Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 1(58)
Анна Кузнецова
 Спектакль жизни

/Действие первое.

Введение в жизнь

Никогда не понимала, как летает самолет, как он держится в воздухе без всяких подпорок и… не падает… Как без проводов можно разговаривать по телефону, смотреть телевизор… Нет, я, конечно, способна воспринимать элементарные объяснения, черпать информацию из книжек, но все равно есть масса именно моих личных загадок, которые в моей голове не умещаются. Иным технически умным знакомым бывает порой неловко признаваться, какой дурью маюсь. Среди вечных моих «непоняток» - тайна человеческой жизни. Как из каких-то там клеток, из баловства мужчины и женщины, потом эмбриона, рождается человечек, становится человеком, и у каждого свой облик, характер, и ни один не повторяет другого. Откуда берутся блондины и брюнеты, дебилы и гении, как складываются, из чего, из каких кубиков характеры, а потом и судьбы разные.

Бесконечно интересно наблюдать за собой, если можешь отстраниться от сиюминутных собственных забот, волнений, переживаний, целей, как ты меняешься, что у тебя на роду написано? Ведь говорят, что диктует лишь Божья воля и ее посланцы - Ангелы. А что от тебя самого зависит и как «рулишь» ты саму себя? Единственную. Отчего, кажется, что и чужой опыт бывает применять трудно. Завидую особенно расплодившимся в последнее время психологам, психоаналитикам, экстрасенсам, которые ловко втискивают тебя в схему, быстро все про тебя понимают и объясняют… А то и знакомым: чем они толще, тем охотнее рекомендуют диеты, чем страшнее, тем точнее знают законы красоты, какие делать гимнастики, массажи.

От рождения я долго себя не помнила, не знала. Потом с интересом слушала рассказы о себе маленькой. Будто бы родилась поутру в арзамасском роддоме, в двух улицах от бабушкиного-дедушкиного дома, куда не из маленького города в большой, из Москвы в Лондон, а еще лучше в Лос-Анджелес, как теперь принято поступать, везут, чтобы родить ребенка, а наоборот, в глушь, в тишину, к курам с петухами, к кошкам с собаками, в дом с большим садом и огородом, обязательными в деревне или райцентре, приезжали из больших городов, чтобы в тишине и покое, на природе тихо и просто сотворить самое большое чудо на свете - ребенка. Хотя это сейчас творят - в пробирке, с суррогатными матерями, в присутствии отцов, с помощью ультразвука заранее знают, кто будет, мальчик или девочка, пол даже можно заранее спланировать. Тогда, в 30-х, когда еще только начали в Москве строить метро, когда не было телевизоров и домашний телефон был редкостью, какой там интернет, ребенок просто, нормально в ночной тиши зачинался, и о самом акте тогда гораздо меньше говорили и писали, а потом через девять месяцев рождался. И событием это в общественном сознании не считалось. Хотя, конечно же, это и есть главное событие для каждого - тайна рождения. Как и потом обязательное и неизбежное, но всегда - тайна ухода. Вроде все ясно в этой природной закономерности, но и нельзя не мучиться над вечным вопросом мироздания: зачем надо родиться, чтобы вскоре опять исчезнуть? Для чего дана человеку жизнь? Как и что успеть ему сделать в короткий период своего существования на земле? Но ведь все эти вопросы возникают к концу. А в начале у всех бывает разный начальный период, у меня достаточно долгий, без вопросов и проблем, где лишь ощущения: вкус творога и земляники со сметаной в бабушкином доме, первый раз попробовала шоколад, папа с мамой из Горького привезли, сначала не понравился, потом стало вкусно… Новогодняя елка с блестящими игрушками, мандаринами, орехами на ней, вот оно - детство, и все… А говорят, уже с самого начала формируется характер… Про себя - не помню.

В семье было известно, что, когда папа меня увидел, не мог скрыть огорчения: на него похожа... Значит, некрасивая. Видимо, это для него было важно. Отчего и последняя фраза, которую я от него услышала, когда в оставшиеся дни его жизни, уже после операции, я везла его на каталке из реанимации в общую палату - дура, радовалась раньше времени, значит, считала, выздоравливает, тут же вернулась в командировку в Иркутск, откуда меня через несколько дней снова вызвали уже проститься с ним - он почему-то сказал, и это было последней фразой: «Какая ты красивая!». Просто любил меня очень, и, видно, я должна была ему всегда нравиться. От отца - первый опыт общения с мужчинами.

По рассказам, была у меня с рождения забавная привычка просовывать ручку через дырку в спинке кровати к родителям и засыпать, теребя мамины волосы. Наверное, искала защиты, не могла оторваться… Мне, чтобы самим заснуть, подсовывали папину лысину. Но и с ней чувствовала защищенность, засыпала…

Я обожала своего отца, была папиной дочкой и всегда гордилась им, известным в Москве врачом, «дока» - звали его официантки в «Национале», где он ежедневно тридцать лет после войны обедал. Был он невысок ростом, всегда, сколько я его знала, лысый, длинноносый, но душа всех компаний, фаворит самых красивых женщин своего поколения, включая Татьяну Окуневскую, Татьяну Кирилловну, Тату. Потом, естественно, когда я увидела его в военной форме, врач на финской войне, начальник фронтовых госпиталей в Великой Отечественной, майор с орденом Красной Звезды, его орден я всегда считала из всех самым красивым, а его самого - образцом мужества и идеалом настоящего мужчины. А уж когда он садился за рояль и без голоса, но душой пел: «У меня есть сердце, а у сердца тайна, тайна - это ты», а вместе с красавицей мамой еще и дуэтом «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье»… - я млела от восторга. Потом, когда они разошлись, мама обижалась на меня, я всегда держала его сторону, и он у меня всегда был прав. «Он изменял мне со всеми моими подругами», - искала она во мне союзницу, но я лишь замолкала и поджимала губы. Папа был вне критики. Последний раз они при мне поссорились, когда мама спустя многие годы после их расставания позвала на 75-летие и его, и Тату. И опять уже до своего конца перестала общаться с бывшим мужем и подругой.

...Тогда, когда я родилась и росла, родители не оставляли детям недвижимость, собственность за границей, банковские счета - только свою любовь, пример жизни, и нам, советским детям, этого было достаточно. Хорошо помню две комнаты в коммуналке в одноэтажном деревянном домике с удобствами, даже водой во дворе - все, чего папа - зав­райздравом - «нажил» до войны в Горьком, но бывали здесь и Татьяна Окуневская, и Валерий Чкалов, и знаменитый авиаконструктор Елян, много всегда бывало интересного народа... Квартирка эта была на такой далекой канавинской окраине на улице Интернациональной, полчаса ходу от трамвая, что когда потом, в студенчестве, мальчик во второй раз шел провожать меня до дому, я понимала: влюблен серьезно!

Это и были первые уроки, воспоминания детства. И, наверное, первые навыки распознавать людей не по должностям и званиям, а по уму, красоте, доброте. Тогда в ряд со знаменитыми вставали и соседи Молодцовы, родительские партнеры по вечернему «кингу», дамскому преферансу, которые если пекли пироги, то с обязательным расчетом отнести тарелочку соседям и маленькой Анечке, или нянька Катя с дочкой Риммой, их прислала в помощь родителям растить меня из Арзамаса бабушка, им тоже нашлось место в коммуналке. А у Кати в кухне на полке за занавеской лежали белоснежные шары кускового сахара, шары разной величины, как ей удавалось так ровненько и красиво их обгрызать? Это было загадкой, научиться этому было недостижимой мечтой, зато когда никого на кухне не было, можно было тайком лизнуть их. Что там «Мишка на севере» или «Белочка»? Разве сравнить с наслаждением лизать Катин сахар?!

То было до… в моей первой особняком стоящей жизни, нарушенной, пожалуй что, впервые за детскую жизнь воспринятым, услышанным из черной тарелки радио текстом «от Советского информбюро»… и с очевидным непривычно нерусским акцентом обращением «братья и сестры!» Ко мне тоже? Это я - братья и сестры? И, кажется, тут же ночью - новые звуки протяжно, долго звучащей сирены воздушной тревоги, гул летящих над городом самолетов, шарящие по небу, освещающие ночь перекрещивающиеся лучи прожектора. Огненные клубки разрывающихся в воздухе бомб, ночные гул, рев, свет, крики новой жизни, начавшейся после… Война начала новый отсчет времени, другую жизнь, которую уже нельзя было бы забыть. Жизнь до и после… До - почти ничего не было, так казалось… Уже в один из первых дней войны у нашего дома во время бомбежки обрушилась стена и была ранена осколком бомбы в лицо жившая у нас папина двоюродная сестра Мара, отец с матерью ее были арестованы, тогда говорили - репрессированы, а она так и осталась на всю жизнь обезображенной. Папу с мамой, врачей, призвали в армию. А меня отправили в Арзамас к бабушке с дедушкой, где, несмотря на разные времена и события, несмотря на войну со всеми ее тяготами, я все равно была счастлива. Спросите: какой лучший город на земле? Я отвечу - Арзамас!

Так получилось, что после взрослого уже переезда из Горького в Москву я довольно долго туда, в Арзамас, не приезжала. Очень волновалась перед поездкой. Ну как это? Прийти в свой дом на улице Карла Маркса, дом 17, а там объявление на дверях: открыт с 10 до 18… с 13 до 14 перерыв на обед? В нашем доме теперь музей Максима Горького, потому что именно здесь отбывал он в 1902 году свою арзамасскую ссылку, это был до революции один из лучших арзамасских домов, в то время он принадлежал сестрам Подсосовым, у которых дед купил дом в 1913-м. Обрадовалась, что ничуть не заволновалась, когда пришла туда. Все - другое, чужое, да и к Горькому, так же, как к нашей семье, отношения не имеющее: случайный, наспех собранный набор старинной мебели, кое-как расставленной… Из нашего дома узнала лишь бабушкин сундук, где она держала старые шубы, платки, засыпанные нафталином, которые никто не носил, но бабушка ничего не выкидывала, эта жуткая привычка у меня - от нее. На сундуке вместо покрывала - кусок старой нашей же бордовой портьеры, еще узнала дедушкин серебряный чан для воды с орлом на макушке, он стоял у него в кабинете. Мне в большей мере удалось сохранить кусок Арзамаса в моем московском доме: бабушкины-дедушкины портреты, папа маленький на фотографии у кроватки почему-то в девчачьем длинном платье, старинная мебель, которую я привезла из детской, из дедушкиного кабинета...

На своем месте, на соседней улице Кирова, тоже в центре старого города, стоит другой дедушкин дом, где была его аптека до революции, потом его отняли, реквизировали - двухэтажный, бело-красный кирпичный, по иронии судьбы в мое время здесь был горком комсомола, где меня принимали в комсомол, сейчас - краеведческий музей. По их просьбе я послала им кое-что сохранившееся про нашу семью.

В бывшем березовом перелеске теперь парк, названный именем знаменитого арзамасского земляка, который для папы был просто Аркашкой Голиковым, одноклассником из реального училища и соседом по саду, лазили друг к другу через забор. Отсюда Аркадий убежал в 14 лет на войну, моего папу бабушка охраняла более бдительно. В те годы я не жила, конечно, но именно в Арзамасе, как нигде, ощущаю живую связь времен, историю в себе, связь поколений, без чего, уверена, не вырастет, не сформируется настоящий человек. Я и внучку, и правнучку сюда привезла. Пусть почувствуют свои корни...

...Это там была речка Теша, заменявшая мне море-океан, хоть ее в любом месте можно перейти пешком… А дальше за ней село Выездное; туда нас, маленьких ребятишек, посылали по осени собирать свеклу, морковь, последнюю картошку. Учебный год начинался на месяц позже, в октябре… Это было увлекательное путешествие!

Несмотря на войну, дедушка врыл в центре двора столб, привязал к нему веревки, сделал узлы - это были гигантские шаги, наша детская радость и развлечение. А с финской вой­ны от отца были огромные сани с длинными полозьями, финские… Мороженое на углу из самодельной формочки с тележки тети Розы за 3 копейки - счастье. Бабушка на кухне - счастье. Выйти во двор - конечно же, счастье! А уж наши берут у немцев города и идут к Берлину - самое настоящее счастливое счастье!

То время почему-то, несмотря на тяготы и испытания, - ну что повторяться про незабываемый вкус крошечного довеска к буханке хлеба, который тебе дарила бабушка, когда ты приносила домой из длинной очереди «отоваренные» карточки на хлеб, - давало многим из нас, «военным детям» - и чувство дома, и защищенность, и так необходимые каждому ощущения единства со страной, с природой и окружающим миром. А уж сомнений в победе ни у взрослых, ни у детей, конечно же, не было. «Враг будет разбит! Победа будет за нами!» - этим размноженным повсюду лозунгом жил каждый из нас и все вместе. От войны, от военного детства осталось в душе - увы! не в жизни - чувство тогдашнего единения, общности с другими, так счастливо в жизни помогающее. И с детства, естественно, от величайшего испытания войной, трудностями, в тебе укоренялось тоже необходимое для жизни понимание, что без преодоления трудностей не живут люди, но они все способны преодолеть и выстоять. Кажется, мы были счастливее наших детей и внуков на те жизненные уроки и моральные ценности, которые нам достались.

...Прекрасное, незабываемое время моего детства! Мое арзамасское счастье!

Игрушек не было. В доме был детский сервиз еще с «до войны» с крошечными чашечками и тарелочками, так бабушка его прятала, чтобы я не разбила, и вынимала из закромов буфета, показывала мне его изредка.

Про драного, изъеденного молью мишку, передаваемого из поколения в поколение, и говорить не приходится… Но на нашем детском ощущении счастья это не отражалось. Я думаю, отсюда и отношение к богатству, и та чужеродность по отношению к новым русским, которую мы, советские дети, испытываем. Нам действительно их не понять. Как и им - нас. Когда дедушка пускал к себе в мастерскую, а он был зубной врач, к нему съезжались вставлять зубы из всех окрестных деревень, я играла бриллиантиками в специальной коробочке с воском, остатками ювелирных украшений, золотым «ломом», как богатство это не воспринималось. Тоже замечательная прививка от алчности и потребительства!

...Музыке учила Мария Ивановна Смирнова, дочь бывшего папиного директора реального училища, приходившая к нам домой по вторникам и пятницам и терзавшая меня гаммами: до-ре-ми-фа… и так далее, а потом обратно и снова, на старом, никогда не настраиваемом рояле. До сих пор вторник и пятница у меня самые нелюбимые дни недели. Зато по воскресениям был… балет, появившийся в Арзамасе благодаря войне и бежавшему от нее из Ленинграда обрусевшему французу Владимиру Александровичу Фремону. Разве можно забыть его?! А с ним первые батманы, плие, арабески… Там был получен еще один урок - у балетного ли станка, или на грядке уже с подмороженной картошкой надо было быть лучшей, и тогда тебе давали станцевать сольный арабский танец, для него доставали марлю, красили ее в оранжевый цвет красным стрептоцидом, и вот тебе роскошные шаровары, и ты получала свою долю восторгов и аплодисментов от окружающих, а то и похвальную грамоту «за отличные успехи и примерное поведение» от школы. Это ли - не счастье?!

Выступления в госпитале, помощь раненым были важной частью жизни. Помочь, помочь, чем можешь, чтобы молодой солдатик с красивым лицом, но без ног улыбнулся, а старик с седыми волосами погладил тебя по голове… Принести кружку с водой. А то и выступить в палате в тщательно выбранной дома лучшей из бумазеевых ночных рубашек с письмом Татьяны: «Я к Вам пишу, чего же боле? Что я могу еще сказать? Теперь я знаю: в Вашей воле меня презреньем наказать…» - декламировала я и сама заливалась слезами.

Конечно, когда меня спрашивали, кем я хочу стать, я таинственно улыбалась, закатывала глаза и произносила: начинается на «а» и кончается на «а», это значит - артистка. Когда-то об этом мечтали все девочки с соседних дворов. Несмотря на отсутствие телевизоров, а кинотеатр «Искра» был рядом с домом, Орлову, Серову, Окуневскую, Целиковскую знали все. Мальчики хотели стать летчиками!.. Как меняются вкусы поколений! Потом девочки захотели стать стюардессами, моделями… проститутками, которых для пущей важности моднее называть путанами… Сегодня все идут в юристы и экономисты… Как трудно удержаться, чтобы не поворчать в адрес молодого поколения. Но они не виноваты…

Первый мой театр был тоже в Арзамасе и тоже рядом с домом, а среди принесенных в город войной новых жителей оказался актер и режиссер, известный в русской провинции Василий Фомич Скалов, он был из Одессы и любил рассказывать о своем друге Лёдике, как они вместе выбирали псевдонимы: Скалов, Утесов… Его с женой тоже приютила бабушка, выделила им комнату, таким образом у меня уже с детства было «профессиональное» право ходить на представления местного драмтеатра бесплатно. А репертуар был вовсе не детским: «Без вины виноватые», «Дети Ванюшина», «Мачеха», мелодрамы, с точки зрения Скалова, самые лучшие для сцены произведения.

Книжки тоже, едва я научилась читать, мне достались сразу взрослые, те, что были у дедушки в кабинете в книжном шкафу: разрозненные тома Льва Толстого, Достоевского, много томов энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Особенно любила энциклопедию, она была - про все, а какие там были картинки! «Война и мир» разочаровала, она оборвалась на самом интересном месте, где Наташа Ростова изменила князю Андрею Болконскому с красавцем Курагиным. Прошел не один год, когда я сумела прочитать, как они встретились и что было дальше…

Незаметно для себя я взрослела. И к тринадцати, времени окончания войны, за мной уже ухаживал взрослый, вернувшийся с войны Боря Тительбаум, на танцах в парке приглашал мечта всей танцплощадки Веня Ривкин из Выездного, а мама Лени Хонина и моей подруги Лиды уже говорила: вот вырастешь, станешь умной, красивой, образованной - много ли мне надо? - и может, станешь достойной женой моему Леничке…

Кончалось мое арзамасское детство. Появлялись взрослые проблемы. Война закончилась. Папин челюстно-лицевой госпиталь перевели в Горький. И меня вернули домой в маленький деревянный домик на окраине, которому восстановили стену, хотя раны от осколков так и остались на шкафах и мебели, в коммуналку, теперь с мачехой, в школу № 50, которую надо было заканчивать с медалью, чтобы был выбор и было легче поступить в вуз. Надо было ладить с мачехой и новыми одноклассниками. Надо было привыкать к мужскому вниманию.

Какой хороший мальчик сын директора музыкальной школы Володя Шапиро, говорил папа. Бабушке больше всех нравился взрослый Боря Тительбаум. Какие-то мальчики старались проехать именно мимо меня на велосипеде, когда я по вечерам прогуливалась с подругами по улицам Коммунистической или Советской, кто-то долго дышал в трубку, занимая телефон, подключал магнитофон и заливался мелодиями «Темная ночь, ты, любимая, знаю, не спишь…» или «Утомленное солнце тихо с небом прощалось…» Папа очень сердился на то, что не мог домой дозвониться…

Серебряную медаль я получила, в университет на филфак поступила, но взрослые мои проблемы накапливались. Почему-то все мальчики очень активизировались, никак не хотели оставлять меня в состоянии счастливой девической свободы и требовали каких-то совершенно ненужных мне решений. Видно, такое уж было то время. Но и многим ли отличаются в этом смысле разные времена? Хотя нет, отличаются. Тогда не приняты были гражданские браки, девичью невинность надо было, в отличие от нынешних времен, сохранять, а уж если ты лишалась ее, само собой разумелось, что надо выходить замуж за того, кто подверг тебя бесчестию... А я, как теперь понимаю, просто предназначалась тому, кто настойчивей меня добивался. Про любовь я тогда мало чего понимала. Хотя ощущение влюбленности постоянно испытывала к одному, другому, третьему… Володя Карпов - звезда в Канавине, мечта всех девочек, как не влюбиться?! Звонил Борис из Москвы, где он заканчивал институт связи, спрашивал, куда ему брать направление на работу, где я хочу жить. Желающих жениться на мне оказалось гораздо больше, чем полагалось одной нормальной девочке. А самый взрослый на нашем курсе, уже с репутацией Дон Жуана, Петя Балакин зря времени не терял, и вскорости я стала носить «в пузе» его ребенка, на втором курсе появившуюся Жеку, Женечку, Евгению Петровну, мою дочечку, и стала его женой. Мачеха потеснилась, папа выделил нам комнату, присылал из Москвы, где он теперь работал, еще по одной стипендии в месяц, значит, два раза по 22 рубля, у Пети была стипендия отличника - 33 рубля.

Ах, какой неожиданно трудной оказалась эта самая взрослая жизнь! Самым простым было узнать, что макароны без воды не варятся и что для щей мало класть в кастрюлю одну капусту… Почему-то все уроки по предмету «жизнь» были очень суровыми. Денег вечно не хватало. Как-то одна моя подруга сказала, что она почувствовала достаток, когда перестала надевать под брюки драные колготки и соединять обмылки в общий кусок. Так и было в нашей нищей молодости: приходилось экономить на самом необходимом. Магазины-то тогда были пустые. Хоть продуктовые карточки отменили, на полках в магазинах стояли одни бело-розовые баночки крабов, бочки с ржавой селедкой, красная икра... И няньки менялись непрерывно. Одна ушла, оставив ребенка одного в кроватке… Другая убежала, обокрав нас и забрав зачем-то семейные фотографии. У третьей оказался залеченный, но сифилис, о чем мы узнали из пришедшего ей вызова в вендиспансер на обследование…

Помогали, спасали бабушки, моя и Петина. В результате не я, а они растили мою дочку. Слышат ли они меня Там? Вечное им спасибо! Надо было и учиться, и худо-бедно, но заниматься семьей, дочкой, и зарабатывать одновременно. Успевалось с трудом.

С работой тоже было нелегко. В 50-е, в махровые советские времена, существовала система направления на работу после вуза, надо было отработать затраченные на тебя государством деньги. Впрочем, сейчас, когда даже дипломированные врачи не сидят на приеме, а торгуют БАДами, и вообще вся страна торгует и мало кто работает по специальности, та советская система мне не кажется бессмысленной и несправедливой. Мне то время кажется понятнее нынешнего. А мы с Петей оказались по распределению в распоряжении Министерства путей сообщения и должны были уехать преподавать русский язык и литературу в сибирскую пристанционную школу. Вот тут понадобились папины связи и помощь. В результате нас оставили в Горьком.

Филологическое образование знаменито тем, что во все времена оно дает знания, образованность, расширяет круг интересов, на самом деле способно сделать человека глубже, ярче, интереснее многих окружающих, но профессию-то не дает. Ее еще надо самому определить, сделать себе. А тут не можем обойтись без господина Случая! И… как ни крути, без твоих, у каждого своих Ангелов, как удастся тебе их расслышать… Мои сразу же отвели меня от школы. Когда я попробовала заменить заболевшего в одной из школ учителя и с пятиклассниками в течение недели должна была разбирать сказку «Морозко», а с шестиклассниками «Царевну-лягушку», я поняла, что сразу же возненавидела и эти сказки, и детей. Школа отпала на всю жизнь. Еще я читала лекции от общества «Знание», десять рублей за каждую, «чистыми» - 5. Про разных писателей. Про любовь и дружбу - это была тогда, после войны, очень модная тема. И заработок, и опробованный вариант занятий. Даже в горкоме комсомола поработала. Но очень недолго.

Внезапно бурно вспыхнувший, оказавшийся на всю жизнь роман с Валентином Кузнецовым, бывшим однокурсником, перевернул всю мою жизнь.

Так все начиналось…

Тебе, желаемой и запретной.

Мир перекосило или сердце ошалело?

В эту вьюжную ночь вдвоем…

Под ненужной рубашкой зовущее тело -

Уже не твое и еще не мое.

Пол закачался, пол сладострастно

Целует твою рубашку половицей холодненькой,

Тебя под нею ищет напрасно -

Ты вся моя до заветной родинки.

Почему ты цела в ту минуту, когда

Смертельно ко мне прикоснуться?!

Таких напряжений никогда не несли провода,

Что к земле медной гибелью гнутся…

А мира нет, он разбился вразлет,

Ты распята, моими губами прибита в руки,

В груди, в ноги, в дрожащий живот.

И я, безумея, несу тебе новые муки.

Может, ты сейчас улыбаешься,

Безумью ласково усмехаешься,

Может, в зелень твоих глаз

Росинка слезы незаметно легла…

Не знаю! В глазах два куска темноты.

И телом к телу - я и ты.

Теперь, на старости лет, и перечитывать неловко…

А Петя только переводил стихи с польского и английского… И с ним мы считали деньги, стирали пеленки, ссорились… Понятно, в чью пользу было состязание. А из горкома комсомола меня с грохотом выгнали, да еще из комсомола собирались исключать, спасибо, обошлось. Кузнецов ухаживал пылко и настойчиво, со стихами, цветами и апельсинами…

За разрушение чужой семьи, за моральное разложение - формулировки для гражданской казни тогда были выработаны на все случаи жизни и работали безотказно. Да меня еще угораздило вляпаться в историю с участием всесильного при Сталине секретаря президиума Верховного Совета Якова Чадаева, все правительственные постановления подписывал, он оказался отцом тоже моей однокурсницы и брошенной Кузнецовым жены Алины. Был вызван из Москвы на расправу со мной…

А вот сейчас мне хочется пропеть гимн служебным романам. Чего бы мы, бедные девушки, делали без помощи благорасположенных к нам начальников?! Меня тогда просто спас замначальника областного управления культуры светлый, замечательный Николай Ильич Улитин. Вопреки расхожим анекдотам о тупости советских чиновников, он был и образован, и умен. Конечно, осторожен и труслив, но это не мешало ему, как настоящему мужчине, совершать подвиги во имя женщины. Вытащил меня из-под комсомольского исключения, определил на работу себе «под начало» в управление культуры и, видимо, угадав то, чего я еще сама смутно понимала, сделал инспектором по искусству. С зарплатой в 83. А потом и 98 рублей! Потом не без его участия и тоже очень вовремя Николай Ильич перевел меня в театральное училище.

Сейчас и представить подобное трудно, молодежи этого не узнать никогда, но тогда и квартиры давались, и на работу брали лишь по «высочайшему соизволению» обкома партии. Небольшая для провинциального города группа интеллигенции всегда была под особенным вниманием и контролем. Да, ты должен был быть лоялен к советской власти. Меня, к счастью, политика никогда не интересовала. Я была полна своих женских забот. И однажды удостоилась «лестной» характеристики одного из всесильных чиновников, который был секретарем обкома, а потом начальником управления культуры, Анатолия Степановича Люсова: «Ты, конечно, не дура… но - дурра!..» - по нему, это была лестная характеристика.

Мое арзамасское бабушкино воспитание, детские правила и привычки трещали в Горьком по всем швам. Жизнь ломала и под себя приспосабливала. Но я тоже оказалась не слабой и своенравной. А жизнь учила компромиссам и… прыжкам через препятствия.

Забавно, но именно Горький в разное время рекрутировал для Москвы секретарей ЦК КПСС и творческую интеллигенцию: кузница кадров! Хотя это были два абсолютно параллельных, пересекающихся лишь в редких случаях взаимной необходимости мира. Помню, в одну из воспитательных бесед, несгибаемый партийный чиновник Люсов так и говорил мне: ведь мы что от вас хотим… а вы - что?.. Мы и вы - это была норма тех лет. Впрочем, она и сейчас не изменилась, только участники противостояния - другие. Тогда, если поступал «оттуда» всесильный звонок, то талантливого театрального критика Юлия Волчека переставали печатать в местных газетах. А многообещающего выпускника пединститута, пишущего диссертацию о Булгакове, Толю Альтшулера (потом А. Смелянского) никуда не брали на работу. С трудом и с активной помощью местных сердобольных дам, директоров ТЮЗа и театрального училища А.Н. Соколовой и Л.И. Смирновой, меня удалось пристроить в детский театр завлитом. Пьесы в театрах ставили только те, которые разрешались… Москва из Горького казалась оазисом свободы и неограниченных возможностей. Это ведь были времена хрущевской оттепели… Там - вечера в Политехническом, Домжур и «Современник», здесь - застой…

Самое интересное для меня было в театре. В Горьковской драме была блестящая труппа, где и Антонина Николаевна Самарина, и Николай Александрович Левкоев, и Вацлав Дворжецкий, и Володя Самойлов… Настоящие звезды! Не фантомы. Даже трудно бывает разделять сейчас проклятия в адрес советских времен и «совковой культуры», коль одновременно в одном театре, даже не в столице, могли работать режиссеры ученик Мейерхольда Меер Гершт и прямой ученик Михоэлса, а потом Лобанова Ефим Табачников - талантливейшие! Их спектакли «Фальшивая монета» или «Ричард III» - эталоны на все времена. ТЮЗ тоже был очень сильный! Поначалу стала пробовать писать рецензии в местные газеты, сейчас забавно перечитывать сохранившиеся в домашнем архиве старые, пожелтевшие от времени газеты: попросту пересказывала содержание.

Конечно, легко и просто не было. Помню наезд в Горький лаборатории театральных критиков из столицы под руководством тогдашнего главного редактора журнала «Театральная жизнь», яростно и верноподанно обслуживающего советскую власть, Юрия Александровича Зубкова. Мне вдруг тоже «доверили» выступить на одном из заседаний и заклеймить пьесы гонимого тогда замечательного драматурга Александра Володина. Я отказалась, естественно. Хоть и совсем не считаю это подвигом. Для меня это было нормально. Как хотела, так и поступила. Обошлось. Наверное, страховало доброе отношение ко мне мужчин-начальников.

Так же как прошел безнаказанным и другой мой проступок, когда я ушла со второго акта ярославской «вампуки», грандиозного, будто бы патриотического представления про Федора Волкова, поставленного хоть и конъюнктурщиком, но тоже очень талантливым Фирсом Шишигиным. Он на меня бегал в обком жаловаться… Но хорошенькой девочке партийные «бонзы» - они ведь тоже были мужчинами! - многое дозволяли и прощали.

...Взрослела. Обретала веру в себя. Набирала опыт и знания. Не пропускала ни одного приезда в Москву ни «Comedie Frances», ни «Berliner ansamblie», ни Пола Скофилда. Ездила, смотрела все спектакли Эфроса, Любимова…

Ночь в поезде, вторая - обратно домой, билеты ценой в десятку нетрудно было выдержать. Сейчас обернусь вокруг себя - по Радищеву, «душа моя страданиями уязвлена стала», просто пустыня вокруг, опять же по классикам, «иных уж нет, а те далече»… А тогда, в молодости, жизнь посылала людей, подруг, друзей, коллег, одного интересней другого. В город приезжал с лекциями знаток искусства, блестящий оратор, тогда это называлось - занятия по марксистско-ленинской эстетике для творческой интеллигенции, Владимир Александрович Разумный, одарил меня своим вниманием. Случай послал в подруги Олю Пыжову, умницу и красавицу, дочь той самой Ольги Ивановны Пыжовой, мхатовки, и Василия Ивановича Качалова… Вводил в мир большой музыки профессор ГИТИСа и оперный режиссер сначала в Горьком, потом в Москве в Большом театре Олег Моралев. На семинарах для молодых драматургов Кузнецов жил в одной комнате, и мы подружились с Сашей Вампиловым… Развлекал, смешил, весело ухаживал модный в городе конферансье Измаил Рахимов. Мой мир был полон блестящими, талантливыми друзьями, поклонниками. Они украшали жизнь, спасали от неизбежной провинциальной изоляции. Кузнецов успешно работал на телевидении, я преподавала в училище, писала про театр в местных газетах, и у меня, и у него уже появились пьесы, сценарии, росла и выросла дочь, вышла замуж и сделала меня в 37 лет, видно теперь уже по семейной традиции, бабушкой.

Постепенно все больше и больше интересы, дела, круг общений вели в Москву. На Центральном телевидении репетировалась кузнецовская пьеса «Три Ивана». В Москву надо было ехать за разрешением к Владимиру Тендрякову о постановке в ТЮЗе моей инсценировки по его повести «Чудотворная», и он написал на авторском экземпляре: «Ин­сцинировку разрешаю...» Тянула к себе новая дружеская компания в Москве вокруг Тани Шереметевской, арфистки, ученицы Дуловой, красавицы и будущей жены Эмика Хачатуряна - Хачатуряны, Спадавеккиа, Таривердиев… Вокруг Ариадны Громовой группировались ее бывшие еще по Киеву ученики - поэты, Лазарь Шерешевский, Эмка Мандель - Наум Коржавин… А муж ее, большой, громкий, талантливый Евгений Николаевич Громов, советский инженер, строивший по всей стране мосты, аэропорты, вокзалы, заместитель министра транспортного строительства, еще и очень увлекся юной провинциалкой из Горького и засыпал меня телеграммами: целую под звон валдайских колоколов… целую из Киева… люблю на краю океана…

Москва подступала к судьбе неумолимо. В столице после войны остался и работал папа.

Много всего было. Как у всех. И по-своему. С радостями и поражениями. С надеждами. С романами и приключениями. С отчаяниями. И опять - с надеждами… Все равно это было радостное, не скажешь - беззаботное, но счастливое время надежд, ощущения безграничных собственных возможностей, планов и мечтаний. Жизнь ежедневно испытывала на прочность, и я азартно доказывала ей свое право на победы. Верила в них. Ждала. Постепенно зрело чувство внутренней тревоги, неудовлетворенности, смутно поначалу, а потом все отчетливей слышался вечный для многих поколений провинциалов зов: в Москву! в Москву! в Москву…

Провинциальные возможности исчерпывались, собственных резервов не хватало. Надо было что-то в своей жизни менять… Храбро ушла из училища. Всем объявила ни на чем, кроме самонадеянности, не основанное: следующей весной я буду в Москве. И полетела... Как я сейчас завидую самой себе, собственной молодости и храбрости…


/Действие второе.

Отчего люди не летают?


«Отчего люди не летают?» - спрашивала самая знаменитая после Катюши, которая «выходила на берег крутой» и «песню заводила», Катерина - «луч света в темном царстве». Но свой миг полета она все-таки ощутила, падая в Волгу с крутого откоса. Как и я… Мне тоже судьба дала это счастливое перед падением мгновение, и… я полетела! От одного только телефонного звонка…

1975 год. Телефонный звонок, в трубке незнакомый мужской голос и странное в своей неожиданности предложение: «С вами хотел бы познакомиться Борис Иванович Равенских. Вы не возражаете?» Еще бы возражать!

Легенда советского театра, обладатель всех мыслимых и немыслимых премий, наград, ленинских, сталинских - всяких, потом узнала: он сам насчитывал их 9! Только постановкой «Свадьбы с приданым» вошел в историю отечественной культуры, а еще была гениальная «Власть тьмы» с Виталием Дорониным и Игорем Ильинским, от нее восторгом захлебнулся Париж на гастролях Малого театра в конце 60-х, это было в пору «железного занавеса» открытием для Европы России, Льва Толстого, русского театра; знаменитый «Царь Федор Иоаннович», его же постановка, с 73-го года более тридцати лет Малый открывал им свои сезоны, премьеры Федора играл, пожалуй, самый знаменитый из всех наших советских актеров Иннокентий Смоктуновский.

Немыслимо, но меня зовет Равенских, ученик Мейерхольда… Источник множества ходящих по Москве «баек», историй, анекдотов… Гром среди ясного неба в моей недавно обретенной комнате в столичной «коммуналке». Звонок - кому?! Провинциалу, приехавшему из Нижнего Новгорода, тогда называвшимся Горьким, побеждать столицу. Происхождение этого звонка я так до сих пор не знаю, кто уж ему про меня сказал? Но я полетела…

Сначала в Переделкино, подмосковный санаторий, где летом 75-го набирался сил на новый, как оказалось, последний и самый тяжелый в его руководстве Малым театром предстоящий сезон Борис Иванович Равенских, Борис Равенских.

Вот мы гуляем с ним по аллеям переделкинского парка, он расспрашивает меня про мою еще не слишком долгую и достаточно незатейливую жизнь, я отвечаю: Горький, университет, филолог… была завучем в театральном училище, преподавала историю театра… сейчас завлит в областном театре... муж... дочь... А он дотошен: не пьешь? Не куришь? И время от времени повторяет: это мне годится... это тоже годится. Иногда останавливается, начинает кого-то с себя сгонять, молчит, уходит в себя, а я стою рядом, жду, когда он ко мне… вернется. Разговор идет какой-то странный, я пока не понимаю, зачем ему все это надо. Но и внезапно сама обрываю расспросы: Борис Иванович, да у меня нет недостатков. Один только: я еврейка по национальности. Равенских как вкопанный останавливается у клумбы и произносит: «Кошмар! У нас же режимный театр! А я тебя хотел взять руководителем литературного отдела. И пишешься - еврейка?» - «И пишусь: еврейка!» - «Я тебя все равно к себе возьму. Ну, может, только - не начальником». - «Нет, Борис Иванович, у меня характер такой, я могу быть только начальником». Ну разве не двое сумасшедших?

Нынешняя молодежь вряд ли поверит, что вот так, без протекций и «мохнатой лапы», а по совету кого-то из знающих меня по делу людей, быть может, Иона Друце или Владимира Тендрякова, чьи пьесы мы в тогдашнем московском театре Островского ставили, состоялась эта встреча и приглашение на работу.

Прошедшие десятилетия, СНГ вместо СССР, бескровная, но революция, сменившая социалистический на якобы демократический режимы, в этом смысле мало что изменили. Только тогда нужнее были анкеты, принадлежность к КПСС, связи и рекомендации - теперь попросту деньги, клан, семья, но и тогда, и сейчас на престижную работу следовало «устраиваться», попадать. Зато пресловутый «5-й пункт», графа в анкете, где обязательно надо было обнаружить свою национальность, мог быть препятствием неодолимым.

Не знаю уж, что привлекло ко мне внимание Бориса Ивановича. Не исключено, что и легкий оттенок сумасшествия, который я чуть ли не на равных в нем поддержала. А может, по-женски я ему понравилась. В отношениях сотрудников, начальника с подчиненными, тем более художника-лидера с артистами и со всеми другими коллегами, тем более главного режиссера и его ближайшего помощника, завлита, люди должны безоговорочно доверяться друг другу. И нравиться. Я даже уверена, что найти режиссеру литературного помощника, так же как завлиту своего режиссера, сродни поискам супруга. А то и того тяжелее. В первую же нашу встречу я почувствовала, а женщины в этом редко ошибаются, что я понравилась ему. Теперь уже можно об этом сказать, столько лет прошло, 35… 40… Наверное, мы были обречены на нашу встречу, сколько бы времени она ни длилась. Да и долго ли человек может продержаться летящим в космосе, парящим… в падении?!

Потом я узнала, что уже в то время и его судьба, и моя вместе с ним были предрешены. Сам он, народный артист Советского Союза, висел на волоске. Конфликт его с корифеями Малого: Царевым, Гоголевой, Соломиным, Быстрицкой - достиг апогея. Напоследок ему разрешили взять помощника, какого он захочет. Так в театре появилась я. Уже через несколько дней после нашей встречи - представляю, какие могущественные силы он пустил в ход, - я была назначена на должность руководителя литературного отдела Академического… Государственного… всегда Императорского Малого театра. Ясное понимание ситуации пришло позже, хотя и с самого начала я понимала, чувствовала: не может быть мой «век» там долог, не для меня этот кусок, подавлюсь.

Но отказаться от соблазна войти в Малый через служебный подъезд, вблизи увидеть Царева… Ильинского… Гоголеву, Шатрову, Нифонтову… Анненкова, Соломиных, сразу двух, общаться с ними, работать, узнать самой, как оно бывает, на театральном Олимпе, я не могла.

Малый театр - глыба известная. Веками, скоро ему будет 200 лет, незыблемо стоит он в центре столицы за спиной охраняющего его бронзового Островского, отсутствие перемен полагая главным своим достоинством. А что мало что меняется в нравах и порядках театра, я вновь ощутила вроде бы совсем недавно, уже в новом тысячелетии, когда, в ответ на мои публикации, за подписью двух руководителей - Юрия Соломина и Виктора Коршунова - в газету «Вечерняя Москва» пришло письмо с информацией: а она вовсе не Кузнецова (это фамилия моя по мужу), а Гольдина… Вот и полагай, что с отменой графы о национальности в паспорте что-либо в восприятии на Руси еврейства может перемениться.

Зато с гордостью могу сказать, что из допущенных «русскоязычных» я оказалась в числе единиц. За века! Ну, еще администраторы, торговцы, «меняла» Тылевич, Гастынский - куда ни шло. На худой конец - режиссеры… Хейфиц… Бейлис… полагаемые здесь за обслуживающий персонал, а уж в труппу, тем паче в руководство, ни-ни! Разве что Элина Быстрицкая, которую, правда, по сыгранной ею в знаменитом «Тихом Доне» роли Аксиньи охотнее считали… казачкой. Но и ей доставалось.

На одном из партийных собраний - как же без них в те-то 70-е брежневские времена! - помню, как Игорь Владимирович Ильинский, великий актер, да и в антисемитизме дотоле не замеченный, но в борьбе все средства были хороши, а в бойцовском раскладе тех лет он был за Равенских, сказал: вы, Элина Авраамовна (да еще раз повторил: Авраамовна) неужели всерьез думаете, что Борис Иваныч даст вам сыграть Лушку?! Очевидно, планы поставить «Поднятую целину» вынашивались в театре, и победительно сел. Уел! На что даже она, не только красавица, но и умница, и боец, не нашлась, что ответить.

Вообще, поразительная штука! Люди образованные, интеллигентные, прекрасно понимающие, что в стране давно произошла такая ассимиляция, столько смешанных браков, что о евреях в чистом виде и говорить смешно, недаром в США, в Германии, в Израиле эмигрировавших евреев считают русскими, все равно, когда хотят, прибегают к искусственному делению людей на русских и нерусских в угоду политике, межусобной борьбе, а то и по привычке.

Ну не был Равенских юдофобом. Но когда ему хотелось обругать, обидеть неповинного в еврействе Андрея Волчанского, сотрудника литчасти, он мог вгорячах назвать его: еврей! Нравы официальной России! Нравы имперского театра…

Ну, уж эту-то проблему я никогда не брала в голову и не «доставала» она меня: с детства прививка православного Арзамаса, а потом и русской культуры были гораздо сильнее, чем «пятый пункт», мне было все равно, где, что писалось.

Русские мужья, русские правнуки, которых по предкам уже в Израиль не возьмут, они официально никакого отношения к древнейшему народу не имеют, даже органическая нелюбовь к евреям, присущая внучатому племяннику генерала Шкуро Валентину Кузнецову, меня совсем не касалась. Острил: будет погром - пойду на улицу. А я как же? - Тебя спрячу. Или еще из семейных шуток: ну, как там ваши евреи, воюют? а наши арабы опять терактик устроили!

И когда случайно при поступлении в Малый театр пришлось столкнуться с этой проблемой, интерес к происходящему, любопытство, какая-то дурацкая от детства несмотря ни на что вера в себя спасли от обид и комплексов.

Не перестаю удивляться самой жизни, как щедра она на выдумки, случайности, шансы, уверена, каждому предоставляемые, только сумей ими воспользоваться. И еще знаю: ленивым они не достаются! Неазартным. Неавантюрным. Со мной именно так и происходило. С высоты прошедших лет особенно понятно, что и Малый театр был лишь частью общего Божьего плана, мне предназначенного. Казалось бы, живи себе в Горьком, в «шикарной», по тем временам, двухкомнатной панельной «хрущевке», дарованной «за так» советской властью, расти учеников-артистов, среди них оказались и Саша Панкратов-Черный, и Марик Варшавер, и Витя Смирнов, и чуть не все нынешние руководители и ведущие актеры нижегородских театров. Пиши заметки, печатайся в областной комсомольской газете «Ленинская смена». Ан нет, тебе всего этого мало и… тошно: всю жизнь читать одни и те же собственные лекции? Ездить на одной маршрутке на одну и ту же работу? Жить с одним мужем? Пишу, как есть, как было. Стараюсь с собой быть честной.

С мужем, с Кузнецовым, было сложнее всего.

Наверное, брак не предполагает безумной любви, ему, браку, тогда труднее выдерживать контраст неизбежно наступающих перемен, разочарований, усталости. Брак по любви, несмотря на разум, все равно хочет вечной яркости, первозданности чувств и страсти. Так, по крайней мере, было у нас. Наш брак близился к 20-летнему юбилею, но до него не дожил. В его, Кузнецова, стихах - вся биография наших чувств, отношений, общей жизни, независимо от того, были ли мы порознь в других супружествах, вместе ли в браке, или в официальном разводе. Все равно мы всегда были вместе с 49-го, с общего университета, до его смерти в 2009-м, 60 лет…

Это из его стихов…

В мире моем

Под развесистой тенью аорты

В мраморе ты,

И даже не в мраморе,

Он не бывает теплым,

В нем голубые жилки

Не бьются

Кокетливо,

И он не косит глаза.

Когда мне хочется

Сделать подлость,

Я подхожу к тебе

И обливаю тебя помоями…

А из арбузных корок

И луковой шелухи,

Что стекают с тебя

Вместе с водой,

Делаю красивейшие стихи.

Но мне ты любая нужна-

В плевках, в снежинках и в сплетнях,

Заплаканная и в радостях,

С красным холодным носом

И с горячим зовущим телом -

Всю тебя принимаю.

Ну мыслимо ли было выдержать, поддерживать подобное напряжение чувств?! А мы к нему привыкли, к другому приспособиться не могли, не хотели. Жизнь же требовала других стихов и других жанров:

Шутки судьбы, как правило, злы.

Возьмем, например, одну:

Когда супруга вроде пилы,

А муж подобен бревну.

В такой семье - разделенье труда,

Как будто на лесопилке:

Супруга мужа пилит тогда,

А тот выметает опилки.

Нет, это было не для нас. Скучно. Неинтересно. Любимец города, популярный телевизионный ведущий, обожаемый женщинами, кумир всех компаний и застолий, гуляка, преферансист, он уже стал привыкать к застольям и выпивкам. Я решила, что переезд в Москву, новые трудности и горизонты спасут нашу семью. Не тут-то было. Мой Малый театр был последним сокрушительным ударом. Карьерный успех жены оказался для него, долгое время в Москве бывшего безработным, тяжким испытанием. Теперь он стал пить один. И часами тупо смотреть в телевизор.

Анне Гольдиной

… А к сорока березам сока нет.

Осинам - сок, осинам - осененье.

Они крадут единственный просвет,

И сходим мы на нет в оцепененье.

И эта прель - она давно ждала,

В года слежалась, жаждала паденья.

И блекнет солнце, испылав до тла…

Осинам - сок.

Осинам - осененье.

Московская двадцатиметровая комната в коммуналке с бабой Дуней, стряпавшей на общей кухне одну капусту, и шоферюгой Валькой, которая увезла к себе от жены своего начальника и они оба пили «не просыхая» у больницы МПС, прямо возле канала Москва-реки, - моя плата за переезд в Москву, его не хотел Кузнецов, но переехал вместе со мной, она стала для него местом заточения. Ну что можно было поделать?! Еще и еще вспоминаю прошлое, перебираю картины былого. Как можно было бы по-другому? И сейчас - не знаю.

Я-то ведь была в поднебесье. Я летела. Как у Шагала - красная корова, голубой козленок и двое маленьких чудаков-человечков рядом, вместе. Только моя рука была теперь не в кузнецовской ладони. Рядом был другой мужчина. Такой же талантливый, как Кузнецов, нет, более талантливый, у меня всегда внутри был собственный прибор измерения, я ему доверяла, состоявшийся, успешный - чего там, гений, попавший в трагическую ситуацию, вызывавший у женщины обостренное желание ему помочь, что почему-то всегда дает мужчине дополнительные очки. Борис Иванович Равенских был еще в большей степени, чем Кузнецов, нетерпим и эгоцентричен, абсолютно не способен ни с чем и ни с кем считаться, кроме самого себя, что прежде всего и вызывало отторжение большинства коллектива Малого. Но не у меня, ненормальной. Для меня это стало лишь дополнительным поводом к рабскому служению. Ему. Мужчине. Гению.

Почему-то в массовом сознании всегда самое интересное - с кем спала? Могу успокоить ревнителей нравственности: спала, с кем положено, по супружескому долгу, по советской регистрации… Но разве это самое важное? Мозги, сердце мои оказались переполнены другим. А стереотипы срабатывали по своим правилам. Сплетники оживились. Конечно же, взял на работу, понятно почему… Был даже курьезный эпизод: вместе со мной к Равенских в Переделкино приехал бывший сотрудник литчасти, некто Добронравов, автор инсценировки «Конармии», шедшей в Вахтанговском, тогда он пытался сделать для Малого «Территорию» О. Куваева. Так он тут же пустил слух по театру, что когда вернулся в Москву на электричке, я осталась ночевать в Переделкине(?!) «Да мы же с вами вместе ехали в электричке!» - взбесилась я, когда получила расползшуюся информацию и позвонила в отдел кадров: почему в театр пускают по просроченному пропуску? Прекратить пускать. Но слухи всегда сильнее нас.

А таким ярким, неординарным личностям, как Кузнецов и Равенских, было, конечно же, тесно рядом. Не умещались! Меня не хватало на них двоих.

Он звонил мне по ночам в Волгоград, где я оказалась по осени на гастролях с моим скромным театром в качестве руководителя, и директор и главный режиссер были больны, «сукины дети» актеры довели, потом-то я узнала, что все, что происходило в террариумах единомышленников малых братьев, было невинными забавами, детскими играми по сравнению с «академиками».

- Когда приедешь?

- Как же я брошу театр?! Я же - директор!

- Ты дура, а не директор. Не вздумай сказать Цареву, что была директором, а то он решит, что ты пришла его подсиживать.

Как правило, после него звонил Кузнецов из «коммуналки», будто сговаривались, уже по звонку, а потом по заплетающемуся языку я могла измерить, сколько он выпил. Читал стихи, говорил про любовь и как он жить без меня не может.

Зато в первый же день моей работы в Малом театре, когда я вечером осваивала долгие узкие коридоры закулисья, лабиринт переходов, где и впрямую, и символически так непросто было сориентироваться и найти дорогу из правого крыла в левое, из служебной части в зрительный зал или от кабинета директора в кабинет главного режиссера, навстречу из-за угла вдруг - ах уж это ставшее для меня в то время ключевым словом! - живой Ленин. Ну, просто шла в тот вечер пьеса про Владимира Ильича Саввы Дангулова «Признание», а Юрий Иванович Каюров играл в ней вождя. Тогда, в 70-е, кругом висели ленинские портреты, он вроде иконы, а мне в первый день новой работы, новой жизни Он идет навстречу. Учитывая всегдашний высокий класс гримеров Малого, как, впрочем, и всей постановочной части, немудрено, что моему разгоряченному сознанию он привиделся настоящим, живым воплощением Ленина. Видимо, заметив мою растерянность, Ленин похлопал меня по плечу и величественно, покровительственно, по-ленински произнес: «Ничего, ничего, не волнуйтесь! Все будет хорошо!» Мне даже показалось, что он чуть картавил. Как и полагалось по роли.

Спектакль про Мой Малый Театр в 1975 году был запущен, шел по своим сюжетным, стилевым законам, и его было не остановить. Конечно же, по жанру это была фантасмагория.

Вот они, действующие лица моей драмы. Как и положено во всякой пьесе, по степени значимости, по важности роли первый - Царев. Царь Михаил Иванович Царев. Редкое единение фамилии с характером, судьбой, человеческой сутью. Воистину говорящая фамилия! Он и красив был… царственно. Будто веками отбиралась, совершенствовалась человеческая порода. Понимаю, почему Мейерхольд именно в нем увидел, тогда молодом красавце Армане, предмет пылкой любви несчастной «дамы с камелиями». Актерский дуэт Царева и жены Мейерхольда, до того жены Есенина Зинаиды Райх, по общему признанию, был удивительно красив. А потом в историю театра вошел его Чацкий, которого по канонам 40 - 50-х годов должен был играть непременно актер-красавец. Романтический красавец, герой-любовник, в наборе театральных амплуа это всегда было самое дефицитное. Природа редко награждает мужчин одновременно и красотой, и ростом, и статью, и благородством осанки, манер. А еще умом и коварством.

На редкость красиво Царев старился. Матиас Клаузен в «Перед заходом солнца», герцог в «Заговоре Фьеско», Король Лир, Фамусов - это уже в мое время - то, что он играл на прославленной сцене, было прекрасно и являлось как бы классическим воплощением декларируемой эстетики Малого театра.

О роли руководителя, среди им сыгранных, зрители могли не знать, но ведь он многие годы был директором своего театра, а еще после Александры Александровны Яблочкиной как бы унаследовал высокий общественный пост председателя Всероссийского театрального общества (кому и зачем понадобилось переименовать известное и всем необходимое ВТО в СТД? Где вместе с вывеской постепенно отказались и от благотворительных функций, и от просветительских). Нет, не допустил бы такого Царев, именно он настаивал на том, чтобы Союз театральных деятелей был обществом, братством, где он, кстати, никогда принципиально не получал зарплаты в отличие от последующих руководителей. Для него это была общественная работа. Служение. Оказание помощи своим коллегам. Я почему-то уверена, что, будь он жив, ни за что бы не допустил столь бедственного нынешнего положения, особенно стариков актеров.

Сам лично он участвовал во множестве комитетов, советов, комиссий. Ведь все премии, звания, награды в течение нескольких десятилетий, присуждаемые от имени государства, так или иначе проходили через его руки. Когда-то любимец Сталина, друг Молотова, он и при всех последующих коммунистических правителях держался «на плаву».

Надо было видеть, как он царственно появлялся в любых начальственных кабинетах, как, независимо от ранга и чина собеседника, заставлял слушать свой всегда тихий, чуть дребезжащий голос, как цепко и зорко вбирали все в себя его вблизи чуть косящие, смотрящие в разные стороны глаза. И все его просьбы всегда выполнялись. Недаром при нем в пору всеобщих советских дефицитов у артистов Малого театра никогда не было проблем с квартирами, дачами, машинами, все они получали прибавки к зарплате и всяческие возможные при распределительном социализме льготы и привилегии.

Ровно в 10 утра, хоть сверяй часы, появлялся он в своем кабинете в Малом театре, чаще всего в черном бархатном пиджаке и белоснежной крахмальной сорочке, так же как в три, после тоже обязательной ежедневной репетиции, входил в кабинет председателя ВТО на 6-м этаже знаменитого, как по заказу сгоревшего в 90-е, когда особенно яростно делили землю и недвижимость в центре - хорошо, что Царев до того не дожил, а может, сумел бы предотвратить - Дома актера на улице Горького…

Вершил дела. Живая легенда XX века. Недаром его сейчас нет. Тот век безвозвратно кончился. Оба его кабинета были похожи: ковры, канделябры, хрусталь, старинная мебель. То, что ему соответствовало. Красавец, в черном бархате, с выразительным скульптурным профилем и тщательно причесанной седой головой, самим видом своим в торжественном интерьере своих кабинетов он вызывал трепет у посетителей, являл картину стабильности и всегдашней правоты. Пунктуальный до педантичности, никогда ничего не забывающий и не пропускающий. Спорить с ним было невозможно, это почти никому не приходило в голову. Кроме Равенских. Перед сдачей чуть ли не единственного в истории Малого театра, поставленного Царевым как режиссером очередного «Горя от ума», где сам он играл уже не Чацкого, а Фамусова, Чацким был Виталий Соломин, другие в команде: Софья - Нелли Корниенко, считалось - фаворитка Царева, Молчалин - Клюев, Лиза - Глушенко, Скалозуб - Филиппов, - Равенских полночи проговорил по телефону с Игорем Владимировичем Ильинским на тему: кто же ему теперь скажет правду? Бабочкина нет… Шатрова не сможет… Только мы с вами и остались.

Передо мной чудом сохранившийся в прошедших десятилетиях протокол заседания художественного совета от 29 ноября 1975 года, принимавшего, тогда это было обязательной процедурой, спектакль Царева «Горе от ума». И выступление Ильинского: всем хочется консолидации… Но она может быть только на почве художественной дружбы… Фамусова играет мастер, но играет каждое слово, настаивает на каждом слове… Каждое слово, фраза звучат отдельно. Это груз на спектакле… В Румынии ко мне подошел человек и спросил: какая разница и что общего между МХАТом и Малым? Я сказал, и те и другие настаивают. Надо облегчать, в режиссуре должна быть общая легкость. Такая актерская манера - от старого театра. И Молчалин - резонер, бубнит весь спектакль. Виталий Соломин - талантливый актер, но здесь он - саморежиссер, его сцены - отдельные показы, а образа Чацкого, единого, пылкого в споре, нет. Нет сквозной линии. Словоговорение - не сквозная линия. Конец 2-го акта - убожество, мизансцены после отъезда гостей беспомощны. Неужели не нашлось в труппе сценически выглядящей на семнадцать лет актрисы на Софью?! Режиссура спектакля волнует.

Какая консолидация? Если не говорить правду. Мы знаем, Михал Иваныч рвется к художественному руководству. Такое художественное руководство меня бы не устроило…

Позволю себе некий комментарий. Конечно же, во всем, что происходило тогда в театре, прорывалось главное, чем жил коллектив, что пронизывало любые творческие разговоры и обсуждения, шла борьба за власть, и расклад сил, позиции противостоящих сторон всегда просвечивали, были ясны. По-разному и сейчас можно оценивать происходящее в театре, в любой борьбе всегда трудно бывает определять правых и виноватых, тем более тогда, в запале войны. Одно бесспорно. Высочайший уровень личностный, художественный оценок и суждений, с каким я - увы! - перестаю встречаться в последнее время. И худсоветов уж нет, и, боюсь, таких его участников, которые были неприкасаемым авторитетом для окружающих, тоже почти не стало. И все творческие разговоры застревают на уровне: мое - не мое, нравится - не нравится, принимаю - не принимаю! Как же остановить этот очевидно происходящий процесс обнищания театра, превращения его в массовую самодеятельность? Вдруг мои примеры прошлого помогут?! А то и остерегут от межусобицы, несправедливости, жестокости, чему свидетелем, да и участницей, я стала почти сорок лет назад. Та борьба тоже была на уровне великих. И ставкой в смертельной игре была жизнь. Елена Митрофановна Шатрова поддержала Ильинского: хорошо, что появилось «Горе от ума»… но текст приземлен, снята поэзия. Фамусов обличал Москву в своем монологе сильнее Чацкого, сорвал аплодисменты… с Чацким нет настоящего общения. Люблю Соломина, но здесь он опустился, а не поднялся над собой… Нет характеров, столкновений в спектакле. Режиссура слабовата…

Позиция Михаила Ивановича Жарова была ясна, как у царя Федора: «всех согласить, все сгладить»…

Разучились устраивать праздники… Хороший спектакль! Хорошее прочтение. Хорошее оформление. Первый акт идет блестяще. Царев блестяще подает текст. Качалов играл Чацкого в 70 лет. Соломин поначалу очень хорош. Но должен быть масштабнее в своем рисунке и молодости. Иногда резонерствует. Нет страсти.

Вслед за ним выступающим был Юрий Мефодьевич Соломин: горжусь братом. Надо исходить из того, что сделано. Все исполнители одинаковы в мышлении. Не нарушена мысль Грибоедова. Хорошо, что у нас есть такое «Горе от ума». Еще нужен «Ревизор», чтобы было социально и современно… Не надо антагонизма при обсуждении….

Вот тут Равенских не выдержал, выскочил на середину царевского кабинета, оборвал выступающего и, по-петушиному наскакивая на него, заорал: а вы - адъютант его превосходительства!

Даже я пыталась чего-то «вякнуть», чтобы вернуть в обсуждение лишь критерии профессии. Мне казалось, что я помогу режиссуре Царева, если подскажу ему, что нужна более тщательная проработка сюжета, с сюжетом стоит быть внимательнее, тогда актеры будут проходить через события, а не декламировать…

Равенских, главному режиссеру, а именно за пост художественного лидера и шла борьба не на жизнь, а на смерть, предстояло подводить итоги. Конечно же, он был великий режиссер и блестящий профессионал. По любому поводу замечания ученика Мейерхольда, тот-то был непосредственным учеником Станиславского и любимым его актером, Треплева играл в знаменитой чеховской «Чайке», то есть слова Равенских всегда были безошибочно точны. Мы порой легкомысленно забываем, что только прямой связью поколений, от великого к великому, можно сохранить великий русский театр.

И чтобы Бог хранил, и великие появлялись, а мы бы любили и берегли их. Я сейчас приведу некоторые отрывки из выступления Бориса Ивановича на том худсовете, и каждый сам сможет убедиться, как тонок и глубок он был. Его только надо было уметь услышать, захотеть услышать…

«...Окружение Чацкого нельзя делать глупым. Обнаженность мешает. Молчалин сейчас более глубокое и тонкое явление, чем в спектакле. Я вижу, а Чацкий не видит, что он глуп - это неинтересно. Нужно ли это общество так прямолинейно разоблачать? Тогда теряет Чацкий. Хорошо отношусь к Соломину, актеру: мы боимся пафоса и лжи, но обнаруживаем «рассудка нищету». Цареву надо не читать роль, а существовать, пока идет игра текста. Корниенко - неудача, ее можно как актрису погубить. Вспомните, как искал Станиславский сцену клеветы - не надо цитировать фамилию, но это другое искусство…

Попасть в точку с «Горем от ума» трудно, масса тем, мыслей… Соломин приехал влюбленный. Есть ли это? Пока нет. Есть упрощение Чацкого, мысль до примитива… Мысль спектакля о чем? Соломин должен все время от Софьи накапливать материал для последнего монолога. За что Чацкий любит Софью? Софья должна поражать Чацкого, при чем тут крепостница? Поэт и любовь… От великого она уходит к холую! Нужна пронзительность ума Чацкого. Слухи, откуда они произошли? Здесь срыв, провал… Монолог Чацкого должен быть глубже. Не все должно быть главным у Соломина: пронзительность, не крик нужны. Надо развитие в образе Фамусова. Спектакль надо совершенствовать. Текст удивительный. Принимается спектакль из-за Грибоедова. Как вылечить Юдину от штампа? Гоголевой надо быть глубже, серьезней. Не надо фразы выделывать, Елена Николаевна…»

Не все актеры выдерживали подобный уровень требований, не все им соответствовали. Гораздо легче было, как фамусовской Москве с Марьей Алексеевной во главе, назвать Чацкого, то бишь Равенских, сумасшедшим и объявить ему войну. А в искусстве интриги и ведения боев без правил почти все участники сражения были сильнее его, необыкновенно талантливого и одним этим уже безза­щитного.

Противники Равенских, как правило многие, защищали свое право слыть великими, не подтверждая, не доказывая того в творчестве.

Потому я позволила себе так длинно, подробно вспомнить совсем не главное событие внутритеатральной жизни, один из немногих худсоветов, что он представляется мне очень важным профессиональным, но и человеческим документом той далекой зимы 1975-76 годов театрального сезона Малого театра. По-моему, который стоит вспомнить. Многое в нем сошлось.

Роскошный кабинет Царева в Малом со звенящей бусами неизменной секретаршей Аделью Яковлевной и крошечная, захламленная комнатка Равенских на другом конце здания, среди актерских гримуборных - фасад и тыл, правый и левый фланги государственного… академического…

В комнате Равенских, язык не поворачивается назвать ее кабинетом, два стола буквой «Т», дотрагиваться до бумаг, заваливших столы, он не давал; на том, что подлиннее, годами накапливались пьесы, так и не читанные, присланные и оставшиеся неотвеченными, а то и непрочитанными письма, деловые бумаги. Все, что я смогла сделать, прикрыла газетами, называла «гробик», хотя то, что ему надо было, находил безошибочно, запускал вглубь руку и доставал требуемый приказ №… Министерства культуры… Книг я здесь не видела. Вроде бы он их и не читал. Умного учить - только портить…

Телевизора тоже не было, только старенькое радио, он иногда его слушал. Холодильник. Рядом на полу - электроплитка. Жена, актриса Галина Кирюшина, с иконописным лицом, худая, выше его ростом, каждый день привозила обед из дома в кастрюльках, разогревала, кормила его. К трапезе никто не допускался - мне дозволялось… Но я должна была сидеть рядом молча, если, пользуясь его доступностью, порой не выдерживала, пыталась завести какой-нибудь неотложный разговор, получала в ответ: дольше прождешь! Еще в кабинете было старенькое пианино. И иногда, когда ему привозили из дома дочек, Шурочку и Галочку, младшую Галочку сажали за клавиши, и она играла какую-нибудь нехитрую детскую пьесу Гедике, а он, подперев кулачком подбородок, внимательно слушал… Но и однажды сказал: увидь на улице, что Галю переехал трамвай, я остановлюсь… постою… посмотрю… и пойду репетировать… Это про обожаемую им младшую. Такой уж он был. Чудак! Гений! Безумец!

Или опять же - из его «правил»… Однажды смотрю на сцену и вижу: а ведь она бездарная! Это он - про своих «пассий». И начинаю складывать в чемодан рубашки…

Дома-то он бывал редко. В комнате его стояла узкая односпальная кровать. Рядом стул, на нем висел парадный пиджак с лауреатскими значками. Возвращался из театра ночами, утром, когда просыпался, дети уже были в школе. Что жена Галина Александровна курит, не знал, она тщательно от него скрывала. Однажды она сказала мне: Шура из пальто выросла, скажите ему, чтобы денег дал на новое. А он давал мне поручения купить что-нибудь дочкам на день их рождения. Однажды я выбрала в «Детском мире» кукольный театр с набором из нескольких сказок. Потом позже прочитала в Шуриных воспоминаниях, как она была тронута отцовским подарком. Отвозила этот кукольный театр в Рузу, где они отдыхали на новогодних каникулах, тоже я. Но семья обожала его. Кирюшина среди других участников юбилейного (по-моему, сотого) представления спектакля «Русские люди» на вывешенной за кулисами афише, такая здесь существовала традиция, написала мужу-режиссеру: «Обожаю! Преклоняюсь! Молюсь!» А Шура на предложенную в школе свободную тему сочинения «Мой любимый герой» писала о папе. Я ей помогала.

Надо было видеть их рядом, Царева и Равенских - накрахмаленного, отутюженного, торжественного красавца директора и коротенького, коренастенького, эдакий грибок-боровичок, курносого главного режиссера в вытянутой трикотажной рубашке, без галстука, в туфлях на два размера больше и на босу ногу, чтобы не ошибиться в прогнозе: их конфликт неизбежен.

Конечно же, непредсказуемый гений режиссер был там случайным пришельцем и не жилец. Царев умел ловко дирижировать всем происходящим в коллективе, сам оставаясь в тени и как бы не принимая участие в интриге: сидит, бывало, на партийном собрании в президиуме, скорбно закрыв лицо рукой, а ораторы один за другим, вряд ли без его ведома, «мочат» главного режиссера.

Особенно яростной была Гоголева: коммунистическая партия призывает нас говорить правду, вещала она на партийном собрании 2 апреля 76-го года. Смело и открыто говорить о недостатках. Театру нужно другое художественное руководство. Соответствует ли режиссерский почерк Равенских Малому театру? Нет, не соответствует. Он показал своими спектаклями несостоятельность (?!). В следующей пятилетке мы должны вернуть театр к его традициям. Приблизить к задачам, сформулированным XXV съездом КПСС. Почему Ильинский, Равенских не ходят на партийные занятия?

В 70-е это были самые серьезные из всех возможных обличений.

В хоре «ненавистников» слышала и Руфину Нифонтову… Почему меня наказывают за нарушения дисциплины, а Бориса Иваныча - нет? С меня снимали зарплату, а Равенских опаздывает на репетиции, во-время не выпускает спектакли, уехал с гастролей в Новосибирске - надо снимать с зарплаты. Почему вы, Борис Иваныч, ни разу не отказались от премии? А Быстрицкая предлагала выход из положения: вы нас воспитываете, Борис Иваныч, а мы будем вас, руководителя.

И хоть некоторые, таких было немного, кто решался вслух поддерживать Равенских, но Юрий Каюров однажды осмелился: Борис Иванович не нуждается в защите. Он большой художник. Но так же нельзя. Надо уважать режиссера.

Его голос потонул в хоре критиков. Слышала, как пытался воззвать к актерскому разуму и обычно скромный, замечательный не на собраниях, а в спектаклях, в кино - Алексей Эйбоженко… Собрания такого толка не от рассудка, а от эмоций… Убить можно ватой в нос. От каждой победы должно рождаться добро. Каждый должен помнить: я менее важен, чем Малый театр. Почерк Равенских кого-то гневит, но искусство многогранно. Меня ранит ревизия «Русских людей», но и в «Перед заходом солнца» Леонида Хейфеца приятно играть. Царя Федора - Смоктуновского называют гастрольным актером, но это - высочайший класс актерства. Почему мы не признаем лидера в нашем деле? Надо объединяться во имя золоченой сцены. Да, все равны, здесь нет гастролеров, есть коллектив, но все удовлетворены быть не могут, будут жертвы. И всегда будут лидеры. Надо же вести себя достойно.

Сколько еще, и до сих пор, всегда желающих руководить театром с помощью общих собраний и коллективного мнения! Неужели непонятно, что только художественной диктатурой, на чем всегда настаивали Товстоногов, Любимов, может быть жив театр. А Равенских унижался, оправдывался: нахожусь под обстрелом - один. Хотелось бы вдвоем, втроем, впятером… Чем больше, тем лучше. Тяжелый хлеб - главного режиссера… Но ведь и сам актер должен работать. Ошибки возможны, но стараюсь быть объективным… Права и обязанности администрации надо уточнять. Они не беспредельны. Согласен на снижение зарплаты, лишение премии, но не на творческий позор. Бессовестность на сцене нетерпима. Порой срываюсь от бессилия… простите. Не надо, Юрий Мефодьевич, ставить под сомнение честность других. Дайте мне возможность спокойно работать.

Он жил в своей захламленной комнатке, как в осажденной крепости. Загнанный. Пытающийся сохранить себя живым, свое достоинство, свою профессию. Борьба шла не на самолюбия и привилегии, а на жизнь. Царев же, сидя в президиуме, играл так, будто все происходящее для него - неожиданность. На самом деле все в его руках и власти. Он был великий политик. Первый актер совсем еще недавнего советского театра.

Ну, передайте вы ему - тянул он. Что он тебе сказал? - выспрашивал другой. А руководитель литературного отдела металась от одного к другому, понимая, что с какой бы стороны ни шли танки, с левой ли, с правой, от Царева или Равенских, ей все равно быть под гусеницами.

Официально все внутритеатральные службы начинали работу с 10 утра, с приходом Царева. Вокруг его кабинета были партком, профком, комната литчасти. Все должны были быть под рукой. А Борис Иванович страдал мучительными бессонницами, отчего самое активное его рабочее время, когда он обдумывал и решал свои сложные вопросы и ему требовалось присутствие приближенных к нему сотрудников, прежде всего меня, приходилось на ночь. Бывало, отвезет он тебя домой эдак в два-три ночи, доедет к себе домой и тут же звонит: ты что, уже спишь? Как тебе не стыдно… А к 10 утра снова на работу. По утрам меня возил мой троллейбусный маршрут №12 от начала до конца, от больницы МПС на Театральную площадь. Я пыталась доспать в пути.

Дома было все плохо. Хуже некуда. Да и буквально, что за дом - комната в коммуналке?! Наспех распиханные по углам вещи. Красный угол - для письменного стола Кузнецова. Но от него, даже не от меня, меня дома не было, он убегал в первую очередь. Трудности творчества, ежедневная «черная» работа: доделать, переделать, еще и еще поискать, помучиться, посидеть у стола - была не для него. Мне-то казалось, вот и используй свободное безработное время, чтобы доделать всего-то два рассказа для принятого к публикации сборника рассказов в издательстве «Молодая гвардия», так он их и не сделал, книжка не вышла. Предложи недавно написанную пьесу какому-либо из московских театров. Собери книжку стихов, об их талантливости ему говорили и Евгений Евтушенко, и Роберт Рождественский. Нет!

Дай рубль! Это значит - на винище, как он называл заботливо приготовленное для него в подвальном магазинчике нашего же дома, и стоила-то тогда бутыль 0,75 портвейна чуть больше рубля. Не дашь, сейчас Любке позвоню, приедет, привезет… «Скорой помощью» была аспирантка журфака МГУ, он там немножко преподавал, Люба, оживившаяся от появления в ее жизни «свободного», как ей казалось, брошенного занятой женой мужа, и она, новочеркасская женщина, примеривала, видимо, уже тогда на себя и московскую прописку, и талантливого, яркого Кузнецова. Ближе всех вскорости она оказалась к нашему разводу и стала-таки его женой. Хотя вряд ли ей удалось меня заменить и стать счастливой. Так я полагаю. Но мой Малый театр с Борисом Равенских, а главное, перемены, происходящие с Кузнецовым, да, наверное, и со мной, все больше отдаляли нас друг от друга. Так что казачка Люба в нашем разводе, наверное, как и мы сами, не очень-то и виновата. Разве нет авторства у судьбы?!

Едешь, бывало, домой ночью, везет тебя на такси Равенских, а ты с тревогой выглядываешь свое окно на первом этаже, светится или нет. Ага! Светится - значит, дома…. Один или с компанией?.. Пьян или трезв… Будет скандал или обойдется… Ну какому мужу понравятся эти ночные возвращения?!

Другие мужчины и прежде были как бы моей защитой. А муж так жаден до всех предложений жизни - выпить все винище! Выиграть во всех преферансных пульках! Перетрахать всех баб! - что мне всегда надо было спасаться. А тебе-то что? Как тебя эти бабы касаются? - вечная его позиция. И были стихи. Но уходила наша любовь или то, что мы этим словом привычно называли. Мы переставали быть необходимыми друг другу. Теперь я видела рядом со мной какого-то нового, мне чужого, перестающего быть интересным Кузнецова. Лишь раздражающим, отвлекающим от моей другой жизни.

То, что с нами происходило, опять же было в его разбросанных по дому стихах. Еще одна мятая пожелтевшая бумажка в моем архиве:

А я не сплю,

Да, я опять не сплю.

Таблеток наглотался,

Но неволен

Заставить

Позабыть, что я люблю

И что тобою

Беспощадно болен.

Мы вместе - завтра.

Предпоследний снег

Примнешь, придя - жена и ближе друга.

Ты мне - кольцо.

И я слабее круга,

В котором мне кружить

Из века в век.

Иногда мне казалось, что сил во мне вовсе не осталось, все вышли. Но надо было ехать на работу в Малый театр. Я подходила к бело-желтому старому зданию рядом с Большим, мне так хотелось скорее туда войти, показав пропуск, знак моей причастности к великому театру, что силы откуда-то появлялись, глаза зажигались, и я взлетала пешком, без лифта, он слишком медленно шел, на третий этаж к Борису Равенских. Помогать! Спасать!

Уже в первые дни своей жизни здесь я поняла, что и внешне я должна что-то поменять в себе, чтобы соответствовать общему стилю театра. Мои горьковские небрежные мини-платьишки, яркое полосатое пальто с капюшоном и меховой опушкой тут не годились. И розовая мохеровая кофточка с вышитыми по ней «рококо» розочками, счастливо купленная у спекулянток в центре тогдашней торговли, туалете на Петровке, тоже явно не подходила. Пришлось взять взаймы денег, позвонить во Всесоюзный дом моделей, их витрины на Кузнецком мосту были единственным в Москве местом, где можно было увидеть действительно красивые вещи. Мне предложили приехать на их склад на улицу Марии Ульяновой, и там я, как мне казалось, обрела облик - бордовое платье, строгий костюм, театру соответствующие. Судя по его внимательному, оценивающему взгляду и реплике: «Прикрой вырез, я не могу репетировать», желанный результат был достигнут. Хотела ли я того или не хотела, было ли мне это волей-неволей навязано, но пришлось соизмерить себя со знаменитыми гранд-дамами Малого. Они ведь всегда были чуть старомодны в одежде: белые блузки под горло с брошками, шали, темные закрытые платья. Только Елена Митрофановна Шатрова, светлый ангел театра, ее книга с теплой дарственной надписью бережно хранится в моей библиотеке, мне всегда вспоминается в голубом. Дамам театра всегда был свойственен особый, чуть ретро шик, и символом его была знаменитая подаренная брошка с портретом Ермоловой, которую носила Гоголева - Знак избранности! Не знаю где, у кого она сейчас.

Ловлю себя на том, что даже спустя почти сорок лет не могу спокойно пересказывать пережитое. Снова волнуюсь. Будто прохожу через далекие события еще раз, как в первый раз.

Живым вижу, ощущаю Бориса Ивановича Равенских, слышу его голос, меня предупреждающий: будут тебя бить, бросят на пол… пинать будут сильно, потом приподнимут, поглядят: жива ли? Опять будут бить, и так до тех пор, пока не выдержишь, кончишься. А уж тогда чего с тебя возьмешь?

Нет, лучше вспомню про что-нибудь… полегче… к примеру, про дам Малого театра…

Первые актрисы Малого, начиная от Марии Николаевны Ермоловой, всегда отличались не только красотой и статью, я бы даже считала, что здесь это были отнюдь не главные женские качества, а особыми волевыми свойствами, сильным характером, очевидными признаками общественного лидера. Александра Александровна Яблочкина… Вера Николаевна Пашенная… Елена Николаевна Гоголева… Более молодые Руфина Нифонтова, Элина Быстрицкая. Кто знает, что в большей степени определяло их ведущее положение на старейшей русской сцене: талант, красота или «железный» характер. При любых руководителях именно первые дамы, героини не только по сценическому амплуа, но и по жизненному предназначению, определяли политику театра, его репертуар. Их побаивались. Искали расположения.

Для первых женщин театра искались пьесы, они сами решали, будут или не будут играть предлагаемую роль.

Помню, как обрадовалась я, увидев еще в подстрочнике только что переведенную Виталием Вульфом пьесу Тенесси Уильямса «Татуированная роза», и с согласия Бориса Ивановича Равенских предложила ее Быстрицкой. Уж там ли не было роли для нее, в те годы находящейся в длительном простое?! «Не выйдет у вас с Борисом Ивановичем сделать из меня старуху», - гневно сказала мне Элина Авраамовна, между тем как было ей в то время гораздо больше, чем 34-летней Серафине дель Роза из пьесы. И больше, чем Ирине Мирошниченко, вскоре блистательно сыгравшей эту роль во МХАТе в спектакле Р. Виктюка!

Здесь менее, чем в других театрах, имели значение личные отношения актрис с мужчинами, занимавшими руководящее в труппе положение, хотя и Галина Кирюшина, жена Равенских, и Татьяна Еремеева, жена Ильинского, почти всегда получали главные роли в постановках мужей; так же как Мила Щербинина, последняя любовь Бориса Бабочкина, конечно же, была Катериной в его «Грозе», а главные роли Нелли Корниенко злые языки приписывали тому, что была она фавориткой Царева! И все-таки нет, не это было главным в сложившейся или несложившейся актерской судьбе актрис Малого театра. Играли они здесь всегда немного. А порой и вовсе по несколько ролей за целую жизнь.

Варвара Обухова была приживалкой Анной Оношенковой в горьковской «Вассе Железновой» Потом спустя много лет приживалкой в «Ярмарке тщеславия». Вот, пожалуй, и все из заметных ее ролей. Но это не мешало ей стать через определенный срок ожидания сначала заслуженной, потом народной артисткой России. «У нас незаслуженных мало, их надо беречь», - шутил Валерий Носик.

Какой замечательный и, по-моему, недооцененный актер был Носик! Вспоминаю его на одной из «умных» творческих конференций в ВТО, нынешнем СТД, только теперь здесь не бывают, не выступают одновременно Эфрос, Товстоногов, Ефремов… А тогда после их интереснейших выступлений, когда они говорили о профессии, о системе Станиславского, об актерской методологии, как играть, как репетировать, поднялся Носик, желтоглазый, лопоухий, смешной, развел руками и сказал: я теперь и не знаю, как мне на сцену выходить, сначала вспомнить, что тут говорилось, а потом уж начинать играть?!

К возрасту здесь относились всегда по-особенному, с почтением. И в отличие от многих других коллективов никогда не выпроваживали пенсионеров и даже гордились почтенными своими «старухами». Старались не пропустить актерские юбилеи, литературный отдел обязан был тщательно отслеживать, чтобы в прессе были непременные статьи и поздравления юбилярам. 1975 -1976 сезон был урожайным на 75-летние юбилеи.

Приближался юбилейный срок у Дарьи Зеркаловой, легендарной в свое время Элизы Дулитл из «Пигмалиона». К своему юбилею она играла лишь сумасшедшую барыню в редко идущей «Грозе». И я хорошо помню грузную старуху, сидящую рядом со мной на партийном собрании, скалывающую и раскалывающую гирлянду из английских булавок, вовсе не похожую на тоненькую красавицу с прошлых фотографий.

Однажды входит она в литературный отдел и спрашивает, не забыли ли мы про ее дату. Конечно же нет - заверила я ее. Ушла, вернулась… А можно не называть в готовящихся статьях мой возраст, только пятидесятилетний срок работы на сцене? Конечно.

Еще раз вернулась: а можно и время работы не называть(?!), я подарю вам пармские фиалки…

О них, гранд-дамах Малого, рассказывали истории, легенды рождались на ходу. Одну из них, о Пашенной, я слышала от Равенских. Ну не мог он репетировать в присутствии Веры Николаевны. Тревожила, нервировала она его. Да и, видно, острого языка ее боялся. А однажды, с его слов, она сорвала-таки репетицию. Повторяли отрывок из «Власти тьмы», где по действию Никита закапывает в погребе своего убитого младенца. На сцене Ильинский, Жаров, Доронин - все тогда, несмотря на седины, «молодые» отцы. Представьте себе, вы убили собственного ребенка - надрывается режиссер. И вдруг из темноты зрительного зала, с галерки - голос Веры Николаевны: откуда им это знать? Что, у них дети-то свои, что ли?

Нет, кроме Шатровой, что-то не припомню я среди милых «Малых» дам союзниц Бориса Ивановича. Не нравились они друг другу. А Елена Николаевна Гоголева - вот уж кто и у меня вызывал трепет одним только разлетом знаменитых соколиных бровей, пронзительным взглядом, во многом в мое время определявшая отношения труппы с режиссерами - на страницах журнала «Театр» публично высказалась: если бы в один прекрасный момент все режиссеры по Москве исчезли, Малый театр от этого пострадал бы менее всего.

Историческое заблуждение, ставшее в разные времена одной из типичных особенностей Малого театра. Его трагическим недостатком. Отчего и Равенских им мешал.

А в общем-то, Е.Н. Гоголева со свойственным ей ясным и жестким умом четко сформулировала одну из основополагающих особенностей, трагическое противоречие современного театра - его двуединое руководство, административное и художественное, редко соединяющееся в одном лице. Счастливыми театрами, на моей памяти, были театры Товстоногова и Любимова, Гончарова, Завадского, Плучека, Ефремова, Марка Захарова, Петра Фоменко, Константина Райкина, возглавляемые режиссерами-лидерами, как до того Станиславским и Немировичем, Мейерхольдом, Таировым, Михоэлсом, не директорами.

Последние российские десятилетия, годы резких социальных и экономических перемен, годы возросшего потребления, культа потребления, восторжествовавшего рынка, превыше всего в театре поставили кассу, доходы, на первое место выдвинули фигуру директора, продюсера, менеджера, интенданта, а интересы художника и интенданта антагонистичны по своей природе, одному превыше всего - интересы творчества, другому - заработок любой ценой. Появился даже термин: директорский театр, а творческие коллективы расплатились за него окончательным падением престижа режиссерской профессии. Да что там, просто физическим исчезновением режиссуры «как класса» из многих театров, в результате - очевидное резкое падение уровня профессионализма, всеми нами сейчас наблюдаемое. Но противоречие это, финансовых и творческих интересов, - в двуединой природе театра, в его традициях и особенностях. Ведь театр - это и искусство, и бизнес. А борьба за власть, всегда приобретающая в театрах свои особые формы, - это ведь и вековая особенность человечества. Я всегда была апологетом только режиссерского театра. Другим, с моей точки зрения, он быть не может. Вечный парторг Виктор Иванович Коршунов шептал мне: «Ну что бы вам почаще не заходить к Михаилу Ивановичу, ведь у нас - не обычный директор, а Царев…» Но так очевидна была к моему появлению в Малом разность и непримиримость двух руководителей, их противоборство и «военное» положение, режим чрезвычайной ситуации, в театре существующие, что мне неизбежно надо было делать выбор, и он был предопределен. Царев - Равенских, два главных героя моей драмы, придумывать ничего не надо было, жизнь сама определила их конфликт и мое место в нем.

«Редиска! Красный сверху, белый внутри», - говорил о Цареве Равенских, его постоянный недруг и антагонист. «Убил учителя!» - записывал он тезис для похода и разговора в ЦК КПСС, где тогда решались все внутритеатральные проблемы. Это значило, что он будет там «капать» на Царева и вспоминать их общую у Мейерхольда молодость и предательское, с его точки зрения, поведение Царева в ТИМе. Тот, как известно, опубликовал разоблачительную в адрес Учителя статью в «Известиях» и будто бы в тот же день, как было принято у Мейерхольда в доме, пришел к обеду.

Равенских репетировал в 76-м выбранную для постановки к XXV съезду КПСС пьесу азербайджанского советского прозаика Максуда Ибрагимбекова о нефтяниках (тогда это тоже было актуально!) «Мезозойская история». Постановочная бригада была мощной. Художник - талантливый Владимир Ворошилов, потом более известный как создатель и телевизионный ведущий шоу «Где, что, когда», его нефтяная вышка на традиционной сцене, разметавшая привычные стены, люстры, рисованные задники, тоже была определенным эпатажем. Композитор Полад Бюль-бюль Оглы. Впервые в роли рабочего-нефтяника Игорь Ильинский. Но настоящего успеха эта работа не принесла. Она так и осталась в разряде «датских» спектаклей и имела короткую жизнь.

Каждый спектакль Равенских репетировал годами. Порой менял исполнителей. В планируемые сроки укладывался с трудом. Чаще не укладывался. Ставил по одному спектаклю в год, а то и в два года. На «Федора», известно, ушло 147 репетиций. Другие режиссеры управляются в гораздо более короткие сроки. Равенских же мучился сомнениями, муками репетиционных преодолений, сознанием собственного несовершенства. «Кошмар, Анна, - говорил он. - Съезд ведь не перенесут, не отменят… А ребенок меньше чем за девять месяцев не вынашивается… Недоношенный - значит больной».

Конечно, Равенских был максимальным в своих требованиях, и нетерпимым, и абсолютно авторитарным: внимательно других выспрашивал, но поступал всегда по-своему. Мучился несовершенством, истязал себя и окружающих, не достигая того, к чему стремился. Часто обижал актеров. Готовые свои спектакли смотреть не мог, не выдерживал. Я тоже была хороша. «Поди, посмотри, что там делается», - это во время спектакля «Русские люди». «Нет, не могу смотреть этот ансамбль песни и пляски Красной Армии». Мне дозволялось даже так беспардонно дерзить. Смотрел на меня с любопытством, а то и с нежностью.

Многие его спектакли так и не записаны телевидением, ибо он боялся постаревших лиц исполнителей, омертвелости некогда живого спектакля, зафиксированного навечно несовершенства. Годами вело с ним Центральное телевидение безуспешные переговоры о съемках «Власти тьмы», «Царя Федора», а когда в 1974 году к юбилею Малого театра вышли брошюры обо всех его корифеях, народных артистах Советского Союза, так и не появилась единственная о Великом Чудаке и Мастере, главном режиссере Борисе Равенских: он не согласился ни с одним из вариантов текста, который ему предлагался. Это было еще до меня…

О Равенских при жизни и после нее, даже в 100-летний его юбилей, мало писали. И отмечали эту дату в скромном небольшом залике Дома актера. Из Малого пришел один старик Каюров. Он всегда оставался фигурой закрытой и странной, неразгаданной. Он, конечно же, не был советским конъюнктурщиком, и его «Драматическая песня», посвященная Николаю Островскому (это было в театре имени Пушкина), открывшая блестящий талант Алексея Локтева, была пронизана искренним, неподдельным патриотизмом.

Вроде бы и государственник, и «державник» в «Царе Федоре», но и истинно, не показно православный, особенно в своей дружбе и музыке с Георгием Свиридовым.

Отчаянно нуждался в поддержке, в понимании, в нежности, страдал от ругани, критики. Радовался похвалам, комплиментам.

После одной из репетиций дотошно расспрашивал у присутствующих сотрудников, учеников-студентов ГИТИСа, стажеров их мнение. Выступает Леша Найденов, режиссер: «А вот эта мизансцена, Борис Иванович, где Носик уходит под землю и видны только его руки, вот уже их почти нет, не видно… не побоюсь сказать, по-моему, гениальна»…

«Стоп, Леша, а это повтори еще раз… Еще раз, пожалуйста…» Так и заставил эту фразу повторить несколько раз.

Загнанный в угол театральными интригами, нелюбовью и непониманием, бессчетными заседаниями, собраниями, парткомом, профкомом, он порой срывался, делал глупости! Чего стоит посланная им в разгар репетиций телеграмма в ЦК КПСС: срывают выпуск съездовского спектакля. Помогите! Он знал, чувствовал: его не любят! Ему было известно, что его кабинет недруги называют на японский манер «хата хама», а крошечную каморку помощника Коли Рябова - «хата-сука», и что Никита Подгорный, проходя мимо его двери, обязательно плюет в нее… «Мэтр здесь? - это из острот Подгорного. - Литр здесь, а метр? Не знаю».

Как же он был одинок и неприкаян!

«Режиссер, - говорил он, - словно дрессировщик на арене. Нет куража - звери (актеры значит) тебя разорвут…»

Он был суеверен. Белую рубашку с галстуком на премьеру ему привозили из дома к вечеру, к самому спектаклю. Переодевал он ее уже во время финальных аплодисментов за кулисами. Надевать ее до того считал дурной приметой! А еще Борис Равенских гонял… чертей!

Об этом знали все, даже те, кто никогда не видел ни его самого, ни его спектаклей. Рассказы о нем много лет были излюбленной темой для остряков в театральных и околотеатральных кругах. Он действительно сгонял с себя и окружающих себя людей ли, предметов нечто, ему мешающее, невидимое остальным, но явственное для него, с чем (или с кем?) он неустанно вел борьбу.

«Спокойно, Анна… Спокойно, Андрей… Спокойно я…» - и мы, все его окружающие, должны были замирать вокруг, пока он не закончит свой поединок с демонами.

Подходил к дверям, натягивал обшлага пиджака, чтобы не дотрагиваться голыми руками до дверной ручки. Приходил в гости, здоровался с хозяином за руку, а потом вытягивал руки: где тут у вас можно помыться?

Впрочем, вовсе не всюду он гонял чертей. На ответственных совещаниях, как миленький, сидел спокойно, не привлекая к себе ничьего внимания, особенно начальственного. Уважительно относился к Фурцевой. Известно, что и та его любила. Он острил: «Я ведь залезу ради вас на кремлевскую стену, но падать-то направо и налево придется на штыки»…

Что это были за «черти» Равенских? Странная привычка?.. Бред сумасшедшего? Скорее - способ выиграть время, хитрый ход, дающий возможность создать публичное одиночество, отключиться от остальных, ощутить себя наедине с собой, найти решение…

А вопросов было много, делать выбор и принимать решения надо было ежедневно. Какие пьесы должны заполнить репертуар первого театра, как и в конфликт с ЦК КПСС не войти, и артистам Малого угодить, особенно его звездам, как «накормить» четырьмя хлебами, пьесами на год, всех сто шестьдесят алчущих ролей хищников, да и с негласной Марьей Алексеевной, столичной интеллигенцией, определяющей прессу и общественное мнение, не поссориться. Расхожее утвердившееся мнение, что Равенских был талантливым режиссером и плохим, никаким руководителем, по-моему, безосновательно. «Мой крестьянский нос чует», - говорил он. И действительно, чуял… Только немногое мог сделать. В тех-то условиях! Хотел, мог и был способен, но … и руки и ноги были связаны…

По театральному опыту известно: все атаки на главного режиссера начинаются с литчасти. Нет репертуара - безотказный довод! Его, репертуара, всегда не хватает, а он, репертуар, кому-нибудь непременно не нравится.

Тогда в репетициях были «Господа Головлевы» с Виталием Дорониным в главной роли, ставил спектакль сделавший инсценировку же Евгений Весник, Велихов готовил тоже собственного изготовления «Униженные и оскорбленные» по роману Ф. Достоевского. Ведущим актерам здесь не отказывали в любых их планах. Но и литчасть в это время мучительно работала над пьесой Василия Белова «Над светлой водой», помогала великому прозаику осуществить свой первый опыт в драматургии. Вместе с переводчицей А. Лунгиной делали новый сценический вариант драмы Шиллера «Заговор Фьеско в Генуе». Получили разрешение на инсценировку романа «Выбор» у Юрия Бондарева, с трудом нашла автора для пьесы, который бы устроил всех. Занимались этой будущей пьесой. Вступила я в переписку о возможной совместной работе и с Валентином Распутиным. А разве плохо было бы поставить, это мог быть действительно первый отечественный мюзикл, да еще по пьесе А.Н. Островского «Не в свои сани не садись», добытый мной у Беллы Ахмадулиной?! Так нет, «это не для Малого» - могло быть единственным доводом. Ну как же можно было обвинять нас в отсутствии работы по репертуару?! Не говоря о ежедневной текущей работе с множеством модных тогда пьес и авторов… Очень хотел, чтобы Малый поставил его пьесу «Малая земля» о будто бы подвиге политрука 18-й армии, в войну мало известного, но ставшего генсеком Леонида Ильича Брежнева, всесильный в мои времена главный редактор «Огонька» и самый размножаемый по стране советский драматург Анатолий Сафронов.

Его пьеса могла бы быть удобным съездовским «подарком». А может, и счастливым способом для Равенских избегнуть угрозы увольнения. «Борис Иваныч, не надо нам ставить Сафронова» - это из наших ночных разговоров. «Да! А ты это ему скажешь?!»

Сказать это ему тогда было действительно сложно. Грузный, величественный, обаятельно улыбающийся, появлялся он в дверном проеме литчасти, потом с трудом втискивался на маленький для него стул между столами и рокотал: ну, что мне для вас сделать? А мог он тогда все: добыть квартиру, почетные звания, зарплаты, любые блага…

Прославляющие же советскую власть пьесы его были образцово бездарными. «Мы только имя его поставим на афише, а пьесу сделаем сами», - уговаривал меня и самого себя Равенских.

Возьмем машину, поедем в Новороссийск… Сами там все поймем, увидим… Напишем… Пока что мы встречались в Москве с действительным героем Новороссийска, командиром Геленджикской военно-морской базы, потом командующим Дунайской флотилии, придумавшим и осуществившим новороссийский десант вице-адмиралом Георгием Никитовичем Холостяковым. В начале 80-х его вместе с женой зверски убили в центре Москвы в собственной квартире и украли ордена. А пока он рассказывал нам с Равенских, как все было на самом деле, обещал всяческое содействие.

Когда нас с главным режиссером «били»» за репертуар, в меня специально не целились, попадали лишь шальные пули.

Хотя на одном из бессчетных заседаний партийного бюро та же Елена Николаевна Гоголева «выстрелила» прямой наводкой и в меня: где только заведующего литературным отделом нашли? В Самаре ли, в Саратове…

- В Горьком, Елена Николаевна… Она корреспондент «Советской культуры», Елена Николаевна. Мы справки наводили…

- Мы все - корреспонденты…

Ну, я-то сносила эти «удары» безропотно, понимала, что дело не во мне, я - пешка в большой игре, а за счастье увидеть все самой, не из чужих рук, лично надо было платить. Я и платила.

Из подарков тех дней…

Любимой Анне

в день 8 Марта.

За неименьем фондов

(безличных и наличных)

Свою супругу «блондо»

Приветствую столично.

За неименьем страсти

(Как сохранить их в хаме?)

Я Вас имею счастье

Приветствовать стихами.

Среди командировок

(И северных, и южных)

Я вами очарован

Как женщиной замужней.

Год прошлый високосен,

Но вывез не впервые.

Ваш праздник номер восемь

Затмил все остальные.

Осталось лишь признаться

(Коры- и бескорыстно),

Что начал я влюбляться

Опять, родная крыса.

В тебя влюбляться, мымра,

Плантаторша и стерва.

Ты мне - о, радость мира! -

Выматываешь нервы.

Выматывай! На рынке

Пойдут - уверен! - вдруг.

Люблю тебя, блондинка!

Курбатов Вэ, супруг!

Подписано псевдонимом, которым он порой пользо­вался.

Подарки его становились все более скудными…

А Равенских, чем труднее приходилось, чем больше он сбрасывал с себя чертей, тем больше уходил в себя и в свой причудливый внутренний мир.

Репертуарные принципы Царева были ясны и незыблемы. Ну, зачем вы взяли пьесу у Тендрякова? Мы же все равно ее ставить не будем, только поссоримся… Бондарев - депутат Верховного Совета, хорошо, если уговорим его сделать для нас инсценировку… Конечно, у Сафронова пьеса плохая, но он - влиятельный человек, и надо попробовать привести в порядок пьесу… Зачем вы попросили пьесу у Беллы Ахмадулиной? Она же алкоголичка?.. А уж предложение обратить внимание на новый подстрочник перевода пьесы Тенесси Уильямса «Татуированная роза», сделанный Виталием Вульфом, сразу же предполагало ответ одним только звучанием фамилий авторов. Царев был всесилен.

«Какой Носик - начальник шахты?! - недоумевал Царев на распределение ролей Равенских. - С его-то маленьким росточком и неказистой внешностью?» Его представления о театральной красоте были незыблемы и не терпели перемен. А его гибкостью в «политесе» и человеческих отношениях совсем не отличался Борис Иванович.

Равенских ставил «Мезозойскую историю», а мечтал о Пиранделло «Шесть персонажей в поисках автора», ни разу не ставил Чехова, мне обещал: я тебе «Чайку» поставлю… Не успел. Многого не успел. И во многом так и остался не разгадан.

Очень был в сложных отношениях со своими коллегами. Пойди, посмотри у Андреева «Прошлым летом в Чулимске», говорят, получился спектакль. А что там за «Сталевары» у Ефремова? Берег в памяти слова Товстоногова, будто бы ему сказавшему: «Ты, Борис, талантливее меня, а я добился большего, чем ты, мне удалось выстроить свой театр…» Мог, обидевшись, сказать: иди к Завадскому, он выше ростом.

Любил, когда я подробно рассказывала ему, а то и чуть ли не проигрывала интересующие его спектакли. Во время разных «собираловок» нервничал, боялся, что нечто важное упустит, поэтому заставлял меня внимательно все записывать, а потом в ночной тиши ему не по одному разу пересказывать. Так что именно его «придурям» я обязана многим столь драгоценным подробным записям прошлого.

Ну, где сегодня, на каком совещании, конференции, форуме можно было бы одновременно услышать Олега Ефремова, Георгия Товстоногова, Андрея Гончарова, Михаила Ульянова? Хотя бы нечто приближающееся к ним по уровню мыслей… Олег Ефремов был тогда в особенном «фаворе», когда он поставил во МХАТе «Сталеваров» и в Камергерском переулке горела доменная печь и Евстигнеев, Киндинов варили сталь на сцене. Ему и карты в руки было произносить громкие слова о герое, «заболевшем ответственностью», «движителе общественной жизни», он использовал слова Белинского о Мочалове. Человек строит жизнь. Он хозяин, говорил он. Сейчас и умилительно, и забавно вспоминать его выступление.

Георгий Александрович Товстоногов и тогда себе такого не дозволял. Он говорил об азбуке, грамоте профессии, необходимой каждому, о владении системой Станиславского. Вне правды человеческих чувств не может быть искусства… У художника должно быть органическое ухо на правду… Это из его выступления.

…Как Леонардо да Винчи открыл законы перспективы, без них не может теперь быть никакого искусства, в том числе того, которое сознательно искажает перспективу… Главное в прочтении пьесы - не только внешнее постановочное решение, но новый способ актерского существования, новая природа актерских чувствований, новое включение зрительного зала в актерскую игру. Кто сейчас об этом думает?! Все-таки масштаб личности действующих лиц тех лет был виден и в вопросах, которые они задавали, и в проблемах, которые их задевали. Не о политической конъюнктуре, а о достоинстве профессии думали они прежде всего. А как совместить одно с другим?!

Не знаю, но, по-моему, именно сейчас, когда эстетика отражения жизни в формах самой жизни многими считается устаревшей и яростно ищутся новые формы, мысли, слова старых мастеров звучат удивительно актуально. Гончаров говорил, казалось бы, о специфически профессиональных понятиях: об артистической клавиатуре в выразительных средствах, о количестве актерских выявлений, о том, чтобы «дырки» молчания не подменяли зоны молчания и не вели к ложной многозначительности… Он цитировал М. Ульянова: надо уметь пустить себя вразнос. Попросту, а ведь главное сформулировал: нельзя в век метро ездить на колымаге. Самый старый тогда из участников Юрий Завадский цитировал в выступлении Станиславского о движении «из вчера в завтра». Великие всегда умели об этом думать.

Равенских на этом симпозиуме не было, он репетировал и ждал меня с неизменным блокнотом, с записями, с подробным рассказом.

Не любил он от себя меня отпускать. Привык, чтобы я все время была рядом. Ставил в пример товстоноговскую Дину Шварц. Репетирует, бывало… В зале темно, освещен лишь пятачок сцены с артистами, и крошечный притемненный свет над режиссерским столиком в центре зала. Начинаю постепенно перебираться от него к выходу, от ряда к ряду, мне кажется, я уже далеко за его спиной, скоро дверь - дел-то в литчасти много, и поток пьес идет ежедневно, надо читать, и звонков много надо сделать, и Царев чтобы увидел… Истошный крик в зале: «Куда пошла? Иди сюда!» И я возвращаюсь.

По ночам часами разговаривал с Друце, тот торопил с постановкой многими годами ожидаемой премьеры, пьесы о Льве Толстом, его последних днях - «Возвращение на круги своя». Ссорился: если будете ставить Сафронова, свою пьесу заберу… Потом - долгий обязательный на каждую ночь разговор с Ильинским: готовьтесь, Игорь Владимирович, вам надо силы накопить, выдержать роль Льва Толстого. Оба они любили Толстого, готовились вместе к работе. Ездили в Ясную Поляну, в усадьбу, на могилу… Очевидцы вспоминали, как оба они ездили на могилу Толстого, шли по снегу, Равенских потерял в снегу туфлю, так и шел босиком, потом стоял в снегу на коленях…

Мы же с ним по ночам распределяли роли… Обычный производственный процесс для других - у него был священнодействием, шаманством, он колдовал над актерским списком в сто шестьдесят человек и не мог выбрать даже одного (или одну) исполнителя на роль… Витька - парторг, не актер! Ванька - дурак!.. Женька - пьянь!.. Карнович-Валуа? Одно слово - Валуа… Этот - адъютант его превосходительства… И снова к началу списка от «а» до «я». И еще раз. И еще. До бесконечности. Спрашиваю: может, Матвеева позвать? Нет, он дважды выгонял Царева, был директором, его не пустят.

Еще тяжелее было с женщинами: Наташке - только батоны жевать… Эта - пустой барабан… С Элиной посади меня в поезд, СВ, Москва - Владивосток и обратно… ребенка не будет… Гоголеву за хорошую актрису не считал… Понятно, почему те, кого в каждом театре держат за ведущих, а для него были малосостоятельны, ополчились против него. Так что, как всякая театральная борьба, она часто оказывалась не за декларируемые высокие принципы, а за себя, любимых…

Конечно же, в театре все было про всех известно. И про наши с Борисом Иванычем ночные «бдения». Однажды Царев решил их прекратить и распорядился в полночь вырубать в театре свет. Ан нет, не вышло! Театр-то режимный, значит, в коридорах он все равно должен был оставаться! Борису Ивановичу было все равно, где меня держать. И мы сидели с ним на старом продавленном, драном диване напротив его кабинета и разговаривали, разговаривали… «Чего я с тобой сижу?! И ума у тебя особого нет… И красоты… А не могу оторваться…» - мог сказать он. И мы только смеялись оба…

Незабываемые, тяжелые и счастливые мои дни и ночи в Малом… Спасибо, что они были. Хотя, наверное, долгой такая жизнь не могла быть. Сейчас я вспоминаю. Тогда вспоминал больше он.

Любил вспоминать Мейерхольда…

О том, как он впервые с ним встретился… Мастер приезжал в Ленинград из столицы, а студенты первого курса Ленинградского театрального института об этом узнали и очень хотели, чтобы он посмотрел их экзамен, поэтому пришли встречать его к поезду. Равенских подробно, чуть ли не в лицах рассказывал, как внимательно тот смотрел работы робких новичков, в том числе только что начавшего учиться деревенского паренька из-под Белгорода. Тот же - это с его слов - не отрываясь, смотрел на самого Мейерхольда. Рядом с ним была красавица жена Зинаида Райх. После показа он подробно обсуждал увиденное со студентами. А незнакомого курносого мальчишку будто бы подозвал к себе и сказал: «А ты поедешь со мной…» Так Равенских, недоучившись и попав под чары гения, бросил институт и в тот же вечер уехал со знаменитой четой в Москву. Они его и ночевать забрали к себе. Спустя многие годы уже немолодой, ставший известным советский режиссер трепетно, именно трепетно, вспоминал, как Райх вынесла и постелила ему… белоснежные простыни. Имя Всеволода Эмильевича Мейерхольда было свято в его воспоминаниях даже тогда, когда он рассказывал, казалось бы, о пустяках, как тот читал пьесу, а листки бросал на пол, и ученики подбирали их… Или о традиционных семейных обедах, на которые собирались артисты, ученики, друзья, недруги…

Из-за Мейерхольда он не получил канонического высшего образования, о чем вспоминал на очередной переаттестации преподавательского состава ГИТИСа, Московского театрального института: «Кошмар, Анна, я единственный в стране профессор без высшего образования…»

Но ему это советская власть прощала. За то, что в пору всеобщего колхозного надругательства над людьми, массовой нищеты он увлек всю страну лучезарно наивным, жизнерадостным спектаклем «Свадьба с приданым», будто бы про нашу деревню, что сумел как никто другой опоэтизировать Павку Корчагина и его автора Николая Островского в спектакле по роману «Как закалялась сталь». За талант, наконец.

Но и о многом он молчал. Мы оба молчали, когда он вспоминал трагический финал жизни и судьбы его Мастера! Это ведь тоже всегда жило в его душе. Иногда вспоминал о женщинах своей жизни, Лилию Гриценко, которую, как говорил, он ревновал к ее прошлому, а Веру Васильеву ревновал к настоящему… Наверное, я тогда хорошо слушала, и он любил не столько разговаривать со мной, сколько рассказывать мне.

По законам драматургии во всякой пьесе должны быть две противоборствующих стороны, и они в моем случае наличествовали. Да еще какие! Двумя главными героями Царев - Равенских список участвующих в конфликте лиц отнюдь не ограничивался. Был еще третий главный, третий - не лишний. Трое, треугольник - излюбленная фигура действия для всякого драматурга. Третьим главным был Игорь Владимирович Ильинский. Игорь Ильинский - народный, разнородный, еще народнее двух других, закройщик из Торжка, Бывалов, Огурцов, воистину одна из определявших XX век личностей, в искусстве по крайней мере. Герой Социалистического Труда - тогда выше этого звания не было, а среди моих «близких» и Ильинский, и Царев были Героями. Гертруды, как тогда говорили.

По причудливой случайности, именно в день 25 июля, когда в своей «писанине» я дошла до Ильинского, у него был день рождения, ему исполнилось 111 лет, значит, тогда, когда встретились, ему было не так уж и много - 74, а Равенских всего-то 64! Поразительно, но все они: Царев, Ильинский, Равенских - были не только людьми одного поколения, но одной школы, одного учителя, общей счастливой творческой молодости. И главная выдумщица - жизнь в конце снова соединила их в одном театре, но по разные стороны баррикад. Когда-то «Миша» - «Игоряша» при мне не здоровались, проскакивали мимо друг друга, стараясь не замечать. К концу жизни они помирились. Тогда не здоровались Быстрицкая с Нифонтовой, Подгорный с Равенских. Это было как бы в нравах элитной столичной тусовки. С тех пор немногое изменилось, хотя с распространившимся равнодушием люди, может, внешне повежливее стали? Да нет, конечно, дети, но сукины, как назвал артистов драматург Н. Эрдман, не могут измениться, повышенная эмоциональная возбудимость, амбициозность заложены в природе профессии, отсюда их нравы. Недавний трагический случай с соляной кислотой, выплеснутой в лицо худруку балета, - опять тому подтверждение. Теперь в Большом театре.

«Заклятые друзья» с удовольствием рассказывали, как однажды видели Ильинского, замахнувшегося на Царева стулом, а проходивший мимо известный острослов Никита Подгорный откомментировал: «И звезда с звездою говорит…»

Давно нет Игоря Владимировича. Умирают театральные роли, даже зафиксированные на пленке, они лишены живого дыхания, рождающегося от общения сцены и зала. Не часто идут фильмы «Волга-Волга», «Карнавальная ночь», дающие повод его вспомнить. Но есть живая память, у которой генетическое свойство хранить свидетельства подлинно великого. Живет среди людей легенда об уникальном артисте и человеке XX века Игоре Ильинском. А мне досталось - ну, не счастливая ли я?! - вместе с ним работать, видеть его на спектаклях и репетициях, на собраниях, в конце концов, достались наши беседы и общения.

Он сам захотел, чтобы я помогла ему сделать на фирме «Мелодия» пластинку с записью спектакля «Лес», последний «Лес» в его жизни, который он сам поставил и играл в нем Аркашку Счастливцева, Гурмыжскую играла его жена и муза Татьяна Александровна Еремеева. При мне же он вводил на одну из любимых своих ролей Валерия Носика, ему уже становилось физически тяжело играть ее.

У него вообще были какие-то свои особенные отношения с людьми ли, с ролями. За более чем 60 лет в искусстве он не так-то много сыграл, но и любимым людям, ролям и пьесам сохранял преданность всю жизнь. Он не считал обилие ролей заслугой: зрителю все равно, вашу десятую или сотую роль он видит - говорил. Впервые он сыграл Аркашку в 1924 году в спектакле В.Э. Мейерхольда, его герой здесь целиком был подчинен комедийной, даже эксцентрической стихии. В 1938 году он дебютировал этой ролью в Малом театре. А в 1974 году для своего последнего Аркашки он поставил собственный «Лес», где играл глубже, трагичнее, с состраданием к своему герою, хоть и сохраняя внешнюю комичность. Наблюдений над жизнью и актерами у него накопилось к этому времени немало, но борьба в Малом уже кипела.

Помню, как он трогательно оберегал Татьяну Александровну от вторых исполнительниц: «Играть будет только Еремеева и никто другой. Это - замысел и решение. Заболеет, значит, отменим спектакль…»

Так же верен он был гоголевскому «Ревизору», которого играл и у Мейерхольда, и в Малом, и тоже ставил его как режиссер, сам лично пройдя, прожив Хлестакова и Городничего.

Более 20 лет играл он Акима во «Власти тьмы». Но нельзя же, по его словам, двадцать лет играть одну и ту же роль одинаково. Конечно, главная мысль остается неизменной. Аким, сделанный вместе с Равенских, - неуклонное следование режиссуре он считал обязательным актерским качеством, - не богобоязненный старичок-резонер, а хоть и нескладный, косноязычный, с неизменным «тае», в лапотках, но воинственный борец за правду. Обнаженная совесть. Рыцарь правды и совести. Он был убежден, что если внутри самого себя актер не найдет честности и совестливости, такого героя, как Аким, он сыграть не сможет. Внутренняя безнравственность все равно даст о себе знать, проявится. А как сохранить непосредственность и свежесть чувств, годами играя роль? Ведь за 20 лет меняется не только актер, но и сама жизнь, и представления об актерском искусстве. «Ведь даже внешне, когда я надевал парик, - мучился он сомнениями, - я становился старше, а сейчас, хоть и парик тот же, я в нем моложе!..» И он искал новый парик и себя нового в старой роли… Нет конца желанию проникать в суть жизни, в суть роли. Иначе смерть тебе, говорил он.

Для Ильинского был закономерным приход вместе с Равенских к образу на сцене самого великого правдолюбца и богоискателя Льва Толстого.

Борис Иванович волновался, сумеет ли Игорь Владимирович сыграть эту роль, хватит ли у него физических сил. Ильинский смог и вместе со своей женой блестяще воплотил трагический дуэт последних лет Толстого и Софьи Андреевны. Парадокс, но Борис Иваныч ушел из жизни раньше Ильинского. На похороны друга и уважаемого режиссера он не пришел, прислал письмо, его зачитали у гроба, выставленного в зале Малого, из которого убрали кресла. Царев сидел наверху, над залом, в своей ложе. Гоголеву Галина Александровна Кирюшина попросила не подходить к телу.

Это тогда Друце отправил в ЦК КПСС письмо, начинающееся словами, их передавали из уст в уста: «Убили художника…» О письме этом много в свое время говорили. Потом, как водится, позабыли.

Ильинский признавался мне, как ему было страшно и мучительно проникать в душу своего героя, как трудно было найти противоречие совести художника и его жизни.

Как сейчас помню… Идет Ильинский по переходам Малого, немолодой, естественно, не очень здоровый, совсем плохо видит… Высокий лоб, венчик белых седых волос на голове, густые брови, и под ними все равно озорно поблескивающие глаза. Походка все медленнее… Но звенит за кулисами третий звонок, раздается голос помощника режиссера: «Игорь Владимирович, на выход…» И, как по мановению волшебной палочки, уходят старость и болезни, и на мужицки крепких ногах, способных еще вскочить на лошадь, выходит на сцену… Лев Толстой и сильно, мужественно, незабываемо живет два с половиной часа не только в другом образе, но и в другом теле. А сколько текста ему надо было выучить с голоса Татьяны Александровны, сам он уже текст с листа читать не мог. Еще и с небывалой резвостью проскакивал мимо ненавистных ему кабинетов директора, парткома и профкома. Таков уж он был. Сам собой! И книжку свою назвал «Сам о себе». Сам!

Есть у него там характерный эпизод. Идет артист по коридору, а навстречу ему незнакомец, и ни один не сворачивает с дороги, надвигаются один на другого… Разозлился Игорь Владимирович и... уткнулся лицом в зеркало. Был автор книжки «о себе» упрям, неуступчив, задирист, до конца дней своих сохранял темперамент бойца и готовность драться до победного.

Смешно наблюдать за борьбой пигмеев; за борьбой трех великанов, трех богатырей, следить, а порой и участвовать в ней было страшно. О добре, правде, совести в искусстве и в жизни говорил каждый из них. Но у каждого были о них свои представления, свои, прежде всего творческие, принципы, они разнились. Главное, разными были средства достижения цели.

Когда-то Игорь Ильинский добровольно ушел от Мейерхольда, когда их слава была, казалось, неразделима. Теперь он воевал за Равенских до «последнего патрона», стоял насмерть рядом, под пулями, не отступал.

Он очень страдал от того, что происходило в театре. Как никто понимал непримиримую разность Царева - Равенских, старался охранять режиссера, которому доверял, но - увы! - предвидел исход борьбы. Знал победителя.

Неслучайно последней им поставленной пьесой был «Вишневый сад», а последней ролью - Фирс, старый верный слуга Раневской - Еремеевой, забытый в заброшенном, обреченном на снос, «на топоры» доме. «Единственная роль, которую я теперь могу играть», - шутил он.

На рабочем бюро Ильинского был один из последних портретов Льва Толстого и слова его: «Так буду же всегда в любви со всеми и в делах, и в словах, и пуще всего в мыслях. 1909 год». Но ведь ни у самого Толстого, ни у Ильинского никогда любовь не превращалась, как ни хотел, во всепрощение. Нет, вторую щеку Ильинский не подставлял для пощечины. За принципы стоял насмерть, любовь отстаивал.

В его квартиру на Петровке, в самом центре московской круговерти, но выходящей окнами во двор, чудесным образом не проникали городские шумы. Из окна видна старая церквушка, а в уютных комнатах удивительно чисто и покойно. Хоть Татьяна Александровна и ворчит: у народного артиста Советского Союза убраться некому. В кабинете старинное бюро, плющ на стене, цветы на подоконниках, стеллажи с книгами, книжки и фотографии с автографами М. Зощенко, С. Маршака, Ю. Завадского… Конечно, Мейерхольда…

В отличие от большинства актерских домов здесь ничто не напоминало о громкой славе хозяина: ни афиш, ни фотографий в ролях. Впрочем, так же всегда было вокруг Равенских. Хотя оба они, конечно же, знали себе цену. Только без показушной суетности. Висел на стене кабинета у Ильинского эскиз декораций В. Рындина к его давнишнему спектаклю «Ярмарка тщеславия». Перехватив мой взгляд на него, как-то невесело пошутил: «С годами все больше отходишь от этой ярмарки…»

Надпись на фотографии В. Мейерхольда над столом не разглядеть, фотография потемнела, надпись выцвела,.. Хозяин снова шутит: вот и хорошо, что надпись кончается, а то - такая высокая, что и читать стыдно…

А Татьяна Александровна не поленилась, залезла на стул, надела очки, прочитала: «Единственному из величайших комиков… Если не вы, то кто же будет первым?!» Да, так, наверное, и было: он всегда был первым!

При всех заклинаниях про театр-кафедру и второй русский университет, которые любят повторять в Малом театре, присваивая себе особое значение и избранность, и Малый не может оставаться неизменным в веках.

Есть такая частушка:

На окне стоит герань,

На ней - цветочек аленький,

Никогда не променяю

Свой Большой на маленький…

Помнится, Михаилу Ивановичу понравилось, когда я включила ее в юбилейное приветствие Большому театру. Ее там все равно не спели, чопорность и традиционные представления о границах дозволенного были выше вкусов.

Наверное, самым счастливым театр был когда-то во времена Щепкина, во времена своего драматурга, и Александр Николаевич Островский мог их баловать каждый сезон новой пьесой.

Как бы ни кичились в театре славой актерского театра, без соединения с талантливыми пьесами, а еще, уверена, с талантливой режиссурой, театру не быть счастливым. Вот здесь, по-моему, кроется главное заблуждение многих «коренников» Малого, считающих, что уж они-то, великие актеры, «сами с усами», и сыграют, и сами спектакль поставят… А режиссуре отводят лишь прикладное значение: развести спектакль по мизансценам, организовать, соединить все составляющие. Слишком многие спектакли театра так и выглядят. До сих пор.

Но лучшими-то спектаклями и прежде, и сейчас были, конечно же, спектакли Бориса Равенских «Власть тьмы» и «Царь Федор», оба его же спектакля по пьесам И. Друце «Птицы нашей молодости» и «Возвращение на круги своя», спектакли Л. Хейфица «Летние прогулки» и «Перед заходом солнца», «Любовь Яровая» П. Фоменко, а сейчас «Правда хорошо, а счастье лучше» и «Мнимый больной», когда театр пригласил Сергея Женовача и новыми красками именно с помощью режиссуры расцвел талант Василия Бочкарева, Людмилы Поляковой, Евгении Глушенко, Людмилы Титовой, Глеба Подгородинского, или Адольфа Шапиро, сделавшего там замечательные «Дети солнца». Так и хочется защитить Малый театр от… Малого театра!

Но театр и его руководство всегда ревниво оберегают коллектив, очень осторожны ко всем «чужакам», к посторонним советам и мнениям. Это ведь тоже чуть ли не родовой признак театра.

Ну, зачем нам Демина? Что, у нас своих «старух» нет, что ли? Это на приглашение новой актрисы Б. Равенских, и как минимум лет десять той пришлось дожидаться выхода на сцену. Так и не стали здесь «своими» талантливейшие Наташа Вилькина или Ирина Печерникова. Даже с ролями героинь…

Негласно, но неизбежно все здесь делились на своих и чужих. Навсегда чужим остался в труппе приглашенный на роль Федора Иннокентий Смоктуновский.

«Что это за партнер, которого я могу не услышать на сцене, который, видите ли, импровизирует и то ли направо, то ли налево пойдет, где искать его?!» - кричал на партийном собрании Виктор Иванович Хохряков, хотя этого его партнера на собрании не было. Он туда не ходил. Да и от других ролей отказывался, ни на что не соглашался, а ему предлагали поставить для него любую пьесу, какую он выберет. В театре появлялся редко.

Смоктуновский и роль Федора не любил, а когда публично написал про это, Равенских посчитал это предательством. Понятно, что и импровизационная манера его творчества, и странности поведения были чужими Малому театру.

Однажды Царев не поленился, дождался его на лестнице перед «Федором», и когда тот бежал в гримерку «под завязку» перед началом, молча показал на часы, молча укоризненно посмотрел на него. Спустя несколько сезонов Смоктуновский ушел, перестал играть Федора, на эту роль режиссер ввел Юрия Соломина, чему долго сопротивлялся, ибо очень уж не любил его ни как артиста, ни как человека. А Смоктуновский ушел во МХАТ к Ефремову, они ему были ближе.

Ну, а уж кто как не Соломин в чистом виде всегда олицетворял и на сей день является воплощением не только традиций, но и всех предрассудков, даже губительных привычек Малого театра?! Недостатки - продолжение наших достоинств… Нежелание перемен, привычка… к привычкам - и сила, и слабость типичного представителя старейшего русского театра Юрия Мефодьевича Соломина. Прямой ученик В.Н. Пашенной, более полувека уже сам учитель своих учеников в школе Малого театра, Щепкинского училища, «щепки», он как приехал в Москву из Читы в 1957 году, как услышал от Веры Николаевны: «Ну, что читать будешь ты, из Читы?» - а читал он, естественно, «героический» советский репертуар: «Стихи о советском паспорте» В.Маяковского, монолог Нила из «Мещан», так другого театра, кроме Малого, он так и не узнал.

В выпускном спектакле он уже играл Треплева, в числе троих выпускников был принят в труппу. Навсегда. В трагической межусобице 70-х я понимала, что в будущем Царева сменит именно Юрий Соломин, преданный ученик, апологет и плоть от плоти этого театра. Когда он говорит, что в своем театре - всегда простор для актерской инициативы и творчества, он имеет в виду не только обилие первых главных ролей, но собственные спектакли, которые он давно уже ставит как режиссер, особенно в последние годы, когда стал художественным руководителем театра.

Конечно же, он актер - мастер, признанный миром, кому из Греции прислали кусочек мрамора от Парфенона, и он сыграл Дерсу Узала в фильме великого Куросавы, удостоенного «Оскара», замечательный поручик Яровой. Ну что перечислять его роли? Они уже в истории театра. Для меня была выдающейся роль Кисельникова в «Пучине». Но одной роли я не принимаю категорически - роли режиссера. Ну другая это профессия! И массово распространившееся, в последнее время особенно, заблуждение, что переход из одной профессии в другую легок и прост, нужно только захотеть, а если еще он подкреплен должностью руководителя, как в случае с Дорониной, Калягиным, Джигарханяном, Соломиным, теперь еще Меньшиковым вроде бы, уверена, чрезвычайно опасно театру в целом. Почти так же, как «директорский» театр и примат администратора над художником. Режиссера, конечно талантливого, не заменить ни директором, ни актером. Малый театр исторически самая благодатная питательная среда для заблуждения о том, что первый актер и есть режиссер.

Кстати, вот брат Юрия Мефодьевича Виталий Соломин, понимаю, что мой взгляд абсолютно субъективен и никак не претендует на истину в последней инстанции, мог бы стать режиссером по природе дарования, по мучительным поискам и накоплениям, в нем происходящим. Появившийся в орбите Малого пятью годами позже старшего брата, внешне он будто бы повторял путь Юрия. Успешен. Талантлив. Хотя его метания, сомнения были у всех на виду, даже пробовал уходить из Малого, но вернулся.

Путь его от первой собственной постановки «Мой любимый клоун» до последней, стоящей ему жизни «Свадьбы Кречинского», для меня - доказательство.

Трудно представить себе столь большую несхожесть, чем оба братья Соломины. Один - член всех советов, комитетов, президиумов, оратор всех трибун, участник всех событий. Ну как без него могла бы решаться судьба руководства Малого?! Другой - закрыт, мало общителен, о чем думает, еще надо догадаться, сам высказать не спешит… Поклонник драматургии Вампилова, который никогда не шел и не мог пойти в Малом, во всем другой, ему жилось «не сладко». Несмотря на то, что он - брат, с трудом получал самостоятельные постановки. И сделал-то их совсем немного. Был очень строг и взыскателен прежде всего к себе. Отказался от одной из лучших ролей - Бориса Куликова в «Летних прогулках», настоял, чтобы сняли спектакль как устаревшее возрастное явление, не потому, что сам постарел и у него появились живот и лысина, как он говорил, а что другое поколение пришло в зал, надо заново переосмысливать и ставить спектакль. Молодые привнесут в него необходимое новое. Вот это для меня и есть то, что я называю особенным режиссерским мышлением. Про себя он говорил: я точно знаю, чего не хочу… Старший же брат всегда больше хотел, чем не хотел. Младший понимал, как мешает его театру груз традиций, считал их в большинстве ложными… Всегда хорошо, когда каждый делает то, что он может, а не то, что хочется, - какие же важные слова и мысли! И еще то, что мне особенно близко: когда прыгаешь, ничего уже сделать нельзя… Он ведь сам прыгнул, такой мне представляется его жизнь, и его очень рано не стало. Применительно же к Юрию мне почему-то вспоминаются слова прекрасного русского прозаика, сейчас подзабытого, Юрия Тынянова, сказанные об одном из героев его романа «Смерть Вазир-Мухтара»: у него почти не было лишних черт в характере, чтобы можно было считать его хорошим человеком. Встречи и беседы с братьями Соломиными - тоже в моих блокнотах…

Личных дневников я никогда не вела. Тем более тогда, когда ежедневная смертельная борьба «тупоконечников» с «остроконечниками», как вокруг Гулливера, не только не стихала, а лишь набирала силу. Не до того было.

Жизнь моя была как кипящий суп в переполненной кастрюле: овощей в борщ явно переложили. Бульон выкипал, плита вся залита вязким, жирным… надо мыть…крышку сносило.

Однажды приснился сон: вишу на макушке высокой голой скалы, держусь за пик, больше уцепиться не за что, ни травинки, ни кустика, руки слабеют, сейчас сорвусь… Мой миг полета! «Заклятая» подруга Вера, доставшаяся еще от друзей родителей, проверенная годами университетской учебы, потом тоже переехавшая из Горького в Москву, в течение сорока лет всем известный радиоголос России - Вера Соколовская. Теперь и ее нет в живых, но всю жизнь мы были рядом. Слушая по телефону мои рассказы, «утешала»: чего ты волнуешься?! Тебя выбрось с 18-го этажа (почему именно с 18?), ты все равно встанешь на четыре лапы… А я уже стояла на подоконнике.

Нам, конечно же, было известно, что приказ об освобождении Б.И. Равенских от должности главного режиссера Малого театра был давно заготовлен и лежал на подписи у тогдашнего министра культуры Г.Н. Демичева.

Надо отдать ему должное, он довольно долго не мог решиться его подписать. Да и причины для отсрочек были уважительные: то выпускалась съездовская премьера, то Софронов хлопотал, когда надеялся что Равенских будет ставить его «Малую землю», а может, и сам в глубине души понимал несправедливость готовящейся акции, но жарким июльским днем 76-го года приказ все-таки появился. Об освобождении Равенских.

«…Назначить для художественного руководства президиум художественного совета в составе семи человек» - тоже было в том приказе, обрушивающем в пропасть, перечеркивающем судьбу, жизнь безмерно талантливого художника. А про президиум была очередная гениальная выдумка Михаила Царева, который будто бы ни в коем случае не брал на себя ответственность за творческую жизнь театра. Он даже афишу отказывался подписывать, что теперь с легкостью необыкновенной делают многие директора. Афиша долгое время так и выходила с дурацой подписью «Президиум художественного совета».

Просчитано было все, и время появления приказа: в то время труппа была на гастролях в Челябинске, можно было не опасаться вмешательства в происходящее влиятельных поклонников таланта Равенских - Ильинского, Шатровой, Каюрова, волнений в коллективе. По мнению авторов приказа, он мог пройти незамеченным и не вызвать дополнительных неудобств.

- Семь человек, из них четыре Героя Соцтруда, вместо меня одного. Что ж, Анна, не так плохо! - изрек он, сидя над приказом, читая и перечитывая его до дыр, словно выискивая между строк еще какой-то некий неведомый дотоле тайный смысл.

Галина Александровна была вместе с коллективом на гастролях. Приказ появился на доске объявлений театра. И в тот день ему «забыли» принести из служебного буфета обед в кабинет. Он сам спустился в маленькое закулисное помещение, служащее для сотрудников столовой, мы с ним с подносами стояли в общей очереди среди оставшихся дома на период гастролей бутафоров, реквизиторов, бухгалтеров, и никому не пришло в голову пропустить его вперед. Вчерашнего небожителя низвергли в общую очередь…

О, эти вечные театральные нравы! Вечный «Малый театр», где малейшая попытка перемен не могла не закончиться сокрушительным поражением.

Передо мной журнал «Зрелища» за 1920 год…

Среди рецензий на «Героя» Синга в постановке первой студии МХАТа режиссера А. Дикого, гастроли баритона Бочарова в опере Зимина, информаций о выступлениях Асты Нильсон, Изы Крамер и Плевицкой, картинка будущего Театра масс в 13 ярусов, который собирались строить в Зальцбурге, - сейчас-то мы знаем, что его так и не построили, - в рубрике «В дискуссионном порядке» «памфлет шестой» - Малый театр и текст, который трудно воспринимать как свидетельство лишь давно ушедших времен, он и сегодня звучит как актуальный фельетон, а ведь прошло с тех пор почти сто лет…

…Вот театр, о котором решительно нечего сказать.

Театр, самое существование которого в наше время обнаруживается только по афишам. В самом деле, можно ли в Москве однажды встретить человека даже самых консервативных театральных убеждений, который вдруг возьмет да скажет: «А сегодня в Малом…»

Последний раз я видела такого в начале сезона, он так запросто взял да и признался, что нынче вечером смотрел в Малом «Ревизора».

Все посмотрели с сочувствием, но никто не «заинтересовался».

Бывает так, что в городе уже давно бегают автомобили последних моделей и лучших марок, а где-нибудь в муниципальной конюшне стоит рыдван из тех, на которых петиметры ездили из Москвы в Париж при Екатерине.

Рыдван уже давно пора бы переделать или сдать в музей, да нельзя… И вот в нем возят на репетиции и развозят по домам артистов казенных театров. Возят и похваливают - первоклассные рессоры, делал мастер Уксусов, а подушки набивал знаменитый Сонкин, а сама карета работы знаменитейшего каретника Салотопина.

Ездят, хвалят и давно забыли, что Укусовы, Сонкины и Салотопины творения давно уже заменены изделиями 90-х годов прошлого столетия, и теперь только и есть, что старые имена. А что и осталось от старого и ладно сделанного, то скрипит и все больше на покое, в ремонте.

Годы идут, старики уходят, а наследники старой почтенной фирмы живут доброй старой репутацией.

И пусть «Шутники», и пусть «Холопы»… Словно сегодня и про сегодня написано.

По ночам Борис Иваныч репетировал свой поход в ЦК КПСС, вырабатывал тезисы для ответственного разговора. Первый, как всегда: убил Учителя! Зато второй - новый: что делать с Кирюшиной? И третий, самый трудный: куда деваться мне?

Когда он судорожно обдумывал, что же ему делать, благорасположенный к нему бывший зам. министра культуры Г.А. Иванов, ставший на те поры директором Большого театра, «устроил» ему в Большом постановку «Снегурочки». Представляю его там на репетиции, реакцию на него певцов, музыкантов, когда режиссер кричал: «Музыку! Еще музыку! Еще… А теперь хватит музыки!» Что ему было за дело до партитуры… Не говоря о том, что драматический и оперный театры - всегда разные миры. А уж Большой и Равенских были взаимной экзотикой.

Зато от театра Маяковского он ждал приглашения на постановку. Гончаров, его художественный руководитель, обещал. С Андреем Александровичем Гончаровым они жили в одном подъезде, встречались в лифте, приятельствовали. Когда Гончаров сказал, что поставил вопрос о его приглашении на голосование худсовета и тот будто бы не поддержал, посчитал это предательством. Тяжело переживал. Не раз сталкиваясь с предательством, считал его тягчайшим из грехов.

В Малом его тут же выжили из кабинета, начали там ремонт…

Когда человек в советские времена оставался без должности, ему ни почетные регалии, ни, тем более, талант мало помогали.

В ЦК Равенских предлагали принять драматический театр имени Станиславского, но там была маленькая сцена…

Вернуться в Пушкинский театр… На живое место? Там же Толмазов… У него были принципы!

Ему казалась выходом из положения организация нового молодого театра из своих учеников, выпускников ГИТИСа, но так он до этого и не дожил.

Ему оставалось всего-то поставить еще один, последний, вымечтанный спектакль на сцене Малого про Льва Толстого, и все… Умер в своем подъезде, у лифта, на руках у ученика Юрия Иоффе. Убили художника - было не только красивой символической фразой Иона Друце. Это было правдой, жестокой и беспощадной, о чем и сейчас-то стараются забыть и не вспоминать. Умер как раз в день подписания министерского приказа о создании его нового театра.

У меня та смертельная рана не перестает кровоточить.

А я - что? Моя судьба была лишь отражением, разменной мелочью, довеском в той большой и трагической истории. Но ведь это была моя судьба, мне вовсе не безразличная. Как жить дальше? Если вообще возможно?

Он сказал мне: «Я, конечно, не хочу, чтобы тебя гнобили без меня, но и чтобы ты была счастлива без меня, я тоже не хочу». И я написала заявление об уходе. Спрятала его в ящик письменного стола у себя в кабинете. Но такой уж это был театр, здесь стены видели и слышали. И непредвиденные «чудеса» происходили по мановению волшебной палочки… Так однажды исчезла стенная газета, тогда они выходили повсюду - от любого заводского цеха до академического театра, а в этой была критическая статья про условия и чинимые препятствия репетициям Равенских.

Сгоряча произнесенная мной фраза в присутствии всего-то одной помощницы Леры к вечеру уже стала известной Цареву. «Неужели вы и вправду считаете, что половину театра я купил, а половину запугал?» Наутро исчезло и мое заявление об уходе, хотя ему не сразу дали ход. Будто бы Царев сказал: «Она хороший работник, но уж слишком близка к Равенских…» А мне эта его оценка была как звание Героя Социалистического Труда.

Интересно, что в моем театральном архиве, среди программок, брошюр, фотографий, записей, хранились и кузнецовские стихи, и его расписка: «если ты дашь мне 5 рэ, обязуюсь отдать тебе 200», и два наших заявления в Тушинский загс о разводе, мы их писали не единожды, но все откладывали, не решались дойти до загса. Как было и с приказом об освобождении Равенских от должности.

Когда впоследствии мой уже прежний муж не в первый раз затеял разговор о новом воссоединении: «Мы поторопились…», я, вспомнив Малый театр, Равенских, пережитое, упрекнула его в предательстве, он удивился. Ну как ты мог оставить меня тогда в треклятой «коммуналке», без работы и зарплаты?! В любом случае надо было тебе повременить, не оставлять меня без помощи. Он уже работал к тому времени в журнале «Журналист», где так и застрял на всю жизнь. «Но ведь я не знал, что у тебя происходит!» Вот это-то и было для меня последней решающей характеристикой нашей совместной жизни. Он даже и не знал, как и чем я живу. Это было для меня предательством. Измерения жизни и событий остались от Равенских.

В те прежние времена число престижных, хорошо оплачиваемых должностей для людей моей профессии насчитывалось единицами. Сейчас их стало чуть больше в связи с открытием новых театров, газет и журналов, появившимися в разных структурах должностей пресс-секретарей. Тогда «вылететь» из Малого театра означало чуть ли не оказаться с «волчьим» билетом… Впрочем, было ли это для меня работой? Участие в увлекательной, со смертельным риском игре, за которое мне еще деньги платили. Дорого стоящий тренинг по выработке адреналина и… характера. Школа, еще какая! Я ей благодарна и поныне. А Малому театру, уверена, литчасть так же не нужна, как и режиссура.

- Что мне для вас сделать? - спросил у меня благородный Царев.

- Спасибо. Ничего. Разве что пока я не определюсь с дальнейшим, меня можно было бы использовать в эпизодической консультационной работе ВТО с российскими театрами…

- Конечно, ради бога, - сказал Царев. И тем помог.

Предлагали пойти на работу в Министерство культуры СССР. Но тут резко завозражал отец, тогда главный врач единственной платной столичной поликлиники на Петровке. До того начальник Главного лечебного управления Министерства нефти и газа, фронтовик, начальник военных госпиталей, до сих пор помню их номера 2790 и 1366, заведущий еще до войны горьковским горздравом, а в молодости, казалось бы, для врача совсем неожиданно, заведующий музыкальной частью одного из столичных ТРАМов, театра рабочей молодежи, что был в нынешнем ЦДКЖ, сказал: «Я столько лет жизни угробил на административную работу…»

Вот мой полет и кончился!

Я упала, разбилась вдребезги. Жизнь ушла, кон­чилась…

Те, кто переживал клиническую смерть и возвращался с того света, рассказывают, будто видели темный коридор и яркую точку света вдали. Будто бы слышали музыку. Вокруг меня - чернота, и ничего впереди не брезжит. И никакой музыки… Зато надо утром вставать с постели, кормить себя. Этим, видно, и отличается настоящий конец от кажущегося - тем, что есть все-таки хочется. Впрочем, и машину смазывают маслом.

Живу, как машина: механически двигаюсь, разговариваю, даже улыбаюсь. В моем мире не принято признаваться окружающим, что ты мертвец. Надо выглядеть, надо делать вид, что ты в порядке, что у тебя все впереди… No problem - как бы научиться этому у американцев. Но - не тот менталитет!

Ох уж это надо! Всю жизнь надо вставать поутру, надо бежать на работу, готовить еду, кормить семью.

Надо! Надо! Надо! Сколько раз ты проклинала это унылое однообразие. Вот и накликала.

Не надо вставать поутру и торопиться на работу. Нет работы. Нет того, который был твоей семьей. У дочки своя семья, ломоть отрезанный…

Прежняя жизнь ушла, растворилась в дымке.

Стараюсь припомнить что-нибудь из прошлого: рваные куски… фразы… а впрочем, будто ничего и не было. Темная дыра там и сегодня. Клиническая смерть. Но ведь она, говорят, длится мгновения. Как во время аборта, лежишь в кресле и считаешь секунды: господи, какая адская боль, сейчас пройдет, еще немножко, ой, все еще больно, ну, скоро, что ли? больше не могу терпеть, нестерпимо, все!!! Не больно! Мне больно, не переставая, болит где-то внутри между сердцем и желудком. Наверное, там размещается душа. Но, может, я хотя бы привыкну к боли, и она притупится…

Вот и из прошлого, если что вспоминается, то тоже больное, резкое, как скребок в матке.

…Дневной поезд «Буревестник» Горький - Москва….

Я и Кузнецов пока еще вместе, то есть рядом наши кресла, оба билета вместе, в его кармане, но он пьян и пьянеет все больше с каждым уходом и возвращением. Черт бы побрал поездные буфеты, да еще если они расположены рядом с твоим вагоном. В одну из затянувшихся отлучек выхожу на поиски, хочу спросить у проводницы, а за дверью ее купе, в крошечной клетушке, где только полка и раковина, клубок из двух тел и его коричневый костюм, нелепо смятый среди одеял, полотенец, стаканов. О, господи! Ведь не вспоминается же, как потом он из того же вагона выносил меня на руках и орал на потеху окружающим: «Как я тебя люблю! Скрипка моя! Все бабы - дудки, балалайки, барабаны… Ты - скрипка!» Все-таки вспомнила в продолжение истории. Но это уж так, себе в утешение. А картинка в мозгах - из тесноты, одеял, полотенец, мятого костюма и его красного растерянного лица. Мне сейчас выгодны именно такие воспоминания. Легче привыкать к одиночеству.

Но ведь и это простила. Как многое другое. Да и он мне прощал, что не следовало. Видно, слишком многое мы прощали друг другу, стараясь забыть, а оно не забывалось, лишь уходило куда-то в глубину, в закоулки памяти, чтобы потом выплыть одной огромной Обидой. Которую не расхлебать.

Впрочем, я вспоминаю… Мне больно… Значит, я еще живая!

Говорят, после сорока умные женщины с мужьями не разводятся. Считается, семья вместо любви, муж вместо мужчины - это нормально после ушедших страстей и молодости. А у иных всегда бывало - вместо… И я могла бы так же, тем более утешаясь тем, что было, досталось, пережито, и хватит. Но с таким итогом мы с Кузнецовым не могли смириться.

Действительно же, сколько супружеских пар прожили свой век равнодушно и бестрепетно. Они соединялись, чтобы легче выжить: две зарплаты, быт напополам, коллективный разум… Детей рожали, как делали общее дело. Дети росли, вырастали при папе и маме в нормальной, «здоровой», как принято говорить, семье. А потом шли по стопам родителей: брак по рассудку, а то выгоде, порой вовсе случайный - здоровый, нормальный?! Способность любить у многих не задана по генной программе. Это ведь тоже - редкий дар, божье соизволение.

Кузнецов говорил, что любовь - это болезнь. Смещается сознание. Сдвигается реальное восприятие фактов. Человек делает глупости или, как принято теперь говорить, совершает неадекватные поступки, часто себе во вред, в ущерб.

Он влюблен, говорят люди, наблюдая за безумцем, и подразумевают: сумасшедший! Долго в таком состоянии находиться невозможно. Как в лихорадке с высокой, под 40°, температурой. Организм не выдержит, лопнет. Наш общий лопнул!

Человеку не дано выбирать. Я свою судьбу получала по полной программе… Наверное, сейчас у тебя время передышки. Пауза. Остановка. Передохни. Подумай. Говорила я себе.

Буду вспоминать. Заставлю себя вспоминать. Это лучше пустоты. И - живые ощущения. Пусть боли. Но других-то нет. Кажется, это записывал Данте в дневниках: «Не мучай себя воспоминаниями о счастье». А о - несчастье?! Но и ему, гению, не приходило в голову, что мучиться любыми воспоминаниями может быть благом.

Сегодня утром с трудом подняла себя с постели. А зачем вставать? Услужливый ум-приспособленец тут же предложил оправдание: за всю жизнь ты столько навставалась-наработалась, накопила такую усталость, что не грех и поваляться, расслабиться. Побыть на профилактике.

Когда-то в той, другой, жизни, где было много забот и суеты, я любила устраивать себе «профилактику». Выдавался свободный денек - валялась в неубранной постели, ходила по дому в халате, немытая, нечесаная, читала книжки, даже телефон выключала. Хватало одного дня, чтобы я соскучивалась по миру и по себе самой, нарядной и шумной.

Но теперь это явно не помогало!

Сколько же я не выходила из дома? Неделю… Восемь дней… Подъела хлеб - выручили соседи. Кончился сахар - обхожусь вареньем. А потом в доме накопилось столько заказов, доставшихся по случаю… «Отоваренные» талоны на водку, сигареты - зачем они мне, непьющей, некурящей? А, пусть будут! Гречки же, геркулеса хватит минимум на несколько лет «окопной» жизни. Не говоря о пачках чая и растворимом кофе, которые почему-то обязательно прилагались к каждому заказу. На всю оставшуюся жизнь…

Вчера закадычная подруга Верка, пытаясь вывести меня из депрессии, рассказала по телефону два анекдота, родившихся от нынешних дефицитов.

«…Где вы достали мясо? - В холодильнике». И второй, с бессмертным Рабиновичем, который спрашивает в магазине: «У вас нет рыбы? - Нет, у нас нет мяса, а рыбы нет в магазине напротив»…

Действительно смешно: в магазинах - пустые полки, а холодильники у всех забиты. И без денег - еды полно.

Зазвонил телефон: «Простите, что беспокоим дома. Ваш телефон на работе не отвечает. В театре трехсотое представление «Власти тьмы». Вы не могли бы сделать для нас материал?» Из «Известий»…

Болтаю первую пришедшую в голову глупость: извините, больна. Да и как объяснить, что больше я в театре не работаю, он теперь - не мой, да и Борис Иваныч отныне - не главный режиссер. Будут ли они праздновать юбилей спектакля опального режиссера? Власть переменилась… А с ней и моя жизнь.

И телефон почему-то стал звонить редко.

Неужели все так быстро узнали, что меня выгнали из театра и бросил муж?..

Вдруг звонок, кажется, прозвучавший особенно резко. Узнаю «по шагам»… Так и есть. Он. Один из двух мужчин, которые в последнее время были для меня оба единственными и главными. По-прежнему трудно себе представить, что они остаются в прошлом.

Как всегда, торопливый негромкий голос, слова словно догоняют, набегают одно на другое: «Анна, не жди меня. Устраивайся на работу, куда получится. Живи без меня. А я, как сделаю новый театр, тебя заберу. Всякий поймет: ты уйдешь к своему художнику»…

И, не дожидаясь моих слов, положил трубку.

Понимаю, ему сейчас не до меня. Он и всегда-то мало думал об окружающих, если они ему в данный момент были не нужны. Младенческий эгоизм навечно гениального ребенка! Но я и его всегда понимала и оправдывала. Ему все дозволено. Впрочем, так же как Кузнецову.

Когда-то на модные в моем детстве анкеты, где попадался вопрос, какие качества я бы предпочла в любимом мужчине, я никогда не отвечала: ум, сила или порядочность, всегда только талант. Вот и получила.

Что хотела, то и съела… Понимаю, что повторяюсь… Но это и был тот замкнутый круг впечатлений, мыслей и чувств, в котором я жила.

А Бориса Ивановича я, как всегда, безошибочно чувствовала. Ну, мыслимо ли для мужчины с обостренными мужскими комплексами, чтобы женщина видела его униженным, раздавленным, выгнанным? Мне иногда даже кажется, что общие пережитые несчастья чаще разъединяют, чем соединяют. И Кузнецова понимала, а значит, оправдывала. Пусть будут оба без меня, вдруг им будет лучше…

Я без работы, которую, по советскому еще воспитанию, полагала высшим оправданием и смыслом жизни. Без зарплаты. Без удивительной прожитой и в нарушение всех сказочных законов так печально закончившейся фантастической истории. Без семьи и мужа. Без Кузнецова, которого когда-то любила беззаветно и беспамятно. Разве можно теперь жить дальше?! Конечно же, нельзя.

Но вдруг!.. Опять же звонок… Гораздо менее увлекательный, чем тот, двухгодичной давности. Но звонок! Хоть какой, но шанс, предложение… «Не согласитесь ли поехать в октябре на неделю «Театр и дети» в Архангельск?» Звонок из ВТО. Не подвел, не позабыл про меня Царев. Каждый оказывался верен себе.

И рядом со мной в поезде, в вагоне СВ на двоих, немолодой, молчаливый, демонстративно не светский, которого дали мне в спутники «на усиление», уникальный завлит Центрального детского театра Николай Александрович Путинцев. Уже через 40 минут, как мы отъехали, у Сергиева Посада, он оживился и стал увлеченно, с подробностями рассказывать мне о святых местах… Старинная истина гласит, что у «мечт» есть опасное свойство сбываться. Наверное, в невеселых мыслях моих мне часто приходило в голову, что если и возможно для меня продолжение жизни, то лишь в каких-то самых гарантированных, самых безопасных вариантах. Больше не надо мне ярких впечатлений, увлекательных приключений, талантливых, непредсказуемых мужчин. Тьфу! Тьфу! Не сглазить бы! Но мои ангелы всегда слышали меня и всегда посылали то, что даже если я сама не формулировала, они лучше меня знали, что мне надо. Поутру в вагоне СВ Москва - Архангельск меня ждал «кофий в койку» и сияющий счастьем Николай Александрович, действительно с лицом Николая Угодника, который сказал: «Я женат, но - как скажешь, девочка...»

И так на 24 года безоговорочной преданности, обожания, верности, заботы, душевного комфорта. Никаких «винищ» и сигарет… Тихий голос. Даже поссориться ни разу не дал с его безотказным принципом: ты лучше всех, и ты всегда права. Бывает, оказывается, и любовь в благодарность. А тогда, как сейчас помню, лохматая, спросонья, я посмотрелась в зеркало, увидела там отросшую черными волосами да еще с явно усилившейся за последнее время проседью неряшливую блондинку и подумала: «Нет, так не пойдет! Надо срочно возвращаться в блондинки и приводить себя в порядок…»

Я снова вставала на четыре лапы, хоть и выкинутая с 18-го этажа... Верка, как всегда, оказалась права. Жизнь продолжалась. Жизнь начиналась заново…

/Действие третье.

Сама захотела


Сама поняла - ничто никогда не кончается.… Меняется. Продолжается. Обрушивается, но и… снова возникает, кажется, из ничего… Счастье ли, страдание, даже небытие уходят, но и трансформируются, уступая место новому, неизведанному, всегда неожиданному. Книга событий для каждого закрыта, не прочитана. Что там, на следующей странице, всегда неизвестно. Загадка. Тайна. Трагическое несовершенство, но и главная манкость жизни. Про следующую страницу - не дано человеку знать. Перевернете, а там.… Но ведь многие живут и книг не читают. Помнят лишь один текст с первого класса: «Мама мыла раму». Менять что-либо в выученном тексте, переворачивать страницы, рисковать, узнавать новое не привыкли, боятся. Оборвалась жизнь в беде, в потере, исчерпала себя привычка, погибаешь в тупом отчаянии от кажущихся серыми, безликими дней и ночей… Как же важно бывает вспомнить, что никогда и ни в чем не бывает конца, что всякое окончание - лишь продолжение и перемены.

Постоянно встречаюсь со случайными собеседниками, попутчиками, которые сразу же торопятся сказать, что они пережили болезни, смерть матери ли, мужа, что им ничего не хочется и не интересно и оправиться, прийти в себя не могут. Жизнь кончилась, белые тапочки надеты, руки на груди сложены, осталось дождаться конца; у иных ожидание это затягивается на десятилетия и становится единственным оставшимся содержанием жизни. Я-то думаю, если ты бессодержательна и немужественна, не любопытна, не способна к риску и изменениям, не готова брать на себя новую ответственность - сетовать не на кого, зависит от тебя. Дерзай, живи дальше или прозябай.

Мне недавно одна моя читательница, сама писатель из Иваново, прислала свою книгу «Как жить несчастливой». И в письме - жалобы на то, как трудно жить пишущему человеку в провинции, как много у нее проблем, и главная - одиночество. Прочитала все внимательно: бесспорно - одаренный, интересный писатель! А разве в столице легче жить женщине-литератору, да еще если она не молодеет, а стареет… не удержалась, рядом с ее заголовком: «Как жить несчастливой» подписала «Стать счастливой»…

Это и есть самая большая ловушка в человеческой судьбе, самая трудная провокация. «Нам не дано предугадать»… Бог дал жизнь совсем не только для того, чтобы дожидаться смерти. От каждого из нас зависит гораздо больше, чем мы думаем.

И я не сразу это осознала. Поначалу на перемены шла вынужденно, неосознанно, по обстоятельствам. Ну, как случился первый развод? Как бы ни развивались события, может, я бы на него и не решилась, все-таки уже была дочка, гордившаяся тем, что она «Питовна», значит, Петровна; никаких видимых причин к расставанию не было, разве что накапливающаяся, естественная в молодости жажда обновлений и приключений. Вроде хоть и рано, едва исполнилось по восемнадцать, но выбор друг друга обоими был сделан добровольно, по согласию. Даже вопреки воле родителей. И юный муж не пил, не курил. Стирал пеленки. Меня любил. Но почему-то это удел почти всех студенческих браков. Они, как правило, разваливаются. И то мы еще долго продержались - семь лет, классическое для перемен время. Банальнейшая и даже слегка пошловатая ситуация: муж в командировке, и вот вы - втроем. Хотя, наверное, если всерьез, внезапная встреча, когда тебя «застукали», была лишь поводом, но тогда на осознанном, сформулированном уровне мало что воспринималось, жилось, как неслось… И что со мной происходит, я сама плохо понимала.

...В первый раз, когда мне гадали про будущее, сидели мы с Кузнецовым на скамейке, неприкаянные дети-любовники, хотя уже со своими детьми, отдельными, у кремлевской нижегородской стены напротив знаменитого чугунного Минина, защитника земель русских, а рядом - цыганка, и вдруг она Кузнецову: есть у тебя жена, и зовут ее Алина.… А имя-то редкое! Как не поверить в чудеса! Про то же время в гораздо более поздних кузнецовских стихах…

…Как в те года, когда таили мы

Свою любовь по нудным ресторанам,

Когда глаза твои из полутьмы

Вставали над землею первозданно.

Когда в каморке заставало нас

Соседями задерганное утро,

И мы твердили, ссорясь и смеясь,

Что нам и в неуютности уютно.

Когда казалось просто и легко

Сменить и город, и квартиру,

Когда за нужный ливень над Окой

Я отдавал последние полмира…

Господи! Как же он был талантлив! И, конечно, наши общие перемены, наш союз были неслучайны. Хоть и расплатились мы за них ох как недешево! Через двадцать лет мучительным разводом, а главное, детьми своими. Оба Жени, Евгения и Евгений, Кузнецов тоже, любя меня сначала издали, назвал сына, как я свою дочь, оба ушли из жизни каждый по-своему: моя тихо, как жила, после раннего инфаркта, его - после разводов, запоев, отсидок, в интернате для стариков-психов, но оба раньше нас самих - расплата за наши грехи! Очень страшно, если по христианским заветам еще поколения будут за нас платить. Говорила же бабушка: первым куском подавись.

Зато - перемены! Они у меня никогда не были просчитанной выгодой, шагом вперед, карьерным, успешным.

Часто перемены оборачивались страданием, болью, всегда - хлопотами, беспокойством, дополнительной тратой сил. Порой, как после Малого, казалось, что жизнь закончилась. Зато уж разнообразие, отсутствие скуки и привыкания, опыт самый неожиданный мне с переменами был обеспечен. И главное, чему я научилась, и тем горжусь, принимать их с терпением, с ожиданием, с новыми надеждами.

А уж как горько плакала я около старинного здания городского суда в центре города Горького, где меня разводили с первым мужем Петей Балакиным, тогда, в советские времена, почти шестьдесят лет назад, это было обязательной процедурой, да еще после публичного объявления в местной областной партийной газете. Но и тогда это мало помогало сохранению семей и предотвращению разводов. Я рыдала, мой первый мужчина вытирал слезы и пытался шутить: ну, что ты плачешь, дурочка? Хочешь, снова пойдем зарегистрируемся?

С любопытством читаю хлынувшее на нас в последние годы американское «чтиво», женскую литературу, любовные романы. В маскультуре с миллионными тиражами - обязательно подробные сексуальные сцены, тошнотворно одинаковые у всех авторов, но еще и непременно - дети, культ секса и семьи! Приоритет семейных детских интересов в системе отношений мужчины и женщины. В любой книжке про семью в возникающих связях путь к сердцу нового мужчины ли, женщины идет наряду с желудком и сексом через детей. Впервые подумала: а ведь у нас в национальном менталитете, сформулированном в том числе и русской литературой, скорее - культ любви, свободного выбора, самоутверждения в страсти, в чувствах, не в долге и обязательствах. Может, и поэтому, особенно в предпоследнем столетии и уже в новом XXI, острейшая из проблем общества - бессемейные несчастливые наши дети. Но, конечно, главные причины - социальные, нравственные. Даже положительный Петя с разводом сумел вычеркнуть из себя свою же Жеку, он так ее звал: нет женщины, которую он любил, нет и ее ребенка… Моя дочка очень долго страдала из-за нашего развода, винила меня. Пожалуй, лишь к собственному пятидесятилетию, когда вскоре исчерпался срок ее земной жизни, а отец не поздравил - забыл или не захотел, - сделала горькое для себя открытие, приблизилась ко мне. И это прошло…

Вот недавно приехала в родной город в командировку - в Горький, в свою недавнюю жизнь, в командировку. Живу в гостинице… Звоню Пете, он один из моих мужей живой остался: повидать, говорю, тебя хочу… может, думаю, про внучку, правнуков расскажу… А он мне, как и когда-то, тягуче, медленно: «Какая необходимость?!» Плохо себя чувствовал. Не захотел в плохом самочувствии, в стариковском виде показываться.

Интересно, что второе запомнившееся мне гадание по линиям руки тоже оказалось пророческим. «У нас прямые и длинные ноги - редкость: историческое наследие наездников и кочевников», - сказала мне журналистка из телевидения в Элисте, невысокая, с пронзительными глазами и кривыми ногами, куда я уже с Московским областным театром, где оказалась завлитом, приехала на гастроли. Тогда в советские 70-е, столица Калмыкии была с одной длинной по центру улицей, на ней памятник военачальнику времен Гражданской войны Городовикову с такими же, как у Буденного, усами, похожий один в один на русского собрата, с кривыми крошечными, в один этаж, домиками и вывесками «Министерство сельского хозяйства», «Министерство культуры»… Большие амбиции маленькой нации. Иначе чем «у нас в стране» они про себя не говорили. Но и с проницательностью древнего буддийского народа. Калмычка сказала мне тогда: и будешь ты жить втроем… опять как в воду глядела. Уже тогда рядом со мной был режиссер Муат, оказавшийся не только в роли моего начальника, он и перевез меня в Москву вместе с Кузнецовым. Он, кстати, испугался пророчеств калмычки, замахал руками: нет, нет, мне гадать не надо, я не хочу знать свое будущее… Словно знал, чего боялся. Перед концом и ногу у него отняли, и в инвалидной коляске наездился: за грехи или от простой неизбежности любой старости? Не видела я его таким, не хотела, только по телефону разговаривала. «Конечно, я вам теперь не нужен», - говорил он. Не нужен. Пусть в моей памяти он останется блистательным красавцем! Наши отношения тоже за семь лет себя исчерпали.

А уж через частокол треугольников мне предстояло проходить не раз. Моя фигура! Ни особенной не была, ни порочной, так пришлось. Как через заклятие проходила. Ведь и с Путинцевым кроме меня поначалу была его жена, старая, больная, о ней надо было заботиться, похоронить с миром.

Бурную и самую активную третью часть жизни после шестидесяти лет мне тоже предрекли в гадании путем сложных диаграмм и расчетов, где складывались разные цифры, и вышло, как вышло… Галя Савченко гадала, красавица из Ростова, переехавшая в Москву и много лет бывшая завлитом у Сличенко в театре «Ромэн», она и цыганам гадала и угадывала, такова была сила ее темперамента и заразительности. «В молодости, - говорила она про себя, - поезда останавливались!» И ее уж нет, ушла рано - интересно, знала ли она про себя? - несчастливая была, одинокая… Но очень яркая!

Моя же жизнь всегда была горазда на перемены. Видимо, изначально это было в крови, в генах, как, к примеру, соотношение мужских и женских клеток, янь - инь, у каждого свое. Во мне же чуть ли не самым сильным из множества слагаемых всегда - нетерпимость к привычкам, какое-то всеохватное любопытство, страсть к переменам, даже, пожалуй, авантюризм. Вот и сейчас в интернете я свой сайт не держу, но среди многих отзывов на мои статьи, повести, поступки в одном из высказываний: у нее плохой характер… Эгоцентризм у меня, значит. Наверное, так и есть. Хотя у многих разное представление о плохом и хорошем.

Хожу по жизни и все время жду: а что там за поворотом, за углом? И где другие ничего не видят, спокойно проходят, я обязательно обо что-нибудь новенькое споткнусь. Один мой приятель, Юра Кимлач, формулирует грубее: лежит на дороге куча дерьма, ее все обойдут, а ты обязательно вляпаешься… Из последних наших с ним общений: «Зачем ты отправилась в Новгородский театр?» - «Ну как же? Актеры попросили помочь. В театре плохо, спектакли один другого хуже, а директор «жирует»… - «Ну, а ты зачем поехала? Неужели не понимаешь, что если там такой директор, значит, он кому-то выгоден, кто-то его «покрывает». Да и сами актеры не овечки, тоже виноваты. Не лезь в драку, зашибут».

Юрий Иванович Кимлач, конечно, оказался прав, несмотря на острую, доказательную мою статью, появившуюся в «Литературке», в театре ничего не изменилось. Зато куча шума, пресс-конференции, статьи, обсуждение в интернете, теперь уже не столько театра, сколько меня, права я - неправа, суета, и никакого толку… Только нервничаю зря! Хотя прежнего директора все-таки сняли. Ну, а где гарантия, что новый будет лучше?!

Но это - как у алкоголиков.

Моя подруга Жанна Виноградова, режиссер и многолетний руководитель Рязанского театра - как больно мне ее теперь вспоминать! и не поговорить с ней хотя бы по телефону - рассказывала о своем предыдущем муже, как говорится, широко известном в узких кругах театральном критике Сереже Никольском, как он готовился к запою: подготавливал ящики водки, ставил их у дивана, сам мылся, стригся и… уплывал.

И я с собой справиться не могу, когда подступает мой «запой». В качестве научной подпорки подпитываюсь существующей у американцев теорией о том, что менять жизнь надо каждые семь лет, они считают такую периодику временем цикла и источником обновления судьбы.

Вот и с Жанной.… Опять больно повторять ее имя. Трех лет не прошло с ее ухода. Да, пожалуй, что именно семь лет мы не только дружили, а создали новую форму сосуществования критика и режиссера. Я находила пьесу. Придумывала концепцию, решение спектакля, участвовала в репетициях, ей тоже хватало собственно режиссерской работы - провести, осуществить придуманное через актеров. Вместе праздновали победы на разных фестивалях «Дикарки» и «Бешеных денег», «Последних», «Наполеона». Мои семь лет истекли. Я уже ощущала беспокойство и исчерпанность участия в рязанской театральной жизни. Для Жанны все трагически закончилось непродлением с ней контракта, так совпало, победой директора, который, как и многие сейчас административные руководители, интенданты, завхозы, как я их называю, победил и остался, наконец, один, главный режиссер ему больше не мешает зарабатывать. Деньги! Деньги! Деньги! Деньги! Теперь и в театрах - фетиш, а режиссер Виноградова умерла, не выдержала борьбы. Может, потому что пережила, пересидела в том качестве больше четверти века. Не сменила судьбу добровольно. Как и многие другие главные режиссеры, - их теперь почти не осталось по России: чуть ли не одновременно с Жанной ушли ростовский Сорокин, казанский Чигишев, как до того Дроздов в Тольятти, Пахомов в Липецке, Соколов в Калуге, Попов в Туле, Боголепов в Ярославле, теперь кировский Стапанцев лежал в коме, теперь его нет. Почти все шестидесятилетние, не дожив до семидесяти...

А у меня закончился еще один период, еще одно семилетье. Пора снова сбрасывать старую шкуру, наращивать новую, менять, как у хамелеонов. Как оказалось, независимо от возраста неумолимая потребность к переменам живет внутри. Бывало, Кузнецов только спросит: а у тебя есть силы на новую атаку? Это когда я надумала, решилась с ним разводиться… Откуда-то находились. Бог давал. Не оставлял.

Таким же естественным, неумолимым был в свое время переезд из Горького в Москву. Хотя этот шаг все-таки был скорее осознанным. Я взрослела. Может, умнела. Ожесточалась. И все-таки, если бы я наперед знала, что меня ждет, через какие трудности и препоны надо будет пройти, я бы, может, и не решилась. Конечно, советская жизнь была удивительным заповедником. В массовом сознании для последних «непуганых» поколений, если кто-то и представляет то время, то все оно состоит из общих мест: Ленин, Сталин тиран, война и концлагеря, отсутствие колбасы. А ведь это прежде всего была система запретов на все про все, государством, коммунистической партией контролировалось, регулировалось абсолютно все, включая личную жизнь. Даже анекдот был в ходу: в Англии можно все, кроме того, что нельзя; во Франции можно все, даже то, что нельзя; в России нельзя ничего, даже то, что можно. Мы и представляли себе «заграницу» по анекдотам, редким, прорывавшимся к нам книгам «оттуда», самих нас туда не пускали. Какой там отдых в Турции или Египте?! Уик-энд в Лондоне или Париже? Поездка в Нью-Йорк… «Железный занавес» был трудно представимой сейчас реальностью. Помню унизительную комиссию старых большевиков при райкоме партии, которую обязательно надо было «пройти» перед поездкой на море в международный дом отдыха журналистов в Болгарии и их вопросы: а кто у них возглавляет коммунистическую партию? как называется их столица, сколько времени они были под турецким игом? Попробуй не ответь!

И вот в этих-то условиях ко мне подступило непреодолимое желание уехать из Горького в Москву. А нельзя ничего! Прописка в Москве запрещена. Обмен жилплощади из любого города в столицу только по специальному разрешению с места работы, имеющего право на приглашение специалистов. Желающих переехать из Горького в Москву - сто, из Москвы к горьковчанам - один, такое вот соотношение… Родителям к детям в Москву можно переезжать, а детям к родителям - «низзя». Но недаром Кузнецов острил: не вздумайте с ней пошутить, чтобы она передвинула Спасскую башню, она ведь передвинет. И передвинула! И вот она, награда - столичная коммуналка… Конечно же, из нее надо выбираться… А зарплата у тебя не больше 120 рублей. У Кузнецова пока и того нет. И Кузнецов, дорогая поклажа, со всеми своими проблемами у тебя на руках… И из Горького тревожная, требующая действий информация: у дочки хоть и родилась своя дочь, с мужем, семьей не складывается, надо забирать к себе. Куда? Как? И мама стареет, болеет, тоже надо перевозить. Уф! А денег-то нет. Это ведь тоже было частью советской жизни: тогда даже таких понятий, как минимальная зарплата, прожиточный минимум, потребительская корзина вообще не было. Тем более, понятий - олигарх, капитал, собственность. И вместо банков была одна сберкасса.… А может, оно и было спокойнее: все были равны в бедности. Совместительство, приработки запрещены. Знаменитая сталинская шинель с неизменным кителем, а потом одинаковые габардиновые пальто со шляпами на последующих партийных начальниках были как бы внешним знаком равенства со всеми. Конечно, только внешним. Но мы тогда об этом не задумывались. Как и о том, что на студенческую стипендию даже отличника в 33 рубля, так же как на зарплату в 79 рублей, не зашикуешь. Но и с голоду не умирали, хватало. В ресторанах, даже знаменитых Дома актера на улице Горького, или «Домжура», или в Горьком в самой шикарной гостинице «Москва», можно было на рубль пообедать.

Жили, не комплексовали, и на нашем состоянии счастья или несчастья это не отражалось. А зачем нам были нужны деньги-то? В магазинах только крабы в бело-розовых коробках, по-моему, 80 копеек они стоили. Рублевые коробочки красной игры… Опять эти крабы - ворчали мы. И замечательно варили картошку или макароны на обед. Когда Кузнецов получил первый большой гонорар на горьковском телевидении, кажется за пьесу «Три Ивана», и спросил мою Жеку: «Что тебе купить? Заказывай, чего хочешь», она, счастливо улыбаясь и замирая от восторга, прошептала: «Мороженнова». - «А еще чего?» - «Еще мороженнова». - «Ну, а еще чего?» - «Газировки с сиропом»… Мечты наших детей! Медицина никудышная, но бесплатная, до семидесяти дадут прожить. И путевку хоть в убогий санаторий, но профсоюзную бесплатную дадут. И детям «за так» в пионерский лагерь… И учили бесплатно. За страх, за повиновение твою жизнь регулировали, просчитывали, твоего мнения не спрашивая. Удобно.

Переезд в Москву потребовал денег, заставил думать о них, считать. Зарабатывать. Хочешь не хочешь, меняться и взрослеть на ходу. Ползла шажок за шажком, из комнаты в однокомнатную квартиру, из однокомнатной в двухкомнатную, из Свиблова на Преображенку, всю семью - дочку, внучку, маму - перевезла за собой. С «доплатами» - так тогда говорили. И все подступающие расходы надо было выдержать. Зато и Москву узнала по разным собственным адресам.

А мужья-то, мужчины - что же? Ведь и недостатка в их восхищении, даже любви, в их постоянном присутствии рядом никогда не было. Но и помощи от них, как ни горько это сознавать, всегда было немного. Да я и сама не просила, не ждала! Кузнецов дарил стихи, Николай Александрович - книги с личной надписью Анатолия Эфроса. Оба, не сговариваясь и не зная друг друга, одинаково произносили: тебе дарить можно только бриллианты! А на них денег ни у того, ни у другого не было. Занять бы, перехватить у кого-нибудь малость на отпуск: Путинцев обычно занимал у Виктора Розова или Сергея Михалкова, его друзей. А при Кузнецове и эта забота лежала на мне: «достать» путевки, денег, достать по каким-нибудь талонам, по «блату», теперь и слово это забыли, купальник, плавки, чемодан… Сейчас забавно об этом вспоминать, но те заботы не были поводом ни для расстройств, ни для огорчений. Так жили совки…

Как-то случайно родилась ставшая среди друзей общеизвестной моя знаменитая «фишка»: «Я - дешевая женщина: не пью, не курю… Люблю меха и бриллианты…» Почему-то все ее запомнили, и всегда, когда речь про меня заходит, именно ее вспоминают. Потом появились к этой формуле «добавки»: к примеру, «если стоишь гривенник, за пятак не продавайся». Это чтобы не забывать беречь в себе чувство собственного достоинства. Знать себе цену. Мои бывшие студенты Горьковского театрального училища, теперь уже артисты, мастера и сами немолодые люди, не дают забыть мои им «уроки». Оказывается, однажды девчонкам я выдала: «Ну, что вы проститутки, все в городе знают, но зачем афиши-то вывешивать?!» Или еще: «Пять бигуди и пять страниц книжки перед сном - гигиеническая норма». «Кто нас воспитывал? - сказанула однажды любимая моя Таня Жукова, артистка Нижегородского академического театра драмы. - Улица, училище и Гольдина». Это девичья моя фамилия, под которой многие из Горького до сих пор меня помнят. Анечка или Анька Гольдина, как кому ближе…

Саша Панкратов, мой студент, потом добавивший к своей фамилии Черный, темный деревенский паренек из алтайской деревни, никогда не видевший театра, только кино, но очень способный, появившийся в 60-х годах в Горьком, до сих пор вспоминает, как в очередной раз лишая его стипендии за проказы и неуспеваемость, в училище я была еще и завучем, добавляла: «Художник должен быть голодным»…

Привычка не ждать ни от кого подачек и помощи, ни от родителей, ни от мужей, не рассчитывать на манну небесную, а добиваться всего самой, трудом и усилиями, постепенно становилась принципом и привычкой. Бабушка говорила, что с детства любимым словом было «сама!» И еще - «захотела!» «Дай, я тебе помогу…» - «Нет, не надо, сама». «Зачем тебе подобранный на улице котенок?» - «Захотела».

Нет, все всегда доставалось только трудом. Даже на улице не находила никогда ничего чужого. Внизу на земле не искала, того, что оставляли другие, не подбирала. Ходила с задранным кверху носом. Бабушка меня передразнивала. Грех гордыни - из даров мне, но и наказаний.

В конце концов, противоречий нет между заповедями Нагорной проповеди, правилами Корана, Кодексом строителя коммунизма, который с детства нас заставляли учить наизусть и… собственными принципами, сформулированными моей судьбой. Не убей! не укради! не ври! - наверное, смогла. Не поддавайся унынию - с этим было посложней. Не прелюбодействуй - не получилось.… Да и грех гордыни… Слишком жесткой становлюсь с годами: сама знаю цену успеха и не люблю неуспешных, не люблю ленивых. Не умею прощать глупых и слабых. Максимальна в требованиях к себе и к окружающим. Особенно нетерпима к притворству, лицемерию, «деланию вида». Поэтому очень трудно бывает ладить с коллегами; в профессиональной среде, которую я для себя выбрала, ненавистные мне качества особенно в ходу. «Сю-сю», «мисю» с поцелуйчиками при встрече и вслед, когда отвернешься, какая-нибудь гадость… Одинаково ненавижу непрофессионализм сантехника, не умеющего починить унитаз, и журналиста, не способного написать интересную статью, не владеющего материалом. А уж малообразованные, малознающие театральные критики, без критериев, без вкуса, да еще врущие, боящиеся обидеть, чтобы всем угодить и чтобы их еще раз позвали на работу, - к таким я нетерпима. Ухожу от многих общений, если мне неинтересно. Не умею быть вежливой, если это противоречит искренности. А если уж совсем честно, то слишком часто в любом сообществе я чувствую себя - чужой. Другой. Вне стаи. Мне почему-то всегда бывает трудно рассчитывать на понимание. Поначалу это казалось случайным. Потом поняла: нет, такое само­ощущение чуть ли не постоянное, а значит, это моя особенность. Мой крест! Еще один… Кажется, много их тащу на свою Голгофу.

Бесконечно интересна любая человеческая судьба. Ну нет повторяющихся, одинаковых. Хотя грехи, страсти, пороки - одни и те же, только по-разному проявляющиеся. Как интересно за этим наблюдать! А литература, искусство, театр всегда дают дополнительные возможности к познанию чужих, других судеб, характеров, не только своего. Как бы увеличивают жизнь, расширяют «поляну». Профессия, какую я себе выбрала, - сама! захотела! - уникальна. Ее и одним словом не определишь. И ни в одном перечне вузовских специальностей не найдешь. Кто я? Литератор - слишком общо. Журналист - только часть профессии. Педагог? Еще меньшая часть. Театральный критик - само название вызывает у меня протест. Право критиковать квалификационной комиссией не присваивается. Есть разные пути выбора профессии: институт близко к дому, были свободные места, взяли, подруга пошла, и я с ней… Не верю, что при таком подходе к самому себе, к выбору когда-нибудь из человека выйдет толк. Гораздо труднее с детства прислушаться к себе, угадать собственные способности и интересы, постигать себя, равно как и окружающий мир, не портить, не лениться, а совершенствовать собственную природу, вырабатывать в себе пытливость, любопытство и, наверное, уровень требований к самому себе. «Не разрешай душе лениться»…

Когда переехала в Москву и нахально пришла «своим ходом» в единственную тогда газету про то, что мне было интересно, «Советская культура», со словами «Я у вас хотела бы печататься», собственную наглость надо было оправдать и писать на их же уровне, а он резко отличался от провинциального, как те, кто тогда там работали: Макаров, Мамлеев, Кречетова, Разлогов, Графов, Широкий, Акивис, Смирнова… Перья! Стиль! Знание предмета и мастерство. Помню, раз десять переписывала, переделывала статью про варьете, они после долгого «советского» перерыва появились на манер прибалтийских в Новороссийске, Волгограде… Кузнецов помогал, но, главное, смеялся надо мной: дура, дурища, дурища. Ничто тогда не предвещало моей нынешней профессиональной мастерской по театральной публицистике, которую я веду в институте журналистики и литературного творчества - ИЖЛТ. Моего профессорства в Институте современного искусства. Но «вкалываю» и учусь всю жизнь, спуска не даю ни студентам, ни себе. Можно и учить, и научиться. Научиться самой, уметь самой - уверена, первое условие, обязательное для педагога. Думаю, что это главный недостаток многих учителей творческих «вузов», если они сами не умеют и не конкурентны, их статьи не печатают, как они научат журналистике?! Если они плохие, не востребованные театрами актеры, режиссеры?...

Уроки «Советской культуры» сидят во мне незабываемо, стали правилом. «Вы что же, думаете, что мы будем вашу статью про Вацлава Дворжецкого печатать после горьковской газеты?» - Римма Кречетова. «Журналист должен быть беспринципным» - Василий Яковлевич Русаков. «Статью не переклеивают, а переписывают заново»… - Даша Акивис. Они, может, и не знали, как я благодарна им за уроки. А Рита Смирнова, одна из умных моих подруг с того времени, спасибо, до сих пор живая, однажды сказала: «Ты - дама, не журналист». И передразнила: «Хочу - не хочу, делаешь не то, что надо, а только то, что тебе хочется». Да, видно, на самом деле такая получилась! И если независимой не получается быть, себя стыжусь, ненавижу. Ведь получаемые уроки тоже просеивались сквозь собственное сито: писать про все, как надо, как требуется, то есть быть беспринципной, не получалось. Ну, если я считала всю систему советских награждений, кстати, до сих пор в неприкосновенности сохранившуюся, одним из немногих сохранившихся социальных институтов, с чего бы это? - «китайщиной», недостойной цивилизованной страны, я не только публично выступала на эту тему, статья недавняя в «Литгазете» под названием «Мнимости», но и никогда себе не дозволяла никакую «цацку» в виде почетного звания или другой награды просить у власти. Уж звание «засрака», заслуженного работника культуры, ничего бы не стоило получить, его давали списками. Хотя Верка говорила: «Завидуешь». Нет, не согласна! Не хочу. Не надо. Стыдно!

Или если я много лет ратую за изменение трудового законодательства применительно к людям творческих профессий, переход на систему договоров не только с директорами, режиссерами, но и обязательно с актерами: не может служба в театре быть пожизненной, то сама давно, еще с советских времен, пожалуй что, после Малого театра, существую в «западной» системе трудовых взаимоотношений, на «вольных хлебах», как у нас принято говорить. Иногда хожу в «штат», на зарплату, но опять же по договору на один год, на три, чтобы не только театр был озабочен, как от работника избавиться, но чтобы прежде всего я сама была гарантированно свободна.

А это значит, что всегда существую в условиях конкурентоспособности.

Однажды мне сказал один из моих друзей-руководи­телей: с вами сложно, Анна Адольфовна, другим выставь бутылку водки и обо всем договоришься, а для вас - то ли морковку тертую готовить, то ли фрак надевать…

Действительно, видно, плохой характер! А если точнее, сложный. И прежде всего - для самой себя.

«Культура» и сейчас выходит, но без эпитета «советская» и без издателя - ЦК КПСС. Только лучше не стала. Нет сети собственных корреспондентов по стране и миру, огромного СССР тоже нет, нет государственного финансирования; как любая лавочка, парикмахерская, газета теперь частная, но и имен авторских, блестящих журналистских «перьев», которые были бы у всех на слуху, к чьему мнению прислушивались, уж нет.

Мои неуемные любознательность и трудоспособность вели по жизни, не отпуская и не изменяя. Всегда были цели. И средства искались, чтобы не достигать их за чужой счет, чтобы не стыдно было перед самой собой. И способы решения возникающих проблем тоже надо было обретать самостоятельно. А уж максимализм, естественно, жизнь не облегчает. Чтобы освоить историю театра, необходимую мне на выбранном пути, этого предмета на филологическом факультете университета не было, начала преподавать его еще в Горьком, в театральном училище, сама и училась вместе со студентами. Когда Кузнецов хотел меня «подкусить», он говорил: я пойду к твоим студентам и велю им спросить тебя на лекцию вперед… Действительно, было время - не знала, но узнала. Прошла через все курсы предмета и периоды, от античности до ХХ века, две тысячи с половиной лет, с театрами всего мира и студентами… И сейчас журналистике, не переставая, каждой статьей учусь тоже со своими студентами. Так привыкла. А про театр теперь знаю все, через все прошла сама, и внутри театра и вокруг него, через все театральные профессии. Даже директором театра побывала. Может, отсюда моя нетерпимость к коллегам: ну нельзя браться помогать театрам, если ты не знаешь мирового и современного репертуара, репетиционного процесса, билетного хозяйства. Огорчаюсь, когда мои коллеги ничего, кроме рецензий, писать не могут, то есть в лучшем случае разобраться могут только в пределах одного спектакля. Портрет театра в целом, да если еще во взаимоотношениях со своим городом, со своими зрителями, очерк о театре, проблемную статью написать даже и не пробуют. Не могут. Тогда только и остается, как поступают сейчас многие журналисты, писать о том, кто с кем спит. И люди театра перестают уважать пишущих о театре. И рвутся необходимые связи критиков и театров, и люди театра лишаются помощи извне, и становится некому помочь сформировать адекватное общественное мнение вокруг очагов искусства, помочь разобраться, что же все-таки хорошо, а что плохо в нынешней театральной жизни. Смещаются все критерии. Верка Сердючка с Петросяном становятся эталоном творчества. Падает культурный уровень творчества в целом. Именно то, что сейчас происходит. Все меньше талантливых спектаклей, талантливых личностей, интересных театров. С режиссерской профессией вообще произошла катастрофа, режиссеров не по дипломам, а по умениям почти совсем не стало. А это значит, что и преступность будет расти, и алкоголь с наркотиками будут, вместо театра, обретать власть над людьми, будут расти безнадзорными, брошенными, в том числе театром, дети. И я, так уж устроена, буду почему-то, зачем-то мучиться личной виной за происходящее, коль жила в это время и действовала. Может, еще и советское воспитание?! Ты сам за все в ответе! Я и тогда, и сейчас верю в это, хотя на поверку это было наивностью и глупостью. Как жила? Как окупилось твое «salfmade», делание себя? Чем его измерить? Наверное, один Бог знает…

Снова - Кузнецов, издалека, из прошлого, от Бога, хоть и в мое сегодняшнее.

Вот и наступает наша осень,

У нее седин не занимать.

Старости отчетливая проседь

Говорит, что скоро помирать,

И о главном надо бы подумать,

И себя на этом обмануть,

Чтобы лет истраченная сумма

Окупилась хоть бы как-нибудь.

И не славой - вряд ли будет после,

Не деньгами - это никогда.

Бездорожья наступает осень,

Безытожья близятся года

Виноваты, нет ли - век рассудит.

Отберет ли что-то - не узнать.

Не впервой во тьму отходят люди,

О которых нечего сказать.

Это одно из его давешних новогодних поздравлений. А будто сегодняшнее. Любая хронология условна. Время бесконечно и беспредельно. Счастье, что есть вечные измерения, не подвластные ни семилетней периодике, ни любому земному счету...

Недавно случай и неугомонная жажда приключений забросили меня на Мадейру, самый южный окраинный европейский остров в океане со своим португальским центром в Фуншале, но и с повисшим на скале над Атлантикой отель­чиком в уединенном поселке Канису. Это там, на скале у храма, стоит третья в мире, наряду с Бразилией и Лиссабоном, статуя распятого на кресте Христа. Ползущие вверх по скале роскошные особняки богачей, знающих цену уединению, укрытые немыслимой красоты цветами, каких я и не видела прежде, орхидеями, паутина улочек, и все вверх, вверх, к Христу, к небу…    

Лежишь одна на заботливо приготовленном для тебя природой выступе в черной вулканической скале, когда-то - сколько веков назад? - извергнувшейся пеплом… Какая разница, кто, когда здесь побывал? И кто будет после тебя? Природа, время, жизнь беспредельны. Когда над тобой небо, сливающееся на горизонте с океаном, то ли на самом деле, то ли в мираже тебе видятся вдали силуэты островов, домов кроме этой бесконечности, еще брызги океана, с волнами на тебя попадающие, и тишина, куда не прорываются ни людские голоса, ни автомобильные клаксоны, ты и космос. Вот уж где ощущаешь вечность и призрачность всех своих периодик в семь лет, преодолений и личных достижений самой себя… Твое дело лишь заметить и прожить в оптимальной гармонии с природой и Богом свой земной миг...

Вечная моя подруга Верка, хоть ее уже нет рядом, но она все равно со мной, я продолжаю с ней разговаривать, советоваться, всегда говорит: ты живешь в театральных декорациях. Это значит в иллюзорных выдуманных играх, не в реальности. Конечно, мои игры всегда в предлагаемых обстоятельствах выбранной профессии. Театр при своей отдельности и условности, хочешь не хочешь, проникает в быт, в привычки, в характер. Он, Театр, все равно - притворство и лицедейство, хоть и под видом искренности. И ты уже саму себя на самом деле видишь со стороны при усиленном прожекторами освещении, на возвышении сцены, в себе и отдельно от себя. Порой режиссируешь, корректируешь. Театр подчиняет тебя всю, и дни и ночи твои. Недаром многие артисты признаются, что у них и личная жизнь не сложилась, все поглотил театр, и живут они ожиданием роли и в зависимости от своей профессиональной востребованности или невостребованности. Искусство, если оно становится профессией, дает нарядное, интересное, разнообразное времяпрепровождение, оно страхует, гарантирует, отвлекает от жизненных неурядиц, лишений, бед. Точнее, помогает пережить, преодолеть их. Власть искусства над тобой конкурирует с природой и, как ни кощунственно это признать, с Богом. Работа, за которую тебе платят деньги, но и которая дарит смысл, счастье, хотя, наверное, иллюзорное, не вполне настоящее. А есть ли вообще - счастье?!

...От первой командировки Союза театральных деятелей, тогда еще ВТО, Всероссийского театрального общества, в Архангельск на неделю «Театр и дети» остались в памяти дощатые вдоль дорог тротуары по городу и могучая фигура народного артиста СССР, с таким званием на периферии артистов была единицы, Сергея Николаевича Плотникова. Вот уж воистину - народный, воплощение русского национального характера, богатырь. Он и в кино много снимался. Кого бы ни играл, председателя ли колхоза, парторга или шекспировского злодея, вера ему была беспредельная. Обаяние всеохватное. Органика детская. Большой, с огромными ручищами, приобнимет - синяки останутся, с хитрющими глазами и метким словом. «Женщин люблю всяких, - говорил, - грязных, вонючих, отмыть можно»… Сейчас в Архангельске вместо него Дом актера его имени.

Говорят же, что нет ничего более постоянного, чем временное. И то, что было придумано как временное занятие, о чем я договорилась в свое время с Михаилом Ивановичем Царевым, консультативная помощь театрам, прежде всего российским периферийным, вдруг совпало с моей корневой арзамасско-нижегородской провинциальностью и соединило в себе многое, мне свойственное: учительское, просветительское и страсть к переменам, переездам, новым впечатлениям, узнаваниям. Вместе со статьями, в которых находили выход мои размышления, - поездки в театры, просмотр и обсуждение спектаклей, анализ и консультации в их работе, самые разные встречи с очень талантливыми и не очень, а то и бездарными людьми театра, но и всегда полезные, интересные, на многие годы до сегодняшнего дня, сорок-то лет точно, заполнили жизнь. Да что там, стали моей жизнью. Из Магадана в Мурманск, из Калининграда в Краснодар, из Челябинска в Воронеж, или в Ставрополь, в Псков… Географию учу«по Митрофанушке»: куда кучер повезет, где есть театр, там и урок. Возникает такое важное ощущение масштаба, огромности, необъятности страны и личного мира. Провинциальность - это ведь прежде всего - ограниченность видения. Какие поездки из Горького? Куда? В Арзамас. Ну, еще можно в Балахну или Выксу. Тоже интересно, но мало. А Москва вдруг раздвинула границы. Подарила то, что мне было необходимо. И пришло личное понимание: не только люди не повторяются, но и города все разные архитектурой, историей, привычками. Аурой своей, зрительскими предпочтениями. Где любят классику, где предпочитают мюзиклы или комедии, где любят театр, а где - нет. Конечно же, и театров нет одинаковых. Счастливые и несчастливые семьи - все разные...

...Ветер в Магадане сносил с ног, унес бы, если бы не держал меня за руки главный режиссер местного театра Юра Чернышов. А в театре музыкально-драматическом, куда его занесло столичной министерской волей, тогда все театральное дело, включая дотации, зарплаты, конечно, назначение руководителей, решалось только централизованно, ветры дули еще сильнее. Воевали драматическая и музыкальные труппы, директор с режиссером, все остальные - как придется друг с другом. Посланцев Москвы, министерскую комиссию, ждали как посланцев Бога, буквально «вот приедет барин, барин нас рассудит»… В азарте борьбы, конечно же, всем было не до спектаклей. Я их и не запомнила. Хотя на талант постановщика нельзя было не обратить внимание. Зато на все последующие годы осталась в памяти встреча с опальным певцом Вадимом Козиным, он отбывал ссылку в здешних местах и остался доживать, почти не выступал, был немолод, но приезжающим «знатным» гостям местные начальники устраивали «угощение», и это было моим мгновением счастья - услышать из уст автора «У самовара я и моя Маша». Навсегда впечаталось в сознание хрущевская однокомнатная квартира, пианино, немолодое уставшее лицо, тихий голос. И сейчас в сознании - поучительный контраст с особняками и разноцветными «перьями», стразами нынешних «звезд». Мои поездки - это не только театральные дела, но и встреча с Козиным, или с новгородской древней «Софией», памятником тысячелетию Руси, мои свечи, оставленные в новгородских храмах и в разных по миру, мое ощущение себя на площади, где проходили новгородские вече, в Тобольске - встреча с треснутым и разжалованным, сосланным в их древний Кремль после убийства царевича Дмитрия из Углича колоколом и со скромной могилой Кюхельбекера, тоже сюда сосланного и здесь упокоенного, в Благовещенске - первая встреча с Китаем, вот он, напротив гостиницы на другом берегу неширокого здесь Амура, я вижу, как их жители там одеты, что делают…

В советские времена специалисты из Москвы ездили не поодиночке, группами, старались в любых сложных случаях искать разумные решения. Спорили до ссор, порой до абсолютного непонимания друг друга, а то и ненависти. Это ведь тоже естественно. Разные мы все, с разным жизненным опытом, с разным количеством прочитанных книжек, с разными вкусами, просто - от разных родителей. О вкусах не спорят? Нет, спорят. Неоднократные стычки с очень известным и очень опытным критиком Николаем Ивановичем Жегиным: ну, мне понравился спектакль Огарева в Белгороде «Гроза весенняя», для меня точное попадание в стилистику, в язык Тенесси Уильямса, а ему - нет. Однажды разошлись в оценке ульяновского спектакля. «Не буду я больше работать с Кузнецовой», - сказал. Ссоримся… Миримся… Опять ссоримся…

У каждого своя компания. А еще точнее, каждый сам по себе, сам за себя. Я тоже бываю нетерпимой, безапелляционной, когда уверена в правоте. Тоже - не сахар! Частенько приходилось рекомендовать местному обкому партии сменить руководство театра. Особенно приходилось защищать режиссеров, самых необходимых, но и самых уязвимых в театре людей. В Магадане под обстрел попал Юрий Васильевич Чернышов, очень талантливый, но неуравновешенный, нехитрый, благодатный объект для нападения. Мы тогда с ним вывели теорию трехлетнего режиссерского цикла: первый сезон им все восторгаются, каждый возлагает на нового режиссера свои надежды, ищут дружбы, второй - все затихают в ожидании перемен, а в третий переходят к открытым военным действиям. Пора собирать чемоданы, уезжать. А потом стоять под дверью властных министерских чиновников и выпрашивать новое назначение. В Министерстве культуры кадрами занималась казавшаяся всем всесильной, демонизированная, хрупкая, маленькая хорошенькая, с ангельским голосом, Инна Леонидовна Хамаза - «Хамазища на красном броневике», как ее звали, у нее был красный «Москвич», или еще хлеще - «Малютка Скуратова». Но ведь и знала она всех режиссеров как облупленных, кто чего стоит, кто что умеет, по голосу, по телефону всех узнавала, умная была, только свое понимание ей надо было изобретательно совместить с предпочтениями министра и замов, с кадровыми установками партии и правительства. «Я бы ему дала, не жалко, - пошутила однажды рискованно она в адрес очередного замминистра, - если бы в театрах что-либо изменилось». Моему мнению она обычно доверяла, часто включала в правительственные комиссии для «проверок на местах». Ну, значит, и я «заслужила» приметные прозвища: королева периферии, Анка-пулеметчица… Подруга Хамазы - на многие годы стало самым опасным в моей репутации.

Удивительное дело, но во второй половине ХХ века, в 70-80-е годы были какие-то особенно конфликтные театры, где постоянно менялись то директор, то главный режиссер. Новгородский, где мы с их же актерами недавно насчитали только за последние тридцать лет десять директоров, шестнадцать главных режиссеров, сорок восемь(!!!) очередных и разовых. Или Волгоградский, где «довоевались» до того, что по инициативе той же Хамазы было принято беспрецедентное по советским временам решение о расформировании областного театра и создании на его базе нового государственного, его назвали НЭТ - новый экспериментальный, но и слышащееся в названии отрицание воспринималось тогда символично. С тех пор театр в Волгограде возглавляет, уверена, один из лучших театральных руководителей страны, режиссер Отар Джангишерашвили, доказавший это вместе со своими сплоченными, дружными актерами - бывает же такое? - и в каком-то удивительном единстве со своим городом-героем, заново возникшем после войны, с прямыми широкими улицами вдоль Волги, с торжественно венчающим город памятником Родине-матери. Ну, это не от мистики и даже ауры зависит, а от руководителя. Из московских неугомонно скандальных в 70-80-е годы был областной театр имени А.Н. Островского, где мне довелось поработать.

Это как однажды еще в Горьком, на заре моей театральной жизни, народная артистка СССР Антонина Николаевна Самарина рассказывала о гастролях своего театра в Одессе: море, солнце, все на пляже, а он (это был другой народный Виктор Иванович Кузнецов) сидит в гостинице и пишет письма в обком, жалуется… Видно, это тоже обязательная составляющая древнейшего из искусств - конфликты, склоки, борьба амбиций, самолюбий, борьба за власть и влияние. Такие уж мы, люди театра, повышенно эмоциональные, легко возбудимые, обидчивые, конфликтные. Им особенно нужны авторитеты, те, кому они доверяли бы, третейский судья. Мне часто доводилось бывать в этой роли. Ну, как называется такая профессия?

А в центре творческой жизни, любого конфликта - всегда режиссер. Ключевая фигура. Всегда виноват. Всегда за всех в ответе. Получился спектакль - говорят, хорошие актеры. Не получился - плохой режиссер! Поразительная эволюция произошла с этой профессией в ХХ веке. Именно тогда вышла на первый план в театре прежняя профессия первого актера, когда-то только разводящего по мизансценам, организующего спектакль, но только с появлением Макса Рейнгарда в Германии, Станиславского в России ставшая определяющей - режиссера. Этого, конечно, я лично не застала. Знаю по книжкам, что из школы Станиславского, как из волшебного рукава, появилась в России блестящая плеяда, где Мейерхольд, Вахтангов, Завадский, Михаил Чехов, Таиров, Михоэлс, а потом, уже я их застала, Равенских, Плучек, Товстоногов, Любимов, Гончаров, Захаров, Эфрос, Ефремов. ХХ век - время блестящего расцвета режиссуры как самостоятельной профессии, ставшей конкурировать с драматургами, отвоевавшей право на собственное решение пьесы, прежде всего проникновение в ее суть, в постижение стилистики, жанра, образной системы. Это сейчас настало время режиссерского своеволия, когда постановки все больше «по мотивам» пьесы, когда в понятие авторского театра вкладывается режиссерская отдельность и независимость режиссера именно от автора. И школа профессии тоже разрушается. Что идет на смену, не очень пока понятно. Не рынок же в лице главных своих представителей - директоров. Хочется думать, что это явление временное, преходящее. Ведь творчества они не могут ни создавать, ни заменить, хотя сейчас часто это и происходит. Товар - то, что продается и покупается. Творчество, а значит и режиссеры-художники, вовсе не нужно. Отчего так тревожимся мы, апологеты старого театра, заставшие его расцвет, наблюдая за многими сегодняшними театрами, спектаклями и молодыми режиссерами. А у них задача одна- эпатировать любой ценой, чтобы продавалось.

У меня всегда была одна личная подспудная функция: распознать талантливых режиссеров, защитить, оберечь, сделать так, чтобы о них узнали. Прежде всего - режиссеров. «Чем вы занимаетесь? На что себя тратите?» - сказал мне однажды Виталий Яковлевич Вульф. Может, он был прав?

«Здесь Кузнецова Анна, полезна и желанна» - пели на одном из актерских капустников, кажется, в Белгороде.

- Настоящая здравствуйте!

- Летят ли во время самолеты

- Идут ли во время поезда

«Мне кажется, что Вы рядом сейчас тогда что-то решается в нашей судьбе и театра и всех нас», - без знаков препинания, сохраняя авторский синтаксис, привожу письмо из Набережных Челнов, где решался вопрос об открытии профессионального театра, от его руководителя Сергея Овсянникова.

Оппоненты сочиняли басню :

«Лис пригласил к себе

Свою куму лису,

Лисица та была

Пушиста и пригожа,

А главное - она в круги лескоров вхожа».

В Пскове пели романс: «А та зима звалася Анной, она была прекрасней всех…»

...Телефонный звонок от Давида Либуркина, много лет работавшего с Товстоноговым, потом бывшего руководителем ТЮЗа в Алма-Ате: «Мне очень хочется вас увидеть, что это за сочетание голоса - флейты и жестких мужских статей? Приезжайте». Много лет потом дружили.

...Перечитала написанное.… Вдруг кому-то покажется, что я хвастаюсь. Не хотелось бы. О том сейчас совсем не думается. Карьеру уж не делать, поздно. Когда жизнь идет к закату, суетиться не следует. Что есть, то есть. Свое «место под солнцем», какое есть, давно отвоевано. Даже защищать отвоеванное уже не хочется. Кому бы отдать? Одинаковая моя реакция на восторги и гнев, любовь и ненависть, то есть на совершенно полярные оценки того, что делаю и как живу, меня сейчас лишь развлекает, забавляет. Мне часто кажется, что пышная встреча у трапа самолета, цветы к приезду, аплодисменты после сугубо делового внутреннего, на труппе, обсуждения спектаклей, так же как чьи-то слезы или гнев на мои слова и бурное несогласие с моими оценками, а то и всяческие «военные» действия с целью моего уничтожения, а потом появление друзей и недругов, поклонников и врагов имеют теперь, как мне теперь кажется, ко мне лично какое-то очень случайное, мало меня волнующее отношение. Как бы это все - не ко мне, а к кому-то другому… В своей нынешней жизни я порой кажусь себе самозванкой в чужом пиру, незваным гостем… Но, может, это не только мои ощущения: в чужом пиру - похмелье?! И у других бывает. Творила ли зло? Не хотела. Но защищая кого-то, неизбежно оказывалась по одну сторону баррикад, против кого-то.… В драке нельзя не наносить удары. Значит, плодила не только друзей, но и врагов. Тех и других не бывает у того, кто ни во что не ввязывается, никого не защищает, ничего не делает… И это уж точно не про меня: «добру и злу внимая равнодушно»… И так до сегодняшнего дня. На всю жизнь - хвастаться опять же нечем. Плачу дорого. Абсолютной подчиненностью себя профессии. Верчу фуэте до упада. Занята всегда. Звонки, поездки, общения - все про театр. Как у американских лесорубов: с бабами про лес, в лесу - про баб…

Но всегда самыми важными для меня объектами борьбы и защиты были режиссеры. Самыми интересными. Профессия эта мне казалась самой сложной, самой загадочной, включающей в себя то, что я ценила превыше всего: ум, талант, образованность, многие знания. С режиссерами я жила рядом, вместе - специалистом, женщиной, полезной, востребованной, интересной самой собой. До сих пор издалека слышу тревожный ночной звонок от Саши Дзекуна из Саратова: «Завтра прогон… Послезавтра - сдача. Запрещать будут. Приезжайте». Запрещать? «Ревизора?» Хотя, что я удивляюсь, и Николай I, как известно, первым почуял опасность этой пьесы. Что же там Дзекун-то натворил? А он был очень талантлив и храбр не по времени: ему принадлежат первые постановки пьес Булгакова и Платонова на советской периферии после долгого забвения.«Мастер и Маргарита» и «Багровый остров», «Чевенгур» и «14 красных избушек». А в «Ревизоре» у него стояла на сцене огромная белая лошадь, муляж конечно, - белая лошадь удачи, на которую поочередно карабкались все чиновники, отпихивая друг друга. Самым удачливым был доносчик Земляника. Победителем же оказывался лакей, холуй Осип, он и уносил со сцены на руках зарвавшегося Хлестакова и после всех, переждав, оставался хозяином жизни.

Страшное, но и прозорливое предупреждение Дзекуна из 80-х предыдущего века. Где-то он сейчас? В советские времена удавалось его оберегать, выгнал его из театра губернатор-демократ. С тех пор я о нем не слышала. Талантлив - значит, неудобен, сейчас более, чем всегда.

На одном из «советских» фестивалей под характерным названием «Героическое освоение Сибири и Дальнего Востока» в Хабаровске открыли талант якутского режиссера Борисова, увидев его замечательный спектакль «Пегий пес, бегущий краем моря». Потом он ушел в министры. Соскочил с режиссерского конвейера. Остался живой. А из моих друзей-режиссеров, определявших российскую театральную жизнь в провинции во второй половине ХХ века, мало кто остался в живых.

Рядом со мной навсегда еще один режиссер - шаман, кудесник, способный на чудеса, трагический неудачник Ефим Табачников. Вот уж кто постоянно был заботой многих критиков, его всегда надо было защищать. Спектакль «Бедные люди», поставленный сначала в Москве, потом во «Владике», так нежно он называл Владивосток, где стал-таки руководителем театра, о чем мечтал, был в числе вершинных для своего времени, в ряду с лучшими товстоноговскими, любимовскими… Но руководителем-то он был никудышным, ему и сам по себе спектакль было трудно организовать. Помню, как еще в Горьковском театральном училище, готовя дипломный спектакль «Три сестры», за десять дней до госэкзамена он сутками репетировал первый акт, уверяя нас, что это главное, и не мог даже «развести» до конца пьесу, а когда я и Рива Левита, тогда сорежиссер, умоляли его сдвинуться с места, оставить как есть, госэкзамены же не отменят, он орал на нас, что мы ничего не понимаем… А уж как он умел обижать, ссориться, орать, знают все, кто с ним работал. Так что в его врагах был не только Гончаров, вмешавшийся в его спектакль в «Маяковке», не давший его «доставить», не только обиженные им актеры или боявшиеся его таланта чиновники, но прежде всего он сам. «Я убью тебя!» - наскакивал он, маленький, на верзилу - рабочего сцены. Я тоже однажды «удостоилась»: «Сейчас я выброшу тебя с 18-го этажа», - бесновался он в минском отеле, где горьковская драма была на гастролях и играла не очень, с моей точки зрения, удавшийся Табачникову «Марат-сад». Кстати, Вацлав Дворжецкий тоже так считал и именно после этого спектакля окончательно ушел из театра. Но это ничуть не мешает мне считать Табачникова одним из встреченных гениев. «Все наши ошибки идут за нами», - говорил сам он про себя, мудрец, умница, сумасшедший, в детской театральной студии Михоэлса получивший первые уроки, потом выпускник Лобанова, но в общем-то мало что сделавший в искусстве и никогда не бывший ни успешным, ни благополучным. Главные его проблемы и трудности были у него самого внутри. Как, я думаю, у всякого художника.

А разве можно было устоять от чар другого из режиссеров, чудака, безумца, с точки зрения здравого смысла, но сколько актеров и женщин попало в ловушку его обаяния - и я одна из них - Романа Соколова. Внешне он был похож на Льва Толстого - бородой, лысиной, глазами-буравчиками, внутренней силой. До театра он «ходил» на кораблях матросом. Его калужский спектакль «Бесприданница» был тоже для меня в ряду лучших. Он говорил, что мне его посвятил. Но и спектаклей-неудач у него было больше. Он мог сорвать репетиции, потому что уезжал из Калуги к любимой женщине в Москву, он умудрялся опаздывать на репетиции в Малом театре, где ставил «Конька-горбунка», и Царев в это время встречался с ним на бегах… Страстно играл на бегах, в преферанс, «коньячил» себя когда и сколько хотел. Тоже помотался по России, по разным театрам: Калуга, Иркутск, Вологда… Одинокий, неприкаянный. Таким и умер.

Что-то в последние годы, да, пожалуй, не годы - десятилетия, поубавились мои «режиссерские» радости. Общеизвестно порадовав всего лишь одной яркой фигурой Дмитрия Крымова, даже генетически, он сын Анатолия Эфроса и Натальи Крымовой, выдающегося режиссера и театроведа из прошлого века. Хотя, так бывает, он совсем не мой режиссер, это естественно - его формировало другое время, для меня он слишком резок, жесток, трагичен; после его бесспорно сильно воздействующих спектаклей, визуально блистательных, совмещающих режиссуру со сценографией, «Торги на Поварской», к примеру, по Чехову, хочется, как горьковскому Актеру из пьесы «На дне», удавиться на пустыре, жить не хочется. Сестры - мертвые измызганные куклы в нижнем белье… Песок на паркете, куда утекает жизнь…

А вот одна счастливая встреча, когда, отчаявшись от общего состояния нынешней театральной жизни, я вдруг увидела спектакли бывшего ведущего любимовского актера с Таганки, конечно же, мне давно знакомого, герой в «Обмене», но открывшегося по-новому, теперь в качестве режиссера - Александра Михайловича Вилькина. Пока «таганковцы» ссорились, конфликтовали, воевали, делили театр и славу, писали книги, Вилькин собирал труппу, копил репертуар, строил свой театр - растил «вишневый сад». И здание свое строил, проявив редкую для актера смекалку, не за счет города, нашел частного инвестора, и вот на пересечении Садового кольца и Сретенки, где, кстати, формируется целый театральный квартал, здесь новая «Табакерка», неподалеку бывший васильевский театр (кто в нем сейчас, даже называть не хочется. Ученики, испытывающие очевидную неловкость от отсутствия в руководителях Учителя?! Еще один позор наших дней), филиал «маяковки», уже выросло новое здание. Оказалось, что тихо и скромно, надо умудриться сегодня так серьезно и несуетно жить, уже есть, созрел, накопился в Москве чудный театр со своим ни на кого не похожим репертуаром, со своей русской Джульеттой Мазини, музой и женой режиссера Ольгой Широковой - дай Бог им силы, а я, конечно же, чем смогу, буду помогать.

На их сцене нет ни бомжей, ни наркоманов, ни олигархов с путанами; в спектаклях «Волки и овцы», «Кто боится Вирджинии Вульф», «На золотом озере», «Стулья» плетутся тончайшие кружева сложных человеческих переживаний, проникают в тайны душевных отношений, играют про вечное, про мужчину и женщину, про любовь. Не ожидала, а нашла новый для себя замечательный театр, нового друга-режиссера.

Александр Вилькин, как всякий истинно талантливый человек, нелегко и одиноко живет. В нашем мире у таких всегда больше недругов и завистников, нежели единомышленников и помощников. Даже директора-распорядителя при нем нет, не может найти, боится доверять. Понятный страх по нынешним временам, повторяюсь, но ведь это правда - опасность, когда директора, в чьих руках билеты, зрители, деньги, подчиняют себе художников, а чаще вовсе от них избавляются, на вторые роли помощников, организаторов творческого процесса они теперь не соглашаются. Какая же это беда для театров! Как, зачем им это дозволили? Хотя теперь всякая беда и вседозволенность называется свободой. В просторечии часто добавляют: свобода, блин! Да и самому режиссеру в нынешних обстоятельствах трудно бывает сохранить собственный талант и профессию в себе.

Помню в 80-е, когда тоже были эти вечные, как любовь и смерть, проблемы власти в театре, кто главнее: администратор или художник, директор или главный режиссер, на заре перестройки поднялось широкое общественное движение за то, чтобы ввести новый статус для главного режиссера - художественного руководителя, и возможное первенство художественного руководителя, его единоначалие было юридически узаконено. Была юридически узаконена и предпочтительная форма руководства театром - при режиссере как помощник, не вмешивающийся в творческий процесс, директор-распорядитель. Но почти как по марксизму: верхи захотели, а низы не смогли… Режиссеров ведь не учат руководить театром, они оказались инфантильны и беспомощны, ведь даже деспотизм, частенько в них проявляющийся, был обратной стороной инфантилизма. Директора же, напротив, мобилизовались, их литературе, профессии плохо учили, а считать деньги они умеют, прости меня Бог; конечно же, есть среди них и не виноватые, но слишком многих время научило воровать, достаточно обратиться к сметам и финансовым документам любого ремонта или фестиваля, почти всюду растраты и нецелевые расходы. Они повсеместно победили в борьбе и постарались вместе с творчеством избавиться от нарушителей спокойствия. Так началась эра директорского театра, разрушительные последствия которого мы все сейчас пожинаем! Я была в числе тех, кто боролся за права режиссеров, много писала статей на эту тему. Но, увы! Все мы потерпели поражение и «расхлебываем» сейчас последствия. И закон о двух возможных формах управления театром существует, его никто не отменял, но все про него забыли, дав зеленый свет завхозам и интендантам, а не художникам.

Конечно же, во всем есть исключения из правил. К счастью, одно из таких живет в Ставрополе. И это - многолетний директор театра Евгений Иванович Луганский. Сам актер, педагог, не только директор, больше чем директор, опытный, умелый руководитель.

...Командировочная жизнь как наркотик. Она втягивает в себя, подчиняет образ жизни, ее уклад, ты вечно ждешь звонка, ждешь магической фразы: а не поедете ли вы в Тюмень, Псков, Благовещенск, Норильск, Воркуту, на Сахалин… Семья, дети, мужья, любовники - все подчинено поездкам.

Конечно, поеду. Чего новенького сделал вечный проказник Бухарин? А как там у Попова? По-прежнему ли хорошо у Наума Орлова в Челябинске? Кто новый появился в Новгороде? Как живет тоже один из немногих, как в Ставрополе, благополучных «директорских» театр Слободчука в Белгороде? Твоя труппа теперь - вся Россия. За своими радостями ты едешь в Рязань смотреть на Сашу Зайцева, в Нижний Новгород - на Геру Демурова и Сережу Блохина, в Ярославль - на Салопова, Нельского, в Пермь или в Воронеж - на Мосолову и Мануковскую, на Зубкову в Ставрополь, а в Саратов - на Валентину Александровну Ермакову, ставшую знаменитой благодаря своему ученику Жене Миронову, а не сама по себе, а ведь это блистательная народная артистка. Среди лучших спектаклей, мной за жизнь увиденных, товстоноговские «Мещане», эфросовский «Месяц в деревне», «Власть тьмы» Равенских, «Пугачев» Любимова, «Слуга двух господ» Стреллера, «Вагончик» Гинкаса, «Юнона и Авось» Захарова, «Безумное семейство» Б. Морозова в Белгороде, нижегородские «Дядя Ваня» и «Вишневый сад» Саркисова, «Тимур против Квакина» в Красноярске и «Власть тьмы» в Туле Попова, два «Маскарада» Джангишерашвили в Волгограде и Еремина в Ставрополе… Но ведь о провинциальных спектаклях мало кто знает, кроме жителей одного города. Наша «перестройка» и гастроли отменила. Это вечная несправедливость для провинциальных актеров и режиссеров: кто до них доедет? увидит их? а еще и напишет? Места в центральных газетах, журналах, которые создают репутации, отданы столичным знаменитостям. Про российскую периферию и знают мало, и печатают редко. Сколько могла, пыталась восстановить, как мне казалось, справедливость. Ну, действительно, почему про модные в 80-е годы парные пьесы «Старомодная комедия» А. Арбузова или «Варшавскую мелодию» Л. Зорина много писали лишь с участием столичных актеров: Борисова - Ульянов, Сухаревская - Тенин, Фрейндлих - Владимиров, и безвестными остались многие блистательные периферийные пары, такие были почти в каждом городе, к примеру, из известных мне самарские Ершова и Лазарев?!

В начале 90-х я рискнула и организовала вместе с Олей Сенаторовой и ее продюсерским центром «Театр-инфо» первую и, пожалуй, единственную в обозримом пространстве специальную газету, задуманную как всероссийская, могущую объединить все регионы и проблемы, все сложные уникальные театральные профессии - «Театральное дело». Подшивка номеров этой газеты за семь лет - опять роковые «7» - теперь только архив. Моих сил и терпения на более долгую жизнь газеты не хватило, потому что прежде всего не хватало денег. Ни государство, ни СТД, ни частные инвесторы, среди богатых людей не нашлось нами заинтересовавшихся, нам не помогли. Да и как в Москве узнать про то, что творится в огромной стране?! Массового интернета тогда еще не было. Да и для журналистики нужна не просто информация, а жизнь, в данном случае театра, увиденная профессиональными, заинтересованными глазами, а где такие взять?! С годами число специалистов, знающих, имеющих возможность попадать в периферийные театры, любящих их, становится все меньше. Почти уж и вовсе нет. Опять единицы. Так же как талантливых журналистов, знающих проблемы театра и способных о них написать. Это ведь тоже одна из острейших проблем в моем деле. Театроведы не умеют писать. Журналисты не понимают театра. Со своими вечными тревогами на эту тему раздражила, обозлила многих. Мало кто способен признаться, что что-то делает не очень хорошо, а то и просто плохо. Для меня это стало одной из причин ухода из газеты. Не одной же собой ее всю заполнять?! А так почти и было.

Пробовала организовывать семинары по стране, учить «культурных» журналистов, то есть пишущих о культуре, о театре, «пригрели» меня в столичном институте журналистики и литературного творчества, где дали мастер-класс, придумала свою программу, методику преподавания, но ведь это капля в море. Сейчас для расцвета моей профессии не лучшие времена, прямо скажем, на объективные предпосылки развития рассчитывать трудно. Самостоятельные регионы все больше отдаляются от столицы. А собственные уникальные штучные кадры редких театральных профессий им готовить не по силам. Система профессиональной консультативной помощи на уровне Министерства культуры, СТД исчезла, нет ни денег, ни интереса, если захотят, критиков приглашают и расплачиваются сами директора, рассчитывая, прежде всего, на ответный «пиар». У меня был курьезный случай, когда много лет со мной сотрудничавший директор Владимирского театра обиделся, что в моей статье было много про их молодежные студии, руководителя народного артиста Горохова, и мало про него лично. Больше не приглашает. Все общественные институты воздействия, прежде всего художественные советы, давно ликвидированы почти всюду. В Ставрополе есть!

Это только издали кажется, что жизнь в театральных декорациях, опять цитирую подругу, нарядная, красивая, сладкая! В командировке порой по два спектакля в день, да еще встречи, консультации, обсуждения спектаклей, так называемые устные рецензии. Это ведь тоже отдельный жанр. Ежедневно бывают и ночные «смены», актерские «посиделки», где ты тоже не на отдыхе, на работе, твоего слова, анализа, рекомендаций, даже шуток и реприз, ждут. Они должны быть всегда продуманы и отобраны, точны и полезны. Тем более сейчас, когда у тебя из-за неважного возраста появился титул «Легенда». А у тебя к концу командировки и кудри куда-то исчезают, волосы торчат «палками», невозможно привести в порядок, и колготки «ползут» стрелами, и пуговицы отрываются - знаки усталости.

Слишком многое для тебя содержится в одном флаконе. Как зараза, наркотик, отказаться невозможно; здесь, кажется, может только кажется, нужны твои знания, опыт… Здесь тебя понимают. Охотнее, чем в столице. Москва стала пересадкой на дорогах, отелем для того, чтобы чуть отдохнуть и поменять чемоданы. Рязанский кремль, тульские пряники, костромские торговые ряды, обязательно поездка на Байкал с его всегда ледяной водой, из Иркутска или Улан-Удэ, как причаститься, Новый год по восточному календарю на забайкальских сопках с первым восточным бело-розовым багульником, главный буддийский дацан под Кызылом - что это, театральные декорации? Или и есть сама жизнь, какая мне досталась… Тогда еще секретарь обкома КПСС горного Алтая «подарил» мне гору: хотите, забирайте с собой, хотите, здесь оставайтесь… С рыбаками «ходила» на осетров в Астрахани. Ела свежую икру - красную в Комсомольске-на-Амуре, черную в Волгограде. Из Бурятии привезла их национальный халат, висит в шкафу как один из драгоценных костюмов моей жизни… Тут же лежат национальные азиатские сапоги, тапочки с кожаным узором из Казани; люблю время от времени надевать янтарь из Калининграда и Прибалтики. Чароиты везла из Иркутской области, единственного их месторождения в России. Малахиты из Нижнего Тагила, где, увы! истощились теперь его запасы. Яшму с Полковничьей горы из Орска… Реквизит жизни моей. Сама переодевалась до нижнего белья и в комбинезоне, в каске с фонариком спускалась на много этажей под землю в шахту на Урале. Ходила по подземным соляным копям Березников… Ну как бы без этого я жила свою жизнь?! Другой она мне и непредставима. До сегодняшнего дня неистребим рефлекс - в каждом городе обязательно идти на рынок и тащить оттуда в Москву рязанский творог и квашеную капусту… Фасоль из Белгорода… Моталыжку на студень из Кирова… Крабы из Хабаровска…

А тут намедни один приятель - режиссер - рассказал мне же про меня веселенькую историю, как ему довелось ходить со мной на ставропольский рынок - и я уж про то забыла - парализовала весь мясной павильон, войдя туда в шляпке на высоких каблуках со звонким криком: «Мозги! у кого есть мозги?» Только в провинции, не в Москве же, если прийти поутру, можно застать разложенные по маленьким целлофановым пакетикам коровьи мозги, их там кошкам на корм покупают, и всего-то грамм по 400, не больше - сколько их может быть у дур-коров?! В столице их можно найти лишь в шикарных ресторанах за большие деньги! Деликатес!

Благословенная по сегодняшний день - и слава Богу! - еще существующая разница между Москвой и провинцией… Мое счастье! Что хотела, то и получила… Что хотела, то и съела, как говорили в Арзамасе. Здесь была моя большая семья, друзья, враги, любимые, труд и досуг одновременно, счастье встреч с талантливыми людьми, борьба с бездарными, конфликты и их преодоления, встречи и разлуки, очарования и разочарования - все, все, все…

Обычно возвращаешься усталая, измызганная домой - хоть ума хватило и дом уютным устроить, и всегда, до недавнего времени, было кому тебя ждать и выхаживать. Все, надо кончать с этими выматывающими поездками, переходить на другой, спокойный образ жизни, больше никуда не поеду. Николай Александрович ждет, звонит по телефону: девочка, ложись в постель, отсыпайся, никуда не выходи, все, что надо, я привезу… Брак-то, конечно же, был «гостевым», при моем-то образе жизни. На сон «вырубаешься»: ночь, день, бессчетные часы, как в небытие, а если еще из другого часового пояса прилетела, с Дальнего Востока, всегда трудно восстанавливаешь режим, несколько дней ходишь смурная, никакая. Но очухиваешься, приходишь в себя. Жалуюсь Верке: больше не могу, «завязываю»… А она всегда все про меня понимала: ну да, конечно, сейчас раздастся звонок, и ты снова вспрыгнешь на метлу и полетишь. Так было. Так есть. Пока. Наверное, на метле и умирать!

Известно, что хороший критик для актеров - это тот, кто хвалит. Или умеет уклончиво, хитро говорить, так что не поймешь: то ли хвалит, то ли ругает. Для них еще лучше, если тебя хвалят, а коллегу ругают… Я прямолинейна и, попадая под власть собственных эмоций, могу сгоряча обидеть. Полагаю, что главное обязательство - не врать, понять до глубины то, что увидела, и внятно, нескучно про это рассказать. Проанализировать. Помочь советом. К сожалению, бываю бестактной, и тем мучаюсь.

Актерская природа так причудлива, что в глубине они ведь все сами про себя и свою работу понимают, с помощью критика лишь проверяют свои же сомнения. Даже на уровне интуиции творческие люди чувствуют, когда им врут. И не уважают тебя. Но и правду, если она горькая, слушать про себя не хотят. Попробуй поживи, поработай со всем этим. Мало кто из коллег такую жизнь выдерживает. А еще ведь всегда были, остаются внешние преграды: пригласят ли тебя еще раз? захотят ли снова тебя видеть, слышать? У Министерства культуры, у СТД отбор специалистов всегда был строгий, но и субъективный. Чего уж там! Признаюсь, много лет прошло. Однажды отказ разделить «койку» с одним из сильных мира того стоил мне нескольких невыездных лет. По-моему, тот претендент на «комиссарское» тело еще живой. Да уж в любом случае, наверное, позабыл про свои былые шалости. Бывало и так: придет на меня персональная заявка - Кузнецову хотим, а им в Союзе театральных деятелей соврут: больна или в другой город уехала… Пошлют того, кто поближе, поудобней, посговорчивей. Выживала. Выжила. Отстояла свое право на профессию, на собственную репутацию и имя, какое смогли заслужить. Право на длинные дальние дороги.

Бог всем судья… Жива - спасибо. На ногах - спасибо. В памяти, в мозгах, в делах - еще и еще спасибо. Наверное, в том числе не только друзьям - врагам тоже спасибо. Растут правнуки - ох какое спасибо. И за счастье дома - отдельное спасибо.

Я люблю свой дом. Моя небольшая квартирка для меня - дом. Крепость сегодня. Пересменок между поездами, автобусами, самолетами, людьми, спектаклями… Релакс! Отдых. Счастье.

Лежу в уютной дырке, в продавленной от времени старой тахте среди множества разноцветных подушечек, сделанных моими же руками из дорогих моему взору старых тряпочек, которые был жалко выкидывать - и на тебе, сгодились. В окне кустятся расцветшие по весне и еще ярко зеленые, не успели запылиться, ветки деревьев, уж летит тополиный пух, поутру верещат, поют птицы, я чихаю то ли от аллергии, то ли от простуды, то ли просто от удовольствия: я дома! Странно, но мне это за жизнь не так уж часто доставалось: вот так быть просто дома и никуда не рваться, не торопиться, а лежать и читать книжку. Какое же это тихое и почему-то оставшееся за жизнь недооцененным прекрасное занятие!

Но, как ни крути, профессия, даже если я меняла занятия внутри ее, все равно стала зависимостью, хроническим диагнозом, образом мыслей и действий. Рабством. Даже интересно, неужели нельзя мне прожить без нее, профессии, без театра?

Моя семья - в моем доме, не в театре, корректирую себя, стараюсь с собой справиться. Может, хоть и поздно, хочется прийти к искомому, к корневому, к душе, к Богу… Угомониться.

Посмотрю на бабушкин портрет, она и при жизни-то была немногословной, поэтому и молча пошлет мне сигнал, какое принять решение, как правильнее поступить. Лет десять последних своих она почти не выходила из дома. В старинном шкафу нет теперь ее зимнего пальто, оно было неизменным десятилетия, не носила его: слишком тяжелое, подкладка-то ватная, кроличью жакетку надевала на рынок, как и «выходную» кофточку до воротника на пуговках и с завязывающимся бантом, мне тоже на всю жизнь потом - что за наряд без бантика? Теперь здесь ее вещей давно нет. Но все равно - шкаф бабушкин. Для моих «тряпок» его, конечно же, не хватает, они распространились по всем комнатам. Везу обновы отовсюду, где бываю, реакция на военное детство, на советскую бедность, на командировки. «Тряпки», шопинг люблю, да чтобы подешевле. И все тащу в дом. Шкафы трещат от барахла. Не выкидываю: вдруг пригодятся. Там всегда находятся подарки хоть и для немногих оставшихся на ногах и способных прийти в гости друзей, учеников, подруг, можно зонтик или сумку им подарить - везу, люблю разнообразие из всех стран мира. Могла дочка прийти: мам, у тебя нет лишней ночнушки - конечно есть. Дочка всегда со мной, хоть теперь только на портрете. Но мне и смотреть на него не надо: я ее вижу, слышу, разговариваю с ней, иногда… привожу ей вещи из командировок… Ей дано не стареть, она навсегда красавица! И то, без чего меня нет.

Правнучка Поля недавно спросила: ба, а ты будешь ко мне приходить? Вопрос понимаю, учитывая мой возраст, она, естественно, боится, что может перестать меня видеть… Ну и что, если не увидишь? Наверное, все равно, в любом виде будет способ тебе меня услышать, почувствовать…. Спроси, я отвечу. Я все равно останусь в доме душой, аурой, энергетикой… моей любовью. Шкафы, дедушкин письменный стол, нотница, сделанная его руками, его письменный бронзовый прибор. Ну и пусть теперь не нужны ни чернильница, ни пресс-папье, они продолжают жить в доме… И я буду с ними. Только какой моя правнучка, которой предстоит здесь жить вместо меня, будет меня представлять - молодой, старой? Да ведь это не важно. Лишь бы шла ей моя помощь! Можно жить и без внешности, без оболочки…

Мой дом мне всегда помогает. Он для меня живой, и все в нем живет со мной. Скрипят половицы, болеют и выздоравливают цветы в горшках, бьются, и я прощаюсь с ними, чашки, тарелки, я не забываю их поблагодарить за службу, по некоторым скучаю. Даже полотенца, халатики, туфли живут у меня десятилетиями, я берегу их, выхаживаю, штопаю, ставлю заплатки. Разве можно предавать, выкидывать близких?! После прорвавшейся трубы пришлось выкинуть старинные часы, картину - ощущаю горечь утраты близких.

Было потеряла сережку, вот только что упала на пол, а найти не могу… Года через три нашла, лежит на ковре. Тут ли она была, или уходила гулять, вернулась - не знаю. Сколько раз за эти годы здесь убирались, пылесосили. Захотела и снова пришла, снова ее надеваю. Остававшаяся пара дождалась. Они снова вместе. И со мной.

Иногда дом бунтует. Трубу полотенцесушителя прорвало, несколько дней хлестала по запертой квартире горячая вода, залила соседей снизу, я была в отъезде, меня вызвали из Болгарии. Значит, за что-то рассердился на меня дом… Может, на то, что давно ремонт не делала. Вот он и заставил обратить на себя внимание.

Нет, дома не бывает одиноко. Здесь все со мной общается, разговаривает, требует любви и заботы.

Семья, дети, мужья, любовники, друзья - за стеклом книжного шкафа на фотографиях со мной. Иногда меняю свои витрины, устраиваю ротации, обращаюсь к ним по надобности, если надо поделиться тем, что пришло в голову. О чем вдруг возникает необходимость с одним, с другим, с третьей поговорить. Скучно не бывает.

Однажды еще у маленькой Поли, правнучки, спросила: где тебе стелить, в спальне или в кабинете? У меня такое деление, без гостиной, столовой, для их нужд есть кухня. А она мне в ответ: где сокловища, сокровища, значит, «р» еще не выговаривала. В спальне особенно много моих игрушек, украшения с разными камнями, они даже не к разным туалетам, а к разным настроениям: красные кораллы, зеленые малахиты или нефриты… Картинка навсегда, как покупала кольцо с браслетом у уличного торговца возле Великой Китайской Стены, а в это время рядом в соседнем ларечке гравировали на домашней печатке, тоже нефритовой, только коричневой, с фигуркой моего зодиакального знака - манке, обезьяны, имя Anna. Для печали - жемчуг, для душевного покоя - бирюза, для строгости - черные ониксы… Янтарь - для здоровья… Гранаты - для радости… Бриллианты - для мужества… Это не по книжкам, не по чужой мудрости, а как сама чувствую. Чароиты у меня для фантазий, игр. В доме же - любимая икона Казанской божьей матери, дорожная, от ялтинского патриарха, где бывал Чехов, ухаживал за «прекрасной поповной», по словам Книппер из ее письма к мужу. А «прекрасная поповна» была мамой жены Николая Александровича. От них икона. Разные вещи, времена вошли, соединились во мне. Расширяют мое время на земле.

У каждой вещи в доме - своя история: у маминой ли броши, у дедушкиного медальона или бабушкиного кольца. У моих приобретений. Маленькие старинные столики-подставки, когда-то «жардоньерки» назывались, одна - из Костромы, подарили в театре, две - из таганрогского чеховского дома из сарая, куда были выброшены за ненадобностью. Я подобрала, выходила; конечно, с каждой вещью, лучше существом, в доме мне есть о чем подумать, поговорить… С «золотой» хохломой, а еще из Нижегородской области есть другие росписи, городецкая, полх - майданская - с ними по-разному о родине… С жестовскими подносами - о вкусных застольях, а у нижнетагильского - рисунок, краски совсем другие, неброские, скромные гроздья рябины, они скорее требуют уральских пельменей, байкальского омуля. А жестовские - для пирогов и пышек, для борща, студня, винегрета… С дымковскими росписными купчихами, с затейливым хвостом-веером петухом из Вятки хочется поозорничать. В павловопосадском платке особенно тепло, да он еще подарок от дочери, навечно хранит ее тепло. «Кузнецовские» фарфоровые птицы навсегда от папы. Каслинское кружевное чугунное литье… Гравюры по металлу из Златоуста - ах! какие подруги-красавицы! У золотых хрустальных бокалов из Гусь-Хрустального, у бело-синей Гжели, у северной птицы счастья из Архангельска, растопыревшей крылья над моей спальней, - у всего - свой звук, свой голос, своя красота, своя доброта. Всегда особенно любила народные промыслы. Они - мое, для меня - драгоценные рукоделия, послания мне от добрых красивых людей.

Мои близкие, все встречи, драгоценные любимые люди, запечатленные в вещах воспоминания, счастливые мгновения, тоже в каких-то деталях, приметах, навсегда в доме - музее жизни, которую я оставлю своей правнучке. Все намолены. Брелки, тарелочки из всех стран мира - приветы с Рейна, из Прованса, с Карибов… Запаянная в стекле навечно орхидея из Ботанического сада в Сингапуре. Засохшая ветка с могилы Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне. Миниатюрное изображение Стоунхеджа, почему-то очень хулиганистого, в шотландской клетчатой кепочке, майоликовая фигурка лохнесского чудовища… Макетик Эйфелевой башни… Крошечные Дон-Кихот с Санчо-Пансо с испанской площади… Может, после моей жизни все это полетит на помойку, никому не понадобится, не будет интересным, но пока я живу, все, что со мной, от меня неотделимо: мои игрушки, мои близкие, мои собеседники, мое - неодиночество. Мой дом - моя крепость с моими фортификационными укреплениями, башнями и бойницами, с моим оружием для защиты от врагов и недругов, с моим запасом воды и продовольствия на все случаи, на черный день… Мои театральные декорации? Мой собственный театр? И … защита от театра, от его власти надо мной.

А уж сколько здесь хранится сюжетов, событий, историй.

Недавно попробовала начать разбирать архив. Верка учила: зачем оставлять свою жизнь на показ тем, кто придет после нас… Сама все у себя разобрала, сдала в архивы Москвы и «Радио России». Что-то выкинула. И ушла в мир иной. И я начала заниматься тем же. Застряла на первом же письме: «Люблю, мечтаю о встрече… Твой С». Тоже ведь не думал о будущем, не мог полностью подписаться… Поэтому я так и не сообразила, кто бы это мог быть. Надорвалась в воспоминаниях… Отложила все старые бумажки обратно, до лучших времен…

В беспорядке лежит журналистский архив, очень надо разобраться, привести в порядок, вырезать свои статьи из газет и журналов, а их - сотни, а может, до тысячи. Но вот это сделать труднее всего: то, что не мое, - выкинуть? Но ведь это и есть моя жизнь, то, что было со мной, рядом, без чего и меня не было бы: статьи блестящих коллег, партийные передовицы, рецензии других на все спектакли двадцати, тридцати, сорока последних лет, некрологи и юбилеи, скандалы, вроде разделов МХАТа, Таганки, выступления великих. Нет, пусть пока полежит как есть, не могу, не хватает мужества даже от малости отказаться в собственной, уже прошедшей жизни. А просто обращаться к прошлому, к воспоминаниям некогда, не люблю туда погружаться, нервы, эмоции, которые неизбежно придется затрачивать на далекое, еще раз переживать его, нужны настоящему… Может, когда- нибудь…

Дел полно несделанных, отложенных в собственном доме. Как когда-то принесла домой «Буденброков» Манна - сколько лет прошло? - так все собиралась, не успеваю их прочитать. А вот к судьбе, к личности Алексея Максимовича Пешкова, Горького, не в первый раз, часто возвращаюсь, сейчас разыскала на полках и «Несвоевременные мысли», и «Железную женщину» Берберовой начала перечитывать. Надо поднять его переписку революционных лет…

Вообще, найти то, что тебе нужно, в книжных шкафах особенно, как во всем доме, - задача неподъемная. Там все битком в четыре ряда. Легче в библиотеку сходить, там взять. Зато и радость нежданная - вдруг наткнуться на единственное прижизненное издание пьес Сухово-Кобылина, - еще одна могучая неразгаданная фигура русской культуры, и кто же все-таки убил его любовницу Луизу Симон-Диманш? Или еще один домашний мой «уникум» - устные рассказы Ивана Горбунова… Все больше зреет решение - очередной поворот в судьбе посвятить… дому. Но - я ли выбираю?! Мое дело - принять судьбой подаренное. Все-таки от меня, или - не от меня, зависят мои перемены? Особенность времени, мне доставшегося, жить прежде всего делами, заботами общества, страны и только потом, в остатке - личными проблемами и делами. «Думай сначала о родине, а потом о себе» - пели мы в песне, да так и жили. Времена меняются, общение с людьми все труднее. Но, может, пора… Замечательный отец Дмитрий Смирнов, который крестил меня в Иордане, так и сказал: «Пора о душе подумать». А мне все некогда, все - в суете, в суете…

Многие мои друзья-подруги так и не смогли отойти от дел, не потеряв себя, уйдя с работы, обрести дом и его счастье только в семье или, что еще тяжелее, - наедине с собой. Даже не помню среди близких того, кто так бы сумел. И Вера, и Кузнецов, уйдя на пенсию, хоть и позднее срока, но и прожили совсем немного, не сумели.

...Мы все ждем событий. Спала, проснулась, позавтракала, сготовила обед, пообедала, отдохнула, погуляла, посмотрела телевизор - вот и день прошел - вроде бы, и пересказа недостойно. Не интересно. Ничего не произошло. Скучно! Обыкновенно. Но ведь это и есть жизнь. А может, и слава богу, что без событий… Страшной черной меткой ворвалось в мой дом недавнее известие о Жанниной смерти - событие! Счастливое событие - издание повести в журнале «Знамя» «Отчего люди не летают». Но и недруги оживились, поднабрались новой энергии, с новыми силами ринулись в бой со мной. А у меня уже нет сил на борьбу… на события. Даже первой позвонившая мне, вроде бы доброжелательно настроенная ко мне коллега Майя: «Анна Адольфовна, вашу повесть выложили в интернете, прочитала», не скрыла раздражение, а может, и зависти: «ну зачем же так напоказ выставлять собственную жизнь, кому это надо?» Может, и никому. Хотя много и других отзывов! Но что я могла ответить, кроме как - захотела! И еще пришел в голову один из моих личных педагогических принципов: «Не делай того, о чем не могла бы рассказать вслух». За все, что происходит в моей жизни, плачу сама, и дорого. Собственными силами, нервами, теперь последними, это тоже всегда входит в расписание моих нескучных дней. Пусть про это и другие узнают. Значит, еще повоюем! Умирать - так на метле! Снова - на метле? Вот что значит привычка! Все-таки я скорее уговариваю себя. Мужества на возможную перемену отойти от дел, остаться одной с самой собой не хватает. Может, лучше - без перемен?

...В записной книжке все больше… надгробий. Черных квадратов, которыми я обвела имена и номера телефонов тех, кто ушел. Но номера-то их из памяти не ушли. Я их помню, они со мной, я слышу их голоса. Новых голосов почти не появляется. Телефон порой сутками молчит. С того света не звонят. И мне про себя рассказать некому. Внуки от моей вечной занятости привыкли обходиться без меня. Опять же спасает работа: кто-то ждет моего мнения, кто-то статью, приглашают на спектакли. Ждут студенты. Пока что один на один остаться со своим домом, со своим одиночеством страшно. Может, лучше не надо перемен?!

...Бессмысленно задаваться вопросом: правильно ли жила? Была бы идиоткой, если бы была довольной своей жизнью, самодовольной. Но что терзать себя? Так есть… По всем признакам чую: близится мой очередной взрыв. Чувствую, как копится недовольство собой, тем, чем занимаюсь. Ведь на самом деле - мне перестает быть интересно в театре, изменился театр, изменилась я, гармония во взаимоотношениях нарушилась, и как тогда заниматься не­уважаемым делом?? Как бы при мне убивают, а я стою рядом и ничего не могу сделать. Эти мысли, ощущения знаю в себе. Добром они не заканчиваются. Пора, брат, пора! Очередная атака… Сил нет, а внутреннее бунтарство оживает помимо моей воли. Куда-то оно приведет? Хорошо, если только к дому… А еще куда? Что там, за поворотом?! «Что день грядущий мне готовит?»… Недавно - случайная встреча с прошлым, с одной из бывших моих связей, коллега, потом - после театральной-то критики! - автор популярных, с миллионными тиражами, романов Михаил Рогожин, теперь вроде бы драматург, а разве не более причудливый путь прошли тоже коллеги режиссер Володя Гусинский, критики Караулов и Минкин?! Так вот, мой приятель после внимательного оценивающего взгляда изрек: ты стала дорогой женщиной. Ага, это значит - дороже стою, больше плачу налогов… Когда-то дешевая женщина. Теперь дорогая, дешевая… Хватит ли сил, средств на расплаты?! Пока живу в накатанной колее. Впереди два любимых мной фестиваля. Командировка в Ставрополь...

По крови время по жилам.

Неужто мы еще живы

Опавшим цветом герани

И криком машин спозаранки,

Неужто ливень под Нижним

Новгородом или Горьким

Столь оказался ближним

И столько же дальнезорким.

По жилам, по крови время,

И мы когда-нибудь вместе

Рухнем в светлую темень,

Как двуединый крестик.

14/IV 97 В.К.

Неужели это было так давно?! Девятнадцать лет назад. А кажется, вчера, и вместе рухнуть не получилось. Он уже «там», ждет меня со всеми другими моими мужчинами.

Как же все-таки научиться радоваться простому? Совсем простому.

Проснулась. Выпила чашечку кофе… Вкусно! Вышла погулять. Холодно, снег… Как хорошо, что идет снег. И обед вкусный. И на Майдане больше не стреляют… И дети здоровы. И чудная ретрорубрика фильмов по повестям Франсуазы Саган идет по каналу «Культура»… И вроде бы «шпора» на пятке чуть угомонилась, не болит. Казалось бы, чего еще хотеть? А мне все мало. И снова гвоздь в голове: а что я буду делать завтра, про что писать… чем займусь? Нет, не справляюсь я с собой.

/Действие четвертое.

Сама с собой


Все-таки удивительная штука - жизнь и все, что с нами в ней происходит…

Кажется, только что ты проснулась в своей московской постели, аккуратно застелила ее - аккуратнее, чем обычно, ведь ты оставляешь ее надолго. Наглухо закрыла балконную дверь. За ней на балконе цветы в горшках, уже обидевшиеся на тебя за то, что они не горделиво красуются на барьере балкона, а сиротливо жмутся в тазах на полу. Никто с ними теперь не поговорит, не улыбнется им, не польет, пить им, бедняжечкам, одну и ту же воду из тазов до самого моего приезда.

Потом ты быстро проглатываешь обязательное утреннее яичко на завтрак, наспех, обжигаясь, глотаешь кофе с порцией утренних лекарств и, схватив с вечера приготовленный чемодан, мчишься в Шереметьево. А там не успеваешь оглянуться: аэропорт-регистрация-пробежка по роскошным duty free, кажется, никто в них ничего не покупает, только глазеют, как я, самолет с положенным «пристегните ремни… вам воду, колу или сок?», - еще один завтрак… Едва успеваешь разглядеть своих соседей, ее скорее чуешь по сильному запаху спиртного, его - чуть виноватое: она боится летать… а потом за развернутой газетой их и не видно весь путь… И вот ты уже в Болгарии.

Только что куталась в куртку в зябкой прокисшей дождями Москве, теперь не знаешь, куда ее девать, эту куртку. Висеть ей здесь ненужной до самой осени, до возвращения. За полдня поменялись холод на жару, дождь на ослепительное солнце. Вместо огромных коробок домов и забитых автомобильными пробками дорог - море, нарядные отели Солнечного берега, разноцветные прилавки: желтый, красный, зеленый, - от жадности и удивления фруктов и овощей накупаешь вдвое больше, чем сможешь съесть. И супермаркет по-новому называется «Младость» вместо привычного российского «Седьмого континента» в твоем оставшемся доме.

Всего-то за несколько часов у тебя переменилась, началась новая, другая жизнь, где море, солнце, фрукты, желтый песок, где вместо «нет» кивают утвердительно головой, а «да» отрицают. Где хоть курица не птица, а Болгария не заграница, ты и живешь по другому паспорту и речь другую слышишь.

Но фотография в двух разных паспортах твоя же. И не убежать тебе от себя, как бы ни хотелось. Не спрятаться.

Ты всегда сама с собой. Вроде по условиям покупки тебе продают студию с обстановкой, с одинаковыми на окнах занавесками, с одинаковой на всех мебелью. Но ты и сюда умудряешься привезти свои же кастрюли и сковородки, свой таз (да поди купи, он и стоит тут по дешевке в несколько левов), но тебе нужен твой. Явилась со своими думочками (многие и не знают сейчас, что это маленькие подушечки) и покрывалом с бахромой; ты и тут устраиваешь маленький Арзамас, как было у бабушки.

Бежит твое время все быстрее и быстрее. Ты ходишь медленнее. А время движется стремительно. Еще год пролетел. Еще один. Еще… Десятилетия мчатся.

Никогда не скрывала возраст. Но и произносить вслух страшно. Вот-вот восемьдесят. Не помню, чтобы кто-нибудь об этом написал, о женской старости… К этому времени или выпадают из мозгов, или вовсе уходят. У меня же осталась привычка удивляться. От неистребимого природного легкомыслия, что ли. Даже, может, ощущения острее. То, что раньше могла не заметить, мимо чего пробежать, сейчас останавливает внимание, вызывает эмоции, требует оценок. И обязательно, просыпаясь по утрам, говоришь себе: доброго утра тебе! А перед сном уже Ему, Спасу: Спасибо Тебе за еще один день… Увы! Не все сохраняют способность радоваться жизни. Наверное, не хватает сил. А может, по недомыслию. Самая же главная причина, конечно же, нелегкая жизнь, у каждого своя. Во мне же несмотря ни на что живет строптивость, нежелание смиряться даже перед неизбежным. Перед возрастом прежде всего.

Как правило, мне «дают» лет меньше, чем есть, в диапазоне от 60 до 70, в зависимости от состояния души. От настроения. Но ведь это - тоже обманка, из тех, любых, которые я терпеть не могу. Сколько есть, столько есть, все мои! Про что моя одна подруга замечательно сострила: ну 60 тебе дают, а 60-то хорошо, что ли?! Может на десяток лет опаздываю в развитии… А жить долго - хорошо, интересно. Успеваешь жить не одну, несколько жизней. Только сумей их прожить...

Маленькая студия, купленная недавно на болгарском черноморском побережье, - мой вызов самой себе, как бы на спор, на слабо. Накопила, как все, положенные стариковские «гробовые», но ведь все равно похоронят, на земле не оставят, какая разница - как?! Поживу-ка я на них лучше при жизни на море… Еще раз здесь испытаю судьбу.

Все время хочется разбросать, позабыть накопившееся. Стряхнуть с себя. Начать заново. Но возраст держит цепко в паутине собственных привычек, характера, самой себя, с чем справляться трудней всего. Привычки плетут паутину, и ты, как беспомощный паучок, уже не можешь из них выпутаться. Они налипают ракушками на быстроходный крейсер, движение становится медленней.

Ну, разве не надоела старая щербатая красная кружка, из которой ты каждое утро пьешь кофе? Вот она разбилась, наконец, так ведь ты ищешь по магазинам такую же или, в худшем случае, похожую. Перемены приживаются с трудом.

Как в раннем арзамасском детстве бабушка приучила к яичку по утрам… Его надо было найти на большом дворе, а бестолковые куры норовили выбрать место, чтобы снестись, самое неудобное, к примеру, на чердаке сарая, где балки были прогнившие, и мне туда залезать не разрешалось, но без этого рискованного для жизни путешествия я могла бы остаться без привычного (да, да, с детства привычного!) завтрака. Но какой же весь следующий день без привычного яйца?! Так и осталось на всю жизнь!

Я и в Москву, когда переезжала, уже из Горького, Нижнего Новгорода, привезла с собой осколки прошлой арзамасской жизни: шкаф и зеркало из детской, дедушкин письменный стол орехового дерева с пузатыми тумбами-ножками, резной, огромный. Нет, за ним не работаю, лишь изредка с непреходящим трепетом присаживаюсь, мне ведь смала не разрешали к нему подходить, ничего нельзя на нем было трогать, священное место; так это ощущение и осталось. Пишу, сутулюсь за журнальным столиком рядом.

И в одном и том же зеркале, а ему уже больше ста, оно и меня старше, я видела себя крохотной голышкой и маленькой школьницей с отросшими и завернутыми вокруг ушей в баранки, по моде тех лет, косичками, и счастливой юной красоткой, хмельной на многие годы, как и все вокруг, от общего счастья Победы, пережитого по окончании Великой Отечественной войны, и поступившей, как и мечталось, учиться в горьковский университет на филологический факультет.

«Я ль на свете всех милее, всех пригожей и умнее?» Что было у зеркала спрашивать, у бабушки сомнений не было: конечно, ее Анечка. Значит, и я думала так же.

Зачем ты ее так балуешь, говорили бабушке. Та только молчала в ответ. А как иначе?! Девочка сиротой растет: родители-врачи на войне, да и разошлись они…

Помню, стирает мне бабушка трусики… «Кого вырастишь?» - нападают на нее. «Не трогайте ее. Она слабенькая!»

Мне кажется, многие годы моей жизни были слишком стремительны, да и зеркало старое было со мной не всегда, не до отражений, чтобы себя разглядывать. Надо было бежать, успевать вкалывать без передышек на сон и обед, переезжать из города в город, менять мужей, работу, рожать, опять бежать, отвоевывать место под солнцем, с неба задаром ничего не падало. Так и бегу. Наверное, теперь «помедленнее кони», но как привыкла для себя - бегу, окружающим, может, кажется - ползу. «Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка». Я и росла под этот зов. Впереди теперь - последняя остановка, ну, может, еще будет предпоследняя, а название последней - известно какое.

Кажется, бежишь неизвестно куда и зачем. Впрочем, нам это именно кажется, что беготня происходит по собственной воле и выбору. Я бы тогда просто разбилась от скорости на каком-нибудь повороте. Однажды знакомая сказала: «Вы, Анна Адольфовна, Богу работы не оставляете. Все за Него сами делаете». Нет, конечно. Теперь-то, перед Концом, особенно понимаешь, как все за нас промыслено. И что бы ты в своей жизни делала без своих Ангелов?! Они и предупреждают об опасности, и сберегают, и помогают делать выбор. Они всегда с тобой, ты их только не видишь. С ними надо считаться, их надо слушаться, их нельзя прогневить.

А в зеркале, хоть и стараюсь в него не смотреться, теперь вижу седые волосы, какое-то опять новое лицо, изборожденное морщинами - только ли мудрости? - другую, не мою, впрочем, тоже мою фигуру - где там былая статуэтка? - со всеми естественными отложениями не целлюлита - жизни. Пришла бы в отчаяние - спасает любопытство. Вот новая бородавка появилась. Оказывается, называется гречневая крупа старости. И тело, даже размер ноги, увеличивается, ему надо вместить все прожитое, как изображение Будды: чем больше живот, тем шире душа. Так считают в Азии.

...Среди образов, картинок, цитат прошлого вдруг всплывает аристократ, красавец Андрей Муат, театральный режиссер, потомок французских основателей знаменитой фирмы шампанского «МУЭТ», шотландских графов и грузинских князей, очень странно выглядевший в советской действительности - что нашел он когда-то во встреченной им арзамасской девчонке?! Это он когда-то помог мне переехать в столицу, приготовил первую работу помощника художественного руководителя по литературной части, в просторечии завлит, заведующий литературой в театре, он тогда руководил одним из скромных московских театров.

Однажды он произнес над сдавшимся ему без боя женским телом: неужели и такая красота может измениться? Изменилась, изменилась. И хорошо, что вы, великолепный Андрей Александрович, этого не увидите. А вдруг оттуда, где он сейчас, видят?

В утешении ему могу рассказать, как намедни выскакиваю из метро после театра, бегу к трамваю и слышу вслед женский голос, прежде такое я только от мужчин слышала, женщины меня терпеть не могли, за мужей боялись, а теперь вот вдруг: «Какая же вы красивая!» «Хотите, в благодарность, скажу, сколько мне лет». - «Хочу». Спина остановилась, повернулась молодым лицом, замерла в изумлении. Хотя справедливость требует заметить, что темно уже было, и морщинки мои были не очень заметны. Принаряженная была, в белом, в серебре, в многоцветных камнях, в бусах, кольцах - так уж я люблю, чтобы много разноцветного на мне было, иначе кажусь себе голой. Еще она сказала: «Такое лицо надо заслужить». Стараюсь не врать. Не злобиться. Не унывать. Не завидовать.

...Умница, красавица и после двух своих юбилеев, в 80 и 85 лет, Вера Кузьминична Васильева, одна из немногих моих героинь-актрис, всегда умная и понятная мне, однажды призналась, что с годами становится терпеливей, терпимей. Мне бы так! Завидую белой завистью. Я же, наоборот, раздражаюсь, сержусь, высказываюсь, по советской, наверное еще, привычке борюсь с несправедливостью, злом, фальшью. С ветряными мельницами! Ну, а ей тогда понятно за что в награду Бог дал такое чудное лицо, да еще с непреходящими ямочками на щеках. Никаких пластических операций не надо.

Один молодой коллега по «Литературной газете» как-то сказал мне не без едкости: «Вы, Анна Адольфовна, будто в партии коммунистической состояли». А я ему не без гордости: «Обижаете, я всегда была секретарем партийных организаций». По наивной логике тех далеких лет, которой я безоговорочно следовала, в партию принимали лучших. Как же без меня?! Мне бы сейчас отдали те партийные взносы, а еще комсомольские, вот бы разбогатела! И партийный билет мой до сих пор лежит в дедушкином письменном столе, в ящике, не могу его выкинуть, как и любую старую вещь - дорогое в буквальном смысле воспоминание. Услужливая и ох какая причудливая память отчего-то вытаскивает из накопленного пыльного короба все относящееся к моему новому неважному возрасту. Чего уж там - к старости! Вот уж к чему не могу привыкнуть. Оказалась не готова. Воюю с ней из последних сил. Строптивлюсь. Намедни бегу по лестнице в «Литературке» с полосой, где завтрашняя статья, останавливает пожилой коллега, докладывает: «Тут недавно вокруг заспорили, кто из нас старше, я или вы». Смотрит вопросительно, молчит, значит, надо отвечать. Понимаю, если бегаешь, да еще и заметки пишешь, значит, люди удивляются: как это? Не может быть… Не паралитик, не маразматик! Может, соврать? Раздражать меня стало в последнее время это удивление.

Как говорила чудная Антонина Николаевна Соболь­щикова-Самарина, знаменитая, хоть в то время так не говорили, звезда нижегородской сцены, народная артистка СССР, дочь своего отца, еще более, чем она, знаменитого российского провинциального антрепренера, потом режиссера и руководителя нижегородской драмы, Николая Ивановича Собольщикова-Самарина, ее дружбой с юности я была одарена: «Посушайте, - она так говорила, пропуская «л», - все знают, сколько вам лет, и еще прибавляют». Сама она трогательно скрывала возраст, вплоть до кляксы в паспорте на ответственном месте, и даже завещала не указывать на надгробном памятнике дату рождения. Когда я к ней приходила, сидели при маленьком свете, чтобы хуже было видно: «Простите, забыла включить!» Раз в месяц весь театр привычно потешался, ей ведь было хорошо за 70, она обязательно замечала: «Как в эти бабьи дни я плохо себя чувствую»… НО ведь это была и нелегкая работа, теперь-то я понимаю: чтобы ни один волосок на тщательно прокрашенной и уложенной головке не выдавал седины, чтобы каблуки на туфлях были ровно такими, чтобы и не старушечьими, и ходить на них было удобно, а глаза всегда должны были сиять, а пальто желтое от Кирша - был тогда в Горьком, сейчас бы сказали, кутюрье, тогда просто модный портной в Доме моделей, к которому надо было еще попасть. В Америку потом эмигрировал. При жутких советских дефицитах, при нелегкой судьбе, ей доставшейся, где были и послереволюционная эмиграция, и трудное возвращение домой, когда даже отец не сразу взял ее на работу в театр, и долгий арест мужа, а потом, правда, недолгий, ее самой. Из всех зол более всего она боялась возраста, болезней, старости. Однажды явилась радостная от кардиолога: «Как хорошо, что у меня больное сердце. Значит, я умру не от какой-нибудь некрасивой болезни, рака например, а от сердца…» Так и случилось. А ведь когда это случилось, ей было поменьше лет, чем мне сейчас. «Я пережила всех своих мужей», - шутила она. Я теперь острю так же.

Вроде и не заметила, как из девочки, с обожанием смотревшей на старую актрису, сама превратилась в такую же. Старуху?! Ах, какое мерзкое слово, хоть слово не виновато. Хитрые люди придумали в утешение другое: женщина элегантного возраста. Ничего себе элегантность! Ненавижу обманки. Наверное, и она так же, как я, с любопытством, а то и ненавистью наблюдала за происходящими переменами, с трудом привыкала к себе новой, не успевала привыкнуть, а уже снова надо было перестраиваться. Конечно, меняюсь…

Помню одну далекую случайную встречу в лифте еще в старом Доме актера на улице Горького, теперь Тверской, со знаменитым на то время режиссером Зиновием Карагодским. Память-то ведь еще одно постоянное удивление! Что она откидывает напрочь или сохраняет и вдруг выдает. Не спектакли его вспомнила, хотя ленинградский ТЮЗ тогда «гремел» его спектаклями, и не судьбу, подготовившую ему подставу «террариума единомышленников», то бишь артистов, в виде мальчика, отчего он загремел на нары, педофилия в советские времена каралась сурово, а короткие мгновения с ним в лифте. Он вышел на этаж раньше, но успел мне выкрикнуть: «Вы меняетесь? Я меняюсь!» Он не дождался ответа, да, скорее всего, в нем и не нуждался. Теперь уж и отвечать некому, его давно нет в живых. Тогда после тюрьмы он был очень постаревший, часто прерывал разговор, извинялся и бегал в туалет.

Классическая распространенная обманка: а душа-то остается молодой! Она-то, душа, и стареет прежде всего, начиная вспоминать, вспоминать и обнаруживая, что в прошлом ей интересней и вольготней, чем в текущем. В эту ловушку попадать не хочется. «Не разрешай душе лениться». Захлопнулась мышеловка, и ты в клетке памяти, привычек… Выпал из жизни, не поспеваешь за ней, живешь прошлым, а не настоящим, стал овощ на грядке, жди, когда тебя выполют, вырвут с корнем и…съедят. Или выплюнут, овощ-то старый, горький, невкусный.

…Часто слышу от своих ровесников: про курс доллара - «это мне не нужно», про войну в Ливии - «меня не касается», про новый спектакль, - «современный театр не люблю».

Рвутся связи с жизнью. Сужается круг интересов. И ничего-то не интересно, и ты стал никому не нужен. Счастливая, ты работаешь - слышу. Да и работа легко превращается в службу, в автоматизм, если душа не трудится, не растет, не мужает, не мудреет. Это как в метро, в толпе: если ты не выдерживаешь напора, не поспешаешь со всеми в ногу, тебя затопчут. Ты и сам туда в час пик не полезешь, будешь дома сидеть. В белых тапочках. Сидеть и ждать, когда Она за тобой придет. Для меня сейчас самое трудное: как совместить идущие в жизни перемены с самой собой. Смешно было бы сегодня представить себя обсуждающей закрытое письмо ЦК КПСС о культе личности, о трагических уроках Сталина, как в 53-м. Я сейчас другая. Главное - время другое. Но ведь многие до сих пор не устают спорить о том, кто тогда был прав, кто виноват. Ходят на митинги и демонстрации. Все движение сегодняшних левых, коммунистов во главе с Зюгановым, инерционно и из вчерашнего дня.

Признаюсь, я сейчас не люблю смотреть ни фильмы, ни спектакли про войну или лагеря. Не хочу в прошлое. Было. Пережито. Отъехали.

Но и публично сжигать на глазах у миллионов партийный билет, а еще через десяток лет «засвечиваться» на открытии шикарного отеля в Турции с золотыми унитазами у одного из главных жуликов страны, «друга Тельмана», на мой взгляд, стыдно. Черкизовский рынок в Москве закрылся - отель в Турции открылся: где деньги, Зин? И Марк Захаров, теперь уже преклонных лет известный театральный режиссер, позиционирующий себя как просвещенный интеллигент, борец за свободу и либерал, специально ездил его поздравлять как лучшего сына Отечества. Кто ж лучший-то сейчас?! Жена Лужкова, его бывшая секретарша, по спискам Форбс, входит в число отечественных бизнесменов-миллиардеров, а у самого, теперь бывшего, столичного мэра, по официальной декларации, даже квартиры в Москве нет. Их сейчас все равно, что нет в Москве, они то ли в Австрии, то ли в Лондоне, наворовались и сгинули безнаказанными. С ума сойти, как интересно! Развязные, лихо торгующие собой, если не телом, то популярностью телеведущие Ксюша Собчак с Тиной Канделаки позиционируются общественным мнением как звезды.

Да и кто нынче - не звезда?! Тиражи газетам и журналам делают репортажи из рублевских коттеджей, с пьяных «светских» тусовок. А Вера Кузьминична Васильева, действительно народная артистка, кумир, хоть и главным образом предыдущих поколений, мне призналась, что она не может позволить себе поездку на юг, меховую шубу, с трудом справлялась с расходами на болезнь мужа… А любая безголосая попса дарит друг другу в собственных особняках бриллианты на вечеринках. Интересно, конечно, со стороны наблюдать, как развивается русская интеллигенция. Если бы в этом не участвовать, от этого не зависеть. Я же получила недавно уведомление из Пенсионного фонда, что отныне мне сокращают пенсию на триста рублей, ибо она оказалась на эту сумму выше официально принятого прожиточного минимума, определенного, не иначе кем-то с Рублевки, в шесть с небольшим тысяч. Сейчас, вроде, стал «минимум» повыше, до десяти тысяч, но ведь тоже - стыдная цифра!

Бабушка когда-то учила, что демонстрировать свои преимущества перед людьми, успешность, тем более богатство, неприлично. Сама она, вдова во все времена обеспеченного частнопрактикующего зубного врача, встречала по утрам детей на кухне у русской печки в бриллиантах и… дедушкиных кальсонах. Не выбрасывать же. Надо доносить. Ну, по нынешним-то понятиям это смешно. А к бриллиантам она приучила меня не от роскоши, а по семейной традиции.

В далекой бывшей жизни я любила, когда бабушка брала меня с собой на рынок за покупками, в Арзамасе и до сих пор, как прежде, базарные дни - четверг и воскресенье. Окрестные колхозники привозили на продажу нехитрую снедь - лук, картошку, забитых свиней и коров, превратившихся в розово-красное парное мясо, творог, сметану. А если еще бабушка в награду за помощь покупала кусок паренки за 10 копеек, паренную в русской печке брюкву, сладкую, темно-коричневую, ясно было, день прожит не зря. И сами слова, по детским воспоминаниям «базар», «рынок» всегда были симпатичными, уютными. Теперь же рынок - это закрытые Черкизон с Лужниками, с грязным одинаковым и словно уже с чужого плеча поношенным шмотьем, огромные супермаркеты с толпами людей, дорогущими, зараженными химией продуктами. Нравы, когда все продается и покупается. И слова стали противными, виноватыми.

Отняли у театров государственную дотацию, выживайте как хотите - рынок! Наворовали олигархи - опять же рынок. Дорожает жилье, появились бомжи, выселенные из собственных квартир оттого, что не способны их оплатить, бездомных, брошенных детей стало больше, чем в вой­ну, после войны, пьют так, как на привыкшей к пьянству Руси никогда не пили, мужчины не доживают до пенсии, до шестидесяти, дети рождаются больными, да и рожают мало, вырастить ребенка теперь - подвиг. Все списывают на рынок, конкуренцию, свободу, блин! По-стариковски ворчу, изумляюсь, негодую. Но ведь со всем этим надо жить. А привыкнуть к этим «новостям» невозможно. Гостиничный бизнес держат в столице чеченцы, дворники - таджики, торгуют корейцы, китайцы в промежутках между драками, поножовщиной, терактами, которые то и дело встречаются рядом, вспыхивают от национальной розни и ненависти. А еще появились, множится число наркоманов, педофилов, преступников всех мастей. Телевизор противно включать: как помойная яма… Дожились. Довоевались. Зато - рынок, капитализм, демократия! Обидно, что слова эти теперь объединяются, употребляются вместе.

И все-таки если бы меня спросили, хотела бы прожить заново жизнь, переиграть, поменять что-либо в ней, хотя про невозможность сослагательного наклонения в человеческой судьбе все давно знают, не боюсь выглядеть самодовольной дурой, но, пожалуй, ничего… Прошла, идет моя жизнь, и только моя, судьба, неотрывная от моего времени, страны, характера и обстоятельств, с моими страданиями и ошибками, мгновениями счастья, потерями, итогами и… оставшимися годами, а то и днями. Я к ней привыкла, я все в ней оправдываю и объясняю, я люблю ее, собственную жизнь.

Вели меня интуиция, разум и сердце. Сообща, стараясь друг с другом договориться. Мои Ангелы. Ангелы выручали. Хорошая компания! Когда ссорились, противоречили друг другу, плохо мне приходилось. Не приведи, Господь, жить в интересные времена, говорят мудрые китайцы. Но в России, особенно те, кто был или причислял себя к интеллигенции, всегда любили такие времена и охотно бросались в их пучину: творили революцию, обжигали себя патриотизмом: «За Родину! За Сталина», - во время Отечественной войны, упивались и болью за страну и ненавистью к ней, страдали в эмиграции, а потом возвращались в лагеря ли, или просто в нищету, но домой… Я все это понимаю, чувствую, я - из этого всего, это - мое. Я сидела в зале Политехнического и разделяла пафос стихов юных своих ровесников: Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной. В гуле стадионных восторгов на их выступлениях в 60-х был и мой голос.

А «Юнона и Авось» у Марка Захарова в Ленкоме… Это было счастье - спектакль, освященный талантом молодых его создателей, композитора Алексея Рыбникова, поэта Андрея Вознесенского, хореографа Владимира Васильева, артистов Н. Караченцева, А. Абдулова, Е. Шаниной и, конечно же, режиссера Марка Захарова. В 1981 году, на премьере, где впервые на советской сцене появились Андреевский флаг, лик Казанской Божьей матери, звучали церковные песнопения, а в финале - общая «Аллилуйя», да еще свет давали в зрительный зал к концу спектакля, и торжественные возвышенные звуки «Аллилуйи» объединяли всех воедино. 35 лет спектаклю, это рекорд для книги Гиннеса. Впрочем, «Царю Федору» в Малом театре тоже было 35 лет.

Но потом мне стал чужим больной, чуть шепчущий классик, изрекающий нечто далекое от жизни, мне непонятное, другой - громкий, в пестрых разноцветных пиджаках и рубашках, во что бы то ни стало стремящийся обратить на себя внимание, манерная жеманничающая старая дама, - Марк Захаров, делающий совсем другие спектакли… Времена меняются, люди меняются. Кумиры стареют и тоже меняются.

XX век, как никакой другой, отвлек внимание, перенес его с каждого в отдельности человека на человечество, его действительно любить в целом легче, чем по одиночке: «Мир во всем мире!» «Даешь мировую революцию!»

Борьба с международным терроризмом… всеобщая глобализация, информатизация, цивилизация, Может, это позиция обывателя, скорее всего - так и есть, но для меня нет ничего важнее каждого в отдельности человека и его жизни. Ему, каждому, надо себя совершенствовать интеллектуально, нравственно, помогать ближнему, не бороться за добро всем миром во всем мире, а делать его для соседа по лестничной клетке, для встреченного старика или ребенка, для больного, для себя самого. Твое, мое, каждого добро, не политика, не революции, маленькое скромное, каждому посильное доброе дело спасет мир - вот к чему я пришла. Но чтобы быть способным делать добро, процесс собственного усовершенствования никогда не должен прекращаться. Надо каждому уметь хорошо делать свое дело. Быть порядочным - забытое слово, немодное понятие… Не вредить, а помогать ближнему. Начинать с себя. А нам бы все поучить другого. Свалить на другого.

...Сегодня у меня на побережье небо серое, хмурится. Правда, здесь природа долго не сердится. Только что были тучи, прошел дождь, и снова - солнце, и тут же на дорогах, на траве никаких следов мокроты, все снова сияет разно­цветьем, яркостью, теплом.

В Москве, как сообщили в «Новостях», опять, как прошлым летом, - жара больше 30. А море если пошло волнами, то несколько дней не может успокоиться. Мне вроде все равно, хожу пешком по воде, не плаваю, ну, не могу оторвать ноги от земли, от дна - тоже данность, с которой с детства бороться было бесполезно. Волн морских боюсь. И леса боюсь. И комаров, и собак, и мышей… Пожалуй что людей не боюсь. Хотя страдала от них больше, чем от всего остального. Мужчин научилась за жизнь не бояться.

В свободные от морских купаний дни подумаю о себе и о том, как жить дальше. Как говорила Скарлетт в «Унесенных ветром», об этом я подумаю завтра. Я ничего не люблю откладывать на завтра. Вдруг оно не наступит. Буду думать сегодня. Понимаю странноватость происходящего. Смешно в восемьдесят строить планы, обдумывать будущее, искать решения. Я называю это легкомыслием. А может, наоборот, высшая мудрость, которой награждает Господь: жить, не сдаваясь, на бегу, сколько тебе положено. Смотрю на Олега Табакова, знаменитого всенародного Лелика… Мне его не догнать. За семьдесят родил дочь, руководит двумя театрами, МХТ и «Табакеркой», двумя школами. Кому-то не нравится, раздражают его активность, успешность, излишнее самодовольство. Но какова жизненная сила, ее запасы! Разве можно не уважать, не восхищаться подобным?! Он признался: мне не перестает быть интересным то, чем я занимаюсь. Вот оно и есть главное. И тут моя нынешняя беда - мне становится неинтересно то, чем я занимаюсь: бесконечно смотреть скучнейшие театры, спектакли; опыт лишает возможности обманываться, принимать бездарное за талантливое, увлекаться мнимостями. Эталонные прекрасные явления искусства: «Мещане», «Холстомер» в БДТ Товстоногова, «Три сестры», «Женитьба» и «Месяц в деревне» Эфроса, «Власть тьмы» Равенских, «Юнона и Авось» - остались в прошлом. А ведь они шли на разных сценах одновременно в 70-80-х годах прошлого века. Совсем недавно.

Ну, разве забыть страдающего из-за своих детей, видящего разрушение вековых устоев и собственной семьи старика Бессеменова - Евгения Лебедева, обаятельного, не подверженного сомнениям пролетария Нила, бестрепетно усаживающегося на пианино; зачем была Нилу - Кириллу Лаврову - музыка? Даешь революцию! Разрушить все до основанья, а затем… какая разница, что затем, это будут расхлебывать следующие поколения. И я - в том числе. Великий спектакль был «Мещане» по пьесе Максима Горького, сначала по российской привычке обожествленного, потом проклятого, теперь снова в признании возвращаемого. А сколько всего мне про меня, ту и будущую, рассказала Ольга Яковлева, любимая женщина, актриса, муза Анатолия Эфроса, в бесстрашной трепетной Джульетте, в обреченной Дездемоне, потому что жить с такими обнаженными нервами в жестоком мире невозможно и любовь в нем сохранить - тем более. А трагизм старения мне тоже предрекла Яковлева в своей Наталье Петровне из «Месяца в деревне». Теперь я все чаще вспоминаю финал этого спектакля: героиня одна на сцене, и при ней, не замечая ее, появляются рабочие, разбирают, уносят декорации ее жизни, и она остается одна, в пустоте…

Я вот недавно специально походила по модным спектаклям. Задохнулась в театре современной драматургии, где из вечера в вечер, казалось, шла одна и та же нескончаемая пьеса: голые сплетающиеся актерские тела в центре сцены, мужские - женские, неважно, брошенные женщины… «Хочу трахаться!» - орет героиня… При мне «опускают» мужика… Бутылки… Шприцы… Смерть от СПИДа на помойке среди старых разлетающихся целлофановых пакетов… Конечно, мат. Во всех спектаклях без мата не разговаривают. Но почему-то я обхожусь без мата. И мои знакомые. Что же мы, те, кто без мата, в новую жизнь, в новое искусство не вписываемся?

Вопрос для меня совсем не прост.

Необъяснимый парадокс! Нелепо было бы идеализировать прошлое, пережитые советские времена были несвободными, подцензурными, авторитарными. Истории про то, как не выпускали, запрещали спектакли Юрия Любимова или Марка Захарова, общеизвестны. Но то ли от энергии протеста и преодоления запретов ежегодно рождались замечательные пьесы Виктора Розова, Александра Володина, Алексея Арбузова, Михаила Рощина, Александра Вампилова, шли спектакли выдающихся режиссеров, на сцену выходили великие артисты. Ну, нет сейчас таких всенародно признанных кумиров, как Олег Ефремов, Иннокентий Смоктуновский, Фаина Раневская, Юлия Борисова, Андрей Миронов, Евгений Леонов, Олег Борисов, Михаил Ульянов… И без всякой «раскрутки», «PиаRа» страна знала среди своих героев артистов, режиссеров, драматургов. Сейчас же, как бы ни навязывали в звезды нынешних знаменитостей, место ушедших им не занять. Зато и Любимов, которому было больше 90, конечно, другой, но Любимов, всегда обожавший политические скандалы и умело оборачивающий их себе в популярность, вдруг объявил, что уходит из своего театра отнюдь не по идейным соображениям, а из-за денег, которые его артисты потребовали от него на гастролях в Словакии и устроили забастовку. Теперь и его уж нет.

Ох уж эти деньги! Рынок то бишь, подчинивший нынче и политику, и нравственность, и искусство. Отчего мне и не по себе. Все-таки, хоть театрального успеха и не бывает в пустом зале, касса и сцена - составляющие антагонистические. Любой ценой понравиться зрителям и подороже продать билеты - это и диктует законы, а точнее, беззаконие нынешних антреприз, где необходимость поменьше затратить и побольше заработать порождает тотальную пошлость и безвкусицу. Раздеть артистов догола, «трахаться» где попало, на полу, на столах, а еще лучше на помойках - чуть ли не любимое место действия современных спектаклей, а еще пить, колоться, лаяться матом - это обязательно! Стало необходимой приметой современности. Не нравится, не принимаешь - значит, сам устарел, вышел из моды, отстал от «авангарда». Пожилым охотнее адресуют эти упреки: ретроград! Консерватор! Стараешься быть с собой честной.

Стараешься понимать, что происходит. А может, тобой движет лишь конъюнктура? Желание во что бы то ни стало удержаться на поверхности? Или искренне хочешь понять новое?.. Способна ли ты к неизбежным переменам… Может, просто ты не можешь понять, оценить новое. Ведь когда-то и вальс приняли в штыки. И танго поначалу считалось верхом неприличия. А как освистывала, охаивала парижская профессиональная критика художников-импрессионистов в начале ХХ века! Это сейчас, после их смерти, они - гении и их картины стоят тысячи, миллионы долларов. А когда-то нищий Модильяни расплачивался за бокал вина в кафе карандашными набросками на ресторанных салфетках. Мне-то кажется, что всегда можно отличить талантливое от бездарного. «Ремеслуха» была во все времена как антипод настоящему. И сейчас на место одних штампов пришли другие. Полвека назад чуть ли не в каждом спектакле шли собрания или заседания парткома, одна пьеса даже так и называлась - «Заседание парткома», непременно среди главных положительных героев были образцовый коммунист, передовик труда, финальное торжество справедливости сопровождалось появлением красного флага. Ну, а сейчас не штампы ли - герои классических пьес, переодетые в современные платья, а еще лучше в длинные черные плащи? Новый набор героев, где непременные бомжи, проститутки, бандиты и милиционеры? Мат, половые акты, «чернуха» кочуют из одного спектакля в другой, надо - не надо. Не характеры - маски, типажи. Пишу, публикую свои статьи, их печатает «Литературная газета», я там в официальном статусе обозревателя. Значит, еще не очень надоела со своей правдой. А правда ли она - тоже сомневаюсь. «Ересь простоты», «Вышли из моды», «Танцуют все», «Чужие сами себе», «Мнимости» - некоторые из заголовков.

Большинство моих коллег-ровесников конкуренция давно выбила из седла. Не пишу, потому что стал плохо писать, - сказал мне один из них, и я его зауважала; мало кто способен на беспощадный, но честный взгляд на самого себя со стороны, за мужество подобного решения. Правда, решимости его хватило ненадолго: смотрю, в какой-то другой газете опубликована его статья, действительно плохая, повторяет «зады» общеизвестного, самого себя…

В новой статье по-прежнему по-петушиному задираюсь, лезу напролом, куда другие не ходят «SOS! Помогите!» с таким заголовком написалась статья про театр, про беду, которая его, как институт, ожидает в затеянной государством реформе, и лично обращаюсь к президенту. Началось с печально знаменитой монетизации льгот для стариков, приведшей к всеобщему обнищанию, теперь дошли до театров, государство сбросило их со своей шеи, пустило в вольное плавание, дало свободу и освободило утопающих от помощи. Тоните… Как же им выжить?! А мне как всегда - больше всех надо…

Негодую, когда молодые оппоненты говорят о гибели репертуарного театра, об отжившей свое системе Станиславского. Мы наш, мы новый мир построим - каждое время по-своему поет нечто подобное. Да, времена и вкусы переменились, с этим не спорят и не воюют, но зачем же сознательно разрушать то, к чему веками шел мировой театр, что многими трудами и талантами создавал XX век?! Вопросы эти, боюсь, риторические. Любим мы в России разрушать, устраивать революции. Ничего-то нам не жалко. Теперь вот хоронят целое направление - психологический театр только потому, что оно доминировало прежде, в котором именно Россия достигла невиданных вершин. И сегодня система Станиславского, опыт МХАТа, пример русских актеров, режиссеров - эталоны творчества для всего мира. Но не для нас самих. Уничтожаем сами себя. Плюем в прошлое и в жизни, и в театре. Подражаем западным задворкам.

...Тут недавно на Международный чеховский фестиваль, который ежегодно проходит в Москве в начале лета, где, считается, показывают лучшее в мировой театральной культуре, привезли спектакль известного, признанного как непререкаемый авторитет режиссера, где было два героя, отец и сын. Сын должен уходить, но отец - как бы поэлегантнее сказать? - попросту обкакался, сын задерживается, обмывает его. Приводит в порядок, снова собирается уходить, но ситуация повторяется, и так весь спектакль… Если это метафора, то ее разгадывать не надо, она очевидна. А вообще - про что пьеса? Теперь и вопрос «про что?» стал чуть ли не неприличным. Какая разница - про что?! Главное - как! А распространенное «как» стало обходиться пятью, не более того, расхожими приемами. Вчера или сегодня - «ремеслуха» и примитив одинаково никогда не имели никакого отношения к творчеству. Ну, а те, кто пришел сегодня в журнал «Театр», в жюри фестивалей, в профессию, меня приглашать не станут. Не жалуюсь, и на меня работы хватает, надо бы меньше, по моим не слишком большим силам, но я очевидно расхожусь с новым XXI веком и его вкусами. И это меня всерьез тревожит или, как говорят нынче, напрягает.

Как не растеряться, не озлобиться, а наоборот, сохранить равновесие и душевный покой, веру в себя, интерес и любопытство к окружающему, которые держат на поверхности, сберегают. Это и есть трагизм старости, когда ты и с прошлым рассталась, а нового принять не можешь, когда те, с кем было тебе легко и интересно, на том свете, а те, кто остался от твоего поколения, или не из самых лучших, или изменились так, что с ними неизвестно теперь, как и о чем разговаривать!

...Дома в Москве на столике как всегда - стопки бумаги. Начатая статья. Домашние заметки. Недавно подаренная красавцем актером из сериалов книжка стихов: «Николай Сахаров. Совокупность. Генитальная лирика. Серия «Классики XXI века. Выпуск 10». Не слабо! Так и не знаю, что с этой книжкой делать: положить в шкаф или выкинуть. Можно ли ее показывать гостям?

От большого дерева -

Маленькая тень,

Потому что дерево -

Тридцать лет как пень.

Забавно!

- Что-то холоден ты, дед.

Ведь тебе не двести лет?!

Отвечал ей дед: - Бабуся,

Я давно с другой ебуся!

Стих?! XXI век?

Да с тобой на катере

Хоть к ебеной матери!

Пугаюсь…

Я рифм хотел.

Ты не хотела.

И не сошлись два наших тела.

На титульном листе рядом с дарственной надписью - номер телефона. Предложение… к рифмам? Наверное, где мы встретились, было плохое освещение. Или поэт был очень пьян. Вроде один и тот же язык, а мы с ним - иностранцы. Разные. Не только на поколения. Предвидя неизбежную читательскую оторопь, некто Максим Чариков - еще одно неизвестное имя, - автор предисловия, пишет: «Всякая тварь после соития печальна, но он (Сахаров А.К.) не всякая тварь. Читайте его вслух, не бойтесь. Его стихи не режут ухо, а прокалывают, чтобы вставить серьги с его перлами».

А в моей памяти тут же звучат стихи Блока: «Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех забывших радость свою…» Это как идеал, как образец, навечно в памяти, лекало, модуль, чтобы не ошибиться, где настоящее, а где подделка. Хоть в искусстве сравнивать считается некорректно, прикладываю одно к другому - Сахарова к Блоку. Не сходится.

Подруга Верка говорит… сказала бы… говорила… год назад, когда я в очередной раз вспрыгнула на метлу и улетела невесть куда, ее не стало. Но ее постоянный рефрен «будем донашивать» все еще звучит в ушах. Впрочем, голос Веры Соколовской, наверное, до сих пор слышится многим, потому что постоянно звучал на радиостанции «Юность», потом «Радио России», почти полвека, пятьдесят лет, а у меня еще больше, если не рядом, то по телефону. Подруга «с горшков», еще до нашего рождения родители играли в преферанс в отсутствии телевизоров и компьютеров, в 30-е годы распространенное времяпровождение. Я хорошо помню головы взрослых над столом под освещенным абажуром (теперь и это слово почти забыто, люстра - другое дело!), а мы, дети, в соседней комнате не столько видим, сколько слышим: шесть взяток… семь… без одной… взял прикуп, отдал… Потом мы с Веркой встретились в университете на филфаке, обе поступали с серебряными медалями, в одной группе, и на всю оставшуюся жизнь так и были всегда вместе. Если бы у нас был выбор, мы, скорее всего, друг друга не выбрали. Так несхожи, даже противоположны мы были. Но всегда учили, давали советы одна другой, как правило, безрезультатно. Раздражались. Ссорились.

- Поди попроси в собесе путевку в санаторий, ты ветеран, тебе дадут…

- Я - просить?! Да и от чего отдыхать… Я не устала.

Это уже когда она после 70 ушла со своей единственной в жизни работы, из радио, и постепенно, последовательно стала исключать из жизни все, как ей казалось, лишнее: санатории, наряды, развлечения, покупки: «У меня и так, носить не переносить»…

А уж ее «будем донашивать» стало девизом в прямом и переносном смысле. Я в эту ее схему и сейчас не умещаюсь. «Мы с тобой живем в разных государствах» - это она так говорила. И мою жизнь называла жизнью в театральных декорациях…

Когда-то она поразила меня тем, что не только обязательно записывала все лекции, но и потом переписывала их своим аккуратным, почти каллиграфическим почерком по вечерам. Представляете, каким счастьем было выпросить у нее эти заветные тетрадочки хотя бы на одну ночь перед экзаменом?! Пионервожатой звал ее один наш общий знакомый. Безупречно правильная, не допускающая никаких разнообразных вариантов в понимании долга, жесткая в требованиях к себе, к дочери, к окружающим, я была всегда главным объектом для ее несогласия. Она меня, подругу, могла обличать за индивидуализм с трибуны курсового комсомольского собрания. «Заклятая подруга», - говорил Кузнецов. Верная в несчастье, завистница в радости, вечный оппонент… Но - всегда рядом, всегда ближе других. Всегда с готовыми ответами и требованиями, которые редко мне годились. Так же, как мои ей. Мой овал, ее - угол, квадрат. Вплоть до советов: иди к врачам. В последнее время они ей были необходимы. Но упрямство ее перебороть было невозможно. Чтобы к ним ходить, надо железное здоровье - и тут, наверное, она была права. Но последние годы общения свелись лишь к телефонным. Из дома выходить ей не хотелось. Как оказалось, кроме работы, до того заполнявшей всю ее жизнь, у нее ничего и не осталось. Четыре стены. Но смолоду, по профессии тесно связанная с социумом, газет читала всегда кучу, смотрела новостные передачи по всем каналам и была для меня неоценимым гидом по происходящему в миру. Правда, от ее комментариев жить переставало хотеться вовсе.

- Аньк, ты вчера Караулова смотрела? Вот ужас! Гебуха чертова, чего делает?! А Масхадова убили? То ли его, то ли не его. Увидишь, еще хуже будет. Они уже сказали: мстить будут.

- А наши в Куршавеле, слышала? Как тебе нравится? С нами же никто из приличных стран дела иметь не хочет. Сербов сдали.

- Объявили инфляцию на год в 8 процентов, а она у них только за январь, февраль - 4. Козлы! Ужас! - это был всегда ее прощальный аккорд.

Она действительно страдала, болела от того, когда делалось не так, как ею понималось. Порядочность в ней сидела советская. Моральный кодекс строителя коммунизма - такой на самом деле был. Обладательница нескольких «золотых перьев» Союза журналистов, до смерти активистка и член приемной комиссии Союза, у нее и свой, к концу совсем скромный, кроме пенсии других доходов не было, фонд был, к ней часто обращался кто-то из ее слушателей за помощью, и она по списку не забывала высылать им - кому 100 рублей, кому двести в месяц…

- Верк! Скоро мы с тобой и общаться не сможем, ты будешь в раю, а мне уж точно в аду сковородки лизать.

- Ой, Анька, был бы там телефон!..

Нет там телефона. А я еще по привычке жду ее звонка, недавно поймала себя на том, что спрашиваю в магазинах длинный телефонный провод, чтобы ставить на ночь аппарат в спальне, она ведь будет звонить поздно, перед сном...

Трудно представить двух более несхожих людей, чем я с ней, но жили-то параллельно, едино, как бы общую, нераздельную жизнь. Почти одновременно, я, правда, с некоторым опережением (у меня и часы все всегда спешили, а сейчас все же хоть на две минуты, но отстают), выходили замуж, разводились, ей одного раза хватило, рожали дочек, «сбрасывали» их бабушкам, а сами вкалывали, работая как ломовые лошади. О ее личной жизни как-то и нечего особенно вспоминать. Короткий брак, после которого осталась дочь Оля, жесткая и нелюбящая, да бывшая свекровь, о которой Вера трогательно заботилась до самой ее смерти и которой во многом продлила жизнь до 90 лет. Любовник Витя, советский писатель, писательский функционер, ежегодно выпускавший по книжке, только Верка их и хранила, кто сейчас вспомнит про писателя Ильина?! Довольно долгая была связь, скучная, привычная. Ненадолго приходил, к 10 уходил домой, к жене. В праздники она всегда была одна, он - дома, с семьей, поздравлял ее после праздника, в будний день. На премьеру собственной пьесы, которую ему помогла поставить в театре подруга, пришел опять же с женой, во время праздничного банкета Верка плакала дома. Я ее утешала! Когда ее вместе с Ильиным встречали где-нибудь в общественном месте, он представлял: «Соколовская из радио»… Не любила я его. Невеселый, нерадостный, типично советский роман! Дружила Соколовская с комсомольскими секретарями обкомов. Входила в горьковское землячество, созданное партийными и комсомольскими функционерами. Мне бы даже в голову не пришло сидеть с ними за одним столом и вместе вспоминать прошлое. И все-таки Вера была моей главной, единственной подругой. Теперь ее нет.

И в Москву из Горького, теперь он, как до революции, Нижний Новгород, переехали почти одновременно. Но по логике у каждой своего характера она так и жила в одной и той же купленной ею квартире. «Вер, ну нельзя же всю жизнь по 40 минут ждать твоего треклятого автобуса, чтобы от метро четыре остановки до дома доехать, давай поменяем ее на другую». - «Ты что, с ума сошла?!» А я без конца меняла квартиры, переезжала из района в район, угомонилась на Преображенке уже к 60. «Вер, у тебя пол в кухне плохой, может, ремонт сделать?» - «Да ты что? Пусть Ольга после меня чего хочет делает»… Жила с одной и той же зеленой мебелью, это был один из первых гарнитуров югославской мебели, появившейся у нас, хоть и только по большому блату, в начале 70-х. Это я ей его «достала», сейчас, к счастью, забытое, а тогда самое распространенное слово. Ну и досталось тогда мне за этот гарнитур! «Вечно ты мне навязываешь то, что мне совсем не надо»… Но прожила с ним всю жизнь. «А этот примат тебе зачем?» - это она про какого-нибудь нового моего мужчину. Подруга поджимала губы, неодобрительно молчала. А то и могла сказать: «Б…разб… Когда уж ты отсуетишься, успокоишься?» Так и не дождалась. А сама - дотерпелась.

Разобрала весь свой домашний архив. Уничтожила личную переписку. Меня учила: уничтожь все вовремя. Никому после тебя твои статьи, письма читать не надо. Дети все равно все выкинут… Издала, тщательно отредактировала последнее, чем занималась на «Радио России» - письма с фронта.

Я было тоже начала с личной переписки. На первом же письме застряла, зачиталась… Убрала обратно. Жалко стало выкидывать.

Последний наш телефонный разговор: «Я сейчас приеду к тебе с врачом». «Не смей. Неужели ты не понимаешь, я жить не хочу». И понимая необратимость ситуации, я ничего не могла поделать. Не сумела, не захотела меняться, перестраиваться, не приняла новых времен, новых порядков, новых русских… Тихо ушла от какого-то инфекционного заболевания сердца, никому не причиняя неудобств. «Ой, это вы из-за меня беспокоитесь?» - сказала она вызванным соседями врачам «скорой помощи». Дочь ее потом до вечера искали те же соседи. На сороковинах, когда я последний раз пришла в ее дом с привычным мне зеленым диваном, с книгами Ильина, с рваным полом на кухне, меня встретила веселенькая Ольга: «Тетя Ань, посмотрите, у меня новая прическа. Я теперь такая же, как вы, кудрявенькая!» Вот и все!

Несколько рукописных страниц с началом и концом огромной части моей жизни. Только вспоминаю, слышу ее все время.

Бежала к трамваю, упала, а Вера звучит рядом: «Ты забыла? Твой трамвай - следующий»…

Моя болгарская студия очень вовремя, очень милосердно появилась, хотя бы как возможность уехать на лето из Москвы, чтобы пропустить очередное 31 июля - мой день рождения, чтобы избежать очередного упоминания о возрасте, вежливых по случаю телефонных звонков, опустевшего на самых близких застолья. С самого моего дня рождения это был большой семейный праздник. Тетка Зина, папина сестра, тихое, скромнейшее, всегда незаметное существо, тоже врач, по семейной традиции, детский, которую я нарушила и уже не восстановить, я с ней умудрилась родиться в один день, говорила, что про ее день рождения вспомнили только после моего появления на свет.

В любые времена долго я старалась и с празднованием дня рождения сохранять бабушкину традицию. Последней, мной замеченной цифрой было 77. Но на самом же деле - красивое число! Библейское. Магическое. А в молодости был еще портвейн, в названии которого было три семерки: 777! Почему-то юбилеи празднуют в 70, 75. 77-то гораздо красивее. Накануне расцвела герань на балконе! Мои цветы цветут редко, зеленеют и все тут… Но в последние годы повадились дарить мне яркие соцветия дважды в году, к моему дню рождения и к дочкиному, 18 октября. Так было и тогда. Думала, что они про меня позабудут. Нет, расцвела герань, поздравила. А к дочкиному рождению была белая лилия. Ну, как не заметишь день рождения? Цветы - последние мои дружочки - напомнят, они ни разу не позабыли, не ошиблись. Именно в эти дни они хорошеют, радуются, всего-то два раза в году. Больше не балуют.

Во всем остальном это был грустный день. Не приехала Верка: полтора часа тащиться, ради чего?! Не удержалась, проиронизировала: ты, конечно, как всегда, будешь отмечать факт своего появления на свет! Потом после, подарила мне паркеровскую ручку с открыточкой: «Неугомонному перу от уставшего»… До следующего 31 июля она уже не дожила. Не пришла Света, почти не выходит из дома, а если выходит, то с записочкой в кармане, кто она и где ее дом, альцгеймер крепчает. Галю облучают - онкология, ей не до меня… Дети не смогли: у внучки - новорожденный Арсений, у правнучки - приемные экзамены в институт, тоже на филфак. Слава Богу! Поступила, учится. От арзамасской семьи осталась одна Софа, двоюродная сестра, которая тоже редко теперь приезжает из Балашихи в Москву, хоть и моложе меня, но с места трогается редко, стало трудно. Болят ноги. Плохо слышит. Спасибо, в тот день приехала. Чтобы, как всегда, вспомнить про Арзамас, свою маму Зину, мою тетку, с которой у меня один и тот же день рождения. Про бабушкин знаменитый торт «Наполеон», который - она-то помнит - много лет сопровождал этот день…

У Кузнецовской сестры Лильки, которая была второй гостьей в тот вечер, всегда один и тот же набор семейных историй в арсенале, одна из них - как она принесла из школы домой горшок с цветком и надписала «хрен выращивает ученица 5 «Б» класса Клементьева Валерия». Или еще одну вечную историю про то, как они со сводным братом кисель из общей тарелки ели, он проводил посередине разделительную линию, она не торопилась, доверяя ему, а весь кисель доставался понятно кому. Теперь она - старушка - рассказывает, как ей скучно стало без работы, где были одни профессора, это в Плехановской академии, а она после балета на льду в молодости и раннего, как у всех танцовщиц, ухода на пенсию работала там вахтером. Все ее новые рассказы - о коте Фофане, скрашивающем ее одиночество: чего он ел, как привык гулять на подоконнике, какой он умный…

От достаточно многочисленных моих прежних, еще по горьковскому театральному училищу, учеников, разбросанных по всей стране, зашла Лариса Сырова, еще одно одиночество. Училась в мою бытность в училище на артистку, на режиссера, но на всю жизнь осталась портнихой, ибо в этом оказался у нее талант от Бога. Тоже вспоминала про свою молодость, давно оставленный Горький, свое студенчество. Про сегодняшние дни рассказывать было нечего. Курила непрерывно, заменяя одну сигарету другой.

Так и стоял обильно накрытый праздничный стол со множеством салатов, со студнем и пирогами почти нетронутым. Не пришел даже Калантаров, режиссер из оставшихся в живых из моего поколения, который любил мои застолья, но недавно обиделся на меня за то, что я не считаю его талантливым… Ну зачем, спрашивается, обидела человека? Кто за язык тянул?

А уж самых близких, самых дорогих, которым положено было здесь быть, но которые уже ни прийти, ни даже позвонить не смогут по самой что ни на есть уважительной причине, теперь слишком много.

Когда же «на 77» ушли мои немногочисленные и не слишком веселые гости, когда я вымыла посуду и с трудом растолкала оставшиеся угощения по холодильнику, разразилась гроза с грохотом и молниями, с мятущимися за окнами ветками деревьев. Мне всегда тревожно и страшно в такую погоду. Сейчас тоже было страшно, но пожаловаться и искать защиту все равно не у кого. Значит, пусть будет не страшно… Зато я приняла решение - никогда больше 31 июля не собирать гостей, не праздновать сам по себе тревожащий факт умножения собственных лет, не испытывать больше свое одиночество, не вызывать призраки прошлого. А перед сном не смогла отказать себе в счастье достать так быстро желтеющие странички из прошлой жизни, написанные когда-то Валентином Кузнецовым. Независимо от того, были мы в то время мужем и женой или еще нет, он должен был быть всегда рядом и читать принесенные мне в подарок стихи. А теперь - после его ухода - никогда. Новых стихов не будет. Впрочем, разве он не здесь? Не со мной? Его только нельзя увидеть.

Моей огромной

Нежности к Тебе,

 Анна.

Последние минуты,

Последние листья,

Последние облака…

Не верь, что «последнее»

Не возвращается.

Просто принято так

Меж людьми -

Торопить время,

Которое не достается

Целым куском…

Последние слезы.

Их след потерялся -

Высох ручей.

Только шкуркой

Уставшей змеи

Ложе осталось.

Этой тропинкой

Уйду в наше прошлое.

То, что последним

Зовут.

Уйду, чтоб сказать тебе там,

В этом

Сдвинутом мире,

Не бывает последней любви -

Она всегда первая.

Первая!

Первая!

Наша любовь,

Где последние апельсины

И последние половицы

С ветром вместо сучков

И последнее дерево,

От которого шла ты

К мужу.

К предпоследнему мужу.

Ко мне.

«Твой Муж», - подписал он, когда по человечьим законам мы считались давно разведенными. Анчутка… Мымра… Дура - дурища - дурища… Муравьиха… Прозвища мои с годами не менялись. А то скажет: «Нарядная ты баба», не про платья, конечно. После очередной прогулки, ушел за маслом, пришел через неделю, и яростного допроса объяснит: «Тебе-то что? К тебе это никакого отношения не имеет, они все балалайки, а ты - скрипка!» Что-что, а скучно никогда не было. Еще мог сказать: «А зачем мне тебе изменять, если я тебе про это рассказать не смогу?!»

Что проку считать мужей. Помнить даты. Вспоминать, как мучались мы с Кузнецовым изменами, ревностью, скандалами. Еще в Горьком, до Москвы, он - всеобщий женский кумир, модный телевизионный комментатор. Я тоже хороша! Состязались в успехах, в романах, в удали. Друг другу не уступали. Хрупкий институт семьи трещал по швам, он был не приспособлен к такому единоборству.

Танк танкетку полюбил,

В лес ее гулять водил.

От такого романа

Вся роща переломана.

Это опять же из кузнецовского обширного репертуара частушек, которые он любил петь. Да мы, наверное, и не были мужем и женой в привычном понимании - любовники! А жили в понятном для окружения браке - ну, разве чего хорошее таким словом обзовешь?! - чуть ли не двадцать лет. Да, чтоб не ругали нас за «моральное разложение», чтобы пускали в гостинице в один номер, чтобы отстали. Так что это неправда, что в советские времена секса не было; не было олигархов, особняков, Рублевки, виагры - были… стихи. И была любовь. Навсегда.

На самом деле, как все меняется с возрастом. Жизнь вокруг. Люди. Ты сама. То, от чего ты рыдала, страдала, теряла здоровье, наверное, в остатке годы жизни, теперь кажется такими пустяками. Тебя исключают из комсомола «за моральное разложение», потому что из-за тебя бросает жену с ребенком Кузнецов. Ты тоже уходишь от самого первого, раннего мужа. Кузнецов тебе изменяет. Ты ему изменяешь. Какая чепуха! От забот, житейских трудностей вы устаете друг от друга. Ну и что? История общеизвестная, старая, как мир. Страсть иссякает. Привычка друг к другу, как всякая другая, вызывает раздражение. Одних внутренних резервов не достает, чтобы сохранить чувства. Начинает казаться, что довольствоваться оставшимся - удел ограниченных. Ему нужны новые впечатления, новые эмоции для творчества. Тебе - для того, чтобы выжить.

Остаются стихи. Остается память. Самоуважение в стариковском одиночестве: не зря жила жизнь. Ты любила, тебя любили. Еще один повод осмыслить самое загадочное: тайну жизни, тайну любви… На старости лет появляется время об этом подумать. И один из моих выводов, что ни в одну из стесняющих, ограничительных схем, вроде того, что для любви есть только одна форма - брак, что сама любовь бывает одна, что изменять нехорошо, что мужчин из семьи не уводят, а жен чужих берегут, отношения мужчины и женщины уж точно не умещаются. Ну, это я пришла к такому выводу. Другие, может, думают по-другому. Мгновенья счастья так редки. Пусть они только будут.

...А Валентин до ухода любил ту, хоть и не только ее одну, которую когда-то, почти в детстве, увидел в Канавине в Горьком на районной комсомольской конференции. «Во, чешет!» - подумал он, когда я выступала на трибуне, и подошел поближе рассмотреть первое поразившее его женское существо в бантах и школьном передничке. А потом, так же как с Верой, оказались в одной группе на филфаке университета: он с буйной шевелюрой, в клюквенном свитере и в прыщах. Я - в перешитых от старших платьях, в юбочке из папиных галифе, но обязательно даже на занятиях по физкультуре в батистовой кофточке с оборочками. Судя по вниманию мальчиков на курсе - красотка! Наш роман начался с общей подготовки к экзаменам по античной литературе, а поскольку он был всегда, и тогда уже, образованней меня и память у него была лучше, я по ночам читала учебник вперед, чтобы не осрамиться. Роман оказался на всю жизнь. И не стало его со мной не тогда, когда мы оба плакали после посещения Тушинского загса, держа в руках бумажку о нашем разводе, а когда его на самом деле не стало.

Когда-то мы с ним в наши первые московские годы, еще семейные, общие, оказались на поэтическом вечере Игоря Кваши в старом Доме актера на улице Горького. Заметили, как, читая раннего сумасшедше талантливого Маяковского, нами обоими очень любимого, он все время обращается куда-то в третий ряд, к одному и тому же объекту, и в антракте увидели, как с этого места поднялась и, опираясь рукой на красивого седого Владимира Катаняна, вышла грузная, обтянутая ярко-зеленым трикотажем (он был тогда в моде),  ярко-рыжая, волосков на просвечивающей головке было немного, а чуть ниже густо нарисованные черные брови, кровавые губы, морщинистое лицо. Такой свежевыкрашенный, старый, потрескавшийся почтовый ящик. Лиля Брик! Главная любовь, опустошающая страсть, на все времена - тайна, загадка великой, подчинившей всю его жизнь привязанности Гения. Нет, не может, не имеет права Муза Поэта превратиться в такое чудовище, подумала я тогда.

А Кузнецов так и не простил ей отношения к любимцу поэту. Был запальчив и необъективен в ее адрес. Даже помог написать своему приятелю Валентину Скорятину книжку, изданную на основе редких архивных данных, которые тот собирал всю жизнь, чуть ли не обвиняя Лилю Брик в том, что она главная причина смерти Маяковского. Так и стоит эта книжка на видном месте за стеклом в моем книжном шкафу, раскрытая на титульном листе с надписью «Любимой!». Так что когда мы формально расставались и когда я его в открытую отдавала другой, другим, наверное, хотя тогда я это рационально вряд ли понимала, мной двигал инстинкт сохранения нашей любви и самой себя. А потом на дальнейшие годы, нам и их досталось немало таких - тридцать, когда мы встречались, я всегда старалась не обмануть его любви, выглядеть, казаться такой, чтобы он не испытывал разочарований.

Хочу уверить мучительно боящихся старости моих сверстниц, да и вообще всех дам независимо от возраста, что для этого есть множество средств за пределами пластических операций, прежде всего связанных с тем, что труднее, но и необходимей всего другого - внутренним самоусовершенствованием, накоплениями души, запасами ума, мужества и - да, да, если хотите - внутренней красоты. Хоть это и выглядит самонадеянно, но, думаю, мне удалось для него быть той, которую он любил. А может, себе в оправдание я придумала, что именно потому, что мы не вместе, что он не видел меня неприбранную по утрам или усталую, издерганную, стареющую ежедневно, он жил в своей иллюзии и мог подписывать мне стихи - «любимой!» Не специально, но я берегла легенду - издали это было легче. «Жесткая ты стала», - сказал он, когда я в очередной раз не поддержала его идею вернуться домой от следующей жены. Осталась в завет его нежность.

Моей девочке Ане

к 8 Марта (за неимением рубля

от всего сердца)

Март! Будь добр -

Сделай так,

Чтоб моя женщина -

Листочек в диковатом январском льду -

Оттаяла.

Дай ей веру, март,

Что весны, как карусель,

Повторяются

В балалаечном круге своем.

Одари ее, Март,

Смелостью почки

И риском

Снежной бабы,

Что слеплена в Масленицу.

Март, ну что тебе стоит,

Синий ты черт!

Не заставляй меня

Попрошайничать

Перед Апрелем.

Спасибо тебе, мой дорогой, мой любимый, за роскошь тебя, которая мне досталась. Трагический неудачник, заведомо по определению не совместимый с советской властью и своей диссертацией «Сатира 20-х годов: Зощенко, Булгаков, Эрдман», которая, конечно же, так и осталась незащищенной в 50-е то годы, и своими стихами. «Шатающаяся Муза» - так назывался хлесткий, убийственный фельетон про него в областной партийной газете «Горьковская правда», где цитировали стихи, нигде не напечатанные, изъятые при обыске. И это было уже при Хрущеве… Его потом все-таки разрешили взять на работу в только что организуемое горьковское телевидение. Сейчас там его считают легендой и гордостью. Потом, когда мы переехали в Москву, опять, как и по окончании университета, он долго не мог устроиться на работу. Не брали. Ведь он не был членом КПСС. Из его рискованных острот: «в твоем лице е… я эту партию»… Популярный телеведущий, любимец города, хорошо известный в столице как один из создателей КВН, как автор телевизионных пьес и сценариев всесоюзного вещания, он был опасным конкурентом для тогдашних модных видовцев. «Ты проломила мне жизнь», - сказал он мне в Москве. И с большим трудом после долгих поисков обрел на всю оставшуюся жизнь тихую гавань в журнале «Журналист». «Я всегда буду тебя любить, только жить с тобой не могу» - он принял мое объяснение. Навсегда, до последней минуты своей земной жизни, мучаюсь, буду мучаться своей виной и перед Кузнецовым, и перед Богом, что не сумела сберечь его, вырастить, помочь реализовать его талант, а он был у него немереный. Это опять цитата его же: «Тебе Бог дал тютельку (он показывал рукой маленькую горсточку) земельки, ты обиходила ее, поливала, унавоживала, засаживала, пропалывала, выращивала, а мне Бог дал - воо! (он разбрасывал большие красивые руки, показывал), и я все профукал, пустил по ветру»… Так и было: пил, гулял, жадно искал впечатлений, бесконечно самоутверждался в разном, в заработках, в приключениях, в бабах - это в молодости, а потом уже только работал, зарабатывал, обожал свою собаку Наночку, писал только для себя дневники, стихи, пил сам с собой, один.

В наш последний телефонный разговор, когда он, готовясь к концу, предчувствуя его, спросил: «Что же мне делать?», я безжалостно ответила, хоть и не думала, что этот наш разговор последний: «Донашивать, Валя», Веркиными словами сказала, не своими.

...День ото дня пространство вокруг становится все безлюднее, жизненные сюжеты короче. Нет, мои родные, близкие все рядом, все во мне, только не позвонят и за стол не сядут. Но я верю - помогают. Там, откуда не возвращаются, почти все мои мужчины. Это в миру имеет значение их последовательность, кто кем назывался, мужем или любовником, были ли по очереди или одновременно, при жизни я никогда ни с кем не расставалась, сейчас они все вместе в памяти, в оставшейся моей жизни. Бога гневить, жаловаться на судьбу мне не за что. Он даже постарался и показал мне все возможное мужское разнообразие. Как бы в отдых после развода с Кузнецовым был светлый, святой Николай Александрович Путинцев, образец порядочности и преданности, который подарил мне 24 года обожания и ни разу не дал даже возможности с ним поссориться, ибо руководствовался им же положенным принципом: ты лучше всех, и ты всегда права. Почему я заметила свои особые отношения с ангелами? Мне достаточно только подумать, даже не произнести вслух, а они уже понимают и посылают нужное. Они почувствовали мою усталость, и чтобы вылечить после Кузнецова и Малого театра, вернуть к жизни, ангелы послали Путинцева. Затянувшийся отдых, плавно перешедший в старость… Моя капитуляция. «Он тебя избаловал, как кошку», - ворчал мой папа. Будучи на двадцать лет старше, он никогда не был в тягость, всегда только в помощь и в радость. Не пил, не курил. Был образцово чистоплотен в прямом и переносном смысле. Бабушкой обозвала его когда-то сестра Софа. Это после того, как я попробовала ей объяснить, почему рядом со мной появился этот немолодой, невысокий, не красавец: еще только бабушка любила меня так же, как он, вот и заслужил у моей родни прозвище. А Кузнецов говорил, что ему выгодно, чтобы рядом со мной был «старичок» - так он говорил.

Образец знаний и образованности, живая история советского театра. Легендарный завлит Центрального детского театра в пору, когда до «Современника» это был лучший театр Москвы. Он так и не смог принять и очень страдал от переименования театра в Молодежный при Бородине. Из-за него, тем более после его смерти, я стараюсь реже бывать в этом театре. А когда-то рядом с ним здесь были Кнебель и Фоменко, Эфроса он привез, ездил туда смотреть его спектакли из Рязанского театра, он нашел по просьбе молодого актера Олега Ефремова, пожелавшего попробовать себя в режиссуре, первую пьесу для постановки «Димку-невидимку» и участвовал в его первом же актерском триумфе в роли Емели в сказке «По щучьему велению». Именно ему считал себя обязанным в рождении и становлении себя как драматурга Виктор Розов. Через его завлитские руки прошли пьесы Сергея Михалкова, Хмелика, Зака и Кузнецова, Полонского, Никиты Воронова. Бессребреник, не ошибавшийся в выборе кумиров. Наверное, мне повезло, я была в их числе. Самая лучшая, самая красивая, самая талантливая, как он считал. «Ну, скажи мне «родненький», - просил он. Теперь я это говорю ему на кладбище над могилой. Еще спрашивал, люблю ли я его - не знаю, отвечала. «А что для тебя любовь?» - «Это когда - мое». Но так уж мы, женщины устроены, нам не надо нормального, хорошего, порядочного. Мне, по крайней мере, чего посложнее, поненормальней подавай. Как Кузнецов говорил: полезно - значит, невкусно. Единственное, перед чем всегда преклоняюсь, - талант!

А Путинцев был замечательный не талантом. Ну какой другой мужчина, кроме Путинцева, смог бы, дозволил бы, когда в семье появился некто другой - третий, и, боясь, что в силу возраста его может не стать, а его «девочка» останется без помощи, одна, принял нелегкое для себя и странное для многих окружающих решение: не прогоняй, пусть он, другой, тоже будет рядом с тобой, с нами. И тот, новый, молодой, на 12 лет меня моложе, преподнес мне новую модель отношений, стал действительным помощником, оставив по себе на долгие годы реальные следы своего присутствия - потрясающе оборудованную кухню, ванную, туалет, какие-то немыслимые шкафы, вписанные в каждый свободный уголочек квартиры. Он ходил со мной на рынок, чтобы я не тащила тяжелые сумки, гладил платья «Ты все равно не умеешь» перенизывал бусы… «Ты - королева, а ведешь себя как домработница Нюша», - внушал он мне. Сын главного судебно-медицинского эксперта страны при Сталине генерала Николая Попова, автора учебника, по которому до сих пор учатся в медицинских вузах, констатировавшего в 30-40-е годы многие знатные смерти советской верхушки. А сын Алексей рос в одном подъезде с младшим Нейгаузом, играл в одни игры с Никитой Михалковым, был советским инфантом, но уже тогда не только был представителем советской золотой молодежи, а наладил шитье модных, недосягаемо «американских» джинсов для своих друзей. Все умел, золотые руки. Был мастером спорта, членом молодежной сборной страны по баскетболу, кандидатом технических наук, в числе прочих занятий оформлял витрины знаменитых валютных магазинов «Березка». В 90-е выпал из жизни, растерялся, с его-то умениями и руками! Запил по-черному. «Что вы, мужики, в этой водке находите?» - спросила я его однажды. «Забвение», - сказал!

Три совсем разных мужчины… Послал их мне Бог как бы не для того, чтобы с любым из них я могла создать нормальную привычную семью, а скорее для радостей и впечатлений, очередных страданий и для нового познания. Живая наглядная иллюстрация мечтаний гоголевской Агафьи Тихоновны: если бы нос Ивана Ильича да рост… Ну, не бывает все сразу вместе. Тщетны наши женские мечты об идеале и о единственном. В моем случае - несколько за одного. Так и ходили в театры, на премьеры втроем. «Это Николай Александрович, а это Алексей Николаевич», - представляла я их общим знакомым. Потом младший взбунтовался: «Ну, он в миру - твой муж. А я тогда - кто?» Стала водить их по одиночке, скрывая то от одного, то от другого. Все-таки при всех мирных и благостных отношениях, да и у каждого была своя квартира, свое пространство для дел и обязательств, они по-своему ревновали меня. Алексей Николаевич сейчас с отцом на Новодевичьем кладбище, а Николай Александрович на Преображенке, на Богородском погосте со своим отцом, ближе всех ко мне, прямо напротив дома. Главный утешитель.

Вот такое досталось: жили втроем, вопреки общественным правилам. Они оставили меня оба в один месяц, как раз когда я сама с собой сосчитала золотой юбилей общей семейной жизни. Ну и что? С разными мужчинами разве было хуже или легче, чем с одним?! 50 лет - не хухры-мухры, сказала я себе… Отпраздновала, принарядившись, надев бриллианты. Сама с собой. Одна. Хотя тогда еще могла быть не одна. И все вдруг у меня посыпалось.

Это было точно, и, наверное, неслучайно, на рубеже веков XX с XXI, на рубеже тысячелетий, в миллениум, в 2000-м году. С тех пор боюсь двоек, цифры 2. Именно на это время был назначен апокалипсический прогноз. Для меня он сбылся. Я вообще верю в магию и закономерности чисел. Для меня, к примеру, самые тяжелые кризисные времена наступают с периодичностью в 25 лет. Это началось с 18 лет, в 50-51-м годах XX века, когда на меня вместе с университетом как-то быстро и во многом неожиданно обрушилось раннее замужество, беременность, дочка и трудные времена, связанные с переходом во взрослую жизнь, к которой я была совершенно не готова. Ровно через 25 лет, в 75-м, 76-м, - были самые большие московские потрясения - работа в Малом театре, вынужденный уход оттуда, развод с Кузнецовым, нужда, безработица, тогда мне казалось - крах всего и полная безнадежность… И сейчас слышу, как главная подруга изрекла как бы в утешение: «Тебя, как кошку, выброси с 18-го этажа, (почему-то именно с 18-ого?!) ты все равно встанешь на четыре лапы». Действительно, встала. Двухтысячный длился как длинный черный тоннель до 2002-го. Ох уж эти двойки! Когда с той, кого я потеряла, и половина меня, если не больше, отмерла, не знаю, что и осталось-то?! А я все-таки опять физически выжила…Случилось немыслимое: Бог забрал у меня мою единственную дочь Женю, Женечку, Жеку, Евгению Петровну. Не меня, ее забрал, хотя если бы это от меня зависело, я бы с готовностью ее заменила. Она только отметила свой полувековой юбилей, умница, красавица, совсем не умела себя беречь, рассчитывать. Сначала - инфаркт, а потом - все! Не стало. Почти одновременный уход двух моих последних мужчин был сигналом бедствия, предупреждением, грозным зовом судьбы. В октябре, в месяц ее рождения, сразу два ухода: Николай Александрович дострадал свою онкологию, а Алексей Николаевич упал и не встал после инсульта. Но я тогда не расслышала это SOS! Представить себе не могла. Даже легкомысленно сказала Риве Левите чуть раньше, так ужасно потерявшей сына Женю Дворжецкого в автомобильной катастрофе: как же ты теперь жить-то будешь? Хорошо помню ее молчаливый жест, развела руки, беззвучно произнесла: «Не знаю». Оказывается, и я живу после… Видно, и я, и еще мои родители крепко нагрешили, опыта хорошей большой семьи, уж точно, не оставили. Как известно, дети в трех-четырех поколениях расплачиваются за наши грехи. Знать, так сумели прогневить Господа, а может, по другой логике, что Он к себе забирает лучших, не стало у меня моей кровиночки, большей части меня самой; хвост отрубили, половину сердца, души вынули, положили вместе с ней в землю на Митинском кладбище. Но почему-то я еще хожу, дышу, разговариваю… Впервые усомнилась в Божьей справедливости и милости. Ну что ж?! И этот грех добавится к другим тяжким. Бог посылает столько, сколько ты можешь выдержать. Испытывает тебя - повторяю себе. Мне для себя теперь ничего не просить. Не надо. Только для близких, для внучки, для двух правнуков. А вдруг доживу до праправнука или праправнучки?! Считается, что Бог за это все грехи прощает. Дай Боже моим детям силы и смысла на жизнь, спаси и сохрани их, подари то лучшее, что было у меня и что мне недодал. А мне теперь на все оставшиеся годы не умножать бы грехов, отмолить накопившиеся, успеть покаяться. Наверное, это самая трудная из всех возможных земных задач.

Пока живу, буду помнить ту зиму, морозную, снежную, суровую. А вот 22.02.2002 года, день похорон, совсем не помню. Знаю, что по кладбищу меня таскал на себе Кузнецов. Лицо дочкино помню, прекрасное, успокоившееся, отстрадавшее. Последнее. И стихи еще от того дня остались. Они на Женечкин уход. Но и про всех нас.

Прощай и прости, Женя!

Во храме жизни дивно строгом

Душа о бывшем говорит.

Что человек - свеча пред Богом,

Которая не догорит.

И воск не до конца исчезнет,

И жар останется во мгле

Безмерных душ, живущих в бездне

На нашей крошечной земле.

И никогда при утлой ноше

Не плачь, хоть скорби нет конца,

Ты в жизнь явился, прошен Богом,

И таешь волею отца.

И мы истаем в Храме строгом,

Но ветер душ договорит,

Что человек - свеча пред Богом,

Которая не догорит…

ВК

На нем дата: 22.02.2002г., слишком памятная. А вообще, какое сейчас имеют значение даты? Какая разница, когда не стало Кузнецова. Но интересно, встретились ли они там с Женей? О чем говорят? Помнят ли меня?..

...По утрам ко мне прилетает воробышек. Присаживается на балконную решетку, дрожит, трепыхается на ветру, потом падает вниз, нет, не улетает, а падает и исчезает. Мне кажется, я узнаю его и тогда, кода он прилетает не один, в стайке других, я его знаю, он самый зябкий и беззащитный. Вот он опять упал и исчез. Вскакиваю с кровати, заглядываю за окно, ищу. Опять не успела ничего сказать. А главное, услышать ответ. Впрочем, так было и при ее, моей дочери, земной жизни. Я всегда убегала на работу, уезжала в командировку, уходила от одного мужчины к другому, ждала телефонного звонка, суетилась, бегала. Мне всегда было некогда. А она родилась, росла, жила сама по себе… тихо ушла… Ей, конечно, не хватало даже простого моего присутствия. Но вот она прилетает ко мне зяблым воробышком. Моя расплата за грехи. Недолго она пробыла в человечьем обличии, была слишком красива, слишком другая среди людей, ей всегда было зябко и неуютно. Защитить себя не могла. «У меня нет твоей воли и таланта, а учительницей в школе я быть не хочу», - сказала она и бросила университет. От выбросов чужой энергии она уставала, а главное, не понимала, зачем они? Ей надо было к кому-то прислониться и чтобы ее не тревожили. Мужья ее для этого были плохо приспособлены, а дочь, которую она жадно желала и яростно защищала от меня с восемнадцати лет, видимо, ее дефицита тепла, жажды родного и близкого тоже не заполнила. «Ты хочешь аборта, ты его и делай», - когда-то спасла она от меня собственную дочь. Воробьиная душа! Но все равно всегда была одна, как и я, сама по себе. Нас разделяли всего-то 18 лет. Наверное, я еще и не успела ощутить, осознать материнской ответственности. Изо дня в день служба, заботы, людская толпа в метро - как не любила она туда спускаться! Муж - «красный» директор, гордившийся, что он из ФЗУ (кто не жил в советское время, это фабрично-заводское училище) «шагнул» в начальники. «На старости лет с голой задницей?» - было его любимое выражение… Для нее все это было трудно и неинтересно. Любила свой уголок в кухне на диване и чтобы дома никого не было. Курила. Собирала библиотеку из женских романов и детективов, чтобы про любовь и богатых, и не про жизнь… Посидела-посидела на жердочке и упала...

Воробьи снова прилетели. Их много. В глазах рябит от дрожащего, серенького. Какая среди них моя? Сыплю пшено в коробочку за окном. Радуюсь гостям. Моей дочке. Если не схожу с ума... С годами боль утраты не ослабевает. Она привычно внутри. А тут недавно появилась трясогузка! Летает и летает. Смотрю, а в одном из цветочных горшков на балконе - маленькое гнездышко, и там крошечное белое яичко и две таких же головки. Она у меня птенцов растила. Вырастила и унесла всю семью. Моя компания! Теперь и ее у меня нет. Улетели.

Надо мной на Черном море летают чайки, в первый раз вижу - не над морем, а над домами на побережье. Особенно их много по ночам, орут, стонут, не дают спать. Тревожат шумом, агрессией, большой стаей, фантастическими в лунном свете очертаниями. Нет, моей дочери среди них нет, не может быть. Ее хоть и тянуло всегда в небо, над людьми, заботами, мелкими дрязгами, это пока я твердо ходила по земле, месила грязь ногами, жила среди людей и суеты, вот и по дну морскому тоже пешком, она и среди крылатых могла быть лишь воробьем. Либо голубицей, не нашедшей себе пару.

...Меня и летом на отдыхе в тепле и красоте не оставляют мои тени, мое прошлое, мои утраты. Мое одиночество. Тревожные беспокойные мысли. Уходы и смерти. И здесь жизнь постоянно напоминает о неизбежном конце. За всего-то месяц из моего отеля с лучезарным названием Summers brizze («Летний ветер») вынесли ногами вперед двух покойников: одна женщина захлебнулась в бассейне, ныряла в маске, в которую попала вода, другой - мужчина, еще совсем молодой, красивый, ровесник моей Женечки, тоже ушел внезапно, поутру, в одночасье, от инфаркта… Что все это за знаки? А по народным поверьям встретить покойника - хорошая примета. Может, они отдают нам свое недожитое?! Сейчас я вспоминаю, как в том роковом 2002-м было последнее зримое предупреждение. Пришла в церковь на Рождество, когда еще праздник не начался, там убирались, готовились к многолюдью, было пустынно, и я смогла в тишине, один на один, постоять, помолиться, поговорить с ликом красавицы Богородицы. Она мне ближе, понятней Ее венценосного Сына: подарила миру Богочеловека, для себя потеряла. Обрела его только вместе со всеми. Опять богохульствую. Но как же обретала она покой и веру после Его ухода? Нет большего горя, чем потерять дитя. Спрашиваю, молюсь, словно предчувствую. Женечка ведь уже была больна. Пытаюсь понять у иконописной Марии: как же Она выдержала, не сломалась, видя страдания Сына? Теряя его? Где нашла силы жить без него? Он ведь тоже, как другие земные дети, ушел от тебя, не пожалел, не подумал о твоих страданиях… Ушел жить не для тебя, матери, а для других, для человечества…

Пришла домой, на стене под дочкиным портретом - не одна была, с подругой, она тоже видела - слеза стеариновая, хоть никаких свечей поблизости не было. А через сорок, чуть больше, дней пришла беда, которую не избыть до конца дней моих.

Тайна смерти теперь притягивает, волнует более всего. Раз так существует в природе, не тебе с этим спорить, лишь бы понять, почему, зачем… И какая жизнь, дела могут служить оправданием этого короткого перед вечностью мига, именуемого жизнью, этой короткой аренде, данной тебе от Бога. И как не растеряться от немощей и болезней, от потерь и достойно пройти последний отрезок жизненного пути?

Из вороха телевизионных новостей, а ты давно уже меряешь время не годами, сезонами, один за другим ушли Людмила Гурченко, Михаил Казаков, Александр Лазарев, мои коллеги по цеху, мои ровесники, не выдуманные, а на самом деле знаковые фигуры ушедшего прошлого XX века.

Три совсем разных судьбы, хоть и объединенные одной профессией, а главное, временем. Яростно жившая на земле, героически доказывавшая себя неустанной работой, постоянными преодолениями козней недругов, предательства мужей и даже собственной дочери, более всего - самой себя, своих болезней и возраста, Людмила Гурченко. Чего стоили только одни ее бесчетные пластические операции - дорогая плата за сохранение красоты?! Мне-то она казалась даже не героической - трагической фигурой, я обжигалась, глядя на ее гладкое, натянутое, как барабан, чужое лицо, сузившиеся прорези глаз, сексуальные не по возрасту наряды. Трагическое неприятие реальности! В результате трагикомедия, трагифарс, потому что с Природой, с Богом не спорят. Но и мне очень больно, лично больно от ее ухода…

Красавец, интеллектуал Михаил Казаков. Знаменитый Актер, Мужчина, Путаник нашего времени. На какой только сцене он не играл: в «Современнике», в Ленкоме, на Бронной… Искал свой театр, своего режиссера, не находил, ссорился, уходил, сделал на телевидении культовые «Покровские ворота». Шесть раз женился, шумно разводился, даже на восьмом десятке; пробовал уехать в Израиль, не знал иврита, но, чтобы сыграть Треплева, с голоса учил роль на чужом для него языке. Вернулся, не смог там жить и работать. А умирать уехал туда же, к пятой, предпоследней, жене, к последним своим детям. Пил по-русски. Всегда со сложностями, проблемами, талантливый, бесприютный. Скандал с опубликованным после его смерти дневником последней, обиженной им женой, чьей молодостью он сначала хвастался, а потом судился с ней из-за квартиры, еще хвостом тянется за ним и после смерти. Еще одна личная боль и от его ухода…

Александр Лазарев - прекрасный актер, ставший известным всей стране после выхода фильма Натансона «Сто четыре страницы про любовь», красивее его дуэта с Татьяной Дорониной в стране не было. Потом самый лучший Дон-Кихот на сцене театра имени Маяковского в спектакле Андрея Гончарова, опять же в партнерстве с Дорониной, едва ли не еще больше он был известен как лучший актер-семьянин, чуток не доживший до золотой свадьбы со Светланой Немоляевой; отец еще одного красавца актера - младшего Александра Лазарева, лучшего сейчас отечественного графа Алимавивы в «Ленкоме». Старший же Лазарев был слишком порядочным в нашей богеме, а его «правильность» даже мешала таланту.

Три разных судьбы, три непохожих характера, объединенных одним неизбежным финалом. Смертью.

А потом ушли от нас насовсем великие Растропович, Вишневская, Плисецкая, Образцова... Самые из самых. Лицо моего поколения. Уходящего, освобождающего свое место другим, следующим. Но и новым, будущим надо будет дойти до Неизбежного, никому не дано преодолеть закон вечности, закон ухода. Каждый человек по-своему, каждое поколение рознясь и объединяясь в правилах своего времени, по-разному, но неизбежно уходит в Лету, туда, откуда никто не возвращается. Никто не рассказал, как Там? Никто не знает. Может, и не надо об этом думать? Туда заглядывать?.. Жизнь и смерть - сквозная тема мирового искусства. Кто из великих не пытался найти ответ на вечную загадку. Тайна рождения… Тайна смерти… К старости эта мысль преследует тебя. Как суметь приготовить себя к Уходу? Даже самым ортодоксонально верующим, истинным христианам трудно представить себе вечную жизнь за Гробом, неумирающую жизнь Души. Надо просто верить в нее и не мучаться сомнениями.

Зато как жить? Как оправдать свою жизнь, этот Божий подарок - обязательство каждого. Тем более в едва ли не самый трудный период жизни - на старости лет. Хочется вглядеться в любого встреченного по жизни, понять, а как ему живется-можется, как он делает свой выбор, с чем идет к Вечному Престолу? Но не спросишь у всякого, как преодолеваются сомнения, искушения, страсти, лишения… Как каждый по-своему живет и мучается? Не всякий сумеет, захочет ответить.

...Часто в толпе мне чудятся знакомые лица. В метро, на эскалаторе: воротники, спины, лицо, одно на всех, бледный непрожаренный блин… Толпа надвигается, едет на тебя, мелькает очками, ты среди всех так же не отличима, одинакова, и вдруг - большие покатые плечи, мягкое круглое лицо, меховая, пирожком, шапка: Олег! Ты где? Позвони… Не успеваю крикнуть. Фигура растворилась. Ее унесло. И меня в другую сторону. Сзади, сбоку подтолкнули, и я уже в вагоне. Да нет, это, конечно же, не Олег! Он давно там, откуда не приходят. Но почему мне пригрезился именно он, кого я и при жизни-то не часто видела. Совсем не самая большая из моих потерь… А вот на тебе, встречаю, вижу… Разговариваю. Да что там Олег! Вдруг в сознании возникают люди, которых и знать не знала, просто встречала: сосед по подъезду, женщина со двора… Я часто встречала ту женщину, для меня без имени, она проходила, пробегала, потом ковыляла мимо: толстела на глазах, все тяжелее раз от раза ходила, потом исчезла вовсе. Мне же порой кажется, что она идет мне навстречу. Из недр памяти, из безвозвратно ушедшего.

Наверное, неслучайно мне вдруг увиделся Олег Моралев, когда-то воспринимавшийся как образец успешности и благополучия. Сейчас-то я понимаю, что он скорее хотел таким быть или, по крайней мере, казаться, нежели действительно был таковым. Оперный режиссер, он мечтал о Большом театре, а работал на периферии, в оперных театрах Минска, потом Нижнего Новгорода.

- Когда я вхожу в зрительный зал Большого и оказываюсь в этом белоснежно-золотом, кружевном, хрустальном, бархатном пространстве, - говорил он, - я понимаю, что только здесь я могу быть счастливым.

Прости меня, Олег... Но, по-моему, он был не очень талантлив, зато упорен, добросовестен, потрясающе работоспособен. Ему все доставалось немалыми усилиями. И он вроде бы всего добивался. Работал в ГИТИСе, где преподавал, стал профессором. А потом и попал в обожаемый Большой театр, был принят режиссером. Ну и что, если не дадут поставить ни одного самостоятельного спектакля? Буду делать вводы, зато - в Большом! Два спектакля он все-таки выждал, высидел - «Чио-чио-сан» и «Каменного гостя». Это чуть ли не за два десятилетия. Но всегда умел себя утешить: а Геловани, это его коллега, ни одного спектакля не сделал… Еще он мечтал о звании заслуженного деятеля искусств Российской Федерации. Но ему, как оказалось, мешало звание, полученное в молодости, заслуженного артиста Белорусской ССР, ибо по существующим тогда порядкам следующим в иерархической лестнице должно было стать звание хоть и в другой республике, но народного. Уж не знаю, чего ему стоило все-таки одолеть и эту трудность, получить мечтаемое. Кстати, сейчас еще большая «абракадабра» с этими званиями, которые, как известно, дают у нас в стране вместо приличной зарплаты, нормальных социальных гарантий - «китайщина», какой нет ни в одной просвещенной стране. Так сейчас придумали, что почетное звание можно получить только после двадцати лет непрерывной работы в одном театре. Значит, прекрасная рязанская молодая героиня Марина Мясникова, которая тянет на себе весь репертуар, украшение спектаклей, сможет получить почетное звание только к старости!!! А Моралев неусыпными трудами день за днем одолевал трудные цели и задачи. Режиссер, профессор театрального института, заслуженный деятель… Для полного счастья не хватало лишь квартиры на улице Горького. У него была маленькая хрущевская кооперативная в Марьиной Роще, где он жил с обожаемой мамой, для нее - единственный, лучший в мире сын! А когда получил-таки квартиру на улице Горького, теперь опять Тверской, дал Большой театр, это было возможно в советские времена, вскорости умер. Семью завести не успел, не сумел, не захотел. Жил одиноко, без друзей, ездил каждое лето в один и тот же Мисхор, в театральный дом отдыха, это было дешевле всего тогда, не сейчас, когда в Союзе театральных деятелей, так же как всюду, перестали думать и заботиться о людях. Семью Моралев так и не завел: влюбляться, чтобы потом разочаровываться и страдать, - говорил он. Жил с незаметной артисткой миманса в качестве обслуги. Та потом судилась за его квартиру. Кажется, отсудила. А у него - один инфаркт, второй - уже в больнице, а из больницы он в свой с таким трудом благоустроенный мир уже не вернулся.

Мне рассказывали, что в промежутке между инфарктами он звонил в Большой, беспокоился, что без него должно пройти отчетно-выборное партийное собрание: вдруг не выберут в партком?! Вроде всего достиг, о чем мечтал. И в одночасье - все прахом. И помнят-то его теперь немногие. А может, уже никто. Мечтал о шинели незабвенный гоголевский Акакий Акакиевич, из этой шинели, как известно, вышла вся русская литература, ограбили, украли на улице эту шинель, герой и умер. А Олег, всего вроде добившись, чего хотел, наверное, осознал трагическое противоречие: а счастья-то нет! Ради чего жил? Или, теперь уже у Чехова, жил, жил благополучный чиновник, раболепствовал перед вышестоящими. Однажды ненароком чихнул на начальственную лысину и от страха, отчаяния тоже умер… Вот и вся жизнь маленького человека.

Великие примеры, а для меня с ними в ряд Олег Моралев. Был большим, красивым, породистым - сам сделал себя маленьким. Мне он часто вспоминается, наверное, неслучайно. Думаю о нем, сравниваю, боюсь найти совпадения. Он оказался в рабстве у своей карьеры, у собственных представлений об успешности.

Счастье - в труде, с детства в этом понятии растили нас в Советах. Сначала думай о Родине, а потом о себе… Да и представление о себе, понимание себя подменялось лишь общественной значимостью, социальным весом, официальным авторитетом в глазах власть предержащих. Сам ты - винтик. Впрочем, и сейчас мало что переменилось. Только тогда главным мерилом достоинств почиталась карьера в противовес нынешнему богатству. Противостоять сложившимся общественным предрассудкам, стереотипам всегда трудно. Да и большинству это в голову не приходит, общепринятое принимается за правило, все как есть, как данность, у всех одна. Противоборство с властью, с навязываемыми ею порядками - удел немногих. Жизнь и судьба Галины Вишневской с Мстиславом Ростраповичем, Плисецкой и Щедрина - это пример редких одиночек, уникальных личностей. Талантов. Гениев. Что положено Юпитеру, не положено быку - так было еще у древних римлян. А сколько «троечников», расчетливых посредственностей к ним примазалось?! Но механическим повторением их поступков, той же эмиграцией, Ростраповичем с Вишневской не станешь.

Теперь принято, модно искать в биографии, как тебя, передового и прогрессивного, «прижимали», не пускали, подвергали гонениям. И пресловутый «пятый пункт» используется как мученический крест… Я знала, что надо быть отличницей и получить медаль, тогда ты поступишь в университет. Была гуманитарной девочкой, любила театр, и сделала его своей журналистской профессией. Надо стать незаменимой в профессии, быть лучше других, и ты будешь востребована. Ты должна многое знать, уметь - это то, что я точно знаю. Если ты не лучше других, такая же, как другие, тебя легко заменить. В моей профессии всю жизнь держишь экзамен на состоятельность, на право выступать от имени других, для других - что еще журналистика?! Попросту - способность быть интересной, полезной окружающим. Всегда. Я не верю, что в журналистике можно удержаться по блату, по связям. Учусь ни на чем не настаивать, не лезть в душу, не быть запальчивой и занудной. Учишься всю жизнь. Высказываю свое мнение, а читатели - как хотите…верите, разделяете? Все по-разному. На всех не угодишь. Всем, как пятак, не понравишься. И не надо. Всю жизнь делаешь не карьеру - имя. Пусть оно будет скромное: не Сергей Доренко, не Ксения Собчак, не Тина Канделаки - Анна Кузнецова со своим, пусть небольшим, но заслуженным, завоеванным кругом читателей, тебе доверяющим, - вот и все, что тебе надо.

Нет, в политику, в должности никогда не ходила. Никакие режимы не обслуживала. В киллеры не нанималась. Не знаю, но никаких притеснений и гонений на себя не помню. Ссорилась, портила отношения, защищала себя - вот и все. При всех режимах писала то, что считала нужным, что было самой интересно. Наверное, был внутренний голос, свой редактор, что можно, что нельзя, но ведь он в любом случае есть у каждого человека, независимо от политической конъюнктуры. Конечно, заблуждалась, но не по чужой воле. Помню, меня отругала моя подруга, актриса Люда Аринина, когда я удивилась и умилилась, встретив в далеком Алтайском крае образцовый колхоз, организованный еще с войны ссыльными туда немцами из Поволжья. Статью про них вынесли в те поры, а это были застойные 70-е в передовицы газеты ЦК КПСС «Советская культура». Подруга посчитала, что в пору всеобщей разрухи и лишений я не должна была этого писать. Но я же была искренна.

Или помню в той же газете другой случай: я заступилась за несправедливо выгнанного с работы, казалось бы, подумаешь, рабочего сцены Трускавецкого Дома культуры, что в Западной Украине, на Львовщине, а он оказался диссидентом, борцом за гражданские права, и почему-то о нем лично знал тогдашний секретарь ЦК КПСС Украины Щербицкий. Он и обратил свой гнев на меня. Прислал жалобу в газету, что я защищаю антисоветчика. Ну, подумаешь, на год запретили печатать мои статьи, все равно меня печатали, но под чужими фамилиями. Подвигом я это не считаю. Жила свою жизнь, не жалуюсь, писала, старалась делать то, что считала нужным. Повторяюсь, но это очень важно для меня. Помню, однажды в составе министерской комиссии послали меня в тогдашний Свердловск, нынче Екатеринбург, отбирать в местном драмтеатре лучшие спектакли для показа в Москве, была тогда такая практика, так в числе моих рекомендаций оказался спектакль по новой пьесе Виктора Розова «Гнездо глухаря», ее почему-то считали вредной для советской власти. Опять же - ни в какую борьбу я не вступала, сумела убедить доводами, спектакль играли в столице.

А если мне чего и не хватало, понимаю, попадаю под презрительный отстрел «продвинутых» в ряды «отстойщиков», ретроградов и конформистов, то не свободы, а всегда считала, собственных возможностей и способностей, ума и таланта. В общественной же жизни всегда считала свободу без порядка бессмыслицей.

Приходила в редакцию «Вечерней Москвы» или «Советской культуры», «Культура» тогда еще была газетой ЦК КПСС, «советской», спрашивала: «Можно я для вас напишу?» И оставалась, если хотела, до тех пор, пока хотела. В штат туда не ходила, не просилась. Да, наверное, меня и не взяли бы. Все-таки пресловутый 5-й пункт, а там, что во все времена в России не очень-то любили, написано - еврейка. Но я никогда не думала об этом, не комплексовала и на сей счет. Жизнь не давала к тому поводов. Вот и с редакциями газет наши желания счастливо совпадали. Мне надо было только печататься. Я привыкла добиваться того, чего хочу. А хотела, по ограниченности, немногого. Всегда работать. Больше ничего. В годы моей юности лучшей газетой была «Литературная», подписаться на нее было очень трудно, она была лимитированной, о том, чтобы печататься в ней, даже не мечтала - но вот они, мои статьи, иногда чуть ли не на целую полосу, именно в этой привычно обожаемой мною газете. Повторю себе в утешение: при всех временах и режимах я всегда делала только то, что хотела, во что верила. И уходила с работы, от мужей, не оглядываясь, все бросая, ничего не боясь, если так считала нужным. Хвастаться нечем, много «хлебала» я от этой вольности. Недавно при­ехали ко мне из Гусь-Хрустального, где начались разборки, поджоги среди местных предпринимателей: помогите! Напишите о нас правду, помогите восстановить доброе имя города. Ввязалась. Сделала большую статью в «Литературке» о том, как важно восстановить знаменитое хрустальное производство, оказавшееся разрушенным и ставшее добычей жуликов всех мастей в последнее десятилетие. Вроде бы не очень по моей теме, но захотела, сделала. Это ли не счастье?! Не мои ангелы…

Мне кажется, что жизнь никогда не перестает быть не­ожиданной и интересной. Хватило бы только у тебя сил, мозгов познавать ее, участвовать в ней. Очень страшно думать, что однажды это может иссякнуть, это ведь происходит независимо от возраста, в разное время. Каждый из нас все равно проживает себя разного. И за собой наблюдать очень интересно. Мне кажется, сейчас кажется, раньше я так не думала, что связь человека и социума, конечно, существующая, в еще большей степени зависимость художника от власти, все-таки несколько преувеличена в общественном сознании.

Ну, наверное, для самого Булгакова имело значение, любит или не любит его Сталин, печатаются ли его книги, идут ли пьесы при жизни. Так же, как для Саши Вампилова, сыт он или голоден, есть у него, где ночевать в столице, или снова придется спать на вокзале. Я хорошо его помню, они обычно жили с Кузнецовым в одной комнате на регулярно проводимых советским Министерством культуры семинарах в помощь молодым драматургам. Но это не помешало ни Булгакову, ни Вампилову стать классиками, создавать непреходящие образцы творчества. А истории все равно, когда пошли их пьесы, при их жизни или после нее.

Мне однажды на одной из встреч с моими студентами, будущими журналистами, пришла в голову, понимаю, не бесспорная мысль, что это нам только инерционно кажется, что мы творим для народа, что мерило деятельности - общественная польза. Мы творим для самих себя свою жизнь и себя. Необязательное счастье, если это совпадает со временем. Но как суметь преодолеть уготованные тебе испытания? Выдержать. Не сломаться. Особенно мучает это нас на старости лет. Когда мало уже что остается. Уходят силы. Многое уходит. Опять же Бог забирает нас постепенно. Ты перестаешь саму себя узнавать. Прежде проснулась, вскочила, побежала, в пять минут собралась… Теперь чуть быстрее встала - голова закружилась. Поясница не разгибается, надо еще разойтись, распрямиться… И завтрак готовишь медленнее. И чтобы собраться, выйти из дома, надо больше времени. Опять же трудно ничего не забыть, двадцать раз проверяешь, положила ли в сумку ключи, очки, кошелек с деньгами…

Тут намедни с подругой договариваюсь у метро встретиться, она вынесет мне пачку масла… Встретились. Она смеется: а я твое масло с мусором выкинула в помойку! Как? Когда? Вот сейчас позабыла, что в одном пакете с мусором и масло тоже лежало (?!).

Как же терпеливо принять эти новости в себе, в близких? Как приспособиться к внезапно появившимся странным переменам? Что называется, ждал седину, пришла лысина… Пустеет пространство вокруг и внутри тебя. Зубы ведь тоже выпадают постепенно: один, другой, третий… И вот уже они существуют отдельно от тебя в мисочке с водой в виде вставной челюсти. И аппендикс выкинули, видите ли, он лишний! За ним последовал желчный пузырь… матку тоже долой! Все меньше тебя остается. Уходят близкие, родные, друзья, знакомые… В записной книжке все больше фамилий обведены траурными рамками. А когда переписывала, заводила новую книжку, в ней осталось совсем мало фамилий, номеров телефонов… Лучше буду пользоваться старой, чтобы и те, кого нет, были всегда со мной, будто стоит мне захотеть, и я им позвоню… Стоит только снять трубку: «Валь, как там у Цветаевой: «пора снимать янтарь, пора гасить фонарь»… - слышишь ответ. «Лазарь, напомни, что было на третий день создания?» - тебе отвечают. Теперь же нет ответа. Всегда вокруг было много мужчин, они отвечали на твои вопросы, помогали тебе. Теперь и попросить гвоздь забить некого. Истории, которые с тобой происходили, были длинными, их было интересно рассказывать. Теперь вроде бы ничего и не происходит. Шла с пляжа мимо соседнего отеля, садовник состриг, протянул красную розу через решетку, улыбнулся, что-то сказал по-болгарски - вот и весь сюжет. Весь роман. Теперь и мужчин вокруг меня почти нет. И роль их в пьесе моей жизни меняется.

С одним мужчиной, из оставшихся от прошлого приятелей, я… ссорюсь. Поучить меня ему - одно удовольствие. С мужчинами и ссориться всегда интереснее, чем с женщинами. «Опять ты в свою Рязань поехала? Неужели не надоело?!» - это с раздражением. «Снова ты пишешь про опасности для репертуарного театра, про гибель режиссуры как профессии… Ты же писала про это… Лучше бы в театр современной драматургии сходила, взглянула бы, что там делается», - с абсолютной мужской уверенностью в том, что все равно баба-дура и без мужика сама ничего не понимает… Другой - для того, чтобы его кормить, жалеть, чтобы хоть иногда в твоем доме попахло мужчиной. С ним можно сходить в театр, обсудить, перемыть косточки коллегам по цеху. Он большой, эффектный, шумный. Молодой. Его любовь, страсти - для других. Разница в двадцать лет, понятно, в чью пользу, не для меня, не по моей гордости, а главное, не по силам и уже желаниям. Мой максимализм прежде всего распространяется на меня саму. Своих возможных мужчин вижу на улице, на скамеечке у подъезда, дряхлые старики, не видят, не слышат, еле ходят… Плохо соображают. Женихи?! Друзья? Помощники? Чтобы навсегда избавиться от иллюзий, - сколько встреченных дам моего формата пребывают в мечтах еще раз устроить женскую судьбу, выйти замуж на старости лет, избавиться от одиночества  - я бы отослала в социальные санатории, где по вечерам старики ходят на танцы. Знаю, что многим это нравится. Коллеги-журналисты любят писать про вечера в парке «Сокольники», умиляются танцам под баян. Мне это кажется безобразным, некрасивым. Всему свое время, у меня сердце надрывается, когда я вижу пыхтящих, задыхающихся, немощных «танцоров». У каждого возраста, как у артиста в роли, свои приспособления, свои выразительные средства, свои костюмы и приемы. С возрастом надо считаться. Понимать перемены. Жить в зависимости от них.

И коллеги предпочитают иметь дело с молодыми. Наверное, те интереснее. А еще они легче понимают друг друга, если нет разницы на поколения. Теперь даже сплетен про меня стало гораздо меньше. Когда-то одно удовольствие было их слушать. Чего только не приписывала молва! С этим спала! С этим спала! И с этим спала… Этот за нее пишет статьи… Этот купил ей квартиру. Покажите мне, наконец, эту счастливицу, за которую так дорого платят… Ах, это - я же?.. Как интересно! С огромным любопытством всегда слушала сплетни про себя. И гордилась, не все становятся поводом для неиссякающего внимания к себе, для легенд и мифов, даже подсознательно старалась их провоцировать. В моей среде поддерживать к себе интерес - часть профессии. Теперь даже покупка квартиры в Болгарии аукнулась совсем скромным всплеском интереса. Да уж совсем мало осталось в живых тех, кто знал меня, интересовался мной. Конечно, понимаешь про жизнь не на примере других, только по личному опыту. Старость - это уходы, прощания, расставания навсегда. Одиночество. Болезни, немощи… Но одиночество - самое трудное. У одной сегодняшней молодой певицы Славы есть песня с замечательным рефреном: «Одиночество - сволочь…» Это она здорово придумала!..

И вся моя трудовая неутомимость, я думаю, не только от нерастраченного потенциала и неиссякающих духовных потребностей, но и от страха одиночества, боязни остаться с ним один на один. А еще от необходимости продолжать зарабатывать. Так что есть и гораздо менее возвышенные мотивы. Как жить на одну унизительно маленькую, не обеспечивающую минимальных человеческих потребностей пенсию? Я вот думаю, что если бы нынешние такие гладкие, велеречивые, самодовольные наши руководители, изо дня торчащие в телевизоре и докладывающие об успехах страны, только задумались, может, не знают, что это за понятие - потребительская корзина?! И как в ней уложить сегодняшнюю оплату за квартиру, цены на лекарства, не дай Бог, болезнь и необходимость лечиться, да даже просто ежедневные нужды, нормальные, а не те, которые они в нее, в эту дурацкую корзину, уложили, - они бы, наверное, по-другому заговорили. Впрочем, наивно, легкомысленно думать, что они не знают, как живет народ. Знают, конечно. Просто наплевать им на нас, на стариков в особенности. Ну, и мне на них тоже - наплевать и забыть! Хотя уж слишком часто они про себя напоминают, не помогают, а мешают жить.

При каких только режимах не жила… Сталин, Хрущев, Маленков, Брежнев, Подгорный, Горбачев, Ельцин, Путин, Медведев, советская власть и ЦК КПСС. Перестройка. Будто бы демократия… Войны: Финская… 2-ая Мировая… Афганистан. Чечня… Развал Советского Союза… При мне возводили берлинскую стену после войны и при мне разрушали ее. Среди многих сувениров, привезенных из путешествий по разным странам мира, есть у меня кусочек этой стены, доставшийся из теперь уже единой воссоединенной Германии. Кто же такой для меня Горбачев, слабак и предатель? Или мудрый миротворец? Не знаю. Не поняла. Так же при мне создавался и разрушался железный занавес с Америкой, шла и кончилась холодная война. И там мне удалось побывать. Сама видела этот «рай» для наших евреев-эмигрантов, от безделья совершающих утренние пробежки вдоль океана, а потом курами сидящих на насестах скамеечках на Брайтон-Бич и обсуждающих наши же новости, не американские, на русском языке, другого не выучили. В пальто с норковыми воротниками или в поношенных шубах из СССР, с американской косметикой на изношенных советских лицах. Вот уж вариант жизни для меня совершенно неприемлемый, бессмысленный, трагический… Во многих странах была. Да почти во всем мире. Разве что до Австралии и Антарктиды не доехала. Теперь уж не успею. И уж точно поняла: хорошо там, где нас нет. И при любых режимах, странах, правителях каждому из нас положено пройти через неизбежное и последнее - старость. А это трудней, чем любые социальные катаклизмы. Да и привыкла рассчитывать только на себя, не на государство. Многое видела я в жизни за восемьдесят своих лет. Через многое прошла. Во многом принимала участие.

Удалась ли моя жизнь - вот уж не знаю. Это только в молодости кажется, что ты знаешь на все ответы. С годами сомнений все больше. Опыт, знания умножают лишь печаль. Ясности и мудрости не всегда способствуют. Все живут по-разному. У одних цель - просто выжить, у других - накопить побольше денег, превратить еще в большее количество денег, разбогатеть… Я, дура, работаю… ради работы. При всех режимах, старых, новом, богатой никогда не была. Да что там? Просто обеспеченной, чтобы не думать о деньгах, тоже не удавалось быть. Когда-то у выпускницы университета была зарплата в Горьковском управлении культуры у старшего инспектора по искусству, - 79 рублей, сейчас пенсия - 20 тысяч… Этих тысяч сейчас меньше, чем прежних рублей. Того, что было, хватало на необходимое, во всяком случае, понимаю, что в нынешнее время это выглядит дико, но особенно о деньгах не думалось. Ну, как не хватало одного дня на подготовку к экзаменам, так зарплаты не хватало всего-то на пару колготок. Никогда этим не мучалась, привыкла. В 25 лет впервые с Кузнецовым приехали на курорт в Сочи. Сохранилась фотография, я в простеньком ситцевом платье, но - очень красивые и счастливые. После пенсии смогла больше путешествовать. Ну, не в «пять звезд» отели ездила, а в три… Ездила по Европе автобусом. В круизе - каюта без окон… На мое ощущение себя счастливой или несчастливой, уж точно, количество денег не влияло. Сколько было, столько хватало. Сколько ангелы отмеривали… Сколько зарабатывала. Много или мало - не важно. Никогда про это не думалось. Трудности, скромная жизнь были непременными спутниками. Зато вкалываю всю жизнь как проклятая. Это было и необходимостью, а потом и защитой, и спасением. Наверное, своего рода вид ограниченности. Но у послевоенного поколения, у сталинских пионеров это в крови. Работать не для денег, а чтобы снова работать, чтобы тебе опять дали работу… И чувствовать себя счастливой от удовлетворения работой. Теперь-то я отчетливо понимаю, какой я ограниченный человек. С завистью наблюдаю за заграничными старушонками: как с утра сели в кафе на улице на белый стульчик, так могут целый день просидеть над одной чашечкой кофе, учесанные, аккуратные, принаряженные. Нет, я так не смогу.

И курить не научилась. Куряки говорят: снимает стресс… Нет у меня и этой радости. Однажды в юности попробовала, задохнулась дымом, закашлялась и навсегда отрезала… На спиртное всю жизнь… чихаю, вот такой аллергией наградил Господь. Ей, видите ли, невкусно, пародировал меня Кузнецов, а нам вкусно! И все в компаниях смеялись. Теперь стала чихать на лишний съеденный в гостях бутерброд. Научилась, умею жить на скромные доходы. Лишнего мне не надо. Из острот молодости: я дешевая женщина, не пью, не курю, люблю меха и бриллианты… Люблю клубнику со сметаной. Грибной суп. Селедку. Жареную картошку. Куриные котлеты. Вот, пожалуй, и все. Ни креветки, ни лобстеры, ни суши. К другой еде равнодушна. Большие пространства для меня - лишь пейзаж: море, небо, горы… Не люблю большие дома, квартиры. Хорошо мне в маленьких, уютных комнатах, как в Арзамасе, в детстве. Стоят в моей московской квартире посудомоечная машина, СВЧ-печь новые, я их не включаю, а действую старым, «бабушкиным» способом; автомобиль мне не нужен тоже - одни заботы! Пробовала, заводила, даже держала водителя, а за руль так и не села. Избавилась. Люблю ездить на трамвае. Медленно. Смотреть в окошко. Как говорила кузнецовская мама Ада, сойдя с трамвая в Каванавине, «едешь как на такси». В метро люблю разглядывать попутчиков. Обходилась без компьютера и даже привычно ерничала, как не подводит меня моя память и сколько знаний и информации обеспечено пока еще моими мозгами. Ненавижу сотовые телефоны, традиционно считаю, что для телефонных разговоров должно быть время и место. Даже раздражаюсь, когда слышу в метро: «Вань, ты где? Я на Соколе. Ты че? Я ниче»… Очень «важно»! Под напором презирающих меня знакомых я сдалась, но заявила: заведу сотовый после того, как услышу подряд три содержательных необходимых разговора. Пока не услышала.

В старости, когда чувства, эмоции, желания уходят, радуюсь любым желаниям: вдруг захотелось новые туфельки - какое счастье себя побаловать. Или сарафан новый - тоже радость, сызмала - тряпичница! Счастливая постоянная игрушка. Опять же уверена, независимо от денег. Богатства для этого не надо. Наоборот, купить в Болгарии маечку по дешевке на распродаже за два лева или чемодан на колесиках за 15 - дополнительное удовольствие.

При Сталине, Хрущеве, Брежневе, Горбачеве, Ельцине, Путине с Медведевым не менялась, не подделывалась под них. После коммунистической партии никуда больше не ходила А чем «Единая Россия» лучше? По-моему, хуже. Еще больше разрыв между словами и делами, еще изощреннее ложь. Не правили они мной. Я жила при них. Наверное, это дается (или не дается) природой, когда ты хочешь то, что можешь. Когда нет противоречия между желаниями и возможностями. Когда ты не травишь себя необъяснимыми, немыслимыми, недостижимыми мечтами. Когда ты не пытаешься сложить характер из одного на всех детского конструктора, а слушаешь свою природу. Ну, как не считаться с тем, что на лишний бутерброд или на вторую рюмку водки чихаешь… На плохом спектакле начинает ныть коленка… Страхует от излишеств сама природа твоя, натура. И советское воспитание. Сейчас полно толстых людей: мужчин, женщин, детей. Жрут без меры. А чувство несвободы, униженное, зависимое ощущение себя, рабство или внутренняя независимость, по-моему, даруется или не даруется Богом. В моем случае, наверное, еще Арзамасом, родиной, а она у всех разная. В моем Арзамасе не было ничего, нарушающего природу, даже общественного транспорта, автобус был только до железнодорожных станций Арзамас-1 и Арзамас-2. Его весь можно было пройти пешком от старого кладбища, где при мне был березовый перелесок, а теперь парк Гайдара, до нового и речки Теши. Росла вольной. Церквей и монастырей вокруг меня было едва ли не больше, чем жилых домов, вот и впитала в себя с детства дух православия, хотя для советских времен это скорее образ, ощущение.

У нас огромный сад с пятиствольной липой, под которой будто бы Максим Горький во время ссылки в Арзамас писал свою пьесу «На дне», в доме моих бабушки и дедушки, купивших его у сестер Подсосовых гораздо позже пребывания здесь великого пролетарского писателя. До революции на дворе лазили через забор, играли в «салочки» мой папа, будущий известный столичный доктор Адольф Гольдин, со своим другом Аркашкой Голиковым, потом ставшим гораздо более, чем папа, известным детским писателем Аркадием Гайдаром. Голиков Аркадий из Арзамаса, как папа расшифровал его псевдоним. Отсюда, они были соседями, 14-летний мальчишка сбежал на фронт Гражданской войны и в 16 стал командиром полка. Здесь главная родина его книг, прежде всего «Школы». Наверное, отсюда и «пепел Клааса», который стучит в моем сердце. В нашем бывшем доме сейчас музей Максима Горького.

Приехала в Нижний в командировку на театральный фестиваль, вышла из гостиницы, встала над Окой - впереди Стрелка, где сливаются Ока с Волгой, подо мной - старинный белоснежный храм, колокольня отбивает время каждые полчаса, напротив за рекой бело-красный терем нижегородской ярмарки, теперь снова ярмарки, а в мое время здесь был горком комсомола, где я тоже поработала. Там же за рекой величественный Собор Александра Невского. А на Откосе замечательно отреставрированный дом купца Рукавишникова с причудливой роскошной лепниной, такой обильно нижегородский, с размахом и богатством, бьющим по глазам! Простор… Красота… Масштаб… Мой город! Мой мир! Уж извините, господа либералы и космополиты, моя Россия.

Я думаю, что мне повезло не на столичное происхождение, не на Оксфорд, Кембридж, ГИТИС, где семейные связи, традиции, фамильные, имущественные зависимости заведомо определяли отношения и формировали характеры; столичным детям надо было делать вид, что они умные, значительные, дети своих родителей, для этого уметь притворяться и лицемерить. Провинциалам же в столице надо на самом деле доказывать себя, вкалывать. Провинциалов в Москве не любят, называют приезжие, мигранты, гастарбайтеры. Родители боятся браков столичных детей с провинциалами, прописывать их, вдруг отнимут квартиру, сядут на шею… Но обойтись без провинциалов не могут. Без них некому работать. Я приехала в Москву уже сформировавшимся, образованным человеком. А вольнолюбие, независимость, амбициозность привезла с собой. В Арзамасе с детства все были равны, а отличались лишь по уму и красоте. Твой судья - самоуважение. Навсегда. Эти качества я считаю качествами здоровой провинциальности, чем горжусь и стараюсь сберечь в себе. Потом во многом это определило и то, чем я стала заниматься, - провинциальным, еще его называют периферийным, русским театром. Пропасть между ним и столичным театром все увеличивается в последние десятилетия, а я именно рязанский, ставропольский, тульский, белгородский, волгоградский, ярославский, нижегородский театры, могла бы перечислять все отечественные, как теперь принято говорить, регионы, люблю, чувствую, понимаю. Мне хочется о них писать, им помогать. Они другие, нежели падкие на новомодное столичные театры. Там и народ чище, скромнее, может быть, только пока, но сейчас менее подвержен алчности, пустому тщеславию. Это мне ближе столичных нравов. От погони за лишними заработками сами условия жизни берегут. Там нет ни телевизионных «мыльных» сериалов, ни рекламы. Поэтому волей-неволей их актеры более сосредоточены на профессии, честнее с ней. Там до сих пор спектакль - это спектакль, а в столице давно уже - проект, в последнее время - продукт(?!) Здесь и актеры и зрители с их запросами - другие. Столичная «порнуха» не проходит. В Ростове могут откровенно сказать руководителям театра Романа Виктюка: не стоит вам приезжать, ваши спектакли не сделают у нас сборов… В Белгороде годами с аншлагами идут трехчасовые, длинные, не сокращенные «Горе от ума», «Лес», на них не достать билетов… Москвичам они бы показались скучными. Таких прекрасных подробных классических спектаклей, какие бывают на российской периферии, в провинции, в столице давно уже нет и не может быть. Чистые, трогательные, трепетные спектакли. Трогающие душу.

Приехала в Белгород на фестиваль «Актеры России - Щепкину», он их земляк, родился неподалеку в селе Красное, а фестиваль - посвящение ему - проводится здесь с 1988 года, вот уже в восьмой раз, и собирает лучшие театры, лучших актеров России. Здесь не обмануть, не купить премию за деньги, как, говорят, бывает на «Золотой маске», все - на лицо. А билетов на спектакли не достать. Узнав, что мы едем в театр, меня и моих коллег, членов жюри, попутчики в поезде Москва - Белгород стали просить помочь попасть на фестивальные спектакли. На открытии фестиваля, когда хозяева сцены давали свой «Вишневый сад», я, как нигде и никогда, поразилась удивительной актуальности старой чеховской пьесы: уходят в прошлое наивные простодушные прошлые владельцы вишневого сада, именно такие, как Гаев В. Старикова и Раневская М. Русаковой. Новый хозяин Лопахин - Д. Гарнов не будет «с половыми разговаривать о декадентах», и к многоуважаемому книжному шкафу обращаться с речью, и последний золотой не отдаст нищему. Угловатый, резкий Ермолай Лопахин идет… Поразительно узнаваемая ситуация! Но и он не последний. За ним Грядущий хам лакей Яшка, попрошайка, случайно встреченный, отнявший у Раневской последний золотой… А в столице торжествующий стиль - рациональные, удивляющие формальными изысками «проекты» и «продукты»: Ясон - современный, сексуально озабоченный мачо, метросексуал, доктор Астров пытается овладеть Еленой Андреевной на столярном столе на вахтанговской сцене, старуха Ларина в опере «Евгений Онегин» все время поддатая - это в Большом театре - ах, как неожиданно! Как интересно! Мне не интересно… Я остаюсь провинциалом в столице. И тем горжусь. Многого в столичных нравах и вкусах не принимаю, не разделяю. В «стан», в группировки «своих» стараюсь не входить. Это очень трудно в столице.

Многое не сумела, не успела я в жизни. Вот семьи, одной и навсегда, не сумела создать. Дочке своей, внучке и правнукам недодала заботы, внимания, сердца. Нет, я не привыкла ни на кого сваливать, даже на время. Сама не сумела совместить работу и дом. Дочку растили бабушки. Внучку из-за трудного переезда из Горького в Москву, долгого житейского переустройства, из-за дочкиных проблем, из-за моих командировок пришлось отдать в школу-интернат на пятидневку, чего она до сих пор ни своей матери, ни мне простить не может. Да, с семьей мне категорически не везло. Большой стол за ненадобностью выселили из комнат на кухню, и за него во все времена редко садились вместе, каждый в разное время… Как не без горечи спросила однажды дочка: «А ты ребенка-то хоть однажды купала?» Может, и не купала… Было некогда. Типично советская семья, советская судьба.

Грешила… Шла на компромиссы. Бывало, совершала поступки, которые сама не одобряла… На вопрос юной студентки. «А правда ли, что для новой роли, успешной карьеры надо обязательно пройти через чужую постель?» Ответила уклончиво: «Да надо, чтобы тебя туда позвали! Не каждую зовут»…

Вспоминаю, как большая, яркая, жизнерадостная Лидия Федосеева-Шукшина на мои непростые вопросы про ее жизнь весело, уверенно ответила: «Бог нас, грешных, любит».

Одни любят жаловаться: и ночью-то сегодня не выспалась, и диагноз по круговой, это значит зуб, попа, голова… и опять все сначала… вечно не хватает денег… ну, все плохо! Это у нас скорее в национальном менталитете, чем американское «no problem». Делать вид, что все хорошо, и притворяться благополучными мы не умеем. Наоборот, сгущаем краски, концентрируемся на плохом, страдаем всласть, уничижаем себя... Я буду скрывать болячки, неприятности. Делать вид, что все хорошо…

- Валь, ну за что они меня не любят? - жаловалась я Кузнецову на недругов и завистников.

- А ты их любишь? - угоманивал он меня. И еще рисовал картинку: - Представь себе, ты приходишь к постели умирающего от рака и начинаешь рассказывать: я только что из Парижа, там погода плохая. В Лондоне лучше… И хочешь, чтобы тебя любили?

У всех своих бед хватает. Чего ж их еще моими грузить?! Хотя частенько лизать сахар через стекло и кричать: «Халва! халва!» - бывает трудно, надоедает. Но спуску себе не даешь. Такой уж характер…

Иногда мне думается, что и мое одиночество досталось мне не только с возрастом. Оно было на роду написано. Несмотря на небольшой рост, на скромную фактуру, меня всегда было много на энергию, на выдумку, авантюры, причуды и придури… На максимализм и нетерпимость. Меня трудно было выдержать. Наверное, всегда. И надо было очень понимать и любить, чтобы быть рядом. Места свободного для других не оставалось. Сама все его собой заполняла. Тяжкий крест! Еще тяжелее он становится, когда ты почти весь свой путь по узкой кривой улочке вверх прошла, неся его на своих плечах, и уже стоишь у самой Голгофы… Теперь и разговариваешь сама с собой, самый интересный собеседник!

...Сегодня хорошая погода. Стих ветер. Море снова теплое, ровное. И насморк проходит… И фрукты сладкие, и стоят они не как в Москве, а недорого. Ешь - не хочу… Плавай - не умею… Как научиться не усложнять жизнь, не перегружать лишними задачами? Радоваться простому. Ведь и в Библии: блаженны нищие духом. Признаюсь, никогда этого не понимала. Наверное, грех гордыни… На море, на пляже полно счастливых бабушек с внуками: «Саша, вылезай из воды. Хватит. Простудишься. Переодень трусы». «Маша, поди, поплавай! Не сиди на солнце, сгоришь». «Собирайтесь обедать»... Не то надели. Не туда пошли. Я бы с ума сошла. Не могу я так. Счастье, что в Москве ли, или в Несебре дожидаются меня дома мои листочки. Белые, чистенькие, которые мне предстоит заполнить буквами, словами, мыслями. Мое спасение. Мое счастье. Моя мука. Ни в коей мере не осуждаю других. Счастье и муки у каждого свои.

Моих ровесниц здесь на пляже нет. Все моложе. Пустеет мое пространство… Все чаще подступают приступы уныния, отчаяния. Еще один грех, из последних. Облегчения не приносит и церковь. Может быть, от того, что она пришла в мою жизнь поздно и ей трудно сочетаться со сталинским детством, партийным атеистическим прошлым, многолетним безбожием, да и всей путаной моей жизнью со своими привычками - к ранней заутрене встать не могу, не высплюсь, посты соблюдать не могу из-за болячек. Вера, а еще точнее, накопившаяся жажда веры живет глубоко внутри. Но помощь от церкви не идет, не чувствую. Ее соборности не ощущаю. Если уж быть совсем честной, театрализованные церковные ритуалы, блюда для сбора денег рядом с исповедником не приближают, а отдаляют от того места, где я сейчас должна была быть, где, возможно, мне стало бы легче. Молиться по канону не умею. Мне было уже 60, когда я специально ездила креститься в Иордане, в Израиль, с такими же, как я, паломниками и замечательным отцом Дмитрием Смирновым, который и совершил священный обряд посвящения. «О душе пора подумать», - мне часто вспоминаются его слова. Думаю. Да и что такое душа? «Нет, весь я не умру… Душа в заветной лире мой прах переживет…» - это у Пушкина в стихах. А у меня чисто физическое ощущение: то, что болит и тревожится внутри более всего, это и есть душа. Она физически болит. Я ощущаю, чувствую ее. Молюсь сама с собой. Легче не становится. Нет покоя душе моей. Очень нужен духовник. Но мне его, чтобы безоговорочно поверила, еще труднее найти, чем друга, мужа. «На свете счастья нет, а есть покой и воля» - еще одна поэтическая цитата, приходящая на ум. Воля в остатках еще есть, хоть тоже иссякает… А покоя как не было, так нет.

Все-таки, для чего живем? Зачем посылает нас Создатель в этот мир: чтобы мы украсили, приумножили его?! Сделали лучше… Ох, не у всех это получается! Думаю, и у меня тоже. Немало нас и задуматься не успевают о смысле жизни, только начали, а она уже закончилась. А сколько зла вокруг от нас же, от людей!

Все-таки решительно не представляю себе жизни без дел, без работы. Вот, вроде бы, отдыхаю. Балую себя теплой южной красотой, морем, фруктами… Но ведь и все равно пишу каждый день. И мысли уже там, в Москве, скоро возвращаться, надо начинать новый учебный год с будущими журналистами, пожалуй, у меня появилось, накопилось кое-что новое им сказать. Новый сезон - новые спектакли, фестивали, поездки. Только бы быть нужной, интересной окружающим. Выдерживать конкуренцию с другими коллегами, с молодыми… Сил бы хватило. Но когда-то ведь придется остановиться. Не все же бегать, суетиться в 80… А если не работать вовсе?! Живут же другие… На эту тему я, пожалуй, каждый день разговариваю с самой собой. Не могу договориться. Есть же тихие домашние радости. Стариковские радости. Валяйся в кровати поутру сколько влезет, сколько захочешь, можно никуда не торопиться. Блаженные минуты, доступные именно в старости, когда не надо бежать на работу, - это я так себя уговариваю, - блаженная полудрема, тепло в крошечном мире под одеялом - все в порядке, неторопливые мысли, покой?!.. Спасибо, спала. Спасибо, проснулась. Руки, ноги - на месте. Глаза видят. Уши радио слышат. Чего еще надо? Перевалило 80 благополучно, пошла на 9-й десяток… опять же телевизор можно посмотреть, есть время. Но мысли-то лезут в голову совсем неблагостные, все тревоги оживают в тебе по утрам. Как дети? Позавтракала ли Поля перед учебой? А маленький Арсений, вчера у него была температура, с чего бы? Хватит ли денег до пенсии? Кто сегодня позвонит? Неужели никто… Никому не нужна. И все-таки пора вставать. С удовольствием накормлю себя… Для себя одной сделаю блинчики. Красиво накрою на стол. Не торопясь, попью кофе, пока не запретили врачи… Переоденусь, причешусь, вылезу из халата, пойду погуляю вокруг дома. Зайду в «Седьмой континент»: ну и цены! жуть! Посмотрю, ничего не куплю, пойду дальше. К обеду заботиться о себе, обманывать, как тебе хорошо, надоедает. Скучно. Снова обступают привычные тревоги и одиночество… Не буду сегодня писать, и вчера не писала… Может, теперь и не сумею вовсе. Узнала про детей: Поленька, правнучка, как всегда на работе. Поговорили по телефону. Второй правнук - маленький совсем, двухлетний Арсений, поговорить матери со мной по телефону спокойно не дает. Любимое слово: «нет!» А Анечка, внучка, оторваться от него не может. Чего там мне ждать от них?! Суметь бы самой, чем смогу, помочь. По привычке сажусь к телефону. Он молчит. А не меньше ли звонков с каждым днем становится?! В театрах тех, кто тебе звонил, кто без тебя не мог обойтись остается все меньше, пришли новые, молодые. Они тебя не знают. Они звонят другим, своим. Вдруг тебе не позвонит никто? Оставшиеся подруги звонят теперь реже, по самой что ни на есть примитивной причине - дорого! Почти все перешли на самую экономную оплату телефона, на «повременку», сколько наговоришь - столько заплатишь. Каждый ждет, чтобы ему позвонили, чтобы не ему пришлось платить. Стариков лишили последней возможности общаться, контактировать с миром. Да и для чего теперь эти разговоры? О чем?

- Але, Свет, ты как? Опять голова болит? Опять не спала ночь?

- С Нюсей погуляла, лапы вымыла, накормила. Старая она стала. Знать, недолго осталось! Наташка опять кашляет, в школу повели, но в музыкалку не хочет идти. Чего завтракала? Сосиску. Творог. Бутерброд с докторской… много?! Ну, это ты ешь, как птичка. Сейчас в магазин пойду. У нас, знаешь, этот самый, на углу, ну, как его называют, забыла, закрывают. Стекляшку, в общем. Новый откроют, цены будут еще выше. У нас в центре - жуть! Сыр был по 120, сейчас уже 180, 300… А ты сериал не смотришь? Какой? Ну этот, где, как ее, ну эта, известная артистка. То ли по второму, то ли по третьему каналу. Ой, как называется, не помню. Я книжку до конца дочитать не успела, а начало уже забыла. Ну, что делать?

Нет, этот разговор еще из вчерашнего дня. Сегодняшний - другой. И Нюси уже нет. И Наташка выросла.

- Ой, как мне плохо! Голова кружится. Не помню ничего. Из дома боюсь выходить. Врачи?! Да разве будут они заниматься такой старухой, как я?! Чего читаю? Да ты что! Я же не вижу ничего.

Ну, как быть? Что делать? Как мне ей помочь? От чувства бессилия, беспомощности перед неумолимо происходящим приходишь в отчаяние! Все, что помнит моя подруга и без запинки произносит даже с некоторой гордостью: «У меня же Альцмейгер!» А теперь ничего уже не произносит, не слышу ее с Ваганьковского кладбища.

- Галь, ты как? А как ты ко мне дозвонилась? У меня телефон не работает. Ты случайно прорвалась. Молдаване ремонт делают, все на хрен оборвали: телефон, телевизор… Твою мать, опять день пропадет. А мне надо в совет ветеранов бежать, обещали тыщу материальной помощи дать. Заказ бесплатный вчера принесла: банка лосося, банка шпрот, тушенка, сгущенка. Ну и что, не ем консервов? На дармовщину же! Халява, блин! Не знаю, как выдержу. Вчера посуду из серванта выкладывала, белье из шкафа - мертвая в койку упала. Ну, ладно, пока, некогда, я уже одетая, бегу. Вечером перезвоню.

И ее уже нет, для меня нет.

- Ада, ты как?

- Да я опять не очень в форме. Нет, я соберусь, буду искать работу (это я слышу не меньше трех лет). Ты мне расскажи про акцию «Мастер-банка»…

- Да я тебе уже раз сто рассказывала

- Ну, я опять забыла. Ха-ха-ха.

И анекдоты теперь на злобу дня. То есть сначала про зайца… потом смешно, смешно… а потом не помню… Самый актуальный про Софочку, которая пригласила к себе в гости подружек. Готовилась. По кухне памятки расклеила: не забыть напоить девочек чаем… Пришли. Все сделала, как надо. Чаем напоила. Девочки у лифта, одна - другой: «А Софочка нас чаем так и не напоила». Другая: «А разве мы были у Софочки?»..

...Мне хорошо на море в Болгарии. Такая удобная красивая безликость. Ни прошлого моего, ни будущего. Короткая остановка-передышка. Нет, все-таки меня если что-то держит на поверхности, то это оставшиеся дела, ответственность за близких. Надо помочь доучиться, получить профессию правнучке Полине. А правнук Арсений - совсем еще маленький, тоже хочется, надо помочь внучке Анне поставить его на ноги.

А дел как всегда много... Остались неотданные долги. Не денежные, никогда в жизни не занимала, не была должна, от этого спаслась, может, тоже благодаря бабушкиным принципам. Долги другие. Считаю своим теперь семейным долгом полученные в наследство от отца его добровольно принятые на себя обязательства в память о покойном друге Аркадии Гайдаре после гибели того чуть ли не в первые месяцы Отечественной войны, когда папа узнал о ней, да и когда сам, слава Богу, живым вернулся с фронта, он годами просиживал в военном архиве, чтобы по дням восстановить всю жизнь друга, сделал уникальную биографическую книгу «Невыдуманная жизнь» в защиту его доброго имени. Уже тогда на Аркашку Голикова - Аркадия Гайдара много было нападок, ходило много сплетен и домыслов. Сейчас их еще больше, поэтому теперь мне надо по семейной традиции продолжить дело отца. Реабилитировать великого детского писателя, на книгах которого росло не одно поколение советских детей - «Школа», «Тимур и его команда», «Чук и Гек», «РВС», «Голубая чашка», его самого и его память, а заодно и то время - революции и гражданской войны! Проклятое сейчас многими, старающимися вычеркнуть это время из отечественной истории, трагическое, кровавое, но породившее пусть ложные, но бескорыстные идеалы, за которые жили и погибали наши деды, отцы - настоящие герои. Без памяти, уверена, нет будущего. И - без покаяния. Задачка не из слабых. Пьесу по папиной книге и по документам о юном красном командире, документальную драму, придумала для нее современную форму мюзикла, я написала. Там есть «зонги». В одном из них сквозная строчка: «Хочу наган!» Это мечта мальчика. Ясно, что он потом будет убивать… Другого пути нет. В другом зонге текст:

Если ружье есть, оно стреляет.

Если ружье стреляет, оно убивает,

Если ружье убивает, нас убывает.

Включила туда когда-то написанную Кузнецовым песню: «Тревога, тревога, седлайте коней»… На мой взгляд, получилось интересно. Мне самой. Теперь осталось, чтобы пьесу в театрах поставили. Вроде в Нижнем Новгороде в детском театре «Вера» ею заинтересовались. Дай-то Бог дожить до премьеры… «Dum spiro spera» - пока живу, надеюсь. Пока работаю - живу, я бы так перефразировала старую латинскую мудрость. Журналистскую работу пробую заменить литературной, но эти занятия требуют новых качеств, новых умений. Опять учиться. Опять меняться. Бежать на длинную дистанцию, чтобы не сбилось дыхание… Стайеров я всегда уважала больше спринтеров. А у меня как раз истекают отмеренные американскими психологами очередные семь лет, время перемен, надо меняться, оказаться способной к переменам. В помощь себе даже про гороскоп вспоминаю: Лев с Обезьяной - та еще гремучая смесь, может, она выручит, поможет. Кстати, вряд ли случайность, что и Полина моя, на следующий день после меня родившаяся, 1 августа, в точности совпадает со мной по гороскопу, тоже филолог, особенно меня сейчас заботит, и хочется, и тревожно, что она похожа на меня. Пока живешь - надо меняться. На этот год, сезон запланировала освоить компьютер. Деваться некуда, надо! Вроде бы уже перестала его бояться, начала пользоваться.

Мне давно мечталось написать книгу, в которой можно было бы не торопясь, как это бывает в статье, где всегда скороговорка, где постоянно сдерживает лимит места на газетной полосе, воспроизвести мой мир, не потому, что он какой-то особенный, хотя нет, именно особенный, как у каждого человека, и тем всегда интересен, свое видение жизни, мысли и чувства, во мне возникающие. Каждый человек индивидуален и неповторим по-своему. В конце концов, именно человек - главная, если не единственная тема всего искусства. А у меня шла жизнь, копились годы и опыт, и мне подумалось, что именно я сама, о ком знаю лучше всего, должна стать темой и содержанием книги. Даже жанр диктуется особенностями задуманного. Вымыслу здесь не должно быть места. Правда и ничего, кроме правды! Выдумкой, ухищрениями сюжета, фантастическими поворотами ситуаций и коллизий, в которые попадают герои, сейчас не удивить никого. Зато в победительном контрасте со всем, что видится и читается сейчас, выглядит сама жизнь. Интереснее ее ничего выдумать невозможно. Отсюда особенное доверие и интерес к документальной прозе, к реальным происшествиям и расследованиям, к фактам и мемуарам. Да и мне привычнее, сподручнее писать в законах публицистики, придерживаясь фактов, стремясь приблизиться к истине. И не вообще про жизнь и про время, а про то, что происходит именно со мной, одной из многих. Думаю, что я имею право на личное свидетельство о времени, о близких мне и о себе. Повторяю, не от нескромности и самонадеянности, а от огромного, накопившегося во мне жизненного багажа я имею право, должна поделиться с людьми опытом прожитой жизни и ее уроками.

Как я сумела распорядиться собственной жизнью в ох каких непростых обстоятельствах, мне доставшихся… Как прошла свою дорогу в Вечность, в рай или в ад - один Бог знает. Я-то сужу себя строго и знаю, куда мне заказан путь. На оставшихся рубежах, кто знает, сколько мне осталось жизни на земле, в любом случае меньше, чем прожито, чаще, чем прежде, думается об итогах, о достигнутом и несвершившемся. О том, что остается от человека к старости, к уходу. И сегодня Бог дал мне уже много, даже просто лет жизни, так что есть что рассказать людям. Для их интереса и пользы. А вдруг и моя жизнь другим поможет не растеряться. Научит меняться и приспосабливаться к разным обстоятельствам, разным своим возрастам. Достойно встретить старость. Правильно распорядиться дарованным на земле временем. Спокойно, разумно, как можно чище пройти свою дорогу в другую - загробную - жизнь. Какая бы она ни была. Эта книжка о женской судьбе… о женской карьере… о последних ее днях. Не знаю, сумела ли…

«У тебя есть мужество на стриптиз?» - спросил меня когда-то Кузнецов, когда я советовалась с ним о намерении сделать книжку. А действительно, как суметь сохранить искренность и честность?! Не поддаться на соблазн приукрасить себя, преподнести в выгодном свете. Все время хочется помимо воли саму себя приукрасить, оправдать, облагородить. Наложить косметику, сделать «пластику», убрать целлюлит… Да и надо ли себя, оставшуюся, воспроизводить на бумаге? Кому это еще, кроме тебя самой, интересно?! Но однажды залетевшая в меня мысль уже не покидает, не дает покоя: я должна, обязана перед самой собой осмыслить, воспроизвести еще раз на бумаге саму себя.

...С утра сегодня плохо себя чувствую… Услужливое воображение подсказывает красивую историю: книжку закончила… ты в Болгарии, у тебя нет даже телефона, никто про тебя ничего не узнает, никого ты не обеспокоишь, не затруднишь своим уходом. Мне нравится - красиво придумано! Закончилась чистая бумага, привезенная в Болгарию, клей. Все листки исписаны, склеены. Можно и попрощаться.

А тут еще лежу я во дворе у бассейна, часы жаркие послеобеденные, народу, кроме меня, почти нет, открывается калитка, и прямо на мой шезлонг шагает причудливое существо, черное, на высоких лапах, приближается, и вот я уже могу разглядеть чайку, но с одним крылом, побитую, которой уже не летать, она идет на меня… Я как закричу, ко мне бросился наш консьерж, прогнал ее со двора. А я все думаю: с чего это вдруг она ко мне пришла, что сие обозначает? Наверное, все не просто так. А может, просто так, случайность? Вряд ли… Dum spiro… Пока живу… А назавтра снова проснулась вроде бодренькая… Видно, рано еще умирать. Да и дел опять много.

Дай, Боже, мне еще пожить немножко.

Пусть моя книжка будет моей исповедью. Моим покаянием. Публичным. Только здесь - мое спасение. Может быть, оправдание. Моя молитва за детей моих. И за всех таких же, как я, страдальцев на земле. Сил становится день ото дня все меньше и меньше. Времени в обрез. Надо успеть. Хочешь не хочешь, идет к концу жизнь. Моя. Одна из многих. А когда Бог призовет меня, только одно смогу ему сказать: я старалась!

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.