожу взглядом родительский домик из жёлтого кирпича с шиферной крышей - виден лишь угол из-за универмага.

Душа оттаивает, и звучат во мне с детства любимые слова отцовских сказок, бабушкиных молитв, маминых убаюкиваний: «Баю-баюшки-баю, слушай песенку мою. Слушай песню засыпай и глазёнки закрывай… Ангелочки прилетят, твой покой оборонят. Твой покой оборонят, сны дурные прогонят…»

Но врезаются в мысли, вмешиваются в детские воспоминания вдруг голоса, смех, плеск воды. Я невольно отвлекаюсь, вслушиваюсь и спускаюсь к минеральному тёплому родничку - одному из окрестных диковинок, где устроены самодельные ванны. Группка мужчин и женщин купаются, смеются, радуются жизни.

- Смотри, Филипп, не утони! - насмешливо кричит лысоватый толстяк в полосатых трусах другому - чернявому коротышке, осторожно ступающему в воду.

- Сам не утони, - беззлобно огрызается тот и подтягивает живот.

- А я, мальчики, плавать не умею, - игриво признаётся пышнотелая дама в розовом купальнике, медленно оседая в ванну.

- Не боись, Леночка, вытащим! - подбадривает толстяк, жадно глядя на её спину.

Я невольно улыбнулся, такая картина не диво. С визгом, с энергией, с бодростью, выплёскивая воду за края, один за другим люди встают, скользят по мокрым камням, обтирают белые тела полотенцами, дурачатся, прыгают.

И видно, что для них нет теперь иного мира, кроме этих нескольких квадратных метров вне городской суеты, шума, стеклобетонных коробок, спёртого воздуха, мониторов, делового трёпа. Кто они - сотрудники, родственники, друзья или случайно сошедшиеся здесь в компании? Только ясно, что некие надежды, мысли, планы связывают их. Возможно, ухаживания, возможно, симпатии, возможно, будущие взаимности - не угадать. Но что-то тайное обязательно случится после этого, не может не случиться. Так устроена жизнь…

Свободно и легко они парами бегут к накрытому столику, произносят красивые тосты, обнимаются, целуются, выпивают, закусывают, включают громко музыку, бесшабашно танцуют кругом, словно дикое племя у жертвенника. И сам чёрт им не брат!..

Странное всё же существо - русский человек: вот берёт минеральную ванну, вроде как укрепляет здоровье, отдыхает душой, кажется, на пользу. И тут же пьёт, ест, набивает желудок, грузит себя алкоголем.

Теперь шум и гам звонче, развязнее, скользнул похабный анекдотик, все рассмеялись; выпившая братия снова омывается в каменных чашах, плещется, отбросив заботы, тревоги…

Пора.

Я медленно, с приятной усталостью бреду обратно.

Мне легко, я всё осилю, преодолею, разрешу, ибо только что там, на вершине, как в Храме, в меня вошло что-то большое, значительное и прочное, которое ещё долго-долго будет питать мощной живительной силой. Я улыбаюсь, с удовольствием погружаюсь в город, как в знакомую до камушка, до бурунчика тёмно-серую реку. Я вроде как за минувшие сутки переродился, стал другим человеком, с другими мыслями, душой, характером. Глянь я сейчас в зеркало - и оттуда на меня уставится, возможно в моём одеянии, в моём облике, но абсолютно незнакомое существо. Мощный посыл, толчок, весомое известие, могущее смешать привычный распорядок, разорвать цепочку однообразных, похожих друг на друга дней, толкает избрать новую дорогу. Какая-то тёплая волна поднялась во мне. Я с нежностью принимал мир: подающую надежду весну, бывшую в моём городке особенной, звонкой, прозрачной, словно увертюра к любовной опере, тополя, шумящие матово-зелёной свежей листвой, Веню-клавишника, умницу и талант, переживающего за меня, друга Володю-одессита, готового всегда помочь, непутёвую сестру, её детей, рано поседевшую маму, часто болеющую, ждущую меня по выходным, и отца.

Есть буфет - есть антракт, нет буфета - нет антракта. Этот музыкантский афоризм работал безотказно, как закон. А буфет нашего театра представлял собой весьма отличное от подобных торговых точек в фирмах, на предприятиях, в аэропортах или гостиницах заведение. В полумраке фойе он, обитый тёмно-вишнёвым крепом, с лакированной стойкой, изогнутой, точно боковина скрипки, был тёпл, по-семейному с уютными в тон стенам диванчиками и креслами. А самым прелестным его украшением служила буфетчица Жанночка - экзотическая жгучая брюнетка, то ли цыганка, то ли румынка, смуглая, с гипнотическими смоляными глазами - бывшая певичка, обладательница душевного контральто и высокого мощного бюста, про который острые на язык музыканты говорили: поставь на него стакан с водкой - не расплещется, устоит.

Дома я привёл себя в порядок и переоделся, однако постель на удачу, по примете, заправлять не стал. Приятно холодила новая рубашка, я не сразу попадал в тугие прорези блестящими пуговками, волнение давало о себе знать, меня изредка потряхивало, будто я кололся чем-то острым, выпил очень крепкий и сладкий кофе, как обычно перед вечерней работой, с трепетным чувством набрал телефон Риты. Однако на том конце молчали. Дней пять назад между нами случилась размолвка. У её подруги был день рождения, и нужно было идти поздравлять. Сообщая это, Рита как-то замялась, стала, глядя в сторону, проговаривать, что, мол, будут одни её коллеги, начальство, и она должна представить меня, да не решила, в каком качестве: друга, жениха, любовника? «Так в чём проблема? - спросил я, не придав значения заминке. - Реши». Она замолчала, сомкнув губы, потом спросила неторопливо, будто взвешивая каждое слово, не кажется ли мне, что наша дружба затянулась.

«Разве есть какие-то границы? - обронил я в пику ей немного шутливо, но чувствовал, что завожусь. - И мы уговорились дружить до точного срока?»

Она, не ответив, опять надолго замолчала, лицо накрыла та непроницаемая строгая маска, какую я не любил. Кажется, я сморозил чушь, ерунду, да ничего другого придумать не мог. Понять женщину невозможно, ход её мыслей, поступки, говорящие жесты, слова, даже смысловое молчание, как у талантливого актёра игра без текста, не поддаются раскодированию. Мнится, всё известно - она как на ладони, ан нет - это лишь иллюзия, ошибка, нарушение фокуса, искажённое восприятие, самообман, точно незнакомое устройство, снаружи красивое и гладкое, а внутри сложное, замысловатое. И разъять его, проникнуть под кожу, внутрь, в сердце нет никакой возможности. Но я почти уловил Ритину мысль: хочется держать дистанцию - пожалуйста, хочется скрывать меня от друзей - ради бога, хочется испытывать и проверять - нет проблем, вытерплю, подожду. И сделал нужный шаг. «Если это так важно, то, думаю, лучше тебе идти одной», - бросил я, вежливо откланялся, не поцеловав, как обычно…

Перед самым выходом я сделал ещё одну телефонную попытку, но ответа так и не последовало.

Может быть, это конец, и мы разойдёмся. Я вспомнил с горьким оттенком известный романс: «Мы странно встретились и странно разошлись».

Но тогда я должен верно знать, конкретность должна овладеть с сознанием. Характер не терпел неясности, она сбивала с жизненного ритма, мешала нормально работать, это было моей слабостью. И я боролся, противился, твердел.

С того вечера вопросов и ответов о дружбе я не шёл на контакт с Ритой, взял люфт-паузу, надеясь, что время как-то рассеет неловкость и туман в отношениях. Но мужское чутьё и опыт говорили, что от вопроса, кто мы друг для друга, не уйти. Пока же я к этому не готов.

За час до концерта я был на месте. Театр располагался в конце городского парка, фасадом к центральному проспекту. Держалась эта культурная единица на двух китах: гастроли знаменитостей и спектакли музыкальных комедий местной труппы, причём последнее явно не делало погоды, то есть сборов.

Небольшой коллектив сидел на госдотации, как наркоман на игле. В дни премьер или выступлений заезжих певцов, без зазрения совести выплёвывающих в толпу под «фанеру» шлягеры, ряды заполнялись от первого до последнего, включая и балкон. Слетались на театральный огонёк, как стаи ворон, депутаты покрасоваться перед электоратом, авторитеты с охраной отдохнуть душой от разборок и «наездов» ментов, суетливые и наглые журналисты, жаждущие «клубнички», полиция, налоговая, чиновники администрации - показать, что и им не чуждо искусство, интеллигенция, могущая отказать себе во многом ради похода сюда, ну ещё торгаши с оптового рынка - любители сканвордов, студенты, школьники по заявкам, солдаты воинской части, отдыхающие ближайшего санатория и прочий люд. Дамы уже не рядились в вечерние платья, разве что одна-две густо напудренные старорежимные особы в пахнущих нафталином одеждах, кружа по фойе, мели роскошными шлейфами паркет.

Концерт отыграли классно.

Солисты - две девицы, одна из которых смахивала манерой на Эллу Фитцджеральд и так гримировалась, что её свободно можно было принять за чистокровную негритянку, а другая, в возрасте, накрашенная без меры, прихлопывала и притопывала, то и дело взвизгивала, точно её щипали, заводя публику, напоминала молодящуюся шоу-певичку, содержащую любовника-юнца, и невысокого росточка дёргающийся парень с приятным голосом, но часто форсирующий звук, - потрудились славно. А узнаваемые джазовые пьесы оркестра вообще принимались на бис.

По окончании меня пригласили в кабинет директора Светланы Галиной, которую я хорошо знал, ибо после училища несколько лет служил в театре.

Тут же были дирижёр, администратор, несколько музыкантов и солисты оперетты. Такой маленький, как заведено, банкет «а-ля фуршет».

После двух тостов Сергей Аркадьевич, полуобняв, отвёл меня в сторону и заговорил:

- Александр, ну, во-первых, ещё раз поздравляю с успешным выступлением и тем, что удачно вписался в наш табор. Я получил удовольствие, не вру…

По его тону, по жесту и по прищуренным глазкам, по картавящей усыпляющей речи я почуял, что пахнет чем-то серьёзным. Люди такого сорта просто так ничего не делают. Лёгкий пот выступил на лбу, сладкий шум облёк голову, вынырнули из памяти слова Вени о шансе, какой следовало использовать, и сердце волнительно забилось.

- Ну, а во-вторых … - Как опытный интриган, он ослабил голос почти до шепота, будто наслаждаясь эффектом от того, что сейчас мне, провинциалу, изречёт, напоёт, выдаст, будто надеялся услышать, как сочно бьётся ожидающее сердце, уловить трепет нервного тела, миг взлёта счастливой души. - Во-вторых, отыграй-ка с нами, батенька, ещё в Ростове и Краснодаре. Ты музыкант что надо!.. По рукам?.. - Он обернулся, отыскав глазами дирижёра.

Юлий Борисович, словно ожидая этого момента, обронил скупую, точно душа банкира, улыбку, мягко, но со значением кивнул, как бы подтверждая сказанное, и поднял бокал с шампанским, мол, я - за.

- Контракт со мной, - деловито бросил столичный мужичок, отлично сознавая, что я уже в его руках, с ловкостью фокусника извлёк из внутреннего кармана несколько листов. Тут же выпрыгнула, как чёртик из табакерки, блестящая самописка. - Соглашайся, не пожалеешь.

Вот это называется сюрпризик!..

Ладони мои вспотели, предчувствие не подвело, эмоции, как у ребёнка, нарисовались на лице, глаза радостно блеснули. А столичный змий-искуситель Сергей Аркадьевич немного снисходительно, но с понятием улыбнулся. Он знал человеческую натуру, знал, на какие клавиши нажимать и какие струны дёргать. Без сомнения, результат уже преду­смотрен, даже, наверняка, и гостиница забронирована, и билет взят. Его девиз угадывался без труда: добиться своего любой ценой. Он тактично и мягко продолжил:

- Я, извини, в курсе твоих консерваторских дел. Берусь уладить, обещаю.

Не раздумывая, я тут же подмахнул контракт, успев отметить, что ставка удвоилась против сегодняшней. Я сам лез в пасть этому симпатичному удаву в идеально гладком костюме, лез с радостью и счастьем. Теперь общий тост взбурлил кровь как вино…

Я медленно спускался по знакомой ковровой лестнице, рука скользила по тёплым гладким перилам. Они, изгибаясь, влекли за собой, словно те мысли, что заняли голову: я летел куда-то в неведомое, но желанное будущее. Оно казалось розовым и безбрежным, оно примет меня в свои объятия, обласкает, одарит, осчастливит. Какая-то сила не позволяла мне по-мальчишески съехать по перилам вниз, сердце прыгало, ощущалось редкое и сладкое чувство полного счастья. Так было, когда мама купила первый в моей жизни инструмент. Я сжимал чудный кларнетик под мышкой, страшно боясь его выронить, осторожно дрожащими пальцами гладил дерматиновый футляр, а дома открыл и надолго, не касаясь нежного тельца, впился взглядом в чёрноэбонитовую трубочку с блестящими клапанами на фоне ярко-зелёного бархата… Сейчас - аж пот прошиб - жутко гладко всё складывалось. Это невероятно, это перебор, это не должно быть наперекор природе, чередующей белое с чёрным, радость с горем, удачу с провалом.

Чтоб не сглазить, по привычке прикусил язык.

Но меня ожидал ещё сюрприз - у зеркала в мягком кресле, точно загадочная незнакомка, склонив головку и красиво уложив руку на пикантную сумочку, сидела Рита.

- Ты? - ошалело спросил я и споткнулся.

Она кивнула, по-девичьи задорно, даже шаловливо за­улыбалась и торопливо пошла навстречу, упредив меня, обняла, поцеловала горячо и открыто.

- Я слышала твою игру, спасибо…

Она никогда не просила, чтобы я сыграл для неё что-нибудь. Бывало, я наигрывал джазовую пьеску, арию из оперетки на пианино или разучивал с её дочерью этюд, заданный в музшколе. Рита принимала это как должное. Эта женщина считала, что всё делается только для неё и ради неё, все обязаны понимать её, разделять вкусы, мнения и прочая. Рита была стопроцентной женщиной, женщиной до мозга костей, женщиной-загадкой, женщиной-магнитом, женщиной-чёртиком, женщи­ной-нежнос­тью, женщиной - образцом в высшем понимании этого слова. Её религией и верой была она сама.

Теперь я был удивлён и, кажется, так и не закрыл рот.

- Прости, была неправа, - прошептала она мне в ухо.

Я крепко поцеловал её в ответ.

Мы почти выбежали наружу и поехали ко мне домой.

Всё, что есть в человеке хорошего, передаётся с генами от рождения, худое же приобретается в течение жизни.

Я быстро подкатил к дивану столик на колёсиках, выставил шампанское, закуску из холодильника, обняв Риту, проговорил:

- Обязательно сходим на какую-нибудь оперетку, когда вернусь.

- Непременно, - согласилась она. - Но сегодня отметим твой успех. Я очень рада за тебя.

На ней была тонкая, с полурукавчиками, блузка, брючки, подчёркивающие стройность фигурки, шею охватывал легкий, в тон блузке, платочек. Цвета янтаря медальон покоился на груди, а с маленьких ушей свисали того же комплекта в виде капелек серёжки. Одевалась Рита со вкусом, в меру красилась, придавая особое значение глазам. Вообще все детали её лица как бы существовали отдельно и выдавались значительным образом, в каждой можно было увидеть что-то своё, яркое и красивое, и замереть от этого божественного мазка: лоб ограничивался плавной линией, носик был точёно-мраморным, ротик с тонкими губами был живым и притягательным, подбородок, чуть выдаваясь, довершал контур римского классического профиля, ушки с нежными мочками, как игривый завиток, как последний штришок влюблённого в своё произведение художника, подводили итог рисунку. Вместе же всё выказывало какую-то холодную красоту, красоту изваяния, красоту бюста древней матроны, красоту, немного пугающую и жесткую.

Мы выпили, повисла неловкая пауза.

Я не знал, что говорить.

Спросить, останется ли она у меня, а вдруг это будет повод, и она захочет домой. А если молчит, значит, видела нашу встречу именно такой. Ведь женщины - умный народ и, не в пример мужчинам, глядят дальше и глубже.

Рита, будто угадав мысль, нежно опустила свою руку на мою, прижалась и тихо, тепло, как-то по-домашнему, молвила:

- Так хорошо, и не хочется никуда идти.

- Не ходи, - выдохнул я.

И тотчас от прилива чувств понял, что сейчас между нами произойдёт то, что и случается, если мужчину и женщину тянет друг к другу необъяснимое, туманящее разум влечение, если пенное вино устроило в мыслях переполох и тело не подчиняется командам мозга, а слушает голос природы. Тогда всё исчезает, словно не было ничего: ни мира вокруг, ни того времени, когда мы не знали друг друга. В нём мы что-то делали, с кем-то встречались, кого-то те- ряли, кому-то признавались в любви, кого-то обманывали, ненавидели. Имели временное или долгое счастье, разлуку и грустили, и сетовали на жизнь - удачную или не очень, и надеялись, что, в конце концов, всё устроится. Но то давнее было стёрто. Разум был чист, и память, словно неисписанный лист, девственно белела. Мы начинали жизнь наново. Прошлое не считалось, а важным было то, что мы в этот час, в этом месте сидели рядышком, плечом к плечу, слышали свои сердца, держались крепко за руки, будто кто-то нехороший и злой собирался оторвать нас друг от друга.

Рита потянулась ко мне губами, я обнял её крепко, вдохнул запах её волос, её духов, мы поцеловались долгим поцелуем.

Я погасил свет; я ласкал её нежно и неторопливо, как будто в последний раз жаждал насладиться этим чудным телом, чтобы руки надолго запомнили каждую его линию, каждую деталь.

Рита с чувством отзывалась на касание губ, рук. Наконец стало ясно, что мы, будто альпинисты в одной связке, отыскали тропинку, по которой с единым дыханием, биением сердца, током крови вознесёмся к вершине, к желаемому сладкому мигу...

Позже мы вышли на балкон.

Молодой тонкий месяц серпом висел уже высоко, небо было ясное. Справа, в северной части, бледно светилась Полярная звезда, другие звёзды Малой и Большой Медведиц, Кассиопеи, Близнецов окружали её, будто свита королеву. Было тихо и тепло, совсем как летом. Ночь стояла добрая, как фея из детской сказки. Казалось, что по касанию её волшебной палочки мигают светлые точки на небосводе, что в сей же миг выплывет откуда-то из темноты карета, а в ней сверкающий короной красавец принц и сказка закончится, все будут счастливы, а ночь, как отслуживший сторож, уйдёт на покой.

Время катилось в лето, мир был покоен, точно спящее огромное животное; чудится, что оно дышит, и тогда еле-еле колышутся верхушки тополей, слегка волнуется небо­свод, как громадный шатёр, и от него веет теплом; мы дышали, волновались, и от нас тянуло жаром.

- Тебе правда моя игра понравилась? - спросил я.

- Правда, - ответила она.

- Помню, услышав впервые оперетту, здесь же, в нашем театрике - мама сделала подарок ко дню рождения - я долго не мог уснуть. В ушах повторялись и повторялись арии, дуэты, увертюра, финал. Утром я их напел в точности, как слышал. Мама удивилась, отвела к соседке - учителю музыки. Не зная нот, опасливо стоя возле этого блестящего лакированного ящика с крышкой, с рядами белых и чёрных клавиш, который назывался таинственно-иностранно «пианино», одним пальцем я наиграл почти все мелодии. Представляешь?

- Все-все?.. - спросила с улыбкой Рита.

- Ну, почти все.

- Хвастунишка!..

- Есть немного. Тогда-то соседка и присоветовала отдать меня в музыкальную школу к ней, но я выбрал кларнет. В оркестровой яме всегда выделял кларнетиста, запомнился тот первый, которого все звали дядя Миша. Усатый, с космами седых волос, падающих на плечи выцветшего фрака, с пористым длинным носом, всегда сидящий в глубине между тромбоном и флейтой, наверное, лет пятидесяти, он казался стариком. Говорили, что выпивает, что волочится за танцовщицами, что дома толстая, с больными ногами жена, что отдыхать ездит в одно и то же место, на Рижское взморье.

Продолжением его выдающегося органа обоняния казался такой же тёмный с дырочками инструмент. Я долго не мог понять, как из этой деревянной трубочки с блестящими клапанами и пробочками истекает что ни на есть божественный звук… Помнишь, у Моцарта - волшебная флейта, а для меня - волшебный кларнет. Позже я освоил саксофон.

...Мы сидели, взявшись за руки, как дети: плечом к плечу. И не было ничего более желанного, как это недолгое счастливое сидение. Мы парили, словно не балкон вовсе держал нас, а несло плавно и оберегающе невесомое облако среди черноты неба, мы любили друг друга ещё жарче, ещё ненасытнее, ещё сильнее.

Я вспомнил где-то услышанное выражение: маленькая женщина создана для любви, а большая - для работы, и довольно усмехнулся.

- Ах, театр, театр! Хлеба и зрелищ! - воскликнула Рита.

- Люблю наш и его актёров, - сказал я.

Этот старинный особнячок с витыми балконами и лепниной на фасаде, с вишнёвыми рядами кресел партера и бархатным занавесом, оркестровой ямой, откуда, точно из таинственной пещеры, лились божественные звуки, манил с детства. Я заразился музыкой, стал завсегдатаем, знал всех солистов.

Полный, невысокого роста Максим Глебов отличался широтой диапазона и на верхних нотах вставал на носки, будто намеревался взлететь высоко под колосники сцены. Породистый, стройный Станислав Молчанов пел с удоволь- ствием и легко, словно звуки без его воли текли из шикарного жерла, стоило лишь приоткрыть губы. Светлана Новиковская имела лирическое сопрано, в дуэтах не сводила глаз с партнёра, и видно было, как сильно она его любит. Яков Мирный - невысокий, лысый впереди, с длинными вьющимися волосами на затылке, с ироничной дикцией, смешил несуразным видом и выразительной мимикой, ему доставались роли недотёп, обманутых мужей или разорившихся аристократов. Евгений Горцев, герой-любовник, был красив безбожно, небрежен, его всегда окружали поклонницы-девчушки, которых он оглядывал так, словно намечал очередную сердечную жертву. Ирина Усенко играла нежно и задумчиво, с необыкновенной силой чувств, будто не персонаж водевиля или оперетты был перед ней, а истинный желанный избранник, синие же глаза с поволокой выдавали грусть души и сильное желание любить и быть любимой.

- Ты знаком с ними? - спросила Рита.

- С певцами? - переспросил я. - Ну да. Актёры - народ зависимый, добрые в жизни и злые, жёсткие в театре… Когда мне было четырнадцать, я влюбился в Иру Усенко, по-мальчишески тайно и безответно. Это выглядело глупо, она была на восемь лет старше.

Я рассказал, как стерег её после спектакля, но опасался подойти, как передавал цветы, писал записки со стихами и признаниями, но так и не открылся. Жизнь артистов мне представлялась неземной, возвышенной, чудной, такой же, как на сцене. Я вдруг узнал, что Ира вышла замуж, родила, но вскоре разошлась. Тут мои чувства вспыхнули вновь. Я уверился, что она несчастна, одинока, что человек, которого она, видно, любила, не стоил её, потому что не понял ее души. Я считал, что обязан помочь, написал ей об этом, но ответа не дождался.

- И чем кончилась история? - Рита кинула на меня острый взгляд и прищурилась.

- После училища я распределился сюда, близко узнал артистов и Ирину. Мы подружились, я рассказал о сердечных муках юности, но она призналась, что ничего не помнит: ни цветов, ни записок, ни открыток.

- Неправда, она солгала, - резко сказала Рита и снова внимательно глянула на меня. - Женщина не может не помнить такого, что бы ни случилось.

Сердце дрогнуло, воспоминания окутали меня, я боялся: Рита поймёт, что лгу, и дело было именно так, как она сказала.

Зачисленный в штат после училища, я искал встречи с Ирой. И однажды после спектакля набрался смелости и постучал в её гримуборную. Она, конечно, всё вспомнила. Я трясся, ноги вот-вот должны были не выдержать, а язык прилип к гортани. Она только что рассталась с Горцевым, была нервной, вздёрнутой, стала выпивать. А до этого у неё была связь с заезжим режиссёром, ещё раньше с бывшим дирижёром, с чиновником из отдела культуры. Театр всё про всех знал, такое было в порядке вещей и принималось обыденно, но для меня было откровением и болью. Я стал презирать Горцева и жалеть Иру. Худенькая и беззащитная, без грима и костюма, уже не эффектная Ганна Гловари, не весёлая вдова, не самолюбивая баронесса, не принцесса цирка, не таинственная летучая мышь, а усталая и слабая женщина сидела перед зеркалом с маленькой рюмкой золотистого напитка. Я застыл в дверях, пролепетав признание.

Ира подошла. Глаза её были полны слёз, припухшие губы дрожали, плавная линия подбородка напряглась; губы мои шептали про любовь, цветы, записки. Она обняла за шею и поцеловала, выдохнув: «Спасибо тебе, мальчик, за всё».

Тот её запах не покидал меня. Я стал вхож в её дом, баловал дочку, не пропускал дни рождения. Многие считали нас любовниками, но обоим было ясно: стоит нам переспать, и дружбе придёт конец...

- Как ты узнала про концерт? - спросил я через время первое, что пришло в голову.

- Забыл, что работаю в налоговой? Утром был ваш директор с отчётом, хвастался, что его саксофонист играет со столичным джазом. Я поняла, что речь о тебе, и устроила культпоход всего отдела.

- Хорошо, что пришла. Я ждал тебя.

В какой-то момент она замолчала.

Я, кажется, понял, что волнует ее та  же настойчивая и незаглушимая мысль: кто мы друг для друга? И пусть.

Утром, проводив Риту, я сел за журнальный столик наметить, что предстоит сделать, ибо в пять вечера мой поезд.

Первое - позвонить и узнать, как состояние Насти.

Второе - заехать на работу, отпроситься.

Третье - навестить маму.

Четвёртое - узнать про Дениса.

Собирая дорожную сумку, я наткнулся на письмо отца. Перечёл обратный адрес - Москва, решительно вскрыл конверт. Дрожащими пальцами развернул плотно свёрнутые листки, волнение меня шатнуло, жадно прочёл начало, как будто всё должно определить именно оно.

«Саша, Шурик, сын, здравствуй…»

Почерк был размашистый, крупный, как мазки художника. Строчки затуманились, в висках застучало, линованные бумажки дрожали. Показалось, они пахнут красками, табаком, тем забытым его запахом. Я представил себе человека, по комплекции и телосложению такого, как и я, с таким же продолговатым скуластым лицом, небольшим ртом, серо-зелёными глазами, с быстрыми крепкими пальцами, натягивающими холст, наверное, уже седого или лысоватого, немного обрюзгшего.

Жар прошиб меня.

Я остро понял, что его мне всегда не хватало, что не будет теперь покоя, если не увижу отца. Сознание того, что сделались чужими, больно кольнуло. И встала задача - во что бы то ни стало выведать у мамы, почему рвались письма, жглись фотографии, стирался из памяти человек, которого, верно, любила?.. Неужели зло может длиться так долго, и нет жалости, прощения, смирения в человеке?

Я аккуратно свернул письмо, упрятал в конверт.

«Решу не сейчас, в другое, лучшее время», - приказал я себе, ибо этих нескольких минут, разворотивших душу, смявших обычный строй жизни, хватит на несколько дней осмысления.

И стало легче, будто сотворил добро незнакомцу.

В справочном больницы мне ответили, что Настю перевели в общую палату, опасности нет, идёт на поправку, передачу мою приняли. Настроение поднялось, я мог рассуждать здраво и с пользой. Глупый шаг девчонки ничем не кончился, но может потянуть за собой два пути: либо Настя откажется от затеи, либо повторит. И стоит положиться на судьбу. Впрочем, всегда нужно на неё полагаться, но и самому не ловить ворон, а смотреть хоть на шажок вперёд. Подумалось, что родители Насти теперь не дадут маху, глаз не спустят с дочери, усекут девичью прыть, не допустят рецидива.

На работе я чиркнул заявление на отпуск без содержания, чем вызвал неудовольствие директора.

Он молча кивнул седой головой на прощание, не подав руки.

Маму я застал в постели с мокрым платком на голове. Лицо потемнело, осунулось, прежнего блеска в глазах не было, причёска сбилась. Но не хотела показать слабости, болезни; брови, ресницы, губы были в порядке и говорили о прежней красоте.

- Сядь, - прошептала она устало.

Я опустился подле на маленькую табуретку с пластиковым верхом. Она взяла мою руку в свою, устремила ко мне странно выразительный взор. В нём, чего никогда не бывало, скользнула беспомощность и обречённость, как будто если тотчас не выговорится, не выяснит что-то для себя, случится непоправимое. А раз так, то этого она себе не простит. Казалось, мама вот-вот заговорит. «Уж не об отце ли?» - мелькнуло в голове. Почувствовал, как начинал пробирать мелкий озноб. Подмывало опередить, завалить вопросами, вытребовать правду, да отбросил эту затею, отложив на потом. Представил, как мама тогда, двадцать семь лет назад, то ли в горячке, то ли наоборот, с холодной головой, молодая, красивая, ладная, сжав, по привычке, когда сердилась, губы, рвёт отцовские письма, жжёт фотографии, крушит мольберты и картины, наверное, воображая, что физически расправляется с ненавистным существом, как сужены и злы её зрачки, как руки, когда-то обнимавшие отца, сминают, истребляют, ввергают в прах всё, что связано с ним, - и нахмурился. О, как жесток, мстителен и беспощаден человек в ненависти, не имеющий жалости в сердце и дара прощать! Разве время не тушит эмоции, не сглаживает острые вершины зла, гнева, не высвечивает доброе, нежное, красивое?

- Врач был? - спросил я.

- Был, - тихо ответила она и показала глазами на рецепты. - Я должна тебе рассказать…

И тут заявилась вся растрёпанная и взбалмошная сестра. Я сказал, что уезжаю на два дня, и мама остаётся на её попечении, но Мила, кажется, не слушала.

- Ты узнал про Дениса? - спросила она резко, и губы её задрожали.

Я видел, как она дышала, и понимал, чего ждёт, да намеревался убедить, что какой бы срок ни получил сын, это время для неё благость, хотя бы отдохнёт. Было это, наверное, жестоко, безжалостно, но правдой. Приятель из полиции сообщил, что статья та же, но может отделаться несколькими месяцами, если заплатить.

- Он получит как обычно, - объявил я сестре. - Это всё.

- И ничего нельзя сделать? - вызывающе спросила она.

- Зачем? - Я повысил голос. - Зачем?

- Бей своих, чтоб чужие боялись, так? Ма, ну почему он всегда так?.. - Она упала в кресло, сразу же вскочила, большая, грузная, выхватила сигарету из пачки и тут же закурила. Руки её дрожали. - Ясно - не твоё дитё!

- Это я уже слышал. Ты отдохнёшь…

- Мне по фигу такой отдых! - оборвала она меня резким фальцетом, и ноздри её задрожали, а взгляд испепелял меня.

- Не ссорьтесь, дети, - тихо промолвила мама.

Во мне что-то дрогнуло, моему близкому человеку плохо, я должен был подойти, обнять, пожалеть, но другая сила удерживала меня, говорила, что пусть всё останется так, как есть, пусть выплеснет энергию, даже поплачет - станет легче. Я вспомнил, как Мила опекала меня в детстве, заботилась, одевала, кормила, укладывала спать, помогала с уроками, а однажды спасла мне жизнь. Дело было так: мы пошли гулять на фонтан «Деды», что представлял собой большой круглый бассейн, в центре которого бородатые каменные лики извергали струи воды. Мама на скамейке болтала с подругой, Мила читала, а я, трёхлетний малец, облокотившись на край фонтана, наблюдал за корабликами, какие пускали другие дети. В какой-то момент панамка с моей головы сорвалась в воду, я потянулся за ней, стал на цыпочки, после чуть подпрыгнул и… очутился в фонтане, не успев вскрикнуть. Что-то в эту минуту толкнуло сестру, она глянула - братца на месте нет, вскочила и кинулась к водоёму, а я, нахлебавшись, никак не мог стать на ноги - мои сандалики скользили по дну, я барахтался. Мила в один миг выдернула меня, как кутёнка, на свободу, я даже не успел как следует испугаться и заплакать, прижала к себе и понесла к маме, сказав, что мальчишки, балуясь, облили. Лишь через несколько дней призналась, что мог утонуть.

Она стерегла меня по ночам, когда разговаривал во сне, вставал с постели, ходил по комнатам, как лунатик, ставила под ноги таз с водой.

На мужчин Миле не везло.

В первый раз она в выпускном классе влюбилась в солдатика-срочника, бегала к нему в казарму на свидания, встречалась тайно у подружки. И столько в ней, тогда ещё стройной, красивой, смешливой, было веселья, как горели счастьем глаза, как порхала она в радости! И уехала с солдатиком на его родину, через год воротилась, как выразилась мама, «принеся в подоле дитя», Дениса.

Потом на горизонте обозначился инженерик - скупой и ревнивый, старый холостяк, с редкими зубами, слащавой улыбкой, который невзлюбил Дениса, запрещал Миле навещать мать и меня.

Его сменил заезжий джигит Ильдар, собиравшийся увезти сестру в аул. Но та с полдороги сбежала, вскоре родился Дима.

Наконец появился хитрован Илья из пивного ларька, отец Лёника, - низенький, лысоватый, сорящий деньгами, картавящий, поучающий всех, как жить. Он вскоре ни с того ни с сего повесился. Дениса «футболили» от матери к бабушке и обратно, пока совсем не отбился от рук и не попал за решётку. Тогда и возник, как джин-спаситель, Никулин - следователь, играющий ею, как куклой, частенько побивающий…

Я стал говорить, что достаточно потратила нервов, выплакала слёз, общаясь с ментами, адвокатами, прокурорами, судьями, что загубит здоровье, а сынок сведёт в могилу, что Денис пустит по ветру шмотки, мебель, квартиру, что останется она ни с чем. Но мои слова в больную душу не проникали, словно через панцирь. Кажется, они падали в бездну без эха.

- Я решила, мы разменяем квартиру на две, - в сердцах выдала сестра. - Разъедемся.

- Ещё лучше! Мама! Слышишь?.. У тебя, дорогая сестрица, крыша едет!.. Глупее быть не может. Тогда он профукает свою жилплощадь и вернётся гол как сокол. Тебе это надо?.. Ведь не выгонишь же, не выгонишь, я знаю!.. И вы будете ютиться втроём в однокомнатной. Представь картину?.. А после он и до этого родимого гнёздышка доберется. Лучшее - уехать вам отсюда совсем и подальше, сменить, как говорят, обстановку, оторвать Дениса от дружков-наркоманов, а Лёника мы поднимем.

Мила бухнулась в кресло снова и умолкла. После, докурив, раздельно выговаривая слова и широко жестикулируя, произнесла:

- Если так, ловить здесь нечего. Валить нужно из этой страны. Напишу Регине в Германию, и - прощай, родина…

Она нервно с издёвкой засмеялась, а мама заплакала, отвернувшись к стене.

На Пасху дни стояли по-летнему тёплые. Правда, за неделю до неё разыгралась непогода: похолодало, закружились прошлогодние листья, затрусил мелкий дождик, забегали туда-сюда хмурые тучи, будто недовольные тем, что придётся уплыть куда-то далеко, за горизонт, на стоянку до осени. А в страстную субботу с утра вдруг всё на земле и небе стихло, высохло, очистилось, посветлело и благоговейно замерло, точно юный служка перед первым в жизни крестным ходом.

Я возвращался домой, спешил, хотелось поскорее смыть с себя вагонную пыль, запахи и нырнуть в постель. Да на лестничной площадке меня ждала Настя. Она сидела с ногами на подоконнике в больничном халате, в той же красной куртке, наброшенной сверху, и, уместив голову на коленях, спала.

«Эге, рано я замыслил окончание печальной истории», - подумал я недовольно и поморщился. Разом моё настроение переменилось, стало как-то сумрачно, неуютно кругом, и подъём, радость, наполненность чувствами, какие несли моё тело сюда, к родному углу, сникли, будто цветы от нежданного морозца. Мне казалось, точка в нашей истории уже поставлена, ан нет.

Я осторожно положил руку на девичье острое плечо. Настя проснулась и тихо заплакала, будто заскулила, мелко дрожа острыми плечиками.

- Ты что, всю ночь здесь провела, глупая? - спросил я, помогая ей слезть. - А как же больница? Сбежала?

Она кивнула, всхлипывая, но улыбалась так явно счастливо, что сделалось неловко.

Я завёл её в квартиру. Мысли лихорадочно заметались, в мозгу пронеслись картины трёхдневной давности, голова раскалывалась. Я толком не отошёл от концертов, поездок, гостиниц, банкета, меня покачивало, как будто ещё трясся на поездном твёрдом ложе, и, подъезжая, мечтал поспать хотя бы часика два. Теперь всё горько рушилось. Это маленькое нервное создание, уже принесшее неприятные часы и минуты, вероломно нарушив планы, снова резко вторглось в мою жизнь. Прогнать Настю не давала совесть, но и держать не имел права: кинутся искать родственники - сообразят первым делом, где прячется, а если застанут здесь - пиши пропало. Было отчего сойти с ума.

Я бессильно упал в кресло, Настя же, свернувшись калачиком на диване совсем по-домашнему, словно только и ждала этой минуты, тотчас уснула. Злиться на неё сил и желания не было. Я жалел девчонку, погладил её по головке, как маленькую, укрыл пледом, отправился на кухню. Тело и душа моя впали в прострацию, когда, кажется, ничего изменить нельзя и нужно поддаться судьбе - покорно, как виноватый, ждать исхода. Созрело решение не дёргать Настю, дать часок отдыха, покуда время терпело, и надеяться, что Бог примет нашу сторону.

В редкие вечера наедине с собой я размышлял о жизни, о её нескладности, непредсказуемости, о музыке. И вдруг наступала минута, когда какая-то пружина во мне разжималась, круша сон, мысль летела паутинкой бабьего лета, мощный ток лился по членам. Я кидался к столу, взбудораженный, выуживал давние творческие работы, ноты, рвался фантазировать, сочинять; получалось гениально легко и красиво, словно по-волшебству. Кто-то невидимый и добрый подгонял меня, мягко толкая в спину, под локти, шептал команды, уговаривал. Тогда электрические искорки кололи пальцы, они - эти маленькие и ловкие исполнители моих задумок - дрожали от счастья, выдавали неописуемые пассажи, металлическое тело инструмента теплело, источая энергию, вроде даже светилось, клапаны плясали, точно живые. Мнилось, что снова в консерваторском классе, а педагог Яков Никитович, сухой, жилистый, немного ворчливый, при бабочке, с быстрыми светлыми очами, покачивая седой головой, перебирает в воздухе тонкими пальцами, будто показывая фантастические ходы.

После я спокойно засыпал, и снился Нью-Орлеан - колыбель джаза, негритянские похороны, когда на обратном пути с кладбища чёрные музыканты играют бодрый марш, чтобы отвлечь семью, друзей покойного от горя, и мы с Веней среди них, как свои…

Я заварил крепкий кофе, как любил, маленькую чашечку, но очень сладкий, вернулся в кресло и пустился в раздумья с удовольствием, ибо этого требовала причина, вставшая день назад в Ростове. И опять заглавным в данном моменте был всё тот же Сергей Аркадьевич, как голос судьбы, славший всякий раз добрые вести. В самый последний момент, прощаясь, - после, обдумывая, я догадался, что он нарочно тянул, чтобы эффект был ошеломляющим, - москвич объявил: «Ты, Саш, везунчик. Музыкант, какого подменял, упрятан в больницу надолго и вряд ли вернётся. Решено объявить конкурс на его место. Можешь попытать счастья. Дату телеграфирую официально. Будь здоров!..»

Помутнение в мозгах до сих пор не рассеялось, казалось, что прощальная речь Пятигорского - это шутка, каламбур, розыгрыш или странный сон. Но всё было подлинным: я полулежал в любимом кресле в собственном доме, а в ушах стоял тот неспешный, смакуемый, выверенный до точки, до паузы, до задержки дыхания, но плотный, насыщенный, как хорошая проза, где словам тесно, а мыслям просторно, текст. Мягкий баритончик импозантного субъекта доверительно успокаивал, как успокаивает весомая, обоснованная фраза, как успокаивает желанный документ с подписью и гербовой печатью. Я повторял одно за одним небольшие его предложения, они высвечивались передо мной то радужно-цветными, то снежно-белыми и бодрили, не давая покоя ни голове, ни телу. Однако, несмотря на душевную встряску, я незаметно задремал, а пробудился через час, как по будильнику, поднял Настю. Она послушно и, кажется, в полусне не противилась, покорно села в авто, покорно слушала, как я убеждал её не повторять глупостей, покорно кивала головкой, соглашаясь, покорно тихим голосом обещала. У ворот больницы, нахохлившаяся, точно воробышек, лишь прильнула на время и крепко поцеловала.

- Прости меня, - тихо молвил я и легонько оттолкнул худое тельце.

Не оборачиваясь, она побежала к серому корпусу, запахивая халат.

А с моей души спал груз.

Я медленно тронул с места, памятуя, что дел ещё «вагон и маленькая тележка». С чего начать, мысль не оформилась, но выявились два направления: первое - убрать к завтрашнему христианскому празднику могилки на кладбище; второе - начать подготовку к конкурсу, предполагая, что времени у меня в обрез.

Для кладбищенских работ был друг Володя - одессит, бывший инженер, а теперь предприниматель, грамотный и дельный мужик, ну а в части конкурса надеялся на помощь Вени-клавишника.

Я позвонил обоим, а после - Рите, сказав, что приду завтра отмечать Пасху.

Не уважая мёртвых, не научишься уважать живых. Эта мысль принадлежала Володе-одесситу.

С Володей я познакомился десять лет назад, когда он приехал в наш городок с больным отцом - врачи рекомендовали ему сменить климат. Володя оказался отзывчивым и преданным другом, пожалуй, самым близким теперь.

Мы встретились, как обычно, у храма святого праведного Лазаря, что стоит у подошвы Горбатого холма. Здесь самый древний городской погост, где похоронена бабушка, мамина мама - Анастасия Лаврентьевна, и дедушка Архип, умершие задолго до моего появления на свет. Три года назад мы установили новую гробничку-подушечку с фотографиями, расчистили окрестную территорию, посадили цветы: нарциссы и тюльпаны. Кладбище давно закрыто, власти обустроили некрополь, ибо здесь первое захоронение великого русского поэта и воинский мемориал. Обычно, как ритуал, мы посещали кладбище трижды: перед Пасхой - подправить, почистить могилки, вспушить землю, подсадить цветочки, освежить оградки, на родительский день - помянуть, и осенью, когда лист с деревьев опадал и кладбище походило на старый парк перед зимой, когда природа уставала от летнего зноя, от осенних ветров и дождей и замирала: вот-вот сомкнёт веки и впадёт в спячку, и подземный городок отдохнёт до весны - покойники не любят, чтобы их часто тревожили…

- У тебя усталый вид, - заметил Володя, когда мы пожали друг другу руки.

- Есть немного, почти не спал в поезде, - ответил я и рассказал о командировке в Ростов и Краснодар.

О конкурсе говорить не стал. Мы понимаем друг друга почти без слов, установилось негласное правило: только в крайних случаях делиться собственными проблемами, у каждого имелся тайничок, куда вход запрещён, потому лишних вопросов не задавали.

Володя - рослый, скуластый, породистый, тридцати пяти лет, давно защитивший диссертацию и ушедший с госслужбы на вольные хлеба - жил в северном микрорайоне с женой Викой и шестилетним сыном. Это был его второй брак; о первом упоминал скупо, без обид, как о давно забытом случае, даже как будто и не с ним вовсе произошедшем; жил не бедно, однако не шиковал. И всегда у него находилось занятие, в котором живо участвовал: что-то организовывал, кого-то устраивал, что-то доставал. Едва заикнёшься о вставшей трудности, и он, несмотря на время суток, занятость, погоду, обстоятельства, бросался искать выход с таким настроем, будто давно ждал просьбу и само это дело ему необходимо позарез. В знакомых у Володи ходило полгорода, но вскрывались связи и в области, и в столице. Он много ездил, путешествовал по стране и за границей. И непременно привозил в подарок какой-либо пустячок - сувенир, безделицу, видик, картинку, иконку. Дарил щедро, без выгод, с теплом, словно сам этот жест ему доставлял больше приятного, чем мне.

- Ты заметил, что в этом году сирень расцвела как-то сразу, будто за ночь? - спросил он негромко, когда мы тронулись в глубь некрополя по каменной дорожке, и улыбнулся: - Чтоб я так жил!

- Да, весна нынче шикарная, - кивнул я, соглашаясь. - Буйство природы, всплеск цветов, пряность воздуха, согласие живого и неживого. Почему-то весной жизнь принимается иначе, мир - острее, удачи - ярче, а неприятности - глуше, тянет на что-то высокое, чистое, доброе.

- Вот-вот, - согласился он. - А помнишь, в прошлом году на Пасху - страсти небесные: с утра снег, потом дождь, а после обеда выкатилось солнце, будто, извиняясь за худой шаг природы, решило задобрить людей теплом.

Я кивнул и улыбнулся, я отчётливо помнил тот всепогодный день, потому что на его исходе познакомился с Ритой. Я приметил её в трамвае и не понял вначале, отчего так заколотилось сердце, а взгляд вновь и вновь тянулся, словно привлекаемый магнитом, к её маленькой фигурке. Какая-то сила вынудила сойти за ней и сопровождать. Я брёл, как под гипнозом, не видя вокруг ничего, кроме чудной женщины впереди. Шли люди, гудели машины, звенели трамваи, что-то происходило, двигалось, жило. А я, словно привязанный, не ломал дистанцию между нами, как филёр, как шпион, имел задачу - не упустить. Ангельски дивный образ, точно сошедший с неба, манил и манил.

Рита заметила моё движение, а когда подошла к своему дому, остановилась.

- Зачем вы за мной идёте? - спросила она, чуть сузив глаза.

Я очнулся, пожал плечами и честно признался:

- Не знаю.

- Это же смешно, - произнесла она мягко и засмеялась, показав ряд ровных красивых зубов…

Мы остановились у склепа, замурованного от бомжей, вдыхали запах цветущей сирени и радовались свежей зелени. С работой управились быстро, освободили проход к могиле от боковой аллеи, подсадили цветы, смели сопревшие листья, в церкви поставили свечи и трамваем добрались в другой конец города, где лежало второе по величине Западное кладбище с могилой отца Володи, умершего три года назад.

Навели порядок там и, как заведено, вернулись в центр, к парку «Цветник», где в подвальчике «Вина и коньяки» - уютном мини-ресторане - непременно отмечали всякого рода события.

- Ну, как всегда, - начал своё любимое присловье Володя. - Первая - колом, вторая - соколом, третья - лёгкой пташечкой…

Мы неспешно выпили на помин душ наших родных, помолчали. Здесь праздновались дни рождения, отмечались встречи, поминки, захаживали компанией под уютные своды заведения служащие банков, чиновники администрации, интеллигенция - пропустить стаканчик после трудового дня, облюбовала его и местная богема: артисты театра, художники, поэты, музыканты. Они всегда составляли шумный и живой организм, а заправляли двое: высокий, худой, небрежно одетый длинноволосый стихотворец, которого величали Дедом и который часто, насмешливо оглядывая собутыльников, заключал, мотая большой головой: «Всему приходят сроки и черёд, и ничего не повторится…»; и тучный, с одутловатым лицом, с казацкими усами и волосатыми руками живописец, бессменный тамада и судья всех споров и разногласий. Никогда не пьянея, он держал нить застолья в руках, не давая ему растекаться бесформенной массой, и командовал решительно и властно.

- Вон слева, через столик, видишь седого? - спросил Володя. - Не узнал?.. Он сдал нешуточно.

Я присмотрелся. Обрюзгший, темнолицый старик в кожаной, старого образца, куртке отхлебывал вино, глядел исподлобья. Сморщенное лицо его с бегающими глазками, казалось, было готово растянуться в нижайшей улыбке и кивать любому. Да никто на него не обращал и полвзора.

- Что-то знакомое…

- Это же бывший мэр Юрьев, тот, что направо и налево торговал городской землёй под магазины, особняки, кафе. Утверждали, что скопил мешок долларов от хозяев подпольных казино, купил место в Госдуме, но где-то прокололся, не помогло и членство в партии власти, судили. Отбыл срок и вернулся. Теперь заштатный пенсионер, захаживает, как видишь, погрустить о прошлом. Высоко птичка взлетела, да больно упала!

- Вспомнил, - сказал я, напрягши память.

- Давным-давно у нас «давала джазу» городская верхушка, и этот коротышка танцевал на столе с пышногрудой дамой, пока не отключился. Его на руках, словно младенца, дюжие пацаны с бритыми затылками перенесли в кабинет к директору, и тот, с маслянистыми глазками и боязливо-услужливой миной на жирном лице, сторожил покой важного гостя под дверью, аки верный пёс…

- А за ним, в камуфляже с орденом, тоже частый гость?

- Ну да, - ответил Володя. - Герой чеченской кампании, «мочил» бандитов, потерял ногу, контужен, иногда поёт под гитару в переходе, подрабатывает. Судьба…

Вообще, «Цветник» испокон веков служил замечательным местом отдыха. В центре красовалось старинное здание филармонии с башенками в восточном стиле, музыкальная раковина, в которой по выходным давал концерты духовой оркестр, а вокруг - разного калибра и форм клумбы, розарии, оранжереи, фонтаны и фонтанчики и несколько павильонов, где играли на бильярде, в шахматы, шашки, домино, карты, нарды. Тут была своя публика, интересная, с образчиками типов, чьи имена и лица были известны и узнаваемы, как обычно в маленьких городах; случались и криминальные разборки, хотя милиция помещалась в трёх шагах. Говорят, однажды ночью вокруг главного фонтана, под носом у блюстителей порядка, один бандит гонялся за другим с ножом, но никто из дежурки и носа не высунул.

Когда мы заказали по второму бокалу, ко мне пристал какой-то пьяный тип, требуя, чтобы я выпил с ним. Сперва я не обращал на него внимания - мало ли, ошибся, перебрал спиртного, скучно одному, но пьянчуга схватил меня за плечо, вынуждая встать.

Поднялся резко и Володя, загремев стулом.

- Слушай, отвали по-хорошему, - угрожающе бросил он.

- Я знать тебя не знаю и не хочу пить, - с раздражением выговорил я и напрягся.

- А я тебя, лабух, знаю, и ты выпьешь со мной! - не отставал тот и громко заматерился.

Но в это время по проходу в нашу сторону неторопливо двинулся сбитый невысокий мужчина лет пятидесяти в чёрных маленьких очках, а за ним два рослых амбала в кожаных куртках. Незнакомец в очках взял моего обидчика за локоть. Тот дёрнулся было, пробуя вырваться, но, когда обернулся и увидел, кто перед ним, мигом протрезвел, как будто его окатили ледяной водой. Дрожь явственно прошлась по нему, а рот, который только что вознамерился выплеснуть ругань, так и не закрылся: с тёмным лицом, моргая, бочком-бочком он засеменил прочь и в секунду убрался с глаз. Невысокий в очках скупо улыбнулся золотозубым ртом, кивнул Володе и молча проследовал дальше, широко ставя ноги, как ходят моряки.

- Кто это? - спросил я.

- Не бери в голову, - отмахнулся Володя.

- А всё же? - настаивал я.

- Все зовут Палычем.

- Наверное, нужно его поблагодарить?

- Вот этого делать не стоит, - тихо и серьёзно произнёс Володя.

- Вы знакомы? - спросил я без особой надежды.

- Было дело… Пойдём отсюда.

Но в эту минуту из полутёмного угла ресторана, где стояло пианино, полилась джазовая мелодия. Мы обратили взоры туда и узнали в игравшем Артёма Захаровича. В затрапезном выцветшем плаще, с торчащими в разные стороны вьющимися полуседыми волосами, бывший врач с чувством жал на клавиши. Известно было, что после смерти жены Артём Захарович болел нервами. А тут нахлынули изменения в стране, смена режима, ваучеры, обнищание народа, да и кому нужен больной сотрудник. И недавний доктор сделался то ли тапером, то ли бродячим музыкантом. Небольшого роста, коренастый, сутулый, в одном и том же старом плаще, с пухлым, тридцатилетней давности, портфелем, он не ходил, а почти бежал вразвалочку. Видом и манерой передвигаться он смахивал на бомжевидных мужиков, деловито обследующих мусорные баки. Выуживая оттуда различные бутылки, пивные банки, они набивают ими огромные пакеты и быстро гонят к следующей точке. Артём Захарович мусорками не занимался, жил на пенсию, работал когда дворником, когда сторожем; его держали в городе за тихого помешанного и не обижали. В России всегда жалели убогих и обиженных судьбой. Пианист он был классный - сказывался талант самоучки с абсолютным слухом, играл по настроению, где за выпивку, где за еду. Был он не шумлив, никому не мешал, в подвальчике привечали, публике его концертики нравились, музыканты порой устраивали в тесном его уголке джем-сешен, когда виртуозы-импровизаторы стремились переиграть друг друга.

Кончив пьесу, Артём Захарович встал, развернулся и с улыбкой на небритом лице поклонился, тут же, гордо откинув назад шевелюру, растопыренными пальцами то ли пригладил, то ли взъерошил упругие пряди волос, толкнул назад низ плаща, как пианисты, прежде чем коснуться клавиатуры, откидывают фалды сюртука, сел и взял нежный минорный аккорд.

Володя подозвал официантку.

- Принеси ему что-нибудь, - проговорил он и положил на поднос сторублёвку. - И попроси мою - «На Дерибасовской»

- Жаль Захарыча… - уронил я, когда отыграла музыка. - Идём, прогуляемся по нашему маршруту.

Мы неторопливо шли по «Цветнику», заворачивая то в один, то в другой павильон. В бильярдной возле центрального стола дюжина зрителей, следя за игрой в «невскую пирамиду», изредка перешёптывалась, значит, игра шла «на интерес», то есть на большие деньги, и советовать, вмешиваться, громко обсуждать её ход было запрещено. Противостояли друг другу высокий чернявый Боря-Луза, молодой парень, известный чемпион, и его всегдашний и непримиримый соперник - лысоватый, грузный, шумно дышащий дядя Жора - бывший шеф-повар кафе «Центральное», а теперь хозяин привокзальной забегаловки. Борис вёл, был спокоен, после точного удара щёлкал пальцами, со смешком приговаривая: «Кесарю - кесарево, а слесарю - слесарево…», манерно ходил вокруг стола, выбирая нужный шар, отдыхая, прихлёбывал сок, слушал плейер и одним глазом небрежно следил за действиями противника.

Дядя Жора, напротив, весь в волнении, потел, то и дело утирал платком красное полное лицо, мелил кий, нервно клал пухлую волосатую кисть на зелёное сукно и, целясь, шептал: «Я тебя щас уделаю…»

А когда мазал, сжимал борта так, словно хотел вырвать их из бильярдного каменного тела, и тогда публика замирала, боялась, что этот силач не то что борт, а сам многопудовый стол играючи взмётнет и кинет в толпу.

В шахматном павильоне толпились в основном любители, но захаживали сюда и именитые. Сейчас как раз, собрав дюжину болельщиков, сражались низкий горбоносый Тигран - армянин, рабочий театра, шумный, машущий руками, то и дело вскакивающий с места, и Юра-очкарик - костистый, невзрачный человек, больной нервами, поведение которого было не угадать. Тигран шаховал, обращался к публике, вскакивая: «Всё, ему конец, ну ведь так?.. Не я буду, мат висит, ёкалэмене! Королю деваться некуда, правда же?..» Это была часть психообработки соперника. Худое лицо Юры то мертвенно белело, то бралось густо-алыми пятнами, он кусал ногти, хватался за одну, за другую фигуру, за третью, ёрзал, вскакивал, снова плюхался на скамью с таким отчаянным видом, будто его тотчас сразит удар. И вдруг в секунду смёл фигуры, свернул доску, пока никто ничего не сообразил, махнул через павильонную оградку и был таков. «А деньги, ёкалемене! - завопил истошно Тигран ему вслед. - Деньги?..»

Все рассмеялись.

Тигран беззлобно, хлопнув себя по бокам, усмехнулся: «Во, чудила!»

У доминошников игра всегда шла по-крупному, тут бились давно слитые пары. Был финал партии, все ждали хода пучеглазого детины по прозвищу Горб, всегда, впрочем, опрятного, в галстуке, в напарниках у которого ходил почти беззубый, весь в наколках, в неописуемой хламине щуплый мужичишка, именуемый Хрящом, штатный дворник. У Горба осталось два камня, и он постукивал ими друг о дружку, выпятив толстые губы, всем видом показывая, что победа его. Неожиданно он громко выдохнул, переглянулся с Хрящом. «А вот так вам! - выкрикнул он, стукнул одной пластинкой по игровому полю и тотчас приложил с той же силой к ней вторую. - Конец мой, и бабки наши!..» В момент смешал чёрные костяшки, выхватил из-под газетки деньги и сунул в карман. Но кто-то из-за спин болельщиков подал нетвёрдый голос: «Ты пятёрку на тройку прилепил, это мухлёж». Повисла зловещая пауза.

Горб каменной глыбой медленно поднялся, кровь ринулась к лицу, крашеные волосы из-под кепки, кажется, торчали острыми иглами, мощные пальцы угрожающе собрались в кулаки, зрители отшатнулись. «А не пошёл бы ты!.. - грозно прошипел он и так загнул семиэтажным матом, что от зависти тут бы лопнул насквозь просоленный боцман. - Я нервный, есть справка, могу ударить, и мне ничего не будет!» Соперники возроптали, что, мол, в таком разе следует переиграть, но Горб кинул на них презрительный взгляд.

«Вовремя смотреть нужно, поздняк пить «Боржоми» - печень отвалилась!» - процедил он сквозь зубы, ухмыльнулся, подхватил под руку Хряща, и жуликоватая пара неспешно удалилась.

В карты в одной из компаний играл Володин знакомый Саша-Черноус - чернявый, плотный, усатый молодой парень, нигде не работающий, живущий лишь игрой, а чтоб не так бросались в глаза его шулерские штуки, взяв две-три партии кряду, отдавал кон. Товарищ пояснял, что Саша ловко прятал в рукавах и карманах тузы и десятки. Сейчас его как раз заподозрили в этом. Сделалось напряжение, какое бывает перед дракой. Но Черноус, чуть побледнев, не смущаясь, гневно сверкнул узкими очами, рявкнул, что «это фраерские замашки», шлёпнул картами о стол, вывернул пустые карманы, тряхнул рукавами куртки.

«Лишняя в пачке, - шепнул Володя. - Точно».

Саша вострепетал ноздрями, нахраписто шагнул к оговорившему его, бросив, что за такое морду бьют. Да его тут же успокоили, извинились. Выиграв кон, он сгрёб деньги и скоренько исчез…

Время было идти на работу.

Уговорившись о встрече в поминальный родительский день, мы стали прощаться.

Володя задержал мою руку в своей.

- Знаешь, кого я встретил на проспекте вчера?.. - спросил он с лёгкой улыбкой и сделал паузу. - Только не скажи, что всё равно, я тебя умоляю… Актрису твою, ту, что уехала в Москву. Татьяна, кажется?.. Ну, бывай!

Воистину Пасха - день чудес, нежданных вестей, приятных событий, удивительных превращений.

Ещё не успел я продрать очи, ещё ноги не нашарили тапочки, ещё не умылся, не поскоблил упрямую щетину на горле и скулах и не выкурил утреннюю сигаретку, ещё сообщение о Татьяне не охватило плотно сердце, а мутным пятном сидело в мозгу, как позвонили в дверь.

За порогом обнаружился услужливый, точно волшебный джин, почтальон, подавший как-то по-особенному тепло телеграмму. Я нервно вскрыл бланк и прочитал: «Восстановление консерватории улажено. Шли заявление. Пятигорский».

Сердце замерло, руки затряслись, затрепетали все жилки моего тела не шибко выдающейся конструкции, будоражащий ток вознёсся от ступней к зашумевшей голове, губы сложились в улыбку, я дважды, не уверовав, пробежал глазами текст.

Сонную негу как рукой сняло, от взявшей меня радости заходил из угла в угол, заметался, начиная соображать, с чего взяться и как сочинить заявление, точно, как на грех, запамятовал слова и правила родного языка. «Ну, Сергей Аркадьевич, брависсимо! - мысленно похвалил я Пятигорского. - Кланяться бы тебе в ножки».

И подумал, что не перевелись в мире добрые люди, какие иным, видящим в любом действии лишь корысть, кажутся глупыми и странными, почти безумными. И возблагодарил Всевышнего, уразумев, что без его указки не уложилось бы всё так складно.

Быстренько привел себя в порядок, выпил кофе и устроился в кресле. Но смирение и покой сегодня, видно, были не мои.

Входной звонок резко и требовательно подал голос.

Я вздрогнул. «Неужели опять новость?» - перекрестился на угол, где висела бабушкина, подаренная к моему крещению икона, и ринулся открывать.

За порогом, как из волшебной лампы, возник тот же курносый улыбчивый мужлан в почтовой форменке с телеграммой. «Ты включён список. Конкурс июне. Телеграфируй подтверждение. Пятигорский». Можно обалдеть, помешаться разумом, лишиться всяких понятий и ориентиров и уверовать в чудеса, да факт был фактом.

Впереди маячила пропасть, какую должен преодолеть. Жребий был вытянут…

На стене между книжной полкой и телефоном висели фотографии моих любимцев: улыбающийся лысоватый Бенни Гудмен, король свинга, с кларнетом, Элла Фицджеральд - царица джазовой песни, кумир Гарлема, трубач Луи Армстронг, в очках, с неизменным белым платком и сигареткой между пальцами левой руки, виртуоз, творец, самый плодовитый в истории джаза, усталый Чарли Паркер, саксофонист, прозванный «птицей», один из создателей «Би-бопа», рано ушедший из жизни по причине спиртного, наркотиков и прочего. Вглядываясь в знакомые лица незнакомых людей, корифеев музыки, благоговел перед их талантом, впору было пасть на колени и поблагодарить их за то, что были, жили на этой земле.

Метнулся на почту, отбил благодарственные слова москвичу. На выходе с лёгкой душой осмотрелся: как дивен и прекрасен был занявшийся день - горизонт бесконечен и чист, точно его отмыли от зимне-весенней серости, воздух невесом и свеж, зелень по-летнему сочна и ярка, дома теплы и уютны, а рекламы, афиши, витрины, как блестящие новогодние игрушки на телах улиц, отливают новизной и цветом. Почти вприпрыжку отправился к машине, мурлыча что-то весёленькое под нос, как вдруг на последней ступеньке чуть не столкнулся с Татьяной.

Я оторопел.

- Ну, здравствуй… - промолвила она тихо.

Я отозвался немым поклоном.

- Вот приехала.

- Слышал…- вытолкнул я из себя, чувствуя, как потеют ладони.

Я смотрел мимо, поверх её плеча, в сторону телефонной будки с неясной фигурой внутри, и с меня, как волна, откатило прежнее настроение. В поле зрения был только локон её тёмно-русых волос, низ щеки, маленькое розовое ушко с золотой серёжкой в форме звёздочки. Заставить себя глянуть в глаза не мог.

- Твой друг сказал? - спросила она.

Подогнутый локон дрогнул, качнулась золотая звёздочка, щека порозовела.

Я кивнул и почти физически ощутил, как в голове и в душе моей затуманилось, точно нашло какое-то парализующее облако. Время прокрутилось назад, когда Татьяна уезжала.

Я любил её, ах, как я любил её!..

Расстаться сил не доставало, максимализм не терпел полутонов: либо вместе и навсегда, либо врозь безвозвратно. Да, Таня бредила сценой, и мечта её, подобно плотной завесе, восстала между нами. В отчаянии я примчался к Станиславу Казимировичу за советом. «Не мешай и не отговаривай, пусть едет, - спокойно изрёк он. - Чем хуже - тем лучше». Я обиделся, я не принимал иного суждения, кроме моего, да и как могло быть иначе, пытался возражать, выставляя какие-то доводы, причины. Но пронизывающий взгляд учителя осадил мой пыл. И его «не мешай» перевернуло во мне всё...

Мы с Таней разругались. Я наговорил кучу гадостей, сказал, что бездарна, что никогда не пробьётся, что всего лишь смазливая дурочка, которой поиграет какой-нибудь режиссёр-старикашка и бросит. Я сам дрожал тогда, но бил и бил её этими словами, а она делалась всё злее и злее, ненависть кипела в ней, холодность и отчуждение ширились, красивые глаза темнели. Мы расстались врагами, чувства, казалось, угасли, непонимание разъединило нас окончательно. Тот её вид всплыл перед глазами…

Произошла заминка, нас задевали прохожие, пока не догадались уйти в сторону.

- Как живёшь? Ты надолго? Одна? - растерявшись, я задавал подряд вопросы, почти не сознавая, зачем.

Но делалось ясно, что эта встреча не случайна, что она лишь звено всей цепочки сегодняшних удивлений и чудес. И неясно было, радоваться этому или сокрушаться.

- Пройдёмся, расскажу… - предложила она.

Мы неспешно двинулись по бульвару в сторону «Цветника» к старинной с римскими колоннами постройке «Грот Дианы».

- Ты помнишь это место? - спросила Таня, когда при­шли. - Здесь прятались в дождь, назначали свидания...

- Конечно.

Передо мной была красивая, чуть располневшая, модно одетая холёная женщина со столичным лоском, манерами, изменённым говором. Я помнил, как мы прятались в тени деревьев вечерами, когда провожал домой, как посмеивались надо мной товарищи, узнав о нашей дружбе, ибо считали её кривлякой, задавакой, мнящей себя выше других. А она не обращала на это внимания, вела концерты, с чувством читала стихи, играла в драмстудии, пела и не мыслила без театра своего будущего.

Таня достала из сумочки сигареты и, манерно держа пальцы с яркими ногтями, закурила. Казалось, она играла, любуясь собой, точно на сцене в пустяшной флиртовой однодневке, а не наедине с бывшим любимым. Улыбка её, та, лисья, курносая и шаловливо-коварная, явилась вновь.

- Ты изменилась…

- Ты тоже. Женат?

Я сказал, что нет, отметив дрогнувший Танин голос. А она выставила правую руку с обручальным кольцом.

- Поздравляю, - постарался как можно небрежнее сказать я.

Мы присели на скамью, я полуобернулся, стал легонько, как любил, гладить её волосы и почувствовал, что она волнуется, дрожит. По аллейке шла молодая цыганка с ребёнком на руках. Таня зазвала женщину, зарделась, встрепенулась, как будто только этого и ждала, как будто это могло разрешить какую-то мучавшую её загадку.

- Зачем тебе это?.. Веришь? - спросил я насмешливо и отодвинулся, дав место гадалке. Цыганке было лет тридцать, может больше. Тёмнолицая, в широкой юбке, она ловко повернула Танину руку и заглянула в лицо. Минуту или две молчала, потом заговорила обычным тоном.

- Всё скажу, красавица, не совру, позолоти ручку.

Я потянулся было в карман за деньгами, но цыганка остановила.

- Нет, пускай она.

И что-то про себя зашептала, по-прежнему остро взглядывая на Таню, точно читая её реакцию.

- Ты замужем… - начала она. - Есть ребёнок, девочка… А на душе у тебя, красавица, неспокойно, верно говорю?..

Татьяна напряглась, свела черные узкие брови, кинула на меня пытливый взгляд тёмно-синих глаз, грудь её вздымалась с явным волнением.

- Ты встревожена, и недавно было событие, из-за которого нет тебе покоя…

Таня покраснела, нагнула голову.

- Но это не твой муж, - сказала цыганка и небрежно кивнула в мою сторону. - Хотя… близкий человек. Больше ничего не скажу, красавица. Не обижайся, дай ещё монетку…

И, получив деньги, ушла, метя розовый песок подолом юбки.

- Ты поверила?

- Слышал же: замужем, ребёнок, да и про тебя…

- Ну, допустим, замужем - по кольцу, про ребёнка - угадала, а про меня - ясно как дважды два, абы с кем ты в укромном месте сидеть не будешь…

- Всё равно, - просто сказала она. - Шур, мне нужно домой, мама уехала к подруге, а дочка с соседкой… Проводи.

В подъезде она прижалась ко мне.

- Ты классная баба, Тань. Всё при тебе, чего же ещё? - спросил я холодно, но сердце моё сладко прыгнуло.

«Не глупи, лабух, эта пьеса уже сыграна, и ноты утеряны, финал окончательный и бесповоротный, ша-бемоль-диез», - приказал я себе и слегка отстранился.

- Я обманула тебя, Саш. Я сбежала от мужа. Он ненавидит театр, хочет, чтобы я сидела дома, а я без кулис, без сцены умру. Буду играть в нашей оперетте. - И с дрожью в голосе спросила: - Ты там ещё работаешь?..

- Нет, - выдохнул я. - В « Интуристе»

- Не забыл, как мы в нём танцевали, и ты приревновал меня к какому-то грузину?..

Она ещё теснее прижалась ко мне: ноздри трепетали, глаза в полутьме блестели, губы желали поцелуя… Таня обнимала особенно, через одежду я ощущал каждый её перст. Давно я не помнил таких объятий, но всегда желал их.

И вспомнилась наша первая ночь любви у Храма воздуха. Одни под небосводом, усеянным звёздами, мы обнимались, целовались, а город лежал у ног, и тишина космическим пространством висела над улицами, площадями, домами. Тонкий месяц источал жиденький свет, пели цикады, шуршали кусты, весело мигая, пролетел одинокий самолёт на восток, густой мрак на холме был чуден и страшноват.

Да, не было выше счастья тогда, чем наша близость, запах травы, кустов, деревьев, запах весны.

И казалось, что мир вечен и вечны мы - молодые, красивые, влюблённые.

- Хочешь, брошу всё и буду с тобой?.. - выдохнула она.

- Я что, так безнадёжен и жалок?

Она замялась.

- Если спрашиваешь, значит, не уверена, - заметил я. - Когда-то я сам говорил такое, и думалось, был готов на всё. Но меня быстро остудили…

- Это была женщина?..

- Да… После твоего отъезда.

- Расскажи, как это случилось.

- Зачем? Теперь ничего не поменять, что ушло - не вернёшь. Я одинокий ресторанный лабух, и жизнь меня устраивает.

Мы замолчали.

Где-то наверху сбросили что-то в мусоропровод, зазвенело стекло, промяукала кошка, на втором этаже открылась дверь, мужчина и женщина закурили, после стали целоваться, и женщина прерывисто говорила: «Ты сумасшедший… Он может выйти… Не здесь…» Дверь захлопнулась, стало тихо.

- Наше расставание было ошибкой, я виновата, - прошептала Таня.

- Брось, никто не виноват, Тань. Просто не сошлось… Я год тобой бредил, но вскоре понял, не смогли бы вместе: богема не для семьи, да и сам я далеко не моралист, не идеал. Ты ревнивая, и я тоже, значит, будут недоверие, размолвки, ссоры. А без веры жить нельзя.

- Когда любят, это не играет роли, - она вскинула на меня влажные глаза.

- Играет, ещё как играет, - проговорил я, высвобождаясь, и нахмурился. - Прощай.

- Погоди, милый Шурка. Ну что, что ещё сделать?.. Я не знаю, что со мной. Я куда-то падаю, я пропадаю, как никогда. Но хочу счастья. Я ехала к тебе, родной Шурик, понимаешь? К тебе… - Она приложила тёплую ладошку к моей щеке. - Не веришь?

- Ты, кажется, переигрываешь, - процедил я сквозь зубы тихо, как будто не хотел, чтобы она услышала.

Танина ладошка гладила мои губы, подбородок, щеку, щетина шуршала, я задышал глубже, сердце подпрыгнуло, казалось, ещё миг - и я грубо и жадно схвачу её, прижму к себе крепко и зацелую.

Таня улыбнулась.

- Злюка…Ты помнишь наши свидания, гуляния до утра?.. Я очень любила и ценила, что, когда мы ссорились, ты никогда не уходил, не помирившись и не поцеловав. Я тогда засыпала легко и счастливо… Это и хотела сказать, Шур. Теперь иди...

Если уж что выпадет на маминых гадальных картах, то непременно сбудется.

Мама полулежала на диване, была бледна, с осунувшимся тёмным лицом и сникшими плечами. Байковый любимый халат с зелёными цветочками по голубому полю был, похоже, на неё велик и топорщился, мялся, выпирал то здесь, то там. Показалось, что постарела, морщины исчертили подглазья, щёки, подбородок, кисти рук обсыпало коричневыми пятнами; глаза, обычно тёплые, потускнели и провалились, точно кто-то вдавил их пальцами. Что-то незнакомое было в ней, как будто лежала чужая женщина, непонятно как проникшая в дом, взявшая одежду мамы и занявшая её ложе. И неясно было, как вести себя и что говорить, защемило сердце, стеснило грудь, и сделалось необъяснимо грустно, словно только что там, в коридорчике, провожая врача, услышал смертельное, что мама скоро уйдёт, уйдёт навсегда… Вспомнилось детство, зима, после саночных катаний схватил воспаление лёгких, температура скакнула за сорок, я лежал в горячке, а мама, обняв крепко, будто желая взять себе мою хворь, шептала сквозь слёзы: «Не умирай, Шурик, не умирай…», и доктор - здоровенный рыжий детина с пышными усами мохнатыми бровями - навис, как скала, и, успокаивая, положив рыжую волосатую руку на её плечо, говорил баском: «Терпи, мамаша. Терпи… Бог даст, выживет…»

На миг я будто потерял сознание, не чувствуя ничего и похолодев, мгла встала передо мной, и то, что было мамой, диваном, комнатой, растворилось, исчезло. Так было всего однажды: я учился, кажется, в классе седьмом, нашкодил сверх меры, подрался с соседом по парте, нагрубил учителю, и маму вызвали к директору. Вернувшись, она не кричала, не ругала, не наказала, а села с каменным лицом, с поджатыми до нитки губами за кухонный стол, сцепила тяжёлые руки так, что побелели костяшки пальцев, и замерла, будто сражённая громом. Я стоял угрюмо подле, но лучше б она побила меня или проучила ещё как-нибудь: не пустила бы гулять, поставила в угол, лишила бы кино, мороженого, телевизора, только бы не видеть этого бледно-мёртвого лица, этой сцементированной позы, этой наэлектризованной фигуры. Часа через два она неторопливо достала из стола большой нож и почти шёпотом, но жёстко, тяжело, с паузами молвила: «Если такое повторится, живой меня больше не увидишь». И с силой, по-мужски, вонзила тесак в разделочную доску...

Мама оживилась, слегка порозовела кожа щёк, губы дрогнули в улыбке, и под чёрными бровями и ресницами вспыхнул живой огонёк. Перед ней лежала знакомая потёртая картонка и карты - старые, толстые, грубые, всегда хранящиеся в специальной коробочке такого же цвета, как рубашки, - в мелкую сиреневую клеточку. Доставала мама их редко, поясняя, что часто нельзя, ибо начнут врать, и глубоко верила карточным пророчествам.

Смуглость лица, острота и сила глаз, умение читать расклады мастей, сочетания шестёрок и валетов, тузов и королей, пришёптывание и приговаривание, точь-в-точь заклинание, взялось от бабушки-молдаванки, и колода от неё унаследована. Бывало, мама сердилась, если карты ложились не так, как ожидалось, тогда ругала их вслух не грубо и осторожно, чуть-чуть, и шутливо грозилась «спровадить» в мусорник. А когда желала задобрить, гладила, называла умницами, красавицами и поминала добрым словом покойницу бабушку Азу.

- На меня? - спросил я, похристосовавшись.

- Нет, сейчас на Милку. Ты смотри, третий раз кидаю, и третий раз одна чернота!.. Пожалуй, хватит на сегодня. - Мама собрала карты, аккуратно засунула их в коробок. - А тебе, Шурик, выпала нечаянная встреча, дальняя дорога… - негромко закончила она и впилась в меня тёмными острыми глазами.

Когда она так смотрела, будто гипнотизируя, будто хотела узреть что-то внутри меня, словно бросала свой сверлящий взгляд в душу, в её самое дно, становилось не по себе и пекло под ложечкой. Черты маминого лица твердели, обострялись, кожа темнела, холодно-стеклянные зрачки как бы отталкивали неведомой странной силой, кости скул, пальцев, локтей выпирали особо и остро, будто хотели прорвать защитную оболочку, и она делалась похожа на жуткий нематериальный призрак. Не было секрета: она читала всё, что пытался неумело спрятать, дабы не рассердить или не расстроить её. А потому уводил взгляд, но от мамы редко что скроешь. По тону голоса, по жестам, по глазам, по походке, по невидимым флюидам, текшим к ней, без труда улавливала, что у меня на душе.

- И казённый дом?.. А чем сердце успокоится? - прервал я шутливо, поправил нервными руками подушку, помог лечь выше.

- Не смейся, но будет разлука… - голос её дрожал.

- Как ты сегодня? - спросил я, пропустив мимо ушей её фразу, и устроился рядом.

Однако волнение усилилось.

Мама отмахнулась, не ответив, всхлипнула.

Я вздрогнул, будто кольнули чем-то острым, - карты попали в точку: ведь принёс известие о дороге на конкурс. Жалость царапнула сердце, я смотрел на маленькую сутулую старушку и не узнавал в ней мамы, всегда бодрой и весёлой. Я подумал, что старость и болезнь не красят человека и рождают у окружающих щемящее душу какое-то уничижительное, неловкое, порой обманное сочувствие и жалость.

Ещё сильнее забилось сердце, ещё крепче нервный озноб взял тело, ещё горше тяжёлые мысли объяли сознание, и отделаться от них, перебороть себя бывает чертовски сложно, будто в одиночку сдвинуть невообразимый груз. Хотелось сделать для мамы что-то особенное. Тотчас пришла думка устроить в загородный дом отдыха, я ухватился за неё, обрадовался и уже готовился озвучить, но осёкся.

- Вы бросаете меня, - проговорила мама с убийственной прямотой и откровением.

И этот холод в голосе, как зимний колкий ветер, обдал меня; казалось, её уставшие уста, язык вдруг набрали силу, какая сошлась в одно место.

- Милка как с цепи сорвалась, злая, точно мегера, делает визу, что-то не получается, тормозится, она выходит из себя, нервничает, кричит… Ты тоже уедешь, сердцем чую.

Голос её зазвенел, в нём слышались знакомые нотки - нотки укоризны и неприятия; вся энергия звука как бы передалась телу, мама села прямее. Но здесь же обмякла, будто выговорившись, обессилела, съехала низко и, помолчав, прошептала:

- Я умру, Шурик. Умру скоро!..

- Не говори глупости, мам… Ты встанешь, вот примешь курс лекарств, ноги окрепнут, отправим в санаторий, наберёшься силёнок. И порядок.

Сейчас нужно было сказать главное.

Я обнял её, прислонился к маминому тёплому плечу, как в детстве, и завёл речь осторожно, точно быстрота и резкость могли сделать что-то непоправимое.

- Только не волнуйся, но карты, мам, не соврали: есть и нечаянная встреча. Ты помнишь Таню, ну «артисточку Таню», как ты звала её? Она вернулась… Есть и разлука, поездка в Москву… ненадолго.

Мама сникла, высморкалась в платок, промокнула глаза, лицо укрыла тревожная тень, бледные губы задрожали. Она вновь навела на меня свои проникающие в самое ядро нутра молдаванские очи. Беспокойные мысли гуляли в них: то ли о прошедшей молодости, о любви, о счастье, то ли о нас, детях, росших без отца, то ли о внуках. Я не выдержал, уронил голову на грудь, спазм перехватил горло, навернулась слеза. Вмиг представилось, что мама уйдёт, и будут похороны, и будет она лежать в гробу, тихая, упокоенная и красивая, как в молодости. В глазах потемнело, казалось, падаю в безвозвратную черноту, уцепиться не за что.

Я сильно сжал мамину кисть и тотчас отпрянул; свет вернулся, напряжение спало.

- Ты с ним встретишься... - вымолвила она.

От неожиданности я резко поднялся и понял, что имела в виду отца. Как же забыл, что от мамы ничего не скрыть! Видно, чувствовала, знала, что собираюсь в поездку, оттого и стала кидать на картах. Что ещё… Я невольно сунул руку в карман, где лежал конверт с московским адресом отца, и подумал, был бы он рядом, всё сложилось, пожалуй, иначе: они совещались бы, думали, рассуждали; папа курил бы, верно, задумчиво, прищурив серые глаза, и высказался твёрдо, что верит в меня, мама посоветовала бы хорошенько взвесить за и против, но решение, без сомнения, дали бы мне. А теперь так одиноко и пусто в низеньком доме с синенькими ставенками, где родился, вырос, где ещё совсем недавно была суета и смех, где мальчуган в коротких штанишках не слезал с рук сестры, отца и матери и любил их безмерно, на ночь просил рассказать смешную историю и лишь тогда засыпал; а утром прыгал в родительскую постель, устраивался между горячими телами и млел от счастья. Сейчас же здесь пахнет лекарствами и больной человек с тяжёлым, напрягающим всю её сердцем, с невесёлыми думами, и взрослые дети, не понимающие друг друга. Неужели столько лет мама таила эти слова в себе, прятала от нас, да, наверное, и от себя самой, чтобы сейчас то ли задать короткий, но значимый вопрос, то ли утвердить свою мысль и подтолкнуть меня?..

- Скажи ему…

- Нет-нет, никаких встреч и разговоров! - вскрикнула вбежавшая в зал Мила. - За моей спиной?.. Да вы что, с ума посходили, всё забыли?

- Как-нибудь решу сам… - проговорил я

- Если так, то нет у тебя больше сестры, а у вас, Архиповна, дочери.

Она забегала вдоль дивана, замирая на секунду-две у окна, у двери.

Когда Мила ссорилась с мамой, она называла её по отчеству и на «вы», как будто отдаляясь, отвергая родство, и не стояла на месте, а ходила и ходила, словно разгоняясь, словно набирая мощь, чтобы противостоять маминой силе. Она выхватила из пачки сигарету, но не зажгла, а зажала между дрожащими пальцами. Фартук съехал в сторону, косынка и вовсе сползла на шею, широкие ноздри её вибрировали, мышцы лица напряглись, оголённые по локоть руки были крепки, готовые немедля смять кого угодно, взгляд по-матерински жёг. И проявилась баба, настоящая русская баба - широкая в теле, сильная душой, неодолимая в гневе.

- Вспомни, сколько ночей ты рыдала, сколько болела, сколько потратила нервов на суд, когда он хотел забрать Шурку?.. И сегодняшняя болезнь оттуда, из той поганой жизни с ним!..

Она понизила голос и, выворачивая полные губы, с шипением продолжила зло, с ненавистью, с огнём в глазах выбрасывать слова, точно отвратительные грязные комья из чёрного жерла:

- А теперь «встретиться»?.. Ты слала ему проклятия, желала смерти. Я отлично помню! Ведь язык твой вещий: что изречёшь, то и сбудется. Да после каялась, в церковь бегала, отмаливала. И что переменилось, что?..

Мама смотрела на неё потерянными глазами и молчала. А Мила, не сбавляя настроя, вспоминала свое и моё детство, отчимов, болезни, недоедания. И во всём, даже в том, что Денис наркоман, Дима сбежал из дома, а Лёня полусирота, винила отца. Этот ком слов, жестов, выражений, точно чума, точно поражающая волна, заполнял комнату убивающей энергией, давя на людей. Мама лежала пластом, а я, под действием невидимой силы, сам не ведая, каким образом, задвинут в угол. Круглое лицо Милы обсыпало бурячного цвета пятнами, пылало гневом, казалось, будь в эту минуту отец здесь в любом состоянии - здоровый или больной, она без сожаления задушила бы его своими ручищами.

Мама глядела, сведя брови, и, наконец, ответила бескровными губами:

- Переменилось всё, доченька… Не осуждай… Вспомни Библию: не судите, да не судимы будете. Господь милостив, всё простит. Смягчи сердце и сходи в Храм, полегчает на душе.

- И тебе что до нас? Собираясь за «бугор», ты оставляешь маму, - напомнил я, желая закрыть тему отца.

- Ах, коварный иуда, ах, шельма, ах, хитрец, играешь на чувствах, желаешь поссорить меня с мамой?.. Это по-честному?.. - взорвалась она и от тихого и низкого тона взметнулась к визгу. - Сам толкал к отъезду! А что тут ловить, что?.. Правительству на нас наплевать, коррупция хуже, чем на Западе, и постоянная нехватка этих идиотских дензнаков! Только вроде сладишь с ценами на рынке, в магазине, за квартиру, за телефон, а они тут как тут, как гады из-под земли, выползают - ненасытные… А бандитизм-терроризм? Скоро на улицу не выйдешь. Умные люди уезжают.

- Пускай себе едут, доченька, бог им судья, - тихо промолвила мама. - Никуда из России не уеду, здесь и лягу в землю.

- И я тоже… - медленно проговорил я. - А тебе советовал по необходимости. Но знай, что там вас никто не ждёт, там не мёд, а законы ещё жёстче… - выговорил я как можно спокойнее, но душа трепетала, и нехорошие слова лезли и лезли к губам, к языку, рвясь наружу. - Ты всегда поступала по-своему… В семнадцать лет выскочила замуж, когда все отговаривали. А ты - «любовь, любовь…», после за Ильдара - чужого и по крови, и по образу жизни наконец. И тоже любовь…

- А сам, сам! Забыл?.. Втюрился в акробатку и три года мотался с шапито по стране, искал счастья!.. Но тебя за нос поводили-поводили и бросили. И ты запил и почти сел на иглу, этого мама не знает, музыкантишка! - Она откинулась назад, тучная, чернолицая, злая, с презрительной гримасой на физиономии. - И нашёл счастье, ха-ха, нашёл?.. Надеешься, кто-то за тобой, как за маленьким, будет ухаживать, будет холить, лелеять и жить только для тебя. Неудачник, консерваторию бросил, лакействуешь в кабаке, унижаешься перед толстосумами!..

- Ты, ты… Замолчи!..

Я подскочил к ней и замахнулся.

- Ну, ударь, ударь за правду, стерплю…

Она сузила глаза, и они сделались твёрдыми и пронзительными, как у мамы.

- Ты не способен на это, тебе вообще на всех наплевать, кроме себя! И чувств, настоящих чувств, у тебя не было никогда. Лучше любить, ошибаться, набивать шишки, страдать, чем никогда не испытать этого! Эх ты, не поехал забрать Диму из аула.

- Да, да, да!.. Не поехал, сплоховал, считай, испугался. Но зачем?.. Пусть всё идёт, как идёт, нельзя остановить жизнь, как стоп-кран поезда…

- Можно, если очень захотеть! Можно…

Что-то мощное упёрлось мне в грудь, холодная волна с головы упала к ногам, я ухватил было её запястья, сжал. Но тотчас силы оставили меня, я приложился к ним лицом и поцеловал.

- Прости, - тихо сказал я и, весь обмякши и трепеща, рухнул на стул.

Лицо горело, я был взвинчен, руки дрожали, но внутри болезненная мысль, что сестра во многом права, ела меня и ела. Обиды не было, я понимал, что когда-то должен был услышать это, так лучше от родной сестры да в глаза, чем от чужих людей да за спиной, втихаря.

Мила кинулась к матери, упала на колени и запричитала:

- Ну почему, почему, мамочка, мне так не везёт? Чем я провинилась перед Богом?.. Любила Денискиного отца, любила честно, всем сердцем, жалела, мирилась, после Ильдара, который хотел сделать из меня рабыню, Илью - пивную бочку, Никулина-гада, обманувшего, так и не бросившего семью, теперь вот из-за денег терплю старого хрыча - алчного и развратного Сергеича, воняющего мочой, с запущенным простатитом и вставной челюстью!... А я хочу жить нормально, хочу счастья… Так что ж теперь?.. Здесь гнить, потому что моя родина, да? Мне сына нужно спасать. А отца-подлеца я не желаю знать, хоть режьте. Своими руками удавила бы!.. - Она вскочила на ноги. - Напьюсь, вот увидите!

Круглое лицо её вновь смяла гримаса, зрачки, как у сумасшедшей, омертвели, а руки задёргались, будто искала что ухватить, чтобы либо защищаться, либо нанести удар. Тяжело неся полное тело, она протопала на кухню. Но и там звонко и жёстко выкрикивала что-то осуждающее в адрес родителя, власти, страны.

А когда-то это была добрая, отзывчивая и красивая, с осиной талией и точёной фигуркой, девчонка, ходившая вприпрыжку, словно летающая, так, что взрослые не могли нарадоваться: всё в её руках горело и всюду успевала. Из-за сестры дрались уличные мальчишки, она верховодила ими, как атаман, в неё влюблялись старшеклассники, а один студент чуть не покончил с собой от безответной любви.

Молчание тяжёлым облаком повисло в доме.

Мила громко звякала посудой, я сидел подле мамы, взяв её руку.

- Я не брошу тебя, мам, обещаю…- прошептал я, а мама погладила меня по волосам, как маленького.

Комок опять перекрыл горло, слеза готова была прыгнуть из глаз, я осторожно высвободился. Мама поджала губы, сдерживая дрожь, думала, верно, о чём-то своём, может быть о Миле, о внуках, обо мне и об отце.

- Делай, как считаешь нужным, - молвила она.

- Скажи, мам, ты сильно его любила? - спросил я.

Она внимательно поглядела на меня, и эта внимательность туманом покрытых зрачков, и напряжение ресниц, век, бровей и вдруг оживший свет вокруг: над диваном, на ковре с ромбом посредине, на бра в форме цветка, ответили точно и определённо. Мама согласно опустила темные веки, и на них набухли слёзы.

- Тогда зачем у нас жили всякие дяди Толи, дяди Вити? Они что, были лучше отца?

- Нет, Шура, нет… Но это жизнь, сынок… Нужно было вас поднимать, одна бы не сдюжила... тяжело. - И чуть погодя продолжила, улыбнувшись краешком рта: - Говоришь, Таня вернулась? Хорошая девушка… Мой совет - женись. Тебе уже, сынок, тридцать два, Милка уедет, я... уйду. Будешь один как перст, а так негоже, не по-христиански: нужно, чтобы рядом была семья, дети. Да помни: первая жена - от Бога, вторая - от людей, третья - от чёрта. Упаси Бог от третьей и дай тебе мудрой женщины. Знай, что мать и забудет обиду, и простит, сестра простит, но не забудет, а жена и не простит, и не забудет…

Я поднялся, пора было идти.

Мама села, опершись на палочку, слабой рукой перекрестила меня, как всегда перед уходом, проводила ласковым взглядом.

- Шур, считаешь, там ей будет лучше? - в спину мне спросила она.

- Увидим, - я обернулся. - Если что, родина, как и мать, всегда примет обратно. Да главный вопрос, мам, глубже и вовсе не в ней, а в Денисе. Милка поднимется тогда, когда этого шалопая вытащим из болота. А это, я знаю, ох как не просто…

На кухне за столом перед бутылкой водки, нарезанным куличом и крашеными яйцами рыхло сидела Мила и курила. В углу, на краешке стульчика, в серой мятой рубашке и джинсах, в сильных очках, обняв шахматную доску, как чужой, присел её младший Лёник и уставил испуганный взгляд на мать. Он кусал губы, и, казалось, вот-вот заплачет. Я выплеснул из рюмки содержимое, бутылку забрал, опустил руку на полное сестрино плечо и тихонько сжал. Она не шелохнулась…

- От Димы нет известий? - тихо спросил я, решив не говорить, что видел его.

Сестра отрицательно мотнула головой.

- Скажи, что это за вмятины в паркете у изголовья её дивана?

- От палки… - глухо ответила она и прильнула горячей щекой к моей руке. - Даёт знать ночью, если что-то нужно: зовёт и стучит палкой, зовёт и стучит.

С тяжёлым сердцем я сошёл по ступенькам во двор. Сел, закинув ногу за ногу, как любил, на лавочку у столика под черешней, закурил. Справа стелился родной дворик, разделённый надвое кирпичной дорожкой, ведшей вглубь, к сарайчику и летнему туалету. Вскопанная осенью почва была усыпана, как будто редким снежком, белым и розовым цветом, опавшим с абрикосин и алычи. А там, глядишь, выбросят цвет черешни, яблони, груши, аромат зальёт воздух, зажужжат майские жуки, пчёлы, шмели, отойдёт весна, дав место лету, брызнут яркими плодами клубника, смородина, крыжовник - и наступит тепло полно и всеобъёмно, точно небесная благодать.

Было тихо, несло дымком - неподалёку жарили шашлык, с ветки на ветку густой сирени прыгали, весело чирикая, воробьи, отдалённо пело радио. Приятная сердцу картина вытесняла скованность в членах, слабело напряжение мышц, дыхание ровнялось, я успокаивался. Что-то лёгкое и тёплое входило в меня с домашним воздухом, воздухом детства, воздухом беззаботной и счастливой жизни, как будто питался силой деревьев, грядочек, кустарников, по большей части мною и высаженных, родных, белённых известью стен с небольшими окнами и крашенными моей рукой ставенками, силой копаной-перекопаной земли-матушки, удобренной, унавоженной, полной влаги и плодородия. У ног тёрся, раскатисто мурлыча, котяра Васька - вороватое и хитрое упитанное существо рыжей масти - любимец мамы. Я погладил его, явно отмякая душой; родилось и крепло предчувствие, что всё образуется.

Ещё несколько минут назад я с отчаянием сознавал, что жизнь ужасна: мама хворает, похоже, серьёзно и уехать, в случае отбытия Милы «за бугор», не удастся; с Ритой полная неопределённость, ибо осадок от последней встречи был горьковат - как будто и слов-то плохих не говорили, как будто и чай был сладок и закуска сытна, как будто и музыка приятна и хозяйка хороша собой, да вонзилось прямо в сердце необъяснимое чувство тесноты, словно и пол в толстых коврах, и стены в дорогих обоях, и потолок с массивной лепниной сближались, грозя раздавить...

Подготовка к конкурсу, увы, стопорилась - душа никак не лежала к этюдам, упражнениям, опусам. Существо моё глубоко противилось, я всё отлынивал и отлынивал, малодушно искал ничтожные зацепки, причины, доводы, чтобы не браться за музыку. А сейчас, на удивление, будто волшебным образом помог старенький дом, дворик, палисадничек, огородик, сердце билось ровно, душа усмирилась, мысли являлись гладенькие и чистые, словно на атласную линованную бумагу легла чудная нотная вязь игривой фуги. И я, с жаром приняв удивление, уверился, что всё станет на свои места: мама поправится, сестра отыщет покой в душе, я выстою в конкурсе и… переменю жизнь.

Я поднял нежный взгляд на родной дом.

На веранде стоял Лёник с доской и через пыльное стекло грустно смотрел на меня.

- Выше нос! - крикнул я ему.

Он слабо улыбнулся и приник лбом к стеклу.

Я поднялся, толкнул калитку, ступил за ворота.

На улице гоняла мяч ребятня, крича и споря до хрипоты, кто-то мотал круги на велосипеде, девчонки играли в классики, прыгали, смеялись, а молодая пара у детской коляски пускала друг в дружку ракетками волан. И как будто ничего не изменилось со времени моего детства: та же пыльная, без асфальта дорога, ведущая к Западному кладбищу, тот же профиль недалёкого Горбатого холма, тот же скрип трамвая у соседнего квартала, та же знаменитая канава с ручьём, неизвестно откуда катящим свои жиденькие воды, тот же седовласый дед Смыга, дремлющий на скамейке с лохматым псом у ног. А вон среди пацанов как будто и я - худой, длиннорукий, в старенькой рубахе навыпуск, обвожу своего лучшего друга и соперника Генку-обгорелого, который дразнил меня «жила», ибо я непременно выспаривал у него мяч, подачу, гол.

А вон рослая, с веснушками и торчащими вразлёт косичками Мила, хороводящая у сверстниц. Удивление тепло облегало меня. «Господи, так будет и через год, и через два, и через десять, и через сто лет, - от головы до пяток пронзила сладкая мысль; душа захолонулась, отмерла, я не чувствовал тела. - Будет городок, лежащий в зелёной долине, будет широкая, без асфальта улица Слободская - летом пыльная, осенью и весной грязная, зимой снежная; будет, верно, холм, погост, небо, солнце, только сменятся поколения, прирастёт население, возмужает молодёжь, а старики уйдут в землю по неопровержимому закону».

В церкви у кладбища гулко ударил колокол, звук струился по-над домами и улицами, по-над деревьями и людьми, как предутренний туман - тепло и нежно, чуть погодя ему вторил более тонкий, как у мальчика, другой голосок, будто торопливый непоседа-дискант. И снова - спокойный, размеренный, низкий, а за ним - нетерпеливый высокий.

Когда же тонкий ложился на низкий, то созвучие было удивительным, возвышенная терция ласкала сердце, а я сам словно парил над землёй празднично и чисто.

Одно слово - Пасха, день очищения души и тела…

Улица наша, точно вытянувшаяся в неге женщина, была свободна, вольна и красива. Она не подчинялась никаким правилам, не уступала ничьим порядкам, уподобляясь свое­нравному человеку. Её пробовали спрямлять, обустраивать, асфальтировать, а Слободская гнула свою линию, как не поддающийся дрессировке зверь: асфальт исчезал самым натуральным образом, вминался в землю, смешивался с грязью, будто проваливался в преисподнюю, бордюры ломались, мусорные баки странным манером пропадали, так же, как и приваренные крышки канализационных люков; то здесь, то там, руша абрис местности, самовольно выпячивался коридорчик, верандочка, гаражик, крылечко, огородик, крытый тент, загон для кур, уток, гусей или беседочка, где сходился окрестный люд вечерами, а то и более основательные сооружения: мойка, автосервис, швейная мастерская, цех по изготовлению надгробий и памятников, приём стеклотары. А уж дома разнились, как и люди: один - приземистый, мрачный, с наглухо притворёнными ставнями, как нелюдимый человек, другой, точно молоденький франт-фасоня, - с резными воротцами, с ажурным балкончиком и ярким цветничком, третий, точно бесшабашный повеса, - с распахнутой настежь калиткой и окнами, с лихо сидящей мансардой-кепочкой, четвёртый похож на застёгнутого на все пуговицы отставника - окна, двери, калитки, ворота пришиты, пристёгнуты, плотно пригнаны без изъяна - линии ровны, дыр и щелей нет - мышь не прошмыгнёт. Безымянную канаву, режущую улицу, забрасывали хламом, строительным мусором, съестными отходами, однако речушка настырно пробивалась, очищалась, и кто-то даже видел в ней рыбу, а может, по-нетрезвому причудилось, доподлинно неизвестно. Мостик через неё, венчаемый круглыми тумбами ограды доисторического литья с вензелями, был замечателен: под ним без регистрации селились бомжи, смахивающие на гуманоидов, а наверху случались истории - то пропадали люди, то сходились стенка на стенку футбольные болельщики-фанаты, то раздевали одиноких прохожих, то шабашили привидения, то глох беспричинно мотор авто, то садилась летающая тарелка; и если везде сухо, то на мосту непременно лужа, а если округа в дожде, тут и капля не упадёт. Года три назад в этом ославленном месте высадился десант учёных, уфологов, журналистов для изучения аномальных явлений, да инопланетяне не объявлялись; пишущая братия как-то незаметно перетекла во двор к дяде Феде-журналисту - баловаться наливочкой и домашним винцом, учёные ни с чем укатили восвояси, уфологи рассеялись, как дым от потухшего костра, лишь один прибился к бомжам, отрекшись от дома, семьи, детей. Говорят, мост время от времени качает, словно плот на воде, и ночами слышится жуткий голос: якобы в незапамятные времена гнилые доски не выдержали дородную женщину, та рухнула в канаву и, не в силах выбраться, долго звала на помощь, но никто не вышел, не спас.

Чем только не объясняют старожилы эти странности: нечистой силой, проклятым местом, центром неблагополучия, точкой связи с космосом, полюсом зла, чуть ли не пупом земли! И на всякий случай минуют этот Чёртов мост, кладя на себя крест.

Испокон веков здесь селились, не держа строгих границ и линий, мастеровые. Так и мой дед Архип, портной, - понесла же нелёгкая в революцию - подался аж из Бессарабии в этот городок с кучей детишек. Шестеро мальчишек умерли в младенчестве, а вот последующие девчата оказались живучи, в том числе и моя мама. Дедушка, расстроенный потерей наследников, горевал-горевал да и помер, оставив трёх сирот.

Я направился к трамвайной остановке обычным маршрутом вдоль домов.

- Здоров, Шурка. Христос Воскресе! - стал на пути ближний сосед Захар - волосатый, мордатый, голый по пояс, с массивным крестом и толстого плетения цепью на крепкой груди.

Он был мой ровесник, трудился механиком в гараже, шабашил и имел троих детей.

- Давай к нам!..

Во дворе, полном гостей, под тентом стоял праздничный стол с куличами и другими яствами. Я поздоровался, но от угощения отказался, ссылаясь на работу. На противоположной стороне отмывал шлангом чёрный джип добродушный и приветливый Ашот - хозяин швейного цеха, отец двоих ребят, помогающих тут же. Он махнул рукой, выкрикнув: «С праздником!», и продолжил занятие. «Бог в помощь!» - ответил я. Далее на лавочке, перегородив нижними конечностями тротуар, расположился в майке и старом трико дядя Федя - длиннобудылый, мослатый, лысый поэт и журналист-пенсионер. Десять лет назад у него умерла жена, и он сватался к маме, но что-то не сошлось тогда. Жил дядя Федя с мамой-инвалидом - та в восемьдесят лет удосужилась сломать шейку бедра, ухаживал за старушкой, копался в огороде, с утра до вечера не выключал телевизор и попивал домашнее винцо в затишке маленького дворика с друзьями, навещавшими его почти каждый день.

Дядя Фёдор курил, смачно выпуская дым.

- Присядь, Шурка, - сказал он, щурясь, и пыхнул сигареткой.

Я опустился рядом. Ясно было, что дядька выпивши и его, как всякую творческую душу, тянуло на откровенность, на философствование, на глубокомыслие. Настроя вести беседу особого не было, но отказать не мог, потому как обидится, осудит народ.

- Не ругай меня, старик, - начал он, вставив одно из любимых обращений, и слабо махнул рукой. - Я не пьяница, а бражник. Сегодня праздник, значит, не грех и выпить… Ты на работу? - Я кивнул. - Ну да, это важно. Скажи-ка, старик, честно, обижен на меня… из-за матери?

Он склонил большую лысую голову к плечу и вперился в меня маленькими, глубоко сидящими светлыми очами. Его значительный, изучающий взгляд всегда был странно трезв - чего от него ждать, было неведомо. И я поёжился от неприятных мурашек вдоль спинного хребта.

- С чего вы взяли?.. - глухо ответил я. - Это дело ваше, я… я никак не судья.

- Конечно. Но ты меня не хотел. - Он нахмурился, за­играли желваки, дрогнула рука с сигареткой. Казалось, эта громадина сейчас вздыбится, вознесётся во весь свой рост надо мной и удавит, как младенца. - Отца помнишь?

- Помню.

- Ясно… А знаешь, что такое шейка бедра, старик? Нет… А что такое вёдра, горшки за неходячей семь лет выносить, что такое обмывка, готовка, уборка, стирка, болезненные капризы, раздражение старости, срывы нервов?.. - голос его нарастал и металлически дрожал, на загорелой шее вздулись жилы, глаза недобро сверкнули, белёсые брови сдвинулись, ноги подобрались и выперли остро. - Тоже нет. Это жизнь, скажи?.. Это мир для человека - венца природы, детища земли-родительницы, песчинки космоса? А?.. Ни черта в жизни ты, пацан, не понимаешь! - Голос его хрипел, мощный кадык ходил туда-сюда, как поршень. Он нехорошо усмехнулся, покачал головой, сник. - Счастливый, аки сыр в масле катаешься - своя машина, квартира, лабаешь в кабаке, имеешь живые деньги… Я не завидую, не думай, Шурка. Я рад за тебя… Только вот вопрос: что у тебя в музыкантской душе, чем живёшь, о чём думаешь, мечтаешь, а?

Он умолк, кинул вдаль трезвый взгляд. Тёмная грусть сквозила в нём, и горечь усталого мужика, и невысказанная тяжесть, кажется, всего человечества.

Продолжил в том же тоне:

- Не суетись, не гонись за бабками, а однажды остынь, оглянись, осмысли этот мир и себя в нём; просто подыши этим воздухом, весной, цветом деревьев, ароматом трав. Красота, ведь так?.. Люби Россию.

Мягкий свет мелькнул в его упрятанных под бровями глазах, он перевёл взгляд куда-то далеко-далеко мне за спину, в сторону кладбища, огладил морщеный большой лоб широкой ладонью, затянулся глубоко и, аккуратно стряхнув пепел в консервную банку, вздохнул и умолк. И я опасался вставить хоть слово.

- А вообще-то конец, старик, близок, поверь: гробим наш шарик, вонзаем в его тело скважины-иглы, взрезаем шахты, гадим рекам-океанам, губим почву-одежду и берём, берём, берём без отдачи, потребляем, жрём, хапаем, уничтожаем, как прорва, как саранча, как ненасытные чудища. А она, землюшка-кормилица, живая, порой стонет, терпит бедняжка, но до поры… - Он стряхнул пепел, криво усмехнулся. - Слыхал, в Японии беда - цунами, атомная станция грохнулась, в Австралии снегопад, в Европе забастовки, в арабском мире неспокойно, даже в Греции, где всегда всё было, кризис… Пакостное-таки двуногое животное - человек. А у нас что?.. То теплоход затонет, то самолёт упадёт, то поезд недоумки взорвут. И никому до этого дела нет. О времена, о нравы… Пахнет, увы, смутой, безвременьем, расколом. Бедные беднеют, богатые - богатеют. Жаль, жаль детей, внуков. Пропадёт страна…

Я намерился было сказать, что мама хворает, но в этот момент из дома раздался звонкий и повелительный старушечий голос.

Дядька Фёдор поморщился, щелчком отшвырнул сигаретку, сплюнул и поднялся; хотел что-то добавить, но раздумал, свёл брови, огладил большими пятернями лысую свою головушку и бросил, как отчаявшийся человек, длинные руки вниз: мол, дрянь жизнь. Качнувшись, он сильно толкнул калитку и, тяжело неся сутулое тело, скрылся, звякнув щеколдой.

Я двинулся прочь.

На углу поздоровался с тремя старушками-подружками - Тихоновной, Яковлевной и Ивановной, плотненько сидящими под кривотелой акацией. В белых платочках по случаю праздника они чинно ответили и проводили меня внимательными взглядами. У Тихоновны сын погиб в Афгане, и она терпеливо вековует одна; у Яковлевны дети хорошо устроены в столице, живут лишь друг для друга, зовут к себе, да женщина, сокрушаясь, что те бездетны, не едет - не хочет стеснять, мешать; а Ивановна ютится в пристройке, ибо внуки, каким её покойный супруг отписал по душевной простоте их дом, не поделили наследство, рассорились и ударились в тяжбу на посмешище всему честному люду.

Рита обрадовалась моему появлению, обняла так, что затуманилось в мозгу. Я было решил, что это и есть то, о чём мечтал, что это мой дом и человек, данный судьбой на всю жизнь. Возвышенный настрой задал тональность встрече, мы шутили, пили чай, ели кулич; Рита была нарядно одета, подкрашена в меру и весела. Я удивлялся её странному преображению: иной раз поражала энергией, иной раз теплом, кошачьей преданностью и лаской, а иной раз с порога обливала холодом и спокойным отчуждением, будто явился незваный гость и его следовало немедля спровадить. Тогда маленький рот её смыкался, пряча ровные блестящие зубки, носогубные твердели, взгляд смотрел мимо, словно меня не существовало. Я же нервничал, суетился и не знал, что делать…

Вспомнились мамины слова о женитьбе. Я оглядывал маленькую ладную фигурку, аккуратное личико, манеру улыбаться с затаённой мыслью - когда доброй, когда насмешливой, когда надменной, я примеривал Риту на роль жены, выискивая любимые черты и детали характера, строил планы, мечтал и воображал контуры семейной жизни, ища в них выигрыш от сегодняшнего моего положения.

Будто бы всё ладилось, образ не выходил за мною установленные рамки, но вдруг глаза, такие неестественно-холодные, точно две льдинки, отрезвляли, комкали замышленный мной рисунок и рушили здание, какое я вылепил в голове.

Мы сидели в просторном зале за передвижным блестящим столиком. Дорогие шторы, люстра, мебель были подобраны со вкусом и по моде, потолок и пол отделаны современным материалом. Квартира смотрелась дорого и холодно, как музей, пряно-сладковатый запах висел в комнатах, словно в них никогда не ели, не спали, не жили - человеческим духом там и не пахло, и я чувствовал себя неуютно, опасаясь нечаянно наследить, поцарапать, разбить. Казалось, всё кругом - от хрустальной многоярусной люстры, смахивающей на театральную, до натурального мраморного камина в углу - взирало на меня презрительно; казалось, хрустальные висюльки, лаковые паркетины, выпуклые цветы на стенах, надменно-холодные каминные изразцы говорили с усмешкой: ты - чужак, плебей, чернь и никогда не станешь здесь своим, близким нам; казалось, сам дух квартиры не давал ни йоты свободы, он облекал меня плотно, как панцирь, мешая дышать.

- Я ждала тебя с утра, - проговорила она и придвинулась ко мне. - Давай выпьем за нас, за то, что встретились…

Я согласился, но, памятуя о работе, лишь пригубил.

Мы поцеловались.

- Давно хочу спросить, Рит, - начал я с волнением. - Не обижайся и ответь: почему ты с мужем разошлась?

- Это неинтересно, хотя изволь… Всё прозаично: он утверждал, что для любой женщины, по немецкому образцу, жизнь - это три «К»: кухня, кирха, то есть церковь, и киндер - дети. Я этого не приняла, - и тем же твёрдым голосом продолжила: - Я, Саша, вполне самостоятельный человек, себя обеспечиваю и дочь, в налоговой - начальник отдела, меня уважают, карьера и работа - на первом месте, они главное...

- А семья, разве для женщины не она первична?

- Это архаика, прошлый век. Ты отстал от жизни, милый…

Я неопределённо пожал плечами.

- Меня так воспитали.

- Видишь, дорогой Саша, я говорю откровенно. Тебя это смущает?..

Я промолчал. Мамины слова о женитьбе никак не смотрелись и не слушались здесь. Впрочем, примеривая их к Рите, представить себя тут не гостем, а хозяином не смог. Ходить на цыпочках, стараясь ничего не разбить, не испортить, и чтобы вколотить даже гвоздик, испрашивать разрешения, не сходилось с моей сутью: она восставала, настроение падало, я хмурился.

Остаток чаепития прошёл в молчании, изредка прерываемом незначительными фразами. Я не мог придумать, о чём говорить, и опять нервничал, суетился; глянул на часы и поднялся, в прихожей сказал, что вернусь после работы, тогда и выпьем больше, и договорим, и останусь ночевать.

- Уважаемый Саша, я не одна. - Рита кинула на меня строгий взгляд, сложила на груди руки и выпрямила спину.

Её «уважаемый» прозвучало насмешливо и наставительно, будто мэтр ученику. И она тем же тоном, нисколько не смягчая ни слов, ни выражения лика, закончила:

- У меня дочь, не забывай…

Зависла пауза, как будто она нарочно выжидала, углубляя эффект, и размеренно договорила:

- Ты будешь ночевать, когда станешь мужем. Ясно?..

Ни тени сомнения не было на этом холодном красивом лице, как будто она не задевала что-то личное, главное между нами, а говорила речь на собрании трудового коллектива. И последнее «Ясно?», как нахлынувшее цунами, как многометровая волна, как мощный порыв ветра, отбросило меня. Кровь бросилась в голову, мышцы напряглись, и зубы непроизвольно стиснулись. Влажная моя кисть нашла холодную дверную ручку, судорожно толкнула её.

...На работе я поведал Вене о телеграммах, он обрадовался, бородатая его физиономия растянулась, руки-ноги задвигались, всё в нём взыграло, возбудилось.

- Я ж тебе, Шурка, что говорил?.. Гадом буду, если ты не выиграешь конкурс. Ну, тогда с тебя «поляна» знатная: соком и бутербродиками не отделаешься.

- Само собой, - согласился я. - Можем сегодня и начать…

- Не увлекись. Завтра в одиннадцать репетиция в ДК, фестиваль на носу, - добавил Хася.

С его джаз-оркестром я был связан прочно и долго, работать с Веней приятно, и другого себе на будущее я не мыслил, если б не случай с конкурсом.

- Плевать, всё пустое, - бросил я и улыбнулся.

- Ты чего, стряслось что?

- Да так…

- Ах, как я тебе завидую, убиться на месте! Дам пару адресов, зайди к чувачкам, привет передашь, может и помогут. Джаз, джаз, джаз!.. Это, Шурка, символ, да что там символ - это сама Россия, непредсказуемая, разная, непонятная от затакта до коды, гадом буду, и великая!

После работы я с каким-то злым наслаждением вливал в себя рюмки и скоро почувствовал улучшение душевного настроя. Рита, её квартира, дядька Федя, родная улица, мама, Милка, Лёник, любимый дворик плавно уходили вдаль, эмоции спрямлялись, острота их гасла, боль притуплялась. Хмель взял меня круто, я вспомнил Володины присказки: первая - колом, вторая - соколом, а третья - лёгкой пташечкой. И уже не считал порции, а когда музыканты разошлись и нужно было отправляться домой, тоска больно кольнула сердце, собственная уютная квартирка увиделась чужой и нелюдимой, улицы холодными, город мрачным. А жаждалось света, шума, общества, жаждалось с кем-то говорить, кому-то открыть душу, напиться, в конце концов, вдрызг, и страсть как не желал возвращаться в свою берлогу, в холодную постель.

К Рите ходу не было.

К Татьяне - желания.

Захватив бутылку коньяка, поспешил к Володе.

На звонок в дверях показалась его жена Вика в лёгком халатике, взятом лишь на три пуговицы. Я опешил, но она рассмеялась.

- С Пасхой тебя, с праздничком. Христос Воскресе!.. - сказала она, опередив меня, потянулась и поцеловала в щеку. - А Вовка в командировке. Зайдёшь?

И я учуял, точно зверёныш, запах женского тела, смешанный с вином, что-то во мне напружинилось, замутило голову, качнуло, невнятно пролепетал ответ и чуть было не дёрнулся вперёд, в какой-то момент показалось, что Вика манит, жеманно закусив губу. Пышная её фигурка изогнулась, словно готовилась исполнить зазывный танец, глаза играли ресницами и бровями, бёдра качнулись, а тонкие белокожие руки выписывали причудливые па. В ней было столько шарма и ожидания, что замерло дыхание, а сердце сумасшедше заколотилось. Пьяные мозги силились принять увиденное, да не одолевали момента, отступали, мягчились. Как безусый юнец, телок, скромняга перед искусной соблазнительницей, летел в пропасть, чтобы сгинуть в пучине разврата. Чудилось, за ней висит в воздухе чёрт с рогами и, колеблясь, паря, как мираж, как фантом, ухмыляясь дурацкой харей, зовёт меня и как будто тянет током воздуха внутрь, к горячему женскому телу. Сколько раз я видел такую картину и, не задумываясь, шагал вперёд…

Я зажмурился, а когда открыл глаза, то чёрт по-прежнему, как ни в чём не бывало, извивался за Викиной гладкой спиной. Волосатый субъект с тонкой шеей подмигивал, делал рожи, отвратительно кривлялся, хохотал беззвучно, тряся козлиной бородой, выказывая кривые зубы, чёрно-кровавую пасть, вилял хвостом, и как будто даже его кончик обвил белокожий стан улыбающейся Вики, а кисточкой щекотал пупок.

Сильно тряхнул головой. «Неужели галюники?.. Кажется, перебрал…» - паршивая мыслишка скользнула меж извилин мозга и отдалась болью. Моё тело уже сделало движение вперёд, наклонилось, но мозг воспротивился, здравая молния безжалостно рассекла сознание, точно скальпель живую плоть, грань между воображением и явью вдруг обрисовалась чётко, холодный пот прошиб от головы до пят, спина окаменела, будто кто-то сильный ухватил сзади. Я криво улыбнулся и отступил.

- Лучше пойду… - прошептал я и с силой, будто бы приклеился к лестничной площадке, отодрал от неё ноги, развернулся и ахнул вниз.

Сердце бешено колотилось, ступеньки подо мной мелькали, точно лопасти колеса аттракциона, казалось, вот-вот заплетутся ноги и разобьюсь, но чья-то уверенная рука поддерживала, управляла. «Шалишь, чёрт, шалишь, проклятое отродье!» - билось в вялом мозгу. И только слетев с четвёртого этажа, бросив себя на лавку у подъезда, осознал, что могло бы произойти, уступи я искусу. Никогда не видел Володину жену в купальнике и оторопел, меня кидало то в жар, то в холод, а хмель улетучивался, как дым. «Дурак, идиот, сволочь, кретин!..» - ругался я в нервном ознобе. Выпив, кажется, возжелал чужую жену, а это было отвратительно, тем более в праздник.

«Прости, Господи, мне дурномыслие!.. - прошептал я, кинул на себя мелкое крестное знамение. - Вложи же в уста наши, Господи, слова Твои, в руци - дела, а в сердца - любовь и прости нас, Господи, сынов грешных!»

Затем с остервенением сорвал пробку с бутылки и из горла, как пропащий алкаш, жадно, алчно стуча зубами и дрожа, вливал горькую, крепкую жидкость в напрягшееся жерло, покуда не поперхнулся.

Спустя полчаса я отправился к Татьяне.

Долго стоял под тёмными окнами, раздумывая, постучать или нет. С теплотой я вспоминал наши свидания, прощания, поцелуи и клятвы в вечной любви. И не посмел разбудить.

Но память, эта коварная дама, расшевелила, разбередила душу, и я уже не мог остановиться, я будто возвращался к тому нашему времени и был рад. Так, может, это только наваждение, что всё ушло, только странный провал, темная полоса, и всё вернётся и будет как прежде, даже глубже, значительнее, крепче, и мы любим друг друга, не мысля жить врозь?

Аж зашлось дыхание, затрепетало сердце, тело полнилось силой, настроение взлетело, мир был прекрасен и любим.

Я осторожно вступил в черноту подъезда; до Таниной двери, обитой коричневым дерматином, было несколько шагов. Вот и белая знакомая кнопочка, могущая решить всё. Вдруг на втором этаже открылась дверь, послышались легкие шаги, и, не замечая меня, по лестнице, насвистывая, легко сбежал мужчина, пахнущий женскими духами.

Я во тьме улыбнулся, и сразу снялось напряжение и всё разрешилось. Весёлый свист счастливого человека стоял в ушах, а запах духов не улетучивался.

Бросив взгляд на дверь, будто попрощавшись, я не- спешно покинул укромное местечко.

«Завтра, скорее наступи завтра. Нужно примчаться к этим милым ступенькам, к этим дорогим окнам, тихо, как раньше, постучать и сказать, что люблю по-прежнему…»

Я радостно потянулся всеми членами, придав телу бодрость, и легко, уверенно двинулся прочь.

Безлюдной улицей мимо Яшкиного моста, музшколы, универсама я торопился домой. О сне не думалось. Добравшись, я устроился на балконе в раскладном креслице и закурил, благодатно взирая на небосвод, усеянный звёздами. А думы мчались и вертелись в мозгу, картины сменяли одна другую, точно кадры доброго фильма, и поднимали меня куда-то ввысь, я купался в их неге, в их тепле и улыбался, попыхивая сигареткой с наслаждением.

И радовался за нас - за Таню и за себя.

Так вот что такое счастье: ты в согласии с собой, тело - с душой, существо - с природой, как земля с небом.

...Вот и отвеселилась, отневестилась, отшумела весна. Как ни пугал март срывающимся снежком и морозцем, подтверждая известное - пришёл марток, не ходи без порток, как ни чудил сумрачный апрель, перемежая туманы, дожди, ветры, скупое солнышко, как ни пугал шалун-май частыми громом и молнией, непроглядным по нескольку дней небосводом, гасящим тёплые потоки огнедышащего светила, ровно желая отбыть не один, а два срока, всё же распогодилось и лето пришло точно по календарю - налитое, сочное и тёплое, как будто трепетная хрупкая девушка разом обратилась в дородную женщину, готовую принести в мир новую жизнь и тихо, смиренно в срок уйти.

Мила с Лёником уехали в Германию готовить почву для переезда, маму я отвёз в санаторий, Настя не досаждала звонками и встречами.

С Ритой не виделся. Татьяне отослал письмо, немного сумбурное, путаное, полуглупое-полушутливое, с уклоном на философию и развязность ресторанного музыканта, ибо толком не уяснил, что со мной. Однако переписывать, править, ломать стиль и пытаться сделать красивее, цветастее не стал. Казалось, мои письмена намеренно холодны, намеренно неопрятны, словно брошенные на бумагу впопыхах, без ума и сердца. Я сам не знал, чего желал. Во мне, в моей тонкой конструкции и оболочке, как будто уместились и жили два существа-антипода, они всё время друг другу мешали, поступали наперекор, боролись. И неясно было, какому из них принадлежит душа. Она, страдалица, была не на месте, как будто мне открылась долгожеланная манящая дверь, а вступить в неё боязно, ибо за ней чернота и неизвестность. Но когда думал о Тане, что-то во мне чудесным образом преображалось, точно другая душа, другое тело, другие мысли заменяли то прежнее неспокойное существо; накатывала бодрая волна, хотелось делать добро, о ком-то заботиться, кому-то помогать, говорить только чистые, совестливые слова и не ждать отзвука, благодарности.

Ответ пришёл скоро. Текст был нанесён старательно ровным почерком, точно в дневнике прилежной девочки, но в конце предложений с множеством придаточных, с запятыми, тире, точками с запятой, строчка ехала, будто дрожала рука. Глаза пробегали округлые, точно нотки, милые буквы, звучные, будто музыкальные фразки, слова, сочные, ровно маленькие пьески, предложения; я спешил, словно в конце просмотрится-услышится самое главное и значимое и даст, наконец, счастье и покой. Порой мысли отставали, я возвращался, стопорил движение, вчитывался, осмысливая, проникая в значение читанного, сердце колотилось и вдруг разом успокаивалось, точно чудным порядком всё прояснялось. И я бежал взглядом дальше, не чая скорой встречи с Таней. Она писала, что думает о нас постоянно, что, кажется, судьба нарочно ведёт друг к другу, что время разлуки - лишь растянувшаяся извилистая дорога навстречу, что в её сердце исключительно одно нежное чувство ко мне. Что не просто разрешить всё в один миг, в порыве эмоций, как будто отдать драматической роли всю себя - но примет любой исход.

Она нигде не вставила слово «любовь», не строила планы, не рисовала будущее, не уговаривала сойтись, не звала на свидания - она просто делилась мыслями, как с родственником, как с близким другом, как с единомышленником.

Три недели я почти не покидал дома, только что за продуктами в универсам, вечером на работу да в воскресенье проведать маму, и играл, упражнялся до одури, не допуская себе ни единой поблажки. Всё же забежал на минуту к Тане перед отъездом. «Удачи тебе», - тихо молвила она на прощание.

Лёгкий свет в глазах, морщинки у них, невообразимо притягательные ямочки на щеках, чуть загадочная улыбка и знакомый наклон красивой головки, так, словно она вот-вот уложит её мнё на плечо, дарили тепло и нежность; сердце отозвалось трепетным боем, кажется, я был счастлив…

...Москва встретила непогодой: дождь, ветер, низкое мрачное небо в бегающих тучах, точно глубокой осенью, давило. Люди с серыми неулыбчивыми лицами, будто в собственных квартирах, в неприятно пахнущих лифтах, в давке метро и автобусов наговорили друг другу кучу гадостей и сейчас, переживая, стиснутые каменными уличными боками, по узкому тротуару, сцепив губы, напрягая локти, рвя дыхание, как автоматы, как массовка какого-то виртуального кино, спешили, толкали, обгоняли один другого, словно там, где-то в конце Тверской, и был пункт их общего сбора и опоздать было подобно смерти.

Конкурс я отыграл без настроения, Пятигорский не появился, дирижёра тоже не было, заседали какие-то бородатые типы в очках, ёрзали в атласных креслах, забросив небрежно нога на ногу, смачно курили сигары, чуть ли не тыча соседу в нос с таким видом, будто получили их в подарок от самого Фиделя с Кубы, что-то друг другу шептали на ухо, улыбались, тряся жиденькими шевелюрами, вальяжно уходили, возвращались, листали какие-то бумаги и, по-видимому, не слушали вовсе.

Так же без настроения вернулся в гостиницу, часы отбили четыре пополудни.

Затрусил дождь, небо ещё более затемнилось, тоска ела сознание, я выпил с ходу две рюмки коньяка, глянул в окно.

По тротуару плёлся, шаркая незатянутыми ботинками, сутулый, с палочкой, старик в какой-то хламине - не то в плаще, не то в куртке с чужого плеча; с мятой шляпы и низа одежды стекали капли, но он, казалось, не замечал ни луж, ни потоков влаги, ни ветра и ничуть не прибавил слабого шага. «Неужели ему наплевать на жизнь? Кто он? Может, бывший красавец, любимец женщин, безжалостный ловелас? Или крупный чин, по жестокому изгибу судьбы-злодейки брошенный друзьями, семьёй, детьми? Или спорт­смен, утративший здоровье, забытый фанатами и теперь живущий на нищенскую пенсию? Грустно…»

Сделалось не по себе, я передёрнул плечами и выпил ещё.

Старика обогнала в летней маечке и джинсиках девочка на роликах, за которой едва поспевал тучный мужчина, видимо отец, утирая полное лицо платком и что-то крича вдогонку.

Я улыбнулся.

Почти волоча по асфальту жирного шпица, норовившего то здесь, то там задержаться по своей собачьей надобности, спешила через дорогу грудастая хмурая женщина лет тридцати пяти. Она завернула к подъезду соседнего дома, не сбавляя хода, и мимо двух дам, проводивших её острыми взглядами, скрылась за дверьми.

Я решил идти к отцу сегодня и взять обратный билет; что-то подсказывало, что лучшего случая не выпадет, и погода как раз ушла в густой минор, как в оперной сцене перед трагическим финалом.

Ещё оставался визит в консерваторию, но его отложил на завтра.

Неторопливо перечёл отцовское письмо, нервный толчок почти обратился в стойкую дрожь, мысли прыгали, конкурс и его итог не трогали; я был вроде того мальчонки, много-много лет назад с затаённым сердцем ждущего в детсадовской раздевалке встречи с отцом. Тогда свидание виделось как милое шутливое баловство. Теперь же...

Я жадно проглотил и третью рюмку, заел бутербродом. Ни расслабления, ни хмеля не ощущалось; существо моё как бы растворилось в казённом воздухе и стенах, лишь гулко и ощутимо билось сердце.

«Всё в тему, ша-бемоль-диез!..» - подумал я философски и стал одеваться.

Спустя час я вынырнул из метро. Пробовал вызвать в памяти облик отца - выходило что-то общее: высокий рост, бородка, длинные волосы, впалые щёки, запах красок. Удручало, что не помнил глаз, место помнил: брови, углубление по обеим сторонам твёрдой переносицы, морщинки вокруг, когда смеялся, но ни цвета зрачков, ни разреза глаз не помнил. Фотография, какую видел у дяди Ильи, - маленький общий снимок с пикника, где видно лишь его лицо между лицами мамы и тёти Лиды. Он улыбался открыто, ясно. Пожалуй, по этой улыбке с тоненькими усиками над верхней губой я бы и узнал отца теперь: детская память - цепкая штука.

Автобусом отправился в Бутово, потряхивало на сиденье, я впился пальцами в холодное тело поручня, в пакете болтался вычурно-пузатый фирменный коньяк, на коленях - торт, прихваченный по дороге. Было и хорошо, и тревожно одновременно. Мысли перескакивали с одного на другое: мама, Мила, её сын Дима, Володя-одессит, Настя, Рита, ресторанные лабухи, Таня, конкурс…

За окнами плыли серые дома, серые машины, серые провода, серые люди; моторчик, гоняющий кровь в грудной клетке, с напрягом, будто старенький метроном, отстукивал обороты, в горле пересохло. В какое-то мгновение вздумал бросить затею встречи и вернуться, да тотчас остыл, задумался. А через минуту спохватился, едва не проехав остановку, неуклюже выпрыгнул на тротуар и двинулся по улице, выискивая нужный номер.

Дождь перестал, между облаками настырно пробивалось заходящее солнце, воздух был влажен. У дома - обычной многоэтажки - задержался, выкурив сигарету до мундштука. Тучки резво, будто опаздывая куда-то, бежали надо мной, на время открывая синь неба, режа солнечные скупые лучи, шелестела новая листва деревьев, название которых не знал, газончик, точно коврик, топорщился молодыми травинками, резная скамья у подъезда была свежевыкрашена и блестела, точно лакированная, а воздух трепетал, волновался, как будто природа изготовилась к чему-то неожиданному и новому.

Лестничный марш дался незаметно, я почти взбежал на второй этаж, но перед тем как нажать обычный, смазанный побелкой кругляшок звонка, замер. Грудь вздымалась, в висках давило, дышалось трудно, будто только что отмотал без отдыха километра три. Представить, что будет через минуту, через несколько секунд не умел, кругом был туман, и лишь белая кнопка, словно маячок, высвечивалась в полумраке. А сердце, как назло, усилило разгон, подняло размах колебаний, будто намерилось рвануть грудную клетку, я качнулся. «Сейчас, сейчас, сейчас я увижу отца… И ту его улыбку». Рука надавила на холодную пуговку.

Обратной дороги не было, да я и не мыслил теперь отступать, а желал видеть отца - и точка. Всё, что передумал за последние дни, что родилось в разговоре с мамой, в ссоре с Милой и касалось его, собралось внутри меня в ощутимый тугой комок и требовало здесь, немедленно, в этот миг разрешения. И мозг долбила одна мысль: почему раньше не сделал этого, не взял адрес, не написал, не приехал.

Я вперился в номерок квартиры и замер.

Звонко клацнул механизм замка, железная дверь неспешно раскрылась, а за ней стояла девушка лет семнадцати с очень знакомым профилем лица, крупная, угловатая, белокожая, в очках, в клетчатой рубахе навыпуск и синих джинсах.

- Вам кого? - спросила она негромко и отбросила со лба чёлку.

- Николая Юрьевича, - хрипло вымолвил я.

Девушка обратилась в глубь квартиры и громко звонким голосом позвала:

- Мам!.. Это к папе, слышишь?

Я огляделся.

Прихожая была красиво обита деревом и покрыта лаком, углы оторочены резными планками, зеркало над комодом ручной работы тоже в резной деревянной раме, пенал с вазами, поделками из дерева, керамика, фарфор, статуэтки; слева - платяной шкаф до потолка, вешалка, люстра и бра, точно раскрытый тюльпан с золотистыми лепестками, - всё в палисандровых мягких тонах. На комоде стояла небольшая фотография: худой, седоватый, со шкиперской бородкой мужчина, в котором узнал отца, девочка в очках и миловидная улыбающаяся женщина.

Откуда-то сбоку из коридорчика выплыла небольшого роста женщина, обликом с карточки, с тонкими чертами лица и светлыми глазами, с серебряными перстенёчками на полных руках.

- Я Александр… из родного города Николая Юрьевича, - начал я, не осмелившись произнести «отца».

- Вы…вы, вероятно, его сын, Саша?.. - спросила женщина и скупо улыбнулась. - Очень похожи.

Я утвердительно кивнул. Девушка нахмурилась, отступила к двухстворчатой зальной двери и прикрыла её, будто загораживая, глаза за очками смотрели настороженно, она ссутулилась и резко пожала округлыми плечами, мол, что ж из того. Над ней висела небольшая картина, верно отца, пейзаж очень насыщенный сине-зелеными красками: покат холма с кустарниками боярышника, кизила, тёрна и в центре яркий в золоте листвы старый дуб, словно подсвеченный невидимыми лампами. Я сразу узнал это место у Храма воздуха за ореховой рощей - дуб по сей день по-богатырски возвышается над округой.

- Вы знаете, а его нет. Коля в командировке на Алтае. Будет, наверное, через месяц, а может и позже. Пройдёте?

- Нет, спасибо. Жаль, хотел увидеться, ну вот ему… вам, - сказал я, протягивая гостинцы.

- А эта наша дочь, Алиса, учится в музколледже, способная, поёт. Выходит, сестра, знакомьтесь.

Я пожал тёплую ладошку; девушка прислонилась к стене и молча глядела в пол, сложив, как и мать, руки на груди и сомкнув пухлые губы.

- А меня звать Нонной Станиславовной. Черкните, Саша, пару слов, я перешлю. Коля будет рад. Бумага и ручка у телефона, - по-доброму сказала женщина.

- Не знаю… Хорошо, если можно…

Я написал: «Папа. Был у тебя дома. Сожалею, что не застал. Будь здоров, пиши. Шурик».

Прощаясь, я задержал взгляд на картине.

- Нравится? - спросила женщина. - У Коли их несколько в разных вариантах. Он очень любит это место… Возьмите на память, Коля б и сам, наверняка, подарил.

- Да нет, не надо…

- Отчего же, берите. Мы же родственники.

Женщина ловко стала на маленькую табуретку, сняла полотно и ушла, объяснив, что упакует его.

И тут вдруг выпрямилась и, сверкнув очками, вперилась в меня взглядом девушка.

- Зачем, зачем… ты приехал? - зло выговаривая каждое слово, прошептала она, и её по-детски пухлые влажные губы некрасиво изогнулись. - Зачем именно теперь?.. Вспомнил об отце, наконец-то понадобился: как же - столица, известный художник, престижно. Где ты был раньше, где?.. У него есть только один ребёнок - я!.. И никто нам не нужен. Исчезни, пропади, сгинь!.. - почти крикнула она и сжала кулачки.

Я опешил.

- Это не тебе решать, девочка, - в тон ей прошипел я, выделив медленно и насмешливо «девочка». - Не тебе, а ему, отцу!

Алиса снова обожгла меня взглядом, снова скривила губы, словно вот-вот заплачет, и скрылась, с шумом затворив за собой зальную дверь.

Я готов был наплевать на всё и убежать тотчас, но тут появилась жена отца. Она бросила взгляд на зальную дверь, слегка нахмурилась, видно, догадалась, что произошло, но не позвала дочь.

Попробовал улыбнуться, принял свёрток.

- Вот ты какой, - негромко промолвила женщина и тоже улыбнулась. - А ведь Коля ждал от тебя письма. Очень…- Она легонько коснулась моего плеча. - Не суди его.

Я молча кивнул и ретировался.

По лестнице сходил медленно, держа перед глазами доброе лицо жены отца и злое Алисы, очень схожее с физиономией рассерженной Милы, какие-то путаные мысли толклись в мозгу. Вышел из чужого подъезда; тянуло сей же миг сесть за письмо отцу, спросить, отчего не встретился со мной раньше, не позвонил, не приехал, не написал, и признаться, что его очень не хватало… Но сдержал порыв, остудил чувство - успею. «И плевать на реакцию этой глупышки-девочки, - рассудил я. - Ведь это лишь детская ревность, не более, и понятна…»

И не важно, что не застал отца.

...Билет был куплен, итогов конкурса решил не ждать, а утром отправился в консерваторию. Добравшись в центр, пошёл по знакомому бульвару. Приятно хрустел песок под ногами, лето уже раскрыло непредсказуемую душу, воздух был тепл и чист.

Я расположился вольно на лавочке, неспешно закурил и в первый раз за время пребывания в столице спокойно и безмятежно, как будто всё архиважное в моей жизни состоялось и причин для встряски организма и ума не вскрылось, наслаждался солнцем и ничегонеделанием.

Затем так же неторопливо, шурша песком, мимо арочных ворот свернул в уютный дворик и направился к старинному особнячку, где базировалось заочное отделение.

Декан - Козак-Зайченко, приятный седой мужчина с допотопными манерами, бывший полковой капельмейстер, о котором ходило немыслимое число различных историй и анекдотов. (К примеру, ведя занятия духовиков, любил говорить: «Звук должен быть ясным и круглым, как… стакан».) В строгом чёрном костюме, смахивающем на концертный фрак, он тотчас принял меня, объяснив тихим голосом и терпеливо, что с зачислением порядок, дал подписать заявление и вызвался проводить в учебную часть.

- Получите задание к сессии, - сказал он мягко, пропуская меня вперёд.

Я поблагодарил и вдруг стал - шальная мысль ослепила.

- Скажите, Михаил Михайлович, не поздно ли… восстанавливаться?

Декан серьёзно посмотрел на меня, поднял правую руку с полураскрытой кистью, будто собирался дирижировать и вот-вот даст ход оркестру.

- Поздно?.. Хм, молодой человек, во-первых, учиться никогда не поздно, а во-вторых, когда речь идёт о божественном, о музыке… - Он тряхнул шевелюрой, вздёрнул подбородок. - То двух мнений быть не может. Впрочем, решать вам. Вот так.

Он по-отечески взял меня за локоть и повёл дальше.

Перед стеклянной дверью с надписью «Учебная часть» остановился.

- В музыку я, сударь мой, возвращался дважды, - продолжил он. - В детстве был вундеркиндом, в семь лет - солист хора Всесоюзного радио - известность, гастроли, концерты в Кремле, это знаете ли, не просто так. Слыл вторым Робертино Лоретти, ясно, не слыхали. Да. И вдруг - ломка голоса, я не у дел, депрессия страшная. Кое-как окончил школу, геологический техникум, после армия, работа на Урале, в Сибири, на Дальнем Востоке, геологомаршруты, переезды с места на место, пел для себя, под гитару, да, как говорят, не тот коленкор. В один момент всё бросил, вернулся и поступил в училище на ударные - слух, чувство ритма и дар с рождения никуда, понятно, не делись. Талант, бесспорно, не пропьёшь. Сел в ресторанный коллективчик, но всегдашняя русская болезнь - пьянка, и скатился до лабуха, до жмуровика на похоронах, а там и вовсе сторожевал при кладбище. И вновь меня, будто ангел спас, направил по истинной дорожке - организовался духовой при воинской части, меня взяли. А через два года был уже студентом института военных дирижёров. Вот так. Удачи.

И он, вздёрнув ещё выше подбородок, покинул меня чёткой, почти военной походкой бравого служаки.

Какое удовольствие возвращаться тихим поздним вечером в родной городок. Вглядываешься в знакомые улицы, дома, и кажется, стоит завернуть в любой, и тебе будут рады, как близкому родственнику; начнутся расспросы, что и как: сладились ли дела, не было ли проблем с билетом и не дуло ли в поезде, накроется стол, зазвенит посуда, скажутся тёплые слова, а ты, довольный, будешь кивать и есть глазами всё вокруг - скатерть на столе, занавеси на окнах, обои, люстру, книжные полки, дремлющего кота на подоконнике, красивую румяную хозяйку с полными белыми руками и высокой грудью - и жадно глотать тепло от всего живого и неживого и сдерживать сердце. Ещё слегка шумит в голове и тебя покачивает, ещё вагонный запах не покинул тело и помнится казённое бельё, звяканье ложки в стакане, одиноко стоящая у окна женщина с красивым абрисом лица и непонятной думой в глазах, суета на остановках, волнение при подъезде и торможении, но это уже где-то далеко-далеко, кажется, в иной жизни. И удивляешься, и находишь, что другого такого уютного, милого и красивого городка на свете, ясное дело, нет. Пусть на центральном проспекте колдобины, а молодёжь, собираясь группками, широко жестикулирует, громко спорит на всяких, режущих ухо наречиях, иной раз дерётся, пусть гоняет ночами на авто, играя в известную им одним игру, пусть не хватает фонарей, скамеек, урн, фонтанов, пусть бомжи, проститутки, мошенники, ловкачи и прочий люд, пусть скрытно действуют ночные притончики, казино, бордели - пусть! Но каждая мелочь, каждая отметина, каждая деталька, каждый уголок, каждый дворик, каждая квартирка этого поселения с трёхсотлетней историей, заложенного по высочайшему царёву указу крепостью на окраине государства как форпост, наилучше отличает его от других, потому что это мой родной город, место рождения.

Уставшие трамваи спешили в парк, я отмахнулся от таксистов, подступивших сразу же на перроне, взял влево, к центру, и рванул энергично, с душевным подъёмом пешком. Было тихо, полнотелая луна, будто только проснулась, лениво выкатилась из-за холма, лежали на асфальте призрачные тени, изредка что-то шелестело в темноте кустов сирени вдоль тротуара, пыхнула кем-то по случаю пущенная ракета, с шипением опалила светом часть неба и умерла, скрипнул на вокзальном круге трамвай. И снова тишина накрыла дома и улицы. Темнота от зданий и деревьев с налитой листвой, чёрные зауглы и закоулки казались таинственными, и, как в детстве, подумалось, что там определённо кто-то прячется: тать, грабитель или вампир.

На ближайшем углу до меня долетел очень знакомый тонкий смех, я присмотрелся и увидел обнявшуюся парочку: худенькая девчушка была в клетчатой юбке и красной модной куртке.

«Стоп, это же Настя, ша-бемоль-диез!..» - мелькнуло в мозгу.

И её двор.

Я ухмыльнулся. «Ну, что ж, всё правильно, наша пьеска сыграна, так и должно быть... Сам говорил об этом».

Настя узнаваемым жестом отбросила чёлку со лба и прильнула к парню так же, как недавно ко мне.

Почувствовалось странное облегчение, точно внутри меня открылась дверца и выкатился наружу тяжёлый и недобрый комок.

Добравшись до поворота трамвайной линии, в двух шагах от Таниного жилья, застыл как истукан: до меня дошло, что за дни отсутствия в мозг не втиснулась, не пролезла мысль позвонить или на худой конец чиркнуть ей открытку. Мечты, связанные с Таней, враз померкли.

«Значит, всё фальшь, - ругал я себя. - Думы о ней - обман, чувства - фикция, а прожекты - наипоганейшая лажа, точно пьяная игра кабацкого лабуха, не попадающего в ноты, в тональность, в ритм и просто валяющего дурака».

Ноги резко свернули в направлении дома, на душе стало гадко, чего-то хотелось, но чего - было неясно. Радость от возвращения истаяла, я был один, как всегда. Пришла мысль: надо что-то менять, определённо, верно, будто выйти из длинного тёмного прохода на свет и увидеть вокруг иные - яркие, лучшие - детали этого мира, и удивиться по-детски, и радоваться им, и отбросить прошлое, и начать новую жизнь.

Я брёл по Университетской улице, улице детства, ибо раньше здесь стояла уютная моя школа с забором из стволов ружей русско-турецкой войны, где обширный двор позволял гонять в футбол дотемна, где располагались и тир, и грядки, и розарий, и географическая площадка с солнечными часами. Вспомнилось, как однажды, сбегая с уроков, попрыгали со второго этажа на свежую клумбу и как после вместе с родителями засаживали её вновь. Особенно манил парней гараж с полуторкой, любовно обзываемой «Чалитой». А самыми примечательными фигурами жилища четырёхколёсной дамы в возрасте с барахлящим сердцем-мотором и тяжёлым бензинным дыханием был наш учитель автодела Яков Иосифович - полковник-отставник, прошедший войну, безобидный, добрый, небольшого росточка мужичок, над которым мы порой насмехались, и неулыбчивый силач Адик-армянин, водитель в синем комбинезоне и кепке козырьком назад, влюблённый в железную «старушку», словно в девушку, и постоянно что-то в ней чистящий, исправляющий, ремонтирующий.

Теперь в ночи прямоугольные корпуса новой школы казались призраками - холодными и недобрыми.

Как-то сразу накатились воспоминания о шалостях, непослушаниях, проделках, о первых симпатиях, влюблённостях, ухаживаниях, разочарованиях. И сделалось легче. Что ни говори, но детство - такая пора, когда всё любимо и даже худые поступки с возрастом видятся безобидными.

Через десяток минут я был дома, долго сидел на балконе, вперившись в черноту ночи, да тревога не отпускала. Временами думалось, что моя беда, моя забота слишком легковесна и не глубока в сравнении с тем, что происходит в мире: там разбился самолёт, там взорвался смертник, там ураган наделал несусветного, там наркоман выбросился из окна, там новорождённого мать спустила в мусоропровод, там внук зарезал бабулю из-за грошовой пенсии, там демонстранты учинили погромы…

Точно бесовской шабаш накрыл землю: жертвы, жертвы, люди, люди - молодые, старые, бедные, богатые, с неповторимой судьбой и жизнью. Увы, мир безжалостен и суров был, есть и, верно, будет. И спасёт ли его что - неясно…

Потом ходил по квартире, подрагивало стекло в серванте, тикал китайский будильник, блестя жёлтым тельцем, с фотографий на стене молча смотрели лики родственников и заокеанских музыкантов, дом спал. Думалось о матери, об отце, о Миле, о Татьяне, и казалось, ни я их, ни они меня не понимают так, как хочется. А жаль…

Утром позвонил маме, она закончила санаторный курс и вернулась; сказал, что иду немедленно. На улице встретил дядьку Фёдора. В том же домашнем мятом трико и майке он сидел, держа в одной руке стакан с вином, а в другой - папироску.

Я поздоровался.

- Присядь, старик… - сказал он и тяжело вздохнул. - А я мамку вчера схоронил.

- Царствие небесное… - промолвил я, бросил тревожный взгляд в створ осевшей калитки, будто там боялся увидеть покойницу, и неумело перекрестился.

- Помяни, - крепкой рукой с большими пальцами он достал из-под лавки графин и плеснул мне в чистый стакан густого и терпкого напитка.

Не чокаясь, мы выпили.

- Сижу так, сижу, - глухо и низко начал он, - а всё кажется, вот-вот позовёт, то подушку поправить, то судно подать, то кушать попросит… Голос её здесь… - Он показал на уши и обернулся во двор, напряг скуластое лицо, будто прислушался: вдруг и правда - голос.

И я опять кинул несмелый взгляд туда же.

- Я подлец, старик, скотина последняя, запил, не ночевал дома, а утром вернулся - она уже холодная. Соседи говорят, кричала, звала меня… недозвалась.

Он судорожно опустошил стакан, покачал низко головой, тряся редкими волосиками.

- Ладно, иди, тебя, верно, ждут, - бесцветно произнес он. - А мне всё равно… И я, увидишь, вслед за мамкой, туда, - он махнул рукой в сторону кладбища. - Ибо устал, старик, и всё обрыдло…

Я поднялся.

Дядька Федька не шелохнулся. Он думал, видимо, о чём-то о своём, направив тусклые глаза вдаль и тотчас забыв обо мне.

На пороге маминого дома с кружкой чая в руке меня встретил старший сын Милы Денис.

- Выпустили, что ли? - хмуро спросил я, сразу испортилось настроение.

Он не огрызнулся, не скривил тонкие губы в презрении, не отмахнулся, мол, чего пристали, как прежде, выказывая и позой, и прищуриванием больших глаз, и нервным подрагиванием худых плеч, и тоном отрывистых фраз протест любому вопросу, любому желанию, как он мыслил, «влезть в душу», а молча кивнул, виновато потупил взгляд и отступил с видом потерянного человека. Странно торчали уши, волосики были прилизаны необычно ровно, а лицо - серое, пористое, как у заядлого курильщика с большим стажем.

Я понял, что свобода Дениса - дело рук Володи-одессита, ведь сам же просил, и двинулся мимо.

В зале за столом расположились Денисов школьный друг Витя Данилов, дядя Валера, мамин брат с женой Инной и мама. Я обнял и поцеловал родственников, пожал руку Вите. И в этот момент точно горячая успокоительная волна обняла меня. Не помню, чтобы когда-либо бывало наоборот: в каком бы состоянии я ни был, но в родном доме и стены источали доброе тепло.

- Чай? - спросила мама радостно и засуетилась, готовя чашки. - Ну, расскажи, как всё прошло?

- Потом, мам. Лучше кофе…

Я следил за Денисом, и пробор между разбегающимися волосиками на левой стороне продолговатого черепа - ровненькая, гладкая светлая полоска, будто у слащавого жиголо, пудрящего щёки, - раздражал; казалось, он делал его ещё хуже, ещё дряннее, ещё подлее.

Мама выглядела гораздо лучше, чем месяц назад, порозовели щёки, появилась лёгкость в походке, в жестах, голова сидела гордо и независимо, выказывая твёрдый, волевой характер. Она скупо улыбнулась, и эта улыбка почему-то сразу напомнила отцовскую, ту, с фотографии на комоде в прихожей его московского дома. Я отметил, что они даже обликом схожи, словно брат и сестра: та же улыбка, тот же контур лица, те же нос, губы, подбородок.

- Слава богу, ты вернулся! Я уж все карты измучила, кидая на тебя. Выпадала удача, ведь так, Шурик?

- Я же сказал, потом, мам.

Дурацкий, отличный от прежнего, кажущийся нелепым здесь, в мамином доме, опрятный вид Дениса не давал сосредоточиться, сбил с настроя, а гаденький пробор так и лез в глаза. Я взял кофейную чашку, племянник же мерил шагами комнату и отхлёбывал чай. Он был костист, сутулился и, делая глотки, как-то странно тянул худую, как у старика, шею и старался увести взгляд, но странный блеск глаз, присущий наркоманам, не исчезал. Джинсовый костюм висел на нём мешком, худые пальцы дрожали, желваки ходили на выпирающих серых скулах. Он каким-то неестественным женским способом поминутно трогал, гладил свой пробор, как будто проверял, нет ли дырки на голове.

Я сидел точно на иголках, хотелось вскочить, обругать, наговорить кучу гадостей, вытряхнуть на свет, как из мешка старое бельё, все его провинности и «художества», наконец ударить, смять, растерзать этот ненавистный пробор, как будто именно он принёс одно горе нашей семье.

- Ну и чего заметался?.. - грубо бросил я. - Есть разговор, не тяни, что за манера? Давай колись, опять «баш, колёса, пыхнуть, крокодил» и сидеть на материной шее? Козырное слово - «сидеть», без разницы, где: на материной шее либо за решёткой!

- Шурик… - тихо попросила мама, не приняв мою иронию и напор.

Я умолк.

Мама отставила чашку, слегка нахмурилась, морщина на лбу сверху вниз к переносице углубилась. Денис продолжал описывать круги, лишь приостановился за спиной друга на секунду, и это ещё более раздражало.

Виктор сосредоточенно молчал, водя пальцем по скатерти.

Дядя Валера с женой, допив чай, перешли на диван. Я сделал большой глоток кофе и обжёгся. Заговорила мама.

- Вы старшие мужчины в нашей семье, вам решать, как быть дальше, но дитя нужно спасать. Прошу, поступайте по совести, не обижая друг друга и не ссорясь. Мы же родные люди.

- Короче, баб, я решил твёрдо, - подал голос Денис. Он прокашлялся в кулак и поднял взгляд. - Ни в какую Германию не еду. Наделал глупостей выше крыши, пора ломать старые привычки. Остаюсь в России…

- Но никто не должен знать, дядь Саш, понимаете, где он, куда уехал, - твёрдо добавил Витя и положил тонкие кисти на стол. - Это непременное условие. Я дал письмо от главы нашей епархии настоятелю обители, оно поспособствует.

Виктор окончил духовную семинарию, служил в Лазаревской церкви, был женат, имел троих детей, время от времени захаживал к нам, звонил, справлялся о Денисе и не однажды выручал товарища. И теперь явился, как я понял, по просьбе мамы.

- Обживусь, тогда и дам знать, что и как, - продолжил Денис серьёзно.

Он взял чай, отхлебнул и снова двинулся по комнате прежним маршрутом. Руки его крепко держали чашку и не дрожали.

- Валера? - мама обратилась к брату.

- А что, это вариант, - неспешно отозвался тот и опустил локти на колени.

Грузный, крепкий, он всегда высказывался, только если обдумывал мысль и был уверен в ней точно. По профессии он и его жена были учителями, причём хорошими: он вёл информатику, она - биологию. Но, имея двоих детей, недостроенный дом, долги, мучаясь от вечной нехватки денег, от унижения при посещении магазинов, базаров, рынков, от равнодушия чинов и начальства, от вала отчётов, бумаг, показухи, экономя на всём и еле-еле сводя концы с концами, три года назад бросили школу и подались в бизнесмены - открыли зоомагазин. И жизнь их резко пошла вверх. Теперь это была семья с постоянным и хорошим достатком, позволяющая себе то, о чём раньше только мечтали.

- А ты что скажешь, Шурик? - спросила мама тихо.

- Что?.. Уже слышали: брошу, начну новую жизнь, порву с дружками... - Я заговорил по-прежнему сердито, но, покосившись на маму, смягчил тон. - И всё повторялось, как помните. Хватит ли теперь сил - не уверен. С первой отсидки жаждал достучаться до сестриных мозгов - наконец дошло. Зовёт в Германию, наивняк, ждёт там кто вас, щас, держи карман шире!..

Снова покосился на маму, лицо её было каменным, но глаза, как всегда, глядели тепло. И мелькнула в мозгу дума, как могли она и отец, оба такие красивые и умные, расстаться врагами, перечеркнув всё, напрочь сломав жизнь и мне, и сестре. И вот она - кара: всё повторяется, нет счастья у Милы, трижды бывшей замужем, и у меня… И твёрдо решил рассказать маме, что заходил к отцу, но позднее.

- Хорошо. - Я резко поднялся. - Решил рвать - рви, крепко, по-мужски. Главное, жить по-человечески, по-христиански… Езжай как есть, сегодня же, прямо сейчас, не рассусоливая! Какие-то деньги у меня имеются, отстегну, на первое время хватит, а там, что Бог даст. - Я вытянул кошелёк, сгрёб, что было, и сунул Денису. - Всё, кода, жми на всех парах!

Я хотел было обнять племянника, но раздумал.

Дядя Валера, уходя, тоже добавил весомые купюры.

Мама собрала еду в дорогу и, сунув Денису в кулак деньги, по русскому обычаю, перекрестила на пороге:

- Господи! Не отвергни заблудшего, подкрепи падающего и просвяти душу, омрачённую житейскими страстями, помилуй и сохрани!..

Мы остались одни, молча вернулись за стол. Мама не поднимала глаз, а я чувствовал, что волнуется и ждёт чего-то. Гладя цветное полотно передника и чуть склонив голову набок, она негромко начала говорить о том, что в жизни любого человека приходит время, когда мир вдруг раскрывается по-новому, оглянешь его и поймёшь, что не так жил: грешил, лгал, хитрил, ловчил, кого-то обижал, обманывал. И наступает расплата…

- Тебе, сынок, ещё рано, - продолжила она так же тихо и неторопливо, будто делилась своими сокровенными мыслями. - Но придёт и твой черёд, душа очнётся от суеты, захочется оглянуться на прожитое, вернуть его, да не тут-то было… Люби всё вокруг, Шур, не твори никому зла и будь счастлив каждый час, каждый миг. Деньги, шмотки, богатство, мишура никогда не были для русского человека главным, важнее, что внутри, в душе… Остановись, замри, прислушайся к миру - к земле, к деревьям, к воде, к воздуху, к птичкам и другой живности, да и к людям. И Бог воздаст, и будут прощены тебе все грехи и хуления…

Мама, обратившись к иконе в углу, широко положила на себя крестное знамение, повернулась ко мне другим - светлым, взволнованным и красивым - лицом и перекрестила. Глаза её тепло блеснули, улыбка нежно потянула губы, и они прошептали, то ли спрашивая, то ли утверждая:

- Был у него…

Я молча кивнул.

Я позвонил Тане и назначил свидание через час в нашем кафе у «Цветника». Охотно согласившись, Таня спросила, всё ли прошло удачно, я ответил утвердительно. Она сказала, что рада и не сомневалась, и не мыслила обратное. Да вдруг на последней фразе голос её тревожно сорвался. «Что-нибудь стряслось?» - спросил я с опаской, чувствуя ее неприятное волнение и сам заводясь. Ухо музыканта уловило мельчайшую вибрацию тона и голосовой трепет, не сулящие ничего хорошего.

Последовала пауза. «Ну, говори же!» - я не выдержал. - «Шур, я буду не одна… Приехал Максим… муж…» Трубка опять умолкла. «Ясно», - только и смог я вытолкнуть из себя, и нервы натянулись.

Понял, что сегодня решится главное между нами. Готов ли?.. Понятно, что муж приехал с целью забрать Таню, и должно что-то предпринять, если…

Ох уж это «если»!.. Сомнения, сомнения... Они сжирают человеческую душу хуже всякой болезни, загоняют в тупик, парализуют. И есть лишь единственное средство против - отдаться трепетному, как в юности, порыву, отдаться безоглядно и полно, зажмурить глаза, залепить уши воском, обесчувствить тело и полететь легко, бестелесно, аки ангел. Я двинулся неторопливо, рассчитав, что буду на встрече вовремя, я держал глазами ориентир - бордюр, не слышал и не замечал ничего вокруг, мысли упруго и настойчиво, точно каучуковые мячики, пружинили в мозгу, и милые далёкие видения свиданий с Таней, ссор и примирений, мечтаний и планов листались перед взором, точно картинки сказочной книжки детства; уплывало подо мной серое полотно асфальта рывками в зависимости от шага, чёрные носки туфель попеременно вступали в поле зрения и прятались: левая - правая, левая - правая… Ноги без моей воли убыстряли ход, я как мог сдерживал их и всё же через двадцать минут уже занял скамейку у фонтана перед белым зданием администрации, от которого до кафе было рукой подать.

Солнце встало из-за холма, яркими бликами играло в окнах домов, в воде, в невесомом воздухе, приятно журчали падающие дугой серебристые струи, вокруг ходили мамы с детишками, иные из них влезали на бордюр и руками старались достать отлетающие капли и, когда это удавалось, заливисто смеялись, морща личики и закрывая глазки. В жаркие дни здесь купались, но теперь было ещё свежо, ибо лето едва вызревало несмело, как новичок вступает в чужую неизвестную среду, люди с жадностью ловили тёплые потоки и наслаждались жизнью.

Вот оно, счастье: лето, синее небо, смех, суета, родной город и ожидание желанной встречи.

Слева громадился «Интурист» - место работы, впереди - длинная и крутая лестница к «Вечному огню», а там, ещё выше, - Храм воздуха.

Я глянул на часы, стрелки - неутомимые работяжки - бегали, ритмично приближая назначенный час.

И тут из-под козырька администрации выпорхнула, как девчонка, Рита, помахивая маленькой сумочкой, и устремилась в сторону парковки. Стройная живая фигурка её как будто говорила - вот я какая: лёгкая, красивая, неотразимая, смотрите, не жалко, а больше всего показалось, что этот вызов предназначен мне.

Я было дёрнулся, а внутри заходило всё от сердца до извилин мозга, но спустя мгновение - отлегло.

Я вёл взглядом красивую женщину, которую познал, я ещё помнил её тело, руки, губы, прищур красивых глаз, замирающее дыхание и трепет кукольного существа в пиковые моменты любви и желал, чтобы она обернулась. В одно мгновение почудилось, точно выплыло из глубины воображения, что Рита учуяла меня, сбилась с прыжкового хода, растерялась и вот-вот обернётся, но дым рассеялся, чёткость картины сказала обратное.

Опять вспомнилась последняя встреча, и поза, и взгляд, и слова: «Я хочу, чтобы меня любили жадно, чтобы мужчина добивался меня страстно, взлетая и унижаясь, чтобы переполнился и счастьем и страданием, был моим хозяином и слугой, чтобы жил только для меня и растворился во мне, чтобы ради меня украл, убил, наконец, стрелялся бы, как в давние времена. Вот ты осмелишься вызвать на дуэль моего шефа?.. Нет! А старикашка жаждет красивого молодого тела, когда вхожу в кабинет, он раздевает меня взглядом, как похотливое животное, - лысый пузатый карлик с масленистыми распутными зенками, бывший партийный бонза, любитель ночных корпоративов...

А богач-сосед?.. Набей ему морду, ибо, надравшись, как свинья, по телефону слащаво-наглым тоном несёт пошлятину… Ты не способен?!»

Я впился руками до боли в деревяшки сиденья, будто испугался, что какая-то неодолимая сила кинет туда, к серебристой иномарке, к женщине с короткой причёской и мужским характером.

Её голос стоял в ушах: «Не способен, не способен, не способен!..»

«А если отдаться силе и побежать, - мелькнуло в мозгу, - догнать и заглянуть в серые твёрдые глаза, и говорить, говорить какие-то убеждающие слова, достать до сердца, разбудить в нём милую женскую нежность, влюбить в себя, взять за маленькую ручку и… упасть, погибнуть, наконец... Нет, не пробить стену между нами и ничего не вернуть».

Я медленно разжал кулаки.

А Рита пикнула ключом, отперла дверцу, зайчик стекла ударил мне в глаз, ослепил; женщина исчезла, как мираж.

От выхода до этой самой минуты вся она, с головы до пят, выказывала гордость, независимость и свободу.

Я отвёл глаза, а через пару минут забыл увиденное.

...Выпрямив спину, небрежно покуривая, я спускался по ступенькам кафешки. Твёрдое намерение наполнило меня, об отступлении не помышлял. Ладони были влажными; рука не скользила по лакированным перилам, как всегда в предощущении прохлады бокала и лёгкой беседы, а двигалась толчками, как будто неохотно, по принуждению.

В дальнем углу я увидел светловолосого крупного мужчину с короткой стрижкой и Таню.

Она кинулась навстречу, будто ища защиты.

Мы обнялись.

Светлый брючный костюм с тонким шарфиком на шее, мальчишеская причёска, неяркая косметика делали её похожей на девчушку-подростка, лишь выделялись глаза - большие, густо-синие, те, прежние. Её фигурка была так же легка, движения красивы, а порыв, как и раньше, искренен и чист.

Выбор был сделан, от сомнений не осталось и следа, не­устройство в душе потихоньку ушло.

- Знакомиться не имеет смысла, - бросил резко мужчина, когда мы с Таней приблизились к столику.

- И что же? - спокойно ответил я, ровным взглядом окинул незнакомца и сел.

Он был виден собой, даже красив, с волевым подбородком и решительным взглядом, с холёными белыми, как у женщины, руками. В нём угадывалась внутренняя энергия и недюжинная сила способного на всё человека. Он обязан был иметь твёрдый и доходный бизнес, жильё на Рублёвке, недвижимость за границей, счёт в швейцарском банке и прочая.

«Такого полюбить для девушки - одна мечта и радость», - подумал я. Но он прервал мою мысль.

- Я намерен вернуть жену, - заявил он так же резко. - И никто не помешает, иначе… иначе я размету этот паршивый городишко в прах.

Угрожающие нотки, даже не нотки, а басовые ритмично-тяжёлые ноты, слышались в его фразе, он медленно обвёл чуть выпученными глазами зал, вроде оценивая, отсюда ли начать уничтожение города, и упёрся вызывающим взглядом, точно кулачищем, мне в грудь. Массивный подбородок его окаменел, полные губы стянулись в твёрдом сжатии, плечи ещё более распрямились, как будто и волосы на лобастой голове ощетинились. Казалось, он вот-вот вздыбится горой, сметёт, точно перышко, стол и примется крушить всё подряд.

«Ого, драматическая увертюра к не менее драматической пьесе, - подумал я, а нервный озноб самовольно покатился по спине. - И этого бугая любила Таня?»

Нахмурился, толика ревности неприятно уколола.

- Понятно, да главное, что решит Таня, - без дрожи в голосе вымолвил я.

- Я не вернусь… - тихо проговорила Таня.

Я положил свою руку на её покрасневшую кисть.

Тотчас образовалась пауза, сделалось тихо, будто в зрительном зале в вершине трагедии, когда через миг наступит развязка; казалось, замерли все единым телом и душой, обратив и слух, и зрение к нам, лишь вентилятор под вишнёвым потолком монотонно и равнодушно гонял воздух с лёгким шумом.

Снаружи по тротуару прошла весёлая толпа молодёжи.

Просигналил автомобиль.

Медленно с умными зелёными глазами прошествовал вниз по лестнице серый кот.

Желваки выпукло заходили на физиономии московского гостя, он сузил глаза под низким лбом, напрягся, отчего ровная линия носа задралась, ноздри некрасиво и жадно, по-звериному разошлись, подглазья выперли и побурели, скулы отяжелели, нарушив прежнюю картину, и грубая, отталкивающая маска застыла на физиономии. От него хлынула мощная горячая волна. Он глотнул из стакана, поставил его на стол и сжал большие кулаки.

- А ну, выйдем, - бросил он с волевым нажимом.

- Саша! - воскликнула Таня, но я успокаивающе пожал её руку.

Зал выдохнул, звякнул бокал, скрипнуло кресло, кто-то уронил вилку, тотчас проскользнула мимо официантка, бармен Тёма работал, не упуская из виду наш столик.

Мы одновременно поднялись, я - быстро, гость - несколько замедленно, развернув тушу, но проход был узок, и я двинулся вперёд, а он, шумно дыша, топал следом. Краем глаза я заметил в углу Володю-одессита с компанией. Я подумал, как повёл бы себя друг. Он говаривал, что главное, если идёшь один на один, выдержка, словно у блефующего картёжника, - не высветить мандраж и реакция - всегда нужно опережать противника, хоть на долю секунды. Припомнилось, как однажды Володю позвал на улицу невысокий, но крепкий и жестокий, с дурной славой тип, по кличке Хан, всегда носящий в рукаве нож. Я было дёрнулся предупредить, но дорогу преградили: третий не лезь. Тогда всё кончилось миром, друг знал о ноже и был начеку…

Володя узрел меня, лицо посерьёзнело, он приподнялся. Но я качнул головой, мол, не стоит идти, и, кажется, сглупил, оставляя врага за спиной.

- Слушай, ты, лабух… - угрожающе-небрежно начал мужик, когда мы оказались лицом к лицу, но я оборвал его, не спуская взгляда с его рук.

- Лабухи - это те, кто играет на «жмурах», то есть на похоронах, низкосортные и жалкие духачи. А я - профессионал, ясно?

Это «ясно» произнёс в тон ему - низко-грубо и твёрдо.

Он хмыкнул.

- Ладно, пусть так, - продолжил он. - Я скажу одну вещь, не хотел сразу. Зачем тебе избалованная баба да с ребёнком? Вникни, у неё в каждом ухе по сорок штук «зелёных»!.. А что ты дашь ей, что? Шмотки с оптового рынка и отпуск на море в клоповнике у частника в каком-нибудь Лоо? Намаешься, не рад будешь… Вы разбежитесь, сто процентов, верняк! И ещё: девочке нужен родной отец, понимаешь. Мужик ты или кто?.. - он грубо ухватил мой локоть. - Есть «бабло», дам отступного, много - штуку, две, три, пять «зелёных», по рукам?.. - Он резко бросал слова, губы работали мощно, в тоне не было и капли сомнения, казалось, он своей глыбой вот-вот сомнёт меня.

Я молчал, неприятный холодок пополз по спине, в секунду вспотевшей.

- А потом, - напряг он голос до хрипа, - я ведь могу с тобой, лабу… музыкант, сотворить, что захочу, легко, вплоть до… Секёшь?

Он сдавил локоть так, что свет померк перед глазами.

- Прикинь мозгишками и разойдёмся как в море корабли.

Мужик полоснул ненавидящим взглядом, который, казалось, говорил, что я тупица, лох, мужлан, паршивый музыкантишка, что он презирает всех в кафе, в этом отвратительном городишке, а себя не уважает, что опустился до разговора с ничтожеством, что без сожаления удавил бы меня тотчас, если б не свидетели.

Но в этот момент рядом выросли трое во главе с Володей.

- За что базар, есть проблема, Шура? - спросил Володя своим одесским говорком и пожал мне руку. - Привет!..

А москвич тотчас отпустил захват, недобро покосился на мужчин.

- Вроде всё нормально.

- Ну, тогда ладушки. Ша, хлопчики, делаем ноги, - изрёк Володя, и толпа рассосалась.

- То, что сказал, меняет дело, - проговорил я по возможности спокойно.

- Да?.. - Мужик обрадовался.

- Только не в прибыток тебе. Лучше уезжай от греха…

Чуть покачиваясь на больших ступнях, он молчал, бугристые желваки так и ходили на полных щеках, ещё грубее обозначились широкие ноздри, губы смялись, лицо потемнело.

- Ты… вы оба ещё пожалеете, - процедил он, хмыкнул, медленно начал движение вниз, затем всунулся в чёрный джип, отчего тот заметно просел, завёл мотор; он недобро заурчал и резко сорвал с места авто.

Я шумно выдохнул, с трудом снял напряжение, расслабился и прикурил сигарету. Первая сладкая затяжка всегда придавала ясность уму.

Я вернулся к Тане; краска залила её лицо, но оно стало ещё красивее.

Я улыбнулся и поцеловал в щеку.

- Всё нормально, малыш, - прошептал я.

- Что он тебе сказал?

- Ерунда.

- А ты? - спросила Таня с трепетом в голосе.

- Ну, его же нет.

- Он не отступит, Саш, не сомневаюсь.

- Поглядим, а пока вот тебе. - Я выставил коробочку с её любимыми духами, что привёз из Москвы.

Таня чмокнула меня в щеку.

- Спасибо, дорогой.

- И давай выпьем за нас, чтобы никто между нами не встал. Никогда.

И здесь к нам подсел дирижёр театрального оркестра - рыжеволосый, с бородкой - Василий Васильевич, хохмач, весельчак, любимец актрис, женатый на завуче музшколы, и сказал, что есть место и могу работать у него хоть с завтрашнего дня.

Я рассмеялся, объяснив Тане, что судьба настойчиво толкает нас друг к другу: «Я - в яме, ты - на сцене».

Она радостно кивнула и тоже засмеялась.

Василий Васильевич добавил, что в курсе моей консерваторской истории, советовал бы осилить и дирижёрский факультет, и исчез.

- Значит, прощай, кабак! - сказал я весело. - Это стоит отпраздновать.

К нам присоединился Володя с друзьями: Владом - большеголовым, плечистым работником следственного отдела милиции и Гариком - невысоким хмурым типчиком без определённых занятий, но имеющим необъятные знакомства; пошли обычные лёгкие разговоры вперемежку с тостами и анекдотами.

В разгар застолья мы с Таней ушли и поехали ко мне. До вечера было далеко, и это время принадлежало нам.

Не было клятв, уверений, мы любили друг друга, как в юности - трепетно и нежно.

- Пойдёшь за меня? - тихо спросил я после, чувствуя, как в момент заволновалась Таня.

Она повернулась ко мне, жестом убрала волосы со лба, открыто, как я любил, улыбнулась и крепко поцеловала в губы.

- Это что означает, согласна? - спросил я.

- Согласна… - ответила она просто и тихо, гладя мою грудь ладошкой, продолжила: - Хорошо, Шурик, так лежать долго-долго, любить, быть любимой и ни о чём не думать, как в детстве. Но…

- Что «но»?

- А конкурс? - голосок её сломался. - Ты ведь собрался в Москву?..

- Собрался … - машинально повторил я.

«Вот оно, то главное, про что я напрочь забыл в объятиях любимой - конкурс…»

Я потянулся за сигаретами, но звонок в дверь сбил с мысли и вытолкнул из постели, словно нарочно, чтобы дать время подумать, как ответить.

На пороге стоял уже знакомый курносый парень в форменке связиста с телеграммой.

- А… - протянул я, ухватив глазами подпись: «Пятигорский», и улыбнулся.

Сердце встрепенулось, но кратко, я внимательно прочёл текст: «Ты утверждён». Он уже не бил по мне, точно картечный заряд, не вздёрнул, будто удар током, не проник во все точки тела, не увлёк, не поглотил мозг, а лишь слегка тронул душу. Мысль, что добился, чего хотел, ублажила самолюбие на самую малость и порадовала, ибо теперь в моей власти было принять или отринуть московское решение. Это был последний аккордик истории конкурса и моих метаний, это был конец пьески под названием «Мечты провинциала».

Я разгладил бланк, прошёлся глазами по тексту раз и ещё раз, неспешно закурил, вдыхая глубоко каждую затяжку, затем перевёл трепещущий взгляд на дверь комнаты. Там было тихо.

В нашем доме, на нашей кровати была моя Таня.

И это перевесило всё другое. «Чего ещё желать, ша-бе-моль-диез?.. Значит, есть судьба, есть Бог!».

Я докурил не спеша, сложил вчетверо телеграмму, сунул её в мусорное ведро поглубже и стал на кухне у окна.

Было весёлое лето, гулял тёплый ветерок, шумела мягко листва деревьев, красноголовый дятел облюбовал тополь и настырно, короткими очередями, долбил серую кору-шкуру, часто оглядываясь, словно боясь, что кто-то ещё покусится на его добычу.

Я смял окурок в пепельнице и вернулся.

Таня спала.

Я осторожно лёг и оглядел комнату.

Завтра на меня навалятся новые заботы, которых так не хватало: как разместиться нам троим здесь, как устроить дочку поудобнее, что поменять или прикупить из мебели, ибо теперь у меня семья.

- Ты совсем не стесняешься меня? - спросил я, когда Таня проснулась.

Она помолчала, затем тихо сказала:

- Я думаю, милый, что жена в постели с мужем должна быть лёгкой и раскованной, а с другими - недотрогой. - Она положила руку мне на грудь. - Кажется, Шур, я сегодня забеременею… Так желала этого.

Я лишь улыбнулся в ответ, обнял и крепко прижал к себе. Что-то новое и необычное проявилось здесь и сейчас, чего не было с другими женщинами - и красивыми, и умными, и милыми, говорящими прекрасные чистые слова, ласкающими страстно и нежно, но едва покинувшими ложе ставшими чужими и холодными. Меня переполняли чувства.

- Пришла телеграмма… из Москвы, - сказал я и замолчал, ощущая кожей, что тело рядом со мной становится твёрдым и холодным. Затем медленно продолжил: - Я пролетел с конкурсом, Тань… И доволен.

Она приподнялась на локте и внимательно посмотрела мне в глаза.

Если всё складывается в жизни удачно, то есть опасение, что ненадолго, ибо по закону равновесия добра и зла, радости и горя, счастья и несчастья должно быть одинаково. Да история говорит, что хорошего в мире всё же больше, иначе человечество давно бы уничтожило само себя.

Директора на месте не оказалось, я оставил заявление дешёвке-Сэму, узнал, что Веня попал в больницу с сердцем. Но не поговорил и десяток минут с ребятами, умолчав про сегодняшнюю телеграмму из Москвы, как зазумерил мобильник и Таня взволнованно потребовала моего приезда - оказалось, Максим забрал из садика дочь ещё в обед и исчез. Я заехал за Володей, и мы тотчас прибыли к Тане.

- Я ожидала от него какой-то подлости… - Она ходила, плача, туда-сюда по комнате. - Это жестокий, наглый и бесстыдный человек, не зря мама говорит про него: плюй в глаза, скажет - божья роса. Я чувствовала, чувствовала сердцем…

- Главное, успокойся, - проговорил я не очень уверенно, ибо в мыслях был раздрай, я никак не мог сообразить, что делать, с чего начать.

Володя позвонил знакомому из УВД, и тот объявил в розыск машину и девочку.

- Думай, Тань, думай, оставь эмоции и помысли: куда мог поехать, где сховаться?.. - Володя положил перед собой чистый лист и приготовился писать. - Знакомые, родичи, друзья, чтоб ему пусто было, ну?

- Ума не приложу, зачем он это сделал? Насолить мне, пощекотать нервы или это серьёзный рассчитанный шаг? - Таня ходила из угла в угол, сцепив руки. - А если увёзет Соню за границу?.. Я умру.

- Не посмеет, да и не просто это без разрешения обоих родителей, - сказал весомо Володя, закуривая. - Но по виду этот тип далеко не простак, это я вам говорю. Ещё натерпимся от него! Да ничего-ничего, мы тоже не пальцем деланы. - Он отвёл руку с сигаретой, прищурился.

Таня вдруг остановилась.

- Кажется, кажется… Есть друг в Анапе, главврач санатория не то «Берёзы», не то «Заря», мы рассматривали вариант устройства Сони туда, но ждали лета.

И тут сообщили, что подходящий по описанию джип с московскими номерами час назад миновал приморский пост ДПС.

- Значит, верно, Анапа, жмём за ним, чтоб я так жил! - скомандовал Володя...

...Под утро мы были на месте. Нашли и санаторий, и главврача. Выяснилось, что Максим, привёзя девочку, укатил обратно в Москву.

Камень с души спал.

Таня повеселела. Было решено, что она останется с дочкой.

Володя в ночь уехал, а мы три дня провели вместе: море, солнце, воздух, курортная атмосфера успокаивали. Часто гуляли с девочкой, катались на теплоходиках, посетили зоопарк и дельфинарий, вечерами сидели в ресторанчике на берегу, смотрели на огни яхт в море, слушали прибой, радовались жизни, забыв о неприятностях, и представили, что это наше с Таней свадебное путешествие. Я приглядывался к девочке, пробуя наладить контакт.

И это, слава Богу, понемногу удавалось. Значит, всё образуется. Впрочем, Тане предстоял ещё развод, а мне - заняться обустройством квартиры.

Домой вернулся в приподнятом настроении. Я шёл через весь город, цвела сочно липа, запах её лился по всей округе, солнце мягко оглаживало землю последними закатными лучами. Был тот час, когда земля и вся природа, устав от длинного дня, собиралась ко сну. Ещё было не темно, не сумерки, но погасла яркость зелени, погрустнело небо, тени увеличились и загустели, потянуло с гор ветерком. Захотелось подняться к Храму воздуха, отсюда открылся чудный вид, и я пожалел, что Тани нет рядом. Уже на телевышке зажгли огни на манер парижской башни Эйфеля, и казалось, что ещё чуть-чуть, как только обнимет тьма холм, она оторвётся и будет парить, словно странный космический объект, уже на западе высветились две невысокие соседки-горы, а вдали засинел, ограждая от моря, горный хребет с бело-алмазными вершинами, уже замирала жизнь в офисах и фирмах, а городок, перерезанный жиденькой речкой, о глубине какой говорят - воробью по колено, неторопливо погружался в полудрёму.

Вспомнилась легенда, гласившая, что тысячелетие назад в наших местах обитало мирное племя, речка была бурна и многоводна. Но нагрянули кочевники, заняли плоскогорье; между ними и местными началась вражда, естественная же граница - бурная и холодная река - усмиряла горячие головы, ибо преодолеть её вплавь или на судёнышках было делом практически невозможным. Однажды дочь вождя равнинных Сана, белолицая и чернобровая красавица, гуляла с челядью вдоль реки и на другом берегу приметила статного, с тонкой талией и в дорогих одеждах смуглого юношу, оказавшегося сыном князя племени горцев, по имени Атаго. И между молодыми людьми, точно ласточка, свободная летать с берега на берег, пронеслась любовь. Но о браке нельзя было и помыслить, а о встрече - мечтать. Вражда племён, разные языки, другая вера, несхожие обычаи, отцы их, злейшие враги - всё было против. Да Атаго, презрев запреты, решился-таки преодолеть реку. Сана видела, как разбился чёлн любимого, как утянул его водоворот, а милый облик исчез в бешеной пене, и сама в отчаянии бросилась к нему на помощь. Погибли оба. В ту же ночь страшный ураган накрыл местность, стихия вырывала деревья, как травинки, крушила дома, потоки дождя походили на океанские волны, смывая людей, животных, ущерб был жуток и велик.

А поутру соседи-враги обнаружили, что река ушла из своего русла, оставив лишь жалкий ручеёк, годный разве что для водопоя скота. Племена оказались лицом к лицу, и ничего не осталось им, как зажить мирно единым народом, забыв, что когда-то враждовали…

Жизнь была прекрасна. Напевая джазовую мелодию, я спустился к больнице, неспокойно оглядывая серое здание. Впереди телепался какой-то плюгавенький, невзрачный мужичишко в кепчонке; видилось, что он пребывал в чудном настроении, ибо разговаривал сам с собой, дёргая узкими плечиками, поплёвывая по сторонам, может быть, только что выписался из больницы и теперь, пьяненький от сладкого воздуха и тепла, держал путь домой, где его, наверное, ждали.

У подземного перехода я вдруг заметил фигуру Димы, резко забиравшего в сторону вокзала. Как-то в суете отъезда Милы, болезни мамы, моего вояжа в столицу и других дел о нём забыли. Я догнал его, поздоровался. Небритый, похудевший, в чёрной вязаной шапке, натянутой до бровей, в наглухо застёгнутой куртке он был суров и неприступен, как и раньше, не дал себя обнять, отстранился, точно я прокажённый. Ещё резче выперли скулы, смуглое лицо совсем потемнело, глаза недобро сверкали, тело напряглось и собралось, будто перед прыжком. Казалось, от него шли упругие волны ненависти, не человеческой, а звериной силы.

- Давно приехал?.. Знаешь, что мать в Германии?

Он не ответил, лишь нехорошо ухмыльнулся, прикрывая зачем-то руками оттопыренную куртку в районе пояса. И вдруг мысль пробила мозг: «Вечер, вокзал, ненавидящий всё человек с обречённым взглядом. Не взрывчатка ли под курткой и не террорист ли Дима?» На секунду я опешил, стал прокручивать в голове последние наши встречи, складывать облик со странным поведением племянника, но мысль уже не отставала, а укреплялась, как я от себя ни отгонял, и толкала к действию: спросить в лоб, убедиться в подозрениях, отвлечь разговором, сообщить милиции, как-то повлиять?..

- Как живёшь? - спросил я, внимательно его оглядывая. - Неужели вот так и будешь застёгнутый наглухо бегать по ночам, прятаться от людей, и, верно, с худыми намерениями. Да?.. - Реакции не было, он ещё больше напрягся, взгляд застыл. - Тебе, Дим, любить бы и быть любимым, гулять с девчонками, радоваться жизни, шалить, писать, наконец, стихи и влюбляться. А на твоём лице ни полуулыбки, как у мертвеца. Ради чего или кого?

Он не ответил, двигаясь как-то боком, продолжая укрывать от меня куртку. Я вновь попытался его приобнять, Дима увернулся.

- Девки ваши - дешёвки. Аллах превыше всего, Аллах акбар!.. - наконец бросил он сквозь зубы. - Ты, дядь, ничего не понимаешь, лучше оставь меня. Я не хочу жить, как мать, как братья от разных мужиков, как ты, а хочу, как отец - быть сильным, не курить, не пить, не поддаваться соблазнам и слабостям, чтить Коран. А у вас веры нет!.. - Голос его хрипел, слова истекали тяжело, надсадно, скулы резко ходили, глубоко упрятанные глаза смотрели из-под нависшей вязаной шапки жёстко, но в глубине их виделась вовсе не юношеская тоска, а тоска старого одинокого человека; выпирал твёрдый с горбинкой нос, тонкие губы двигались с презрением и злостью. - Здесь одни слабаки и продажные девчонки. - Он глянул на часы, по-видимому, спешил.

«Что делать? - лихорадочно думал я. - А если ошибаюсь и это ложное мнение, болезненная фантазия, ни на чём не основанная, я же подниму шум зазря, опозорю и его, и себя?.. Глупо…»

- Ну, а кто ты, Дим?.. Зачем презираешь нас, свою мать, человека, который тебе дал жизнь? Допустим, Мила не так жила, но ведь это её жизнь - и горе, и счастье. А легко ли с тремя детьми?.. - Я старался говорить как можно спокойнее. - Ты думаешь, истина лишь там, в горах, в твоей вере, в терроре, от которого гибнут невинные люди?.. Не гневи Бога, отбрось дурные мысли, если есть, а Господь смилостивится, простит... И Библия, и Коран не проповедуют насилие, но любовь к ближнему и уважение к иноверцам. У тебя бабушка, моя мама, полумолдаванка-полуукраинка, а дедушка - полурусский-полунемец, у твоего кровного брата Витальки отец - иудей. Так что ж теперь их всех ненавидеть и уничтожать? Ты здесь для чего, с кем борешься и чего хочешь?..

Ответа не последовало.

Дима заторопился, я не отставал.

Мы приближались к вокзалу. Краем глаза заметил, что за нами неотступно следует плотный мужчина в чёрной ветровке и бейсболке на голове, но постарше Димы.

Сумрак уверенно ложился на город. Очертания домов становились расплывчатыми, как гуашь на листе. В закате синь неба сменялась полусинью, далее оранжевой полосой, затем густо-оранжевой и тёмной над горизонтом. Вдруг невысоко на юго-западе, мигнув, вспыхнула звёздочка, а правее обозначился рожками вверх месяц. Тут разом включились городские огни.

Димину фигуру я держал в обзоре. «Неужели цель - станция, а он, возможно, террорист-смертник?»

Опять насели на меня думы.

Сердце забилось.

Дыхание участилось. Я уже не сомневался в подозрениях.

«Как помешать, что делать, звать ли милицию, людей? А если сработает бомба?.. У Димки или где спрятана?..»

Я ощупал взглядом племянника. Он не сбавлял хода.

Я потянулся к куртке.

Дима увернулся и побежал.

Я настиг, обхватил, почувствовал что-то плотное ниже груди. «Она», - пронеслось в мозгу. В этот миг кто-то сзади вцепился в меня, разорвал захват, я чудом вырвался и снова пустился вдогонку.

- Остановись, Дим! Не глупи, очнись, ты погубишь себя! - кричал я на бегу. Вдруг всплыло услышанное в фильме про афганскую войну звучное, как выстрел в горах, слово: - Харам, запрет, харам!..

Он на секунду задержал бег, обернулся, как будто даже растерялся, но тотчас глаза его вспыхнули гневом, он вскинул над собой кулак.

- Я сделаю это, сделаю! - бросил он возбуждённо.

Он бежал к перрону, где уже собралась толпа пассажиров.

Повернула и начала замедлять ход перед остановкой электричка. В освещённых вагонах было многолюдно.

Губастый машинист высунулся из окна и смотрел на нас, бегущих, с улыбкой.

- Не тормози, там бомба! - заорал я. - Не тормози!..

Он нахмурился, скрылся, и тотчас выглянул другой - постарше, в форменной кепке, усатый. Я закричал опять. В электричке дали газу с резко меняющимся тревожным свистком, мигая носовым прожектором. Толпа на перроне отхлынула, народ бросился врассыпную.

Дима бежал что есть мочи.

И тут, скрыв его, взметнулся огонь, раздался взрыв. Меня откинуло назад, потемнело в глазах, земля тяжело навалилась, сдавила дыхание…

Когда очнулся, сообразил, что лежу в больничной палате.

В ногах, улыбаясь, стоят Володя-одессит и плотненький, с бородкой, светящимися очами, благообразный, как апостол, Веня в пижаме.

По обе стороны кровати, присев, держат мои руки Татьяна с мамой; от Тани, как всегда, пахнет любимыми духами, у мамы заплаканные молдаванские глаза, а в дверях, приобняв грустного Лёника с шахматной доской в руках, застыла Мила - вся в чёрном.

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.