Южная звезда
Загружено:
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ № 3(84)
Георгий Кулишкин
 Игра и жизнь

            Анатолию Торянику

Никто не хотел представлять врага, и Аста - папа, профессор, измудрился назвать ее Астрея, звездная, - взамен жребия применяла считалку.

- Эники-беники ели вареники,

Эники-беники - клёц,

Вышел пузатый матрос.

Из матроса капитан,

По-лучилось сорок грамм!

Светлая головушка, она без труда угадывала заранее, на кого попадет. Слог в слове обосабливался нарочно, чтобы белогвардейцем быть Мирону Гудыме.

Все мальчишки двора влюблены в нее были без памяти, она же ни к кому не испытывала преимущественного расположения. Она души не чаяла в их общих игрищах. А недолюбливала Мирошку, Гудю.

Этот фильм они бегали смотреть десятки раз, и на Черепановой горе, за стадионом, ограда которого являла собой противоположную сторону их улицы, играть могли только в Чапаева.

Самый сильный в стае и верховодивший в отсутствие Асты, Мирон не стал отнекиваться от роли неприятеля. Он лишь поставил условие:

- Пусть. Но если так, то я не какой-то там белый дурко, мы вот с Лёмой, - чтобы не быть одному, прибрал в свою команду безответного Лёньку Почтаря, - мы - контрразведка! А вы попались нам в лапы, и мы выпытываем, где Чапай.

В капонирах заброшенной Киевской крепости пахло дворовой уборной. Но снаружи вблизи старинных стен чувствовалось нечто приключенческое, нечто не из их лишенного героизма времени.

Ильку Шевченко и Вовика Канунникова с руками, спутанными за спиной, Мирон притянул веревкой к прутьям кованой решетки на окне каземата. Лёма Почик с виноватой улыбкой вынужденно пособничал ему. Тот же Почик, повинуясь приказу, держал заведенные назад руки девчонки, когда Гудя связывал их за стволом небольшого дерева.

Пройдясь гоголем между пленниками, добровольно отдавшими себя в полную его власть, Гудя, не скрывая насмешливого превосходства над этими простаками, объявил:

- Нет, пытать будем не вас, не надейтесь! Пытать на ваших глазах будем Астку! А ну, Лёма, щипай ее!

Как щипать?.. - обомлел Лёнька.

Его большие глаза с бархатными ресницами всегда и везде ловили каждое движение этой девочки. Но только исподтишка. А стоило ей прямо глянуть на него - Лёнька заливался краской и прекращал дышать.

- Как? Ща покажу - как! - И заглянул в гордо поднятое лицо Асты с плотно сомкнутыми губами. - Ой, какие мы стойкие! Ни звука! А у меня заговоришь! Затетёхкаешь соловушкой! Я так за тебя возьмусь - просить будешь, чтобы поскорей прикончил! - И, распаляясь от собственных слов, с накруткой ущипнул ее плечо под беленьким с коротким рукавом платьицем из парашютного шелка.

Взгляд дышащих светлых глаз, внимания которых Мирон, как и все остальные, тоже всегда искал, с презрением измерил его.

- Так щипать! - демонстрируя Лёньке, повторил Гудя жгучую накрутку.

Не смея притронуться к боготворимому существу, но и не решаясь ослушаться, находчивый Почик сфальшивил показанное ему движение на фонарике рукава - в миллиметре от ее плеча.

- Слизняк! - напустился на него Мирон.

Затем карманным ножиком отхватил хвост веревки, которой связывал ей руки, и проворно соорудил ослабленную петлю у Асты на предплечье.

- Ну, краснопузые, скажете, где ваш Чапай? - Осведомился у связанных пацанов и продел под витой жгут черенок ножа, начиная наворачивать закруткой.

Тугие пеньковые косицы впивались в тело, край схваченной кожи потянуло в буравчик удавки.

- Э! Ты чего?! - вырвалось у Ильюхи.

- Одурел?! - выкрикнул Кан.

- Я-то? - не без злорадства по адресу всегдашних «наших» изрек Гудя. - Я-то ничего! Молчите как рыбы вы! Твердокаменные они, видите ли - бачите ли! Гордые и преданные! А муку за ваше геройство ей принимать!

Шевыч и Кан обескуражено примолкли. Издевательства над собой они готовы были сносить не пикнув, видеть, однако, как пытают ее… Но с другой стороны - а если и вправду?.. Если и вправду окажешься перед выбором: предать или молчаливо присутствовать при ее мучениях?..

Побелевшую кожу на руке девочки глубже и глубже засасывало в винт. Вот-вот и кожица лопнет…

Ой, ой, ой! Ой, какие мы несгибаемые! - глумливо приговаривал Мирон, стараясь поймать её взгляд.

Губы Асты спеклись, ноздри тонкого носа раскрылись крылышками, а в глазах, глядевших сквозь врага, посверкивала сталь.

С досадой сознавая, что дошел до предела, что давить сильнее нельзя и он не надавит, Мирон спешно придумывал, что же дальше. И нашелся:

- Звезды станем резать на груди! Почик, сдирай с нее одёжу!

Ленька, будто одежду намеревались сорвать с него, заслонил руками собственную сорочку и в ужасе отшатнулся.

- Тоже мне контрразведка! - скривился Гудя.

С оскалом властной веселости он сам приступил к делу. Костяная пуговка у присобранного фонариком воротничка без сопротивления уступила его пальцам. Вторая, ниже, прошла с натугой через прорезь. Чтобы расстегнуть третью, пришлось включить в дело и левую руку.

Больше пуговок не было. Он взялся за раскрытые края ворота, показывая, как разорвет на ней платье и посматривая - что она? Она ничем не выдала смятения, хотя больше всякой боли и всех возможных унижений испугалась того, что мальчишки увидят ее наготу.

Сцепивший зубы Гудя принялся тянуть на разрыв. Настрочная прямоугольная планка в конце выреза исказилась, перекосив волокна. Но держала, держала…

В возникшей тишине стал слышен прерывистый сап допросчика. Когда что-то треснуло там, в ткани или швах, Гудю, подсек под коленки отнимающий силы надлом. Он понял, что ему не перешагнуть запретного. И рад был невыразимо, когда Ильюха и Вовка заорали благим матом, а слабак Лёма очертя голову накинулся на него. Ему, Мирону, не пришлось спасовать перед Асткой - не выдержали они.

Ребят призвали уже в июне, когда начавшейся войне не минуло еще и недели. Вовке, Илье и Леньке было по восемнадцать, а Гудя только-только разменял двадцатый. Времени разбираться, кого куда, не оставалось нисколько, и их двор за двором, квартал за кварталом верстали в одну часть.

Остриженные наголо, парни не узнавали не то что дружка дружку, но и в зеркале самих себя. На ярлычках полученных гимнастерок, значился год выпуска - 1920. Озадачило, что шла гражданская, а тут отшивалось, оставаясь излишним, обмундирование и складывалось впрок, чтобы достаться нынче им.

Еще словно бы возвращали в былую войну - в ту, в которую они играли пять лет назад, - ботинки с обмотками и в виде шлема скроенные из шинельного сукна буденовки.

Их, попросившихся в одно отделение, тут же, что называется, на коленке, перекроив списки, в одно отделение и поставили.

Во второй половине июля поротно, бесконечно длинной колонной, шагая в которой они не видели ни начала ее, ни хвоста, пехом подались на запад.

Беспечно опустошив фляги в первый час движения по чадящей пылью дороге, к полудню они мучительно хотели пить. Растертые до водянок не успевшей разноситься обувью, горели ноги. Но от кухонь, влекомых конною тягой, пахло гречневой кашей и луковой на постном масле зажаркой. Дух походной снеди, щекоча ноздри, отвлекал от тягот. И то, что они, мужчины, с оружием в руках идут навстречу наглому врагу, будоражило души, внушая чувство тревожной гордости и глубоко припрятанного страха.

На привале водовозы щедро раздавали черпалками воду в котелки.

Рухнув в колючую траву и отлежавшись немного, сутуловатый, худющий, как медицинское пособие по изучению человечьих жил и косточек, Кан, старчески покряхтывая, уселся и стал разуваться. Он ойкал и шипел, всасывая сквозь стиснутые зубы воздух, когда отнимал, как бинт от раны, портянку от намученной ноги. Хотелось улечься и дать несчастным ножкам просушиться и отдохнуть на вольном воздушке, как сделали его друзья. Но Вовка принялся заботливо пеленать ступни, вспоминая приемы обращения с оборачивающей тканью, которые непростительно глупо они обхихикивали в учебке. С пятой или шестой попытки удалось наконец укутать ступню гладко, без складок, не слишком туго, но и надежно - сидело, словно кокон или сотканный цельным носок.

Приметив такую его удачу, первым подкатился Мироха:

- Покажи, покажи, как это!

 Подтянулись и Лёма с Ильей.

К вечеру устали так, что сразу не смогли есть розданную в котелки кашу. Кое-кто из упавших на ночлег очнулся лишь под утро и, голоднющий, выбирал ложкой слипшееся и холодное, начисто выскребывая всё из котелка.

А предстояло одолеть еще несколько дней ускоренного марша. Отстающих срамили начальники. Упавшего в обморок подбирала санитарная кибитка. Там же нытикам смазывали и бинтовали истертые в кровь ноги. Но большинство, страдая не меньше тех, кто, хныкая, выставлял напоказ кровавые водянки, крепилось: в восемнадцать лет зазорно показать, что ты слабее других.

По предназначенной им полосе обороны, уходя влево к дальнему лесу, а вправо за окоем зрения, зигзагообразно тянулись уже отрытые траншеи. Дорогой они не однажды видели собранных на обустройство окопов и противотанковых рвов гражданских. Вот позаботились и о них.

После дня, отданного отдыху, стали обживаться. Взводные, почти их ровесники, бойко покрикивали, организовывая работы. Ладили землянки, ниши для боеприпасов.

Самих взводных, чтобы не ранить авторитет, отозвав в сторонку, интимно наставлял ротный - первый в их окружении зрелый человек. Ему было под тридцать. Строгий, немногословный, он казался новобранцам видавшим виды ветераном, знающим досконально военно-полевой быт и ратное дело.

Казался. Будучи в действительности прорабом строителем, которого как образованного восемь месяцев тому призвали на ускоренные курсы комсостава. За ним неотлучно, хлястиком следовал везде и всюду комиссар. Этот угодил под ружье с кафедры истории, где подвизался аспирантом, и сколько ни тужился, предстать достоверным начальником не умел. Заставляя себя, он лишь покрикивал, дублируя команды ротного. И смущался от фальши, то и дело слышной в его возгласах.

Реже возникал в их поле зрения комбат с приставленным к нему политруком. И всего-то раза два или три им посчастливилось издали видеть командира полка со свитой заместителей.

Погоды стояли ясные, потребность в хозяйственных работах мало-помалу иссякла, и, предоставленные праздности, они коротали дни и ночи, ощущая душой что-то пионерское, когда поход и приключения, но всё заведомо безопасно и обеспечено необходимым довольствием, всё под присмотром взрослых.

Организованно наведывались искупаться к речушке, которая естественной преградой врагу змеилась перед их позицией. Туда же сбегали самовольно по ночам. Как и в небольшое сельцо у реки, где гурьбой и невинно, опять же по-пионерски, хороводились с тремя обитавшими там девчонками.

И вот с назойливым гулом высоко в небе обозначился неспешно ползущий вдухвостый, чем-то схожий с катамаранами на Днепре, самолет. Он следовал строго над занятой ими линией обороны.

Вскоре возникли две верткие машины сопровождения. Они обогнали тихохода, сделав широкий круг, снова зашли со стороны сдвоенного хвоста. Потом, наскучив, должно быть, тащиться черепахой, ястребами кинулись к земле.

- Воздух! Воздух! - разнеслось вдоль окопов.

Некоторые животами вниз шлепнулись в траншею. Мироха, снисходительно фыркнув по адресу трусоватых, улегся на спину - ради удобства наблюдать.

Первый истребитель с ревом, переходящим в вой, пикировал точно на них.

Пугает, сука! - не слыша из-за гула собственного голоса, проговорил Гудя.

Он смотрел, не отводя взгляда - словно перед дракой в глаза чужаку.

У самой земли самолет, напрягшись до прогиба крыльев, вывернул вверх.

- Что, самому бздошно? - заметил Мирон. - От было бы представление, если бы он нахитнулся!..

А летчики, держась один за одним, сделали круг и поднялись, чтобы повторить притворную атаку в той же точке.

Настырно смотревший Мироха разглядел лицо того, кто развлекался, беря их на испуг, и сообразил, что оттуда, сверху, всё видно, как на ладони. То есть именно тот случай, чтобы показать дулю. В ответ на истребителе заискрил пулемет. И по земле просыпалась очередь, клюнувшая раза два между Гудей и сидевшим рядом Володькой.

Снизу нестройно прохлопало несколько винтовок. Служивые, как по команде, кинулись к оружию. Окопы в миг ощетинились стволами, и те, наверху, сочтя, должно быть, забаву небезопасной, оставили развлечение и вернулись к сопровождению «рамы», ведущей съемку позиций.

- А у них у самих очко играет! - Сделал обнадеживающее открытие Кан, а Лёнька показал на его ногу, где ниже двух дыр в хэбэшных галифе штанина темнела, напитываясь кровью.

- Надо же, а я и не заметил! - удивлялся Вовка, сидя со спущенными штанами и бинтуя прошитое навылет тощее бедро.

- Сильно цепануло? - растолкал любопытных взводный.

- Не, с краю, зашло и вышло.

Всем хотелось увидеть первого раненого, что очень смущало Володьку.

- Давай-ка мы тебя в санчасть! - решил старший.

- Думаете? - сомневался Кан. Уж очень не хотелось ему предстать в глазах сотоварищей шкурником, готовым сбежать, чуть только подвернулся повод. - С такой царапиной?

- Эт ты вгорячах так - царапина. А к вечеру на ногу ступить не сможешь.

Утром следующего дня, словно бы из вежливости выждав, когда здесь закончат прием пищи, что-то громыхнуло вдалеке за лесом, слева от них. И пошло ударять - глухо, как выбивалкой по перине. Под эти раскаты бесшумно поползли по небу чужие самолеты - там же, слева. Их было жуть сколько, не сочтешь.

Долбежка продолжалась томительно долго. И стихла. Остался дальний гул уходящих отчаянно глубоко в наш тыл вражеских самолетов. И едва различимые звуки какой-то возни за лесом.

К полудню отголоски обозначились снова. Теперь снаряды месили землю на значительном удалении в нашу сторону от того места, которому доставалось утром.

А вот и занявшая полнеба воздушная стая. Моторы гундосили с каким-то другим настроем - не столь надсадно и вроде бы веселей.

- Справились сучьи выродки! Жрать торопятся, - заключил кареглазый Ильюха.

Вставало и садилось солнце, и весь светлый день там, слева, за лесом неумолимо совершалось нечто роковое для них, сиднем сидевших здесь, в окопах. Не требовалось опыта или большого ума - догадаться, что там движутся, движутся и движутся чужие войска.

Несколько дней кряду теми же путями уходила и возвращалась туча бомберов. Но вот она перестала появляться, и прошел слушок, будто ОНИ переброшены вперед - на какой-то из занятых ими наших аэродромов.

Здесь же ничто не менялось. Разве только кухня. Распорядок питания, сбившись раз и другой, утратил и вовсе регулярность. Завтрак запаздывал, обеды хорошо, если обнаруживались к полуночи. И порции скукоживались, уменьшаясь и уменьшаясь от кормежки к кормежке.

Командиры день ото дня делались всё угрюмее и прятались, избегая вопросов. Просочилось известие, что у них нет связи, и, не получая приказов, они не знают, как поступать.

Приковылял из медподразделения Вовка.

- Нас, душ двадцать хворых, на телеги и - в тыл. А я смылся, - говорил, словно оправдываясь. - Куда мне без вас?..

- Ну и кто скажет, что ты умный? - возразил Мироха. - Перевезли бы в город…

- А если там уже немцы?..

Типун тебе на язык! - вырвалось у Лёньки.

А Гудя:

- Да хоть черти с рогами! Главное - домой!

- Чтобы фашистюги мне там указывали, а я подчинялся? Нет, тут у меня винтарь в руках. И вы... А у вас пожрать ни у кого не завалялось?..

Чего не завалялось, того не завалялось. Заканчивались вторые сутки, как у них макового зернышка…

Ночами тихой сапой из расположения стали исчезать отложившиеся в одиночки и почему-то еще некоторые из тех, кто сбратался по двое.

А Гудя раз ночью приволок украденного гусенка. Он тащил его в подоле гимнастерки, выпростанной из-под ремня, и задушенный пернатый недоросль обгадил ему форменную рубаху известковым пометом. Пятна остались навсегда - белесые, выеденные, словно хлоркой.

Неумехи, они сперва выпотрошили долговязого птенца. Вспарывали наспех, перепачкав раздавленными внутренностями и печень, и сердце.

Когда принялись ощипывать, обнаружилось, что это не так-то просто. Перья намертво держались назначенных им мест и проскальзывали в пальцах, а некоторые из тех, что удавалось выдернуть, вырывались с мясом.

- Дасы шматочок - обскубу, - объявился веснушчатый круглолицый пацан из ближайших соседей по траншее.

- Скажи двести! - предложил Мироха.

- Ну, двести.

- Сиди, дурак, на месте!

Сосед пожал плечами и посторонился, продолжая, однако, наблюдать за происходящим.

- А давайте с него шкуру сдерем, как с кролика! - нашелся Илья.

- А ты в курсе, как?

- А то! Мы же кролей в сарае держали - забыл? Поднимай его за лапы!

Востроглазый Илька кольцом надсек кожу в месте, где у чешуйчатых лап заканчивались штанишки оперения, сделал разрез через промежность и, словно чулок, без затруднений снял с гусенка кожу вместе с перьями. Пришлось, правда, чуток повозиться возле крыльев и отрезать голову от оголившейся шеи.

- Мы визьмем? - говоря «мы» от имени своей ватаги, спросил всё тот же круглолицый и конопатый, указывая на брошенные отходы.

- Бери, говна не жалко! - позволил Гудя.

- Моя бы бабушка не знаю, что бы с нами сделала за испоганенную кожицу! - посетовал Лёнька. - Там же самое зажаристое, самое вкусненькое…

- Жи-ир? - На еврейский манер растянул Мироха, который не подозревал, что и сам он, подобно всем киевлянам, говорит нараспев.

- Ну да, - рассмеялся Лёнька. - Бабушкин любимый анекдот. Реб Мойша (учитель) в хедере (школе) спрашивает: «Ёся, что мы имеем с гуся?» - «Жи-ир». «Правильно. А что еще мы имеем с гуся?» - «…Жи-ир…» «Ёся, на чем ты спишь?» - «На сундуке». «А что ты кладешь под голову?»  - «Тетина кофта» «А что будет, если сильно потрясти подушку?» - «…Посыпятся клопы…»

Тем временем соседи поставили по краям костра несколько котелков, наполненных водой. И промывали сердечко, почки, легкие, ювелирно вырезали из печенки желчный пузырь. Вскоре оттуда потянуло соблазнительнейшим ароматом супа с потрошками, заправленного подгорелыми зернами пшеницы с расположенных неподалеку полей, сожженных, чтобы не досталось врагу. Выискивать остатки зерна надоумил всё тот же конопатый умелец, имевший опыт сбора колосков в колхозе.

А здесь на срезанные и заостренные ножиком ветки накололи по куску тушки и пропекали на углях, подвергая страданиям всех обитателей траншеи, оказавшихся с подветренной стороны. Сок капал с мяса - в углях вспыхивало и шипело. Это наводило на мысль о преступной расточительности избранного ими способа готовки.

Тем более, что рядом брошенную ими шкурку окунули в кипяток, и перья оставили ее без заметного сопротивления. Затем освобожденная от перьев голова отправилась вариться, а нежная кожица жарилась, превращаясь в шкварки.

Вдобавок некто из третьей стаи перехватил руку того, кто намеревался выплеснуть воду, в которую окуналось перед ощипыванием, и забрал ее себе в качестве бульона.

Под чувство признательности к добытчику Гуде как-то вдруг сами собой всплыли истории о его проделках в школе. Шумное вспоминание, развлекая, еще и приглушало неловкость пирующих вблизи тех, кто изнывал от голодухи.

Легендарный Мыкола Иванович, участник гражданской, столь завзято преподавал у них украинский язык и литературу, что бытовала байка, будто участник-то он участник, но как бы не на стороне Петлюры. Он знаменит был неразлучностью с трофейным стеком, отобранным у напыщенных колонизаторов-англичан. Изготовленный из диковинно прочной и гибкой древесины, стек сиял безупречно гладкой поверхностью, лак на которой не имел слоя, а пропитывал поры и плоть растительных волокон. Сохранив плетеную кожаную рукоять, ударную хлопушку на конце Мыкола Иванович убрал, обнажив безупречное по форме острие, которым, задумавшись или нервничая, чистил, бывало, ногти. Оправдывалось ношение столь приметной вещицы тем, что это указка. В роли указки ей действительно приходилось выступать. Но чаще она исполняла воспитательные функции. Ею наставник шпынял ленивых и невнимательных и дрался с озорниками.

Наипервейшим пакостником, и вполне заслуженно, числился у него Мирон. Как-то, войдя в класс, Мыкола Иванович увидел носы ботинок, торчащие из-под карт, которые висели в углу, почти касаясь пола.

- Гудыма, выходь, негиднык, я тебе бачу!

Ботинки невозмутимо хранили неподвижность. Болезненно раздражительный Мыкола Иванович ринулся к картам, сорвал их с крюка и обнаружил, что ботинки пусты и за картами никого нет. Тогда, перекрикивая хохот, он приказал:

- Гудыма, облыш клас!

Мироха поднялся со своего места за партой, весело пожимая плечами и гримасничая с тем смыслом, что а я-то тут при чем?!

- Геть, кажу, гыдота!

- Тю! Та за шо?!

- Геть! Мени тут блатнячкив не потрибно!

С иронически сияющей наглоглазой физией и вздернутыми в недоумении плечами Гудя проследовал на выход. Через минуту он заглянул из коридора в намерении задать вопрос.

- Замкны двери, мерзота!

Мнимый провинившийся, сыграв в сторону учеников зелеными, беспардонными зенками, исчез. Но через несколько секунд возникла его голова, выдавшая скороговоркой:

- Мыкола Иванович, а можно мне в туалет?

- Геть!

Голова спряталась и снова возникла на вытянутой длинной шее:

- Мыкола Иванович, мне по-маленькому…

Взбешенный учитель, онемев от возмущения, замахивается «указкой». Гуди как не бывало. Но вот опять он, с нетерпением ожидаемый взбудораженной публикой:

- А по-большому?..

Стек, просвистев, рассек воздух и, совершив двойное сальто, вонзился острием в дверь, заслонившую собой«розбышаку». И протрепетал, словно бы исходя неутоленным гневом...

...Говоря откровенно, сытостью съеденный птенец не порадовал. К утру нового дня от него остались лишь дразнящие воспоминания. У самого непоседливого, у Мирона, пустота в желудке пробуждала нестерпимую жажду активности.

- И до чего мы так досидимся? - Маялся он, мотаясь взад-вперед вдоль бруствера. - Двинуть бы через лес, дать этим гадам по бочине! Не я буду, если там не обозы тащатся. В том числе и с хавлом! А нас тут такая силища лапу сосет и торчит без дела!

Не встречая открытой поддержки, он впивался горячечным взглядом в кого-нибудь из парней, спрашивал:

- Я не прав? Начальство зарылось по блиндажам - им повылазило? От нас бы толк был, мы бы своим помогли, которых там молотят! И какой-то шанс поимели бы не околеть с голоду!

- Не могут они, что тут непонятного?! - Возражал вдумчивый Лёнька. - Приказ был занимать эту линию.

- Приказ?! Когда это было? Всё к чертям давным-давно переиначилось, а мы за протухший приказ - как вошь за кужуха!

- Пока новый не поступил, выполняют тот, что есть.

- Значит, связь надо искать, связь!

- Ищут. Каждый день посылают.

- Ищут они! Ищут-свищут!..

- И помнишь, - успокаивающе, рассудительно вел Почик, - полк князя Андрея в резерве при Бородино? Стояли под обстреломи ни на шаг не сошли с назначенного им места. Ничего не делали, просто погибали. Но на своем месте.

- Ну и что это - не глупость была?

- А по-твоему умнее, когда каждый сам себе голова? Нет уж, это как раз еще большая глупость!

Прошли дожди, ночами пробирала промозглая стынь. Володька, шедший было на поправку, простудил раненую ногу.

Ввиду отчаянного положения в штабе полка решили сколотить продовольственный отряд и выслать его в рейд по тылам на поиски и реквизирование съестного. Отбирали из тех, кто побойчее, и только вызывавшихся своей охотой.

Мироха заявил себя первым из первых. А Шевычу, как и Лёньке, идти не позволил. Нельзя было оставить разболевшегося Кана.

Злые, исхудалые, грязные, они вернулись на четвертые сутки с пустыми руками.

- Спохватились! - досадовал Гудя. - Там уже таких грамотных, как мы, бывало-перебывало! По всей округе выметено под метелку!

У него запали щеки, а провалившиеся, горящие зеленым, как у зверя, глаза посверкивали пугающей сумасшедшинкой.

- Ё-моё! На кого вы похожи! - Не видя, как изменился сам, бросил он друзьям, сживаемым со свету истощением.

По берегам речушки съели под чистую, как и не было, всю осоку. Уплетали не сам лист, а сладковатую сочную белую сердцевинку. Так и сяк пытались поймать рыбешку. Кто-то из служивых выломал у хат кус тына. Им прочесывали заводи, добывая всё больше лягушек. Пескарики и плотвичка стали попадаться, когда по правую и левую сторону заводимого плетня плечо в плечо пристроились ловцы с корзинами, взятыми в брошенных местными жителями дворах и мазанках.

Оставшись без припасов, которые у них выпросили, стащили и наконец попросту отняли теряющие от голода облик человеческий солдаты, обитатели сельца предпочли ужасы беженства неминуемой гибели, ожидавшей их зимою в родных хатах.

Большую, в ладонь, квакуху и размером с пятак лягушонка, которые, спасаясь от рыбарей, выпрыгнули на берег, посчастливилось ухватить Лёньке. Неугомонные судороги пустого желудка пробудили в нем завидное проворство.

- Жиденок хитрожопый! - проорал голый ловец, в два скачка одолев илистое мелководье и замахиваясь набитой донными отложениями корзиной. Но на его пути, словно из-под земли, возник Мироха с лютой алчностью в горящих глазах. Второго, кинувшегося из речушки, перехватил хищно оскаливший зубы Илья.

- Мы ловим, мы! - дрогнув под Мирохиным взглядом, принялся доказывать первый.

- Вы ловите там, - прорычал Мирон, - мы - здесь. Если бы ты схватил - что мне, кидаться отнимать?

Резонность довода, а пуще - готовность зубами загрызть покусившихся на их съестное заставила горе-рыбников осадить назад.

- Сука, одни мудрецы кругом! - кричал чуть не плача обладатель корзины, ступая обратно в реку.

А наши бросились к костерку, за которым присматривал разбитый хворью Кан.Под рукой имелась какая-никакая травка, годная для приварка. И коренья. Их, поддевая штыком, собирал тот самый веснушчатый знайка, уверяя, что в голод так спасалось всё село. Лютая бескормица выучила приглядываться к нему и старательно подражать.

Часа через полтора они, обжигаясь, не в силах долее терпеть, хлебали варево. И лакомились крохотными комочками лягушатинки.

 Утром, оживив огонь, никак не могли согреться и у костра. В телах иссякало свое собственное, внутреннее тепло. Их молодые организмы сидящим уже в костях ознобом, слабостью, ломотой в суставах, спазмами внутренностей и физически ощущаемой тоской скорбно сигналили о том, что их покидает жизнь. Забытые всеми в похожих на заготовленные могилы окопах мальчишки, названные солдатами, давно перестали понимать, зачем они здесь.

Когда кипятили воду, чтобы попить горячего, Лёнька, сидя с отсутствующим видом, пробормотал, ни к кому не обращаясь :

- Что же оно будет, а? Что с нами будет?..

 И стоило ему это выговорить - в воздухе, тарахтя, как мотоцикл, объявился летающий драндулет. Парящая не выше запускаемого детворой воздушного змея тряпично-реечная этажерка вовсе не внушала угрозы. Додрожав до зигзага траншей, она с натугою изменила курс, беря вдоль линии укреплений, и из нее, словно дуст на поле, зараженное паразитом, повалила резаная бумага.

Аляповатый оттиск с краской, просочившейся в рыхлые волокна самой дрянной бумаги, изображал радушного толстого повара в колпаке. В руках он держал громадный  - всем хватит! - черпак, над которым струились завитушки пара.

«ВИ ЕСТЬ ПЛЕН, - без знаков препинания и сплошь большими буквами было напечатано под рисунком, - ХОДИТЬ КУШАЙ»

Им предлагали поесть. Вот первое и почти единственное, что впрыгнуло в сознание. А слово плен, или то, что они уже в плену, вошло неприметно - вслед за ослепляющим посулом еды.

- Фу-фу! - дунул кто-то со стороны леса в неслыханной мощи усилитель. - Увага, увага! Людожерных совьетов бильш не иснуе! - с характерной протяжкой и в нос, что выдавало говор западных украинцев, которых видели и послушали в хронике - как с цветами торжественно и самозабвенно встречали они за пару лет до войны советские войска. - Украина вильна!

- Так, слушай сюдой! - отняв микрофон, заговорил оттуда бесспорный киевлянин. - Кончаем валять дурака и выходим на мой голос! За сданную единицу оружия получаем талон на усиленную порцию! Всё, конец голодухе! С настоящей минуты о вас думает и проявляет заботу руководство великой Германии! Еда, тепло, медицина! Человечное обращение! Выходи, братцы, на мой голос! Больше никакой службы, никаких лишений! Вы никому ничего не должны! Наконец вас накормят, вас обогреют!..

Голос звучал и звучал, сливаясь в подобие мелодии, которая, минуя сознание, проникала в душу, принося с собой невыразимое утешение и отнимая остатки воли.

Там, из тех, кто был ближе к лесу, поднялась единым движением горстка человек из шести. Им что-то крикнули от своих - они не оглянулись, не ответили жестом. Как зачарованные, они брели на дурманящую речь, на обещание сытости и покоя.

Вот обозначилась еще группка, еще одна. Вот возникло подобие ручейка, который просачивается, начиная размывать запруду. И хлынуло неудержимо.

Вовка, повисая на Гуде и Шевыче, как на костылях, перебрасывал себя, широко ступая здоровой ногой. Репродуктор отечески одобрял правильность принятого единственно верного решения и нет-нет, а и поминал усиленную пайку в обмен на сданное оружие. Вследствие чего Лёнька, семеня позади ребят, волок, подцепив задранным вверх костлявым плечом, и свой винтарь, и Вовкин.

Вскоре они увидели немцев с деловито закатанными рукавами и пристроились к очереди, которая вела мимо сваленных горкой винтовок. Очередь продвигалась с досадной задержкой из-за того, что некто в серо-черной форме, смахивающей на демисезонное пальто, каждому, расставшемуся с оружием, выдавал на руки подобие талона с напечатанным орлом - когтистым и глядящим, как петух, одним глазом.

Немцы, в отличие от субъекта в форменном пальто, дружески улыбались, приветствуя сдающих оружие. Почти все, приковылявшие от окопов, в ответ на приветливость непроизвольно тоже улыбались, и это походило на встречу задушевно приятельствующих общностей.

А ведь нас, гляньте-ка, в сто раз больше! - шепнул Гудя.  

- Штыками переколоть их, как свиней, и жрачку отнять…

Он говорил это, прилежно перемещаясь в очереди пришедших сдаваться. Он не призывал - с пониманием, что ничего уже не сделает, делился тем, что возникало в мыслях.

- Присягу давали… - отвечая ему, бормотал Илья. - Мол, до последней капли крови… - Он вдруг заметил, что все бредут, не поднимая глаз. И сам ронял взгляд себе под ноги, стоило кому-то мельком глянуть на него. - Как потом оправдаемся, если что? Скажем - кушать хотелось?..

Лёнька, стараясь привлечь внимание приёмщика к тому, что он сдаёт два ружья, сбросил одно и другое с намеренной паузой, а пальцами показал двойку.

Бачу! - через губу промычал серо-черный и, мусля об язык пальцы, пожаловал двух орлов.

Он почти не смотрел на получающих от него картонки, но на Лёньку глянул, и что-то в Лёнькиной внешности заставило его с затаенным довольством и ехидцей ухмыльнуться.

Очередь первая после небольшого промежутка вливалась в поток, ведущий к уложенным концами на подставку из снарядных ящиков широким доскам. Там зрелые мужики в накинутых поверх серо-черных пальто поварских куртках нарезали хлеб, который метров на сто, если не более того, распространял божественный, ни с чем не сравнимый запах заглавного яства на земле. И всё же, когда пайку, оказавшуюся в руках, подносили к лицу и отщипывали от нее, отправляя по крохе в рот, слышалось, что он не свой, этот хлеб. И ароматом, и вкусом - хлеб, да, но чужой.

Затем поток загибал к опушке и там дробился, образовывая дельту, рукава которой устремлялись к походным варочным чанам, батареей выдвинутым на край опушки. Молодые, веселые, словоохотливые поварята из немцев в точности таких же колпаках, какой был на листовках, ловко и не боясь отвалить лишку, плескали в котелки нечто напоминающее суп, в котором угадывались фрагменты капустных листьев и было еще что-то разваренное в прах, делающее жижу мутной.

Их никто не охранял. Выставленные распорядителями младшие чины неприятельской армии лишь указывали, где следует расположиться. Но почему-то тянуло убраться подальше от места, где они бросили винтовки и где впервые получили чужой хлеб. Презрев тяготы передвижения и жажду скорей насытиться, они дотащились до дальних границ отведенного сдавшимся пространства и там, усевшись и убеждая друг друга есть размеренно, схлебали жижицу и проглотили хлебную долю в несколько мгновений.

Вроде как и не жрал ничего, - посетовал Кан, вытряхивая себе в рот последнюю каплю из опрокинутого котелка.

И размазал немытой рукой испарину на лбу. Он температурил, раненая нога вздулась бревном, и кожа на ней становилась все более угрожающего, синюшными пятнами, вида.

- А гавкали, что накормят, что обогреют!..

- Нельзя нам с лету взять и нашаматься, - возразил рассудительный Лёнька.

- Дескать, заботу они проявляют? - с иронией обреченного осведомился Вовка.

- Заботу или не заботу, а оно им надо, чтобы у нас тут у всех скопом брюхо скрутило? - пробовал Почик не отказать немцам в логике и притом так, чтобы ожидаемая логика послужила во благо и им, отданным и отдавшимся в безраздельную власть этим самым немцам.

- Ага! - Мироха - саркастически. - Лечи нас потом!

- Ну а как же не лечить? Вот как им теперь Кана не забрать и не лечить?

- Это да, - не мог не признать Мирон. - Кана - понятно, Кан теперь на их совести.

Помолчали. Постигший их слом жизни, слом всей судьбы не был еще усвоен душами, и каждый приноравливался, искал согласия с тем, что случилось - согласия в себе и с собой. И никого не поразила глубина безмолвия над неоглядной поляной, принявшей их воинскую часть. Вскоре было объявлено, что вызываются командиры и политработники. Им де обеспечат содержание, достойное офицеров. То есть все буквально привилегии, включая денщиков.

С облегчением покидали поляну взводные, давно отринутые личным составом. Пряча глаза, уходил ротный. Откуда ж было знать, что в целях упреждающего искоренения пропаганды и возможной организации неповиновений их выманивают, чтобы убить.

- А как же - денщики?.. - озадачился Лёнька, что-то заподозрив.

- Ты о чем?

- Не слышно, чтобы отбирали…

- Успеют еще, - произнес Илья. - Куда им торопиться?..  - И ожил, приподнял лицо: - Или ты бы хотел пристроиться?

- Скажешь тоже! Да и сбрехали они о денщиках. И мне от этой их брехни как-то не по себе.

- Привыкай. Теперь только так: им пердеть, нам - нюхать.

- Почик, - попросил, разняв спекшиеся губы, Вовка. - Расскажи веселенькое!

- Самое веселенькое?

- Самое-самое.

- Бабушкин анекдот. У тети Цили спрашивают - как правильно пишется: «Ки Марье Петровне» или «Ке Марье Петровне»? Та отвечает: «Правильно - ик Марье Петровне». Смешно?

- Смешнее не бывает.

- Или вот. Мама повела меня недавно в еврейский театр. Зал - битком. Я в языке, сами знаете, - ни бум-бум. А в пьесе каждую минуту всё с ног на голову и обратно. Зрители - «Ха-ха-ха!» Я к маме - что там? Пока она переводит, в зале уже плачут. И тут я: «Га-га-га!» Смешно?

- Смешно, - признал Шевыч невесело.

- Фу-фу! - грянула, ударив по нервам, проба репродуктора. - Одын! Одын! Увага! Стосуется жидив! Керивныцтво Нимеччины даруе жидам окреми земли та самоврядування! Выходь-но сюды! Та майтэ на увази: усих, хто погрэбуе цым щирым подарунком, будэ страчено на мисци! Отож, йды-но худчиш до мэнэ!

- Как знал! - прошептал Лёнька и всхлипнул. Слезы покатились у него по щекам, большие выпуклые глаза глядели не мигая. - Пацаны, спрячьте! Не хочу без вас! И врут они всё - про командиров, про евреев… Я чувствую.

- Фу-фу! - дунул рупор. - Попэрэджэння. Кожного, хто спробуе заховаты жида, будэ страчено разом з тым самым жидом!

- Иди, Лёнь, - посоветовал Вовка и застонал, пытаясь лечь поудобнее.- С хлебом же не соврали - зачем же теперь врать, когда мы, как котята, у них в руках? Что хотят, то и сделают без всяких вымудриваний.

Лёнька уронил голову, произнеся:

- Да, где тут спрячешься, как? Это я - не подумав…

- Фу-фу! - фыркнуло насмешливо. - Шось воно нэ бачно вдячных фьюреру жидив! А як за хлибом, то пидходылы! Дэ ж воны поховалыся? Ку-ку!

Лёнька поднял побледневшее до просини лицо. И посмотрел вокруг себя, словно отыскивая вещи, которые надо бы забрать с собой, как бы собираясь.

Вещей, кроме котелка, у него, как и у прочих, не было никаких. Он взял свой, поднеся ближе к глазам, внимательно прочел накарябанное острием Гудиного ножика «Почтарь» и поднялся до половины - встал на колени.

- Увидите ма… - нижняя губа прыгнула, не позволив сказать. - Маму. М-мою…

Хорошо? - спросил, сделают ли, так и не назвав просьбы.

Ему не ответили, лишь Гудя с Ильюхой привстали, как и он, на колени.

Дотянувшись до Вовкиной руки, он пожал ее, накрыв сверху, а у Ильи с Мироном жестом попросил опоры.

- Ноги как ватные…

- Больше не увидимся, - сказал Лёнька, когда они втроем распрямились. Сказал спокойно до безразличия.

- Перестань! - хотел с уверенностью возразить Илья. - Куда мы денемся, такие молодые!

- Знаю, - настоял Лёнька, подавая ему руку.

Мирон тоже принял пожатие, но, кивнув Ильюхе, чтобы не оставлял Вовку и постерег места, пошел проводить.

- Чи ты тэж за подарунком вид фьюрера? - Глядя на Мирона ёрнически, поинтересовался тот, что выдавал бирки на получение хлебной пайки.

 Судя по голосу, это он наставлял сдавшихся через усилитель.

- Та ни, - перейдя почему-то на украинский, воспринятый у достопамятного Мыколы Ивановича, отозвался Гудя. - Я в супроводь… - глазами показал на Леньку.

- То добрэ! - словоохотливо вел серо-черный. - Бо ж воны такый нарид - тилькы дывысь! - И не дав проститься с Мироном, брезгливо прихватил двумя пальцами шиворот Леньки и спровадил того к перепуганным пацанам, собираемым в группу пособниками серо-черного, одетыми почти так же, но и чем-то отличавшимися по виду - как младшие от старшего. - Вкраинець? - что-то родственное промелькнуло в интонации, с которой он обратился к Мирохе.

- Вкраинец.

- Вкраинец - не москаль! - с одобрением заметил распорядитель. - Он, бачь, мамця прыбигла, селянка тутэшня. Вкраинец, мамця просыть, - гуляй до дому!

Мирон узнал парнишку, который отпросил у них шкуру гусенка и у которого они учились собирать колосья и корешки. Он стоял, растерянно улыбаясь, а босая женщина со ступнями, будто в калошах, в налипшей грязи, гладила его по плечу, машинально повторяя одно и то же движение.

- Призвыще? - полюбопытствовал вершитель судеб.

- Гудыма.

- Хо! Гудыма - не якыйсь там пересичный хохол, Гудыма - наш вкраинец! А звидкы?

- Кыив.

- Та це ж мисце мого прызначення! Мени свидоми кыяны булы б у нагоди! Выходь допомогаты, подывымося, шо ты за одын!

- Зи мной ище хлопець…

- Вкраинець?

- Шевченко! - отрапортовал Мирон, предполагая, что более достоверного украинца и придумать нельзя.

- Шевченко, нажаль, не Гудыма, та хай вже будэ и Шевчик, - позволил, так и быть, серо-черный.

Илью, чтобы не говорить при Вовке, он подозвал жестом, обдавая горячечным дыханием, зашептал в самое ухо:

- Там за этим, который у нас гусиную кожу, - за ним матушка из села причапала. И его отпускают. Мол, украинец, если, то можно. Абы не русский. А нас с тобой этот, который в матюгальник гундосит, приглашает помочь тут им по мелочам. Его в Киев назначили, и он нас, если что, потом в Киев с собой…

- А Кан?

- Кан - кацап. И какой из него работник? Ща пристроимся у этих на подхвате и Кана первым сунем в лазарет.

- Постой, - начал брать в толк Ильюха. - К ним - это же пойти на службу врагу…

- Ты срочно в комиссары записался? К врагу, не к врагу! Хоть к черту лысому! Домой попасть - понимаешь?! А там - что мы их не обштопаем? Закосим под дурика, извернёмся! Главное - домой!

Шевыч посмотрел в глаза и отвел взгляд. Нечто новое было в Мироне, нечто такое, чего не хотелось видеть.

- Я Кана не брошу, - проговорил он,.

- И чем ты ему поможешь? Будешь рядом сидеть и охать?

- А хотя бы и так. Свой кто-то рядом… И он без меня шагу не ступит.

- А сколько ему осталось - шаги-то ступать? Опомнись! Не видно, что ли, что ему кранты?!

- Тем более.

- Что - тем более?

- Я Кана не брошу.

- Тебя перемкнуло?

- Считай, что перемкнуло. Я его не брошу.

Резные, дубовые, старорежимные двери профессорской квартиры запирались помимо двух замков еще и засовом изнутри. Отчего и свой, с ключами, вынужден был стучать. Мирона узнавали по нетерпению, с которым колотил кулак. Узнавалось и состояние, в котором он явился, - по размашестости, по злобе или удару из последних сил.

Открыла Янка, дочь Казимир Казимирыча, бывшего сослуживца профессора по институту, заведовавшего тогда экспериментальными мастерскими. Дом, в котором жили Ольховские, весь расселился, лишь только в них разместились занявшие город оккупанты. И Николай Несторович позвал Ольховских пережить безвременье у него. Этот человечный и дружеский, а они приятельствовали с Казимиром, поступок, как выяснилось, оказался еще и практичным. Совместно было легче отапливать жилье, носить с водокачки воду, питаться. К тому же Ольховский в мастерских по пробному пошиву парашютов успел прибрать к рукам запасные части швейных машинок и все имевшиеся в кладовой иголки. О, иголки! Сказать, что во всеобщем разгроме они приобрели цену золота - ничего не сказать. Они сделались бесценными и спасали от голода и холода - боже, холода, холода! - обе семьи. Люди, пробавлявшиеся перелицовкой и ремонтом старых вещей и пошивом чего-то нового, звали Казимир Казимирыча подладить забарахлившую технику. Верным подмастерьем за ним поторапливался и Николай Несторович.

Сын Ольховских, их старшенький был заподозрен в пособничестве подполью. Его повесили в самом начале бульвара Шевченко, напротив Бессарабки. В назидание жителям мертвый он покачивался на ветру больше недели. Его нельзя было снять, нельзя было похоронить, нельзя было просто поплакать, стоя рядом. Вшестером две семьи изо дня в день приходили проведать его - постоять в сторонке, поддерживая друг друга.

...Пятнадцатилетняя Янка, непоседливая, хорошенькая, бойкая на язык, брезгливо поморщилась, заслышав сивушный дух, а Мирон, притворно теряя равновесие, навалился на нее, прижимая к висящим на общей вешалке пальто и рукой с растопыренными пальцами облапливая ее задок. Явив неожиданную силу, она резко высвободилась и метнулась прочь, процедив сквозь зубы:

- Вонючий полицай!

Он пьяненько ухмыльнулся, стал расстегивать серо-черную шинелку из жиденького дрянного сукнеца. И почти уже сбросил ее с себя, когда вдруг рванулся, словно бы застряв в рукавах.

- Шо ты сказала?! - Двинулся за ней в сторону кухни.  - Ты что, ссыкуха, вякнула, а?! - Уставил на нее, прибившуюся, как к спасению, к родителям, занятым готовкой, дикие, уничтожающие глаза.

Это был взгляд человека, имеющего избыточный опыт не пугать пытками, но пытать. Люди цепенели под таким его взглядом.

- Та-ак. - Он возвратил шинель на плечи и проговорил с расстановкой: - Собирайся, голубка, пойдем нюхать полицаев. Нанюхаешься до схочу!

- Мирончик, что ты, родненький! - Бросилась к нему мать.

- Я тебе не родненький, старая вешалка! Вы мне тут давно поперек горла, отдельной комнаты из-за вас не имею, половой жизнью, все равно как в общественном месте, живу! Кроком руш, ссыкля! - поторопил младшую.

- Мирончик! - Мать бухнулась на колени. На дрожащих ногах трусцой подплыл Казимир Казимирыч, обессилено опустился на колени рядом с женой, которая все еще силилась умолить: - Глупый ребенок ляпнул, прости ее!

- Ваш ребенок ляпнул то, что у всех у вас на уме. Вас не прощать, вас учить надо!

- Мы ее сами поучим, здесь, по-домашнему! - клятвенно обещал Казимир.

- По-домашнему? Ладно. Тащи сюда ремень, да такой, чтобы к заднице прилипал!А ты, грымза, зови всех профессорских! Хотите по-домашнему - будет вам по-домашнему.

- Так, наголо ее, суконку! - приказал, когда обе семьи сгрудились на кухне.

- Что это? - в недоумении произнес Николай Несторович.

- Янку пороть…- плачущим голосом откликнулся Казимир. - Раздевайся, дочечька!

- Вы с ума сошли?.. - пролепетала та, вцепившись в ворот старенького своего, короткого ей платьица.

- О, я на это смотреть не буду! - отрезал профессор, поворачивая к выходу.

- Не будешь? - с издевочкой осведомился названый зятек. - Тогда веду ее в управу, там найдется, кому поглядеть!

Он привычно и с наслаждением играл с «тестюганом», как кошка с мышкой. ...Вернувшись в Киев и поднаторев в службе, он несколькими с ленцою высказанными обещаниями подвести под уничтожение всю семью вынудил отдать ему в наложницы дочь, которая и сама сдалась, спасая старших.

Здесь, на кухне, будто афиши в гримерке известного артиста, все стены занимали наклеенные руками Мирона уличные объявления с указами пришлых господ. На самом видном месте красовалось предписание, касавшееся тех, кто в момент безвластия присвоил себе государственное имущество. Материальные ценности надлежало вернуть на место в течение одних суток с момента обнародования данного распоряжения. Всех не исполнивших ожидал расстрел. Этот плакат из грубой бумаги размещен был приживалом так, чтобы первым бросался в глаза, именно потому, что имел самое непосредственное отношение к Ольховскому и Николаю Несторовичу.

Впрочем, они же вполне могли угодить и под не имеющее границ в широте своих значений понятие САБОТАЖ . Что также каралось смертью.

Или быть убитыми на месте за нарушение комендантского часа.

Или замешкаться с регистрацией на бирже и быть лишенными жизни уже за это.

Еще их, скорбящих по юному Ольховскому, легко было обвинить в сочувствии подполью.

С ничуть не меньшим вероятием им могли инкриминировать недонесение на бывшего руководящего работника. Наличие здесь этой афиши намекало с полной очевидностью на ответственного квартиросъемщика, на профессора. Присутствовало и объявление, смысл которого, словно указующий перст, метил в Янку и Асту: «Лица, достигшие четырнадцатилетнего возраста и не занятые официальной трудовой деятельностью в Киеве, подлежат отправке в Германию».

Указов была уйма, не перечтешь.

Сдать радиоприемники.

Сдать все имеющиеся золотые вещи.

Сдать излишки продуктов питания, оставив лишь расчетную норму, причитавшуюся на двадцать четыре часа.

Указов было так много, что на стенах кухни не оставалось свободного места.И все они, как под копирку, в финальной своей части сулили за неповиновение смерть.

В качестве подтверждения, что угроза ничуть не голословна, Мирон налепил на простенок, расположенный между двумя окнами, вырезку из газеты, где крупными буквами извещалось о расстреле по случаю акта саботажа 100 жителей Киева. Это предупреждение - заявляла газета. Другая вырезка в упор глядела на всякого, кто подходил к примусу. Ее сочинитель, захлебываясь от подобострастия перед господами, доводил до сведения ничтожных читателей еще о 300 казненных. А город знал, что это под пули бросили первых попавшихся при облаве.

С дверцы буфета, с составного граненого стекла веяло ужасом от листовки с фотографией повешенных под балконом в центре города.

Со второй дверцы глядела другая, тоже отпечатанная типографским способом, листовка. На ней располагалось несколько снимков с изображением убитых за перемещение по улицам в темное время суток.

По замыслу Мирона, эти наглядно представленные реалии нового порядка имели целью неотступно напоминать обитателям квартиры о власти над ними высшей расы. О власти, которая считает ниже своего достоинства ломать голову, соизмеряя тяжесть наказания со степенью провинности, допущенной недочеловеком. О власти, отбросившей всякое взвешивание, то есть безмерной. Безмерной настолько, что и он, догадавшийся вовремя примкнуть, обретает над всеми, подпавшими под эту власть, и своё личное, ничем не ограниченное господство.

- Раздевайся, дура! - подскочила Ольховская к Янке и, вложив в удар все свое отчаяние, отвесила той оглушительную пощечину.

Через пять секунд Янка, голая, стояла посреди кухни, заслоняясь ладошками.

- Ты, ведьма старая, - поучал «примак», - хватай ее за патлы, ставь на четыре кости и держи, чтоб не рыпалась! А ты, расхититель государственного имущества, которого давно пора отправить на небеса вместе с его вчёным начальником, лупи ее ремнем по сраке! Со всей дури лупи, шлеп-шлеп у меня не проходит!

Терзаемый дрожью Казимир Казимирович обрушил ремень и промахнулся. Обозлившись, ударил снова и снова попал лишь вскользь. Потом, словно в желании поскорее разделаться, стал бить с судорожной быстротой. Тут Янка, лицо которой было прижато матерью чуть ли не к полу, стала кричать.

Распорядитель, лениво ухмыляясь, ждал. Вскоре Казимир Казимирыч выдохся и уронил руки. Давая ему восстановить силы, Мирон без спешки посоветовал:

- Ты не суетись. И наяривай от души. Не сомневайся, я знаю, когда ее достанет до печенок. И пока не достанет, мы это дело не прекратим. Хоть до утра ее лупцуй.

Здесь супруга вырвала у Казимира ремень и указала ему, чтобы держал ребенка. Под рукой матери Янка завыла в пол, как в преисподнюю.

- О, уже близко! - одобрил Мирон. - Еще малеха и будет самое то!

Лишь когда голос девчонки сорвался в сипение, он отдал знак остановиться. И сделал распоряжение:

- Ставьте греть воду. И одевать ее не сметь! Ей еще на сон грядущий мыть вонючему полицаю вонючие ножки!

С Асткой в постели гикал в полный голос. И отвалился, блаженно отдыхиваясь.

- О, надо это ввести в обиход - помывку ножек! - все еще не уняв дыхание, восторженно сообщил Астке. - А то с этой службой нервотрепной, с этой сивухой скоро мышиным жеребчиком заделаешься. И вас, мадемуазель, не мешает подтянуть к уровню цивилизованной Европы. Дремучи, милочка, темны, как три подвала! А этой скажешь, чтобы сама всё с себя скидывала и бежала мне копыта на ночь парить сама, без напоминаний. А то первым же составом укатит у меня в Нимеччину. Здоровая уже дылда. Рейх её от жидов и коммунистов освободил, а что она делает для Рейха?!

Он отвернулся к стене, демонстративно громко выгнал газы из кишечника и провалился в сон.

Поспать выпадало часа два, много - три. Опьянение ослабевало, и сон улетучивался, оставляя его наедине с гнуснейшими похмельными приметами - с фекальной вонью собственного перегара и соответствующим вкусом во рту.

Этот пробуждавшийся среди ночи испуганный, задавленный десятками тревог человек был прямой противоположностью и ненавистником того Мирона, который витийствовал в бодрое время суток. Вот он насосал слюны из железок, сглотнул

пересохшим ртом. Чуткое ухо различило едва уловимо прошелестевший от кровати родителей шепот:

- Если он такое тут вытворяет, то что же они делают там?..

- Лучше тебе и не знать, тещенька дорогая! - откликнулся он не таясь.

Там притихли, а рядом проснулась Аста. Она давно разглядела эти перемены в нем, остававшемся один на один с ночными бдениями. Наступали минуты, когда он способен был услышать человеческие доводы, когда тот Мирон, который вечером мог на глазах у всех отмочиться в графин и вернуть его на обеденный стол со словами: «Пейте, сукодлы, это витамины!», - когда этот же Мирон метался загнанной душой в поисках чьего-то понимания, сочувствия, участливого совета… Тогда она могла прошептать:

- Зачем, зачем ты выслуживаешься, зачем лезешь из кожи вон? Ну, узнал ты бывшего партийца и пройди мимо, сделай вид, что не заметил! Зачем его хватать, зачем губить человека? Для чего тебе лишний грех на душу? Или дошел до тебя слух, что в подвале прячут еврея. Ну, прячут и прячут, притворись, что не расслышал!

Здесь горячей, размягчающей волной на него накатывало понимание, что никого на свете нет для него ближе этой измученной им, им насилуемой Астки.

- Зачем, зачем! - отзывался он. - Если бы я знал - зачем! Нутро такое - быть первым. Уж если гадом, то самым гадистым из всех. А потом, ведь все равно меня повесят. Так хоть будут стоящие того заслуги.

- А ты начни выручать людей. Доброе и зачтется.

- Зачтется, а как же! - соглашался он с горькой иронией. - Нам по вторникам, чтобы мы вилять не надумали, докладывают, как Советская власть обходится с нашим братом там, куда она вернулась. И тут я им верю. Хотя соврать они и недорого берут. Нам здесь ни слова, дескать, все у них в полном ажуре, а у самих траур, весь фатерленд слезки льет. Их так отмудохали под Сталинградом, что тикали до Харькова и Харьков сдали.

- Наши в Харькове?..

- Ваши, ваши. И сюда придут ваши. Не сегодня, так завтра. И нас с тобой благополучненько вздернут.

- А меня-то за что?

- Тебя? За шею, милая, за шею. Сожительствовала с извергом? Сожительствовала. Паек его иудин принимала? Стало быть, иди сюда!

Еще как-то в ночном перешептывании он с глубинной горечью выдохнул:

- Эх, как бы я их убивал! Как бы убивал!..

- Кого?

- Сверхчеловеков, кого же еще. И наших холуев и холуят. Один бог знает, до чего ненавижу. Кровью всего с ног до головы измазали, запутали - не вывернешься. А мы же могли. Нас силища была - туча вооруженного народу. Приказа они ждали, суки трусливые! А засадить бы этим паскудам, которые колоннами мимо нас, по бочине! Мы бы их там тысячами закопали. И пусть бы и погибнуть. Все равно на тот свет, хоть так, хоть так. Но тогда бы чистым, за родину. А так - за кого?

В шалаше, накрытом для тепла парусиной, они сидели на деревянных чурках перед изможденным болезненного вида человеком, который из-за раскладного походного стола с плетеной, как тын, столешницей взглядывал на них с тяжелым, пробирающим насквозь недоверием.

Безразличная ко всему, мертвецки уставшая Аста вяло и как-то механически, вовсе не желая того, вспоминала наплывавшими вне временной очередности картинками их бегство. То это были похотливые глаза немецких солдат, с которыми вместе они тряслись в кузове трехтонки. А то возникал Мирон, поднявший оружие с обещанием всех до единого прикончить в квартире, если не заткнутся, не перестанут клянчить, чтобы не тащил за собой Асту. И он бы убил и родителей, и ее, посмей она воспротивиться и не поехать с ним.

И Мирону в созвучии с мыслями Асты вспоминалась бесконечная череда унижений, которых по ноздри они нахлебались в дороге. Почему на месте, в Киеве, он не испытывал столь нестерпимо всю глубину презрения хозяев к нему, прислужнику? Разве там не было магазинов с вывесками «Только для немцев»? Или таких же, исключительно для высшей расы, трамваев, таких же обжираловок, публичных домов? Разве это не кололо глаза, не вещало во всеуслышание, что сам он для них - урожденное ничтожество? Но там он был нужен вторгшимся сверхчеловекам, и они терпели, сдерживались, подкармливали, льстили. И вот из необходимого пособника он сделался обузой. Машина, место в которой он купил у руководившего их службой офицера, расплатившись царскими золотыми десятками, вскоре издохла, не сдюжив расквашенной, превращенной отступающим полчищем в сплошной грязевой замес дороги.

Он, обвешенный узлами, не отпуская Асткиной руки, увязался за подразделением, с которым вместе они тряслись в кузове. По сигналу старшего из спешенных останавливались другие грузовики, принимая по нескольку солдат. Когда, перемахнув борт вместе с последними, в машине оказался командир, за ним полез и Мирон. И уже подтянувшись и перебрасывая в кузов ногу, вдруг подошвою сапога того самого командира, двинувшей ему в лицо, был сброшен в ледяную осеннюю грязюку. С ним вместе упала и Аста, которую он, судорожно вцепившись, тянул за собой.

Потом при помощи вновь пущенного в ход царского золота нашлась телега, плотно уставленная ящиками с армейским обмундированием. Туда позволили взгромоздить их ношу, и за повозкой они двинулись пехом.

После ночлега, проведенного в загоне для лошадей, они забросили свой скарб на те же ящики, но при выезде на большак офицер с повязкой на рукаве, руководивший порядком движения, велел скинуть посторонний груз, что и было исполнено.

Мирон принялся упирать на то, что он сотрудник, что из полиции, и дергать борт форменной своей шинели. Ответственный лишь брезгливо морщился. Тогда в нервной лихорадке Мирон стал трясти перед глазами распорядителя своими служебными бумагами. Взгляд офицера перестал быть безразличным, выказывая раздражение и не суля хорошего. И тут проситель, прибегая к последнему из возможных доводов, показал золото.

На гортанный выкрик начальника явились двое патрульных. Следуя короткому приказу, они прикладами погнали навязчивого прилипалу к обочине, где без помехи продвижению частей и обозов бесцеремонно обыскали Мирона, Асту, их поклажу и, не выказав никаких эмоций, присвоили себе блестящие кругляши с отчеканенным профилем последнего русского царя. Попытка воспротивиться была пресечена коротким тычком приклада в лицо, уже отведавшее пинок сапога.

Урезоненный столь действенным способом, Мирон обессилено уселся на узел, который успела заново связать после досмотра Аста, и лишь глядел, как она собирает в раскинутую простыню вещи другого узла.

Отнятое у них золото Мирон скопил, принимая подношения от обывателей за поблажки, которые он мог позволить себе, ничем не рискуя. Но наиболее весомую долю составляли монеты, при помощи которых намеревалась спастись еврейская семья. Сидевший у него на крючке подпольный меняла с барахолки раз в месяц отдавал в виде откупа одного из случайных клиентов. Жертва заманивалась в тупиковый закоулок между будками и бывала схваченной представителем власти в момент передачи запретного металла. Далее несчастный сопровождался блюстителем порядка к месту жительства, где проходил обыск и изымалось всё припрятанное. Во время одного из таких рейдов и была обнаружена за шкафом, задвинутым вопреки логике в узкий коридор, дверь в кладовую. Там-то и укрывались семь затравленных душ - мать, похожая на безумную старуху, раздутый водянкой отец и пятеро детей. Бледный синеватой бледностью подземелья глава семейства трясущимися руками совал Мирону полновесные матерчатые кисетики с разложенными по счёту царскими десятками. Сурово осведомившись, всё ли отдано, Мирон не решился ступить в кладовую с досмотром. Там стоял такой дух, от которого могло вывернуть наизнанку. Затем с полученной взяткой он милостиво удалился. Но лишь для того, чтобы схоронить золото, заполнявшее карманы. Ночью всех обитателей несчастной квартиры - и тех, что прятались, и тех, кто прятал - забрали.

И вот теперь ему, в свой черёд ограбленному грабителю, представилось вдруг, что так оно мстит - золото отправленных им на смерть людей. Не склонный к мистике, он отмахнулся от этой мысли. Но тут же не без суеверной надежды, что так и будет, каждой частицей своего существа пожелал издохнуть в неслыханных мучениях фашистам, обобравшим его, и вообще всем, кто ещё притронется своими загребущими хапалками к этим монетам.

Придя наконец в себя, он жестом попросил у Асты демисезонное пальтишко, в котором бегал еще в школу, и, вынув из нагрудного кармана документы, стал снимать серо-черную шинель.

Удостоверение полицейского изорвал в мелкие клочки и утопил в придорожной бурой жиже. Потом слепил в комок и отбросил прочь шинель. Пальтишко, из которого давно вырос, застегнулось внатяжку и утянуло вверх рукава его вязаной кофты.

Бесцельно, лишь следуя инерции прежнего движения, они потащились в нескончаемом потоке изгнанных немцами из города, из фронтовой полосы, жителей, которых не пускали на полотно большака.

Солнце спряталось за верхушками сосен в той стороне, куда они держали путь, оставив в небе малиновый отсвет, обещающий заморозки. Заросли с двух сторон теснили проезжую насыпь, словно бы сужая дорогу. Робкие гражданские петляли меж деревьев, не желая сближаться со спешно отступающей армией и слышать гневные окрики оттуда, сопровождаемые иной раз и пальбой.

Здесь, слегка углубившись в лес, Мирон сбросил с одного и другого плеча перевязи из узлов, сказал:

- Давай выберем самое нужное и то, чем можно отплатить за ночлег и жрачку. Остальное бросим, всего не…

Его слова оборвал резкий, ударом, толчок, напористо метнувший что-то. И тотчас на приподнятом отсыпкой полотне, брызнул во все стороны огнем и ошметками капот грузовика, ползущего по грязи. Уцелевшая солдатня, растерянная, ошарашенная, западала из кузова. Машина, идущая следом, клюнула носом, и заскользила юзом. Ей словно бы отчаянно не хотелось оказаться в том месте, куда ее несло, но она там очутилась, и от второго удара полыхнуло в ее кабине.

Звук извещал, что бьют откуда-то с их стороны, находясь совсем недалеко от Асты и Мирона. Вот разнесло полевую кухню, и от взрыва взвились, затоптав нескольких военных, ошалевшие лошади.

По броневику, наводившему пулемет, снаряд пришелся вскользь, но этого хватило, чтобы оглушить того, кто целился. Следующим выстрелом разнесло гусеницы, и броневик осел, безжизненно уронив ствол, торчавший из башни.

К этому времени уже слышались отрывистые чужого голоса приказы. Немцы открыли встречный огонь, а из отдаленного хвоста колонны скатилось к лесу подразделение человек в пятьдесят, если не в сотню, и цепью ринулось обходить нападавших.

В ответ на стрельбу с дороги из леса зазвучали ружейные хлопки. Тут Мирон, скомандовав Астке «за мной!» и низко пригнувшись, побежал на звук выстрелов. Приближаясь, начал кричать:

- Свои! Свои! - и, упав неподалеку от крайнего стрелка, предупредил: - Обходят! Оттуда! Сотня примерно автоматчиков!

- Обходят! Обходят! - передалось по цепи.

- Орудие, руки в ноги! - раздалась команда. - Прикрытию держаться пять минут!

Здесь стрелок, возле которого они упали, беззвучно ткнулся лицом в наст из опавшей хвои. Мирон подполз ящерицей, со словами: «Дай-ка, браток!» - взял у него винтовку. Целясь в немца, крикнул Асте, не сомневаясь, что она рядом:

- Патроны! Ищи у него патроны!

Стрелял, отмечая точность кратким выдохом: «Есть!» И испытывал нечеловеческое ликование.

- Ноги! Ноги! - прошла команда.

- Его ко мне на закорки! - бросил Мирон Асте.

- Но он не дышит!

- Ко мне! - рыкнул в нетерпении. И с телом стрелка, повисшим у него за спиной, шепнул: - Нас, как и всех, немцы выгнали из города.

- И куда мы шли? - мигом смекнув, о чем он, спросила Аста.

- Свит за очи!

- Ладно, - уже устремляясь вслед за ним, согласилась она. - Но ты - мой сосед по двору, никакой не сожитель!

- Понял! - выдохнул он. - Не отставай!

Как это бывает в лесу, с заходом солнца стемнело в несколько минут. Погоня, остановленная сумерками, тотчас отстала.

Видения пережитого, тревожившие усталый полусон Асты, развеялись с появлением в шалаше еще одного человека. У него были обветренные до шелушения щеки и сияющая улыбка, беспечно выставлявшая напоказ плотно посаженные один к одному здоровые и очень, как подумалось Асте, молодые зубы.

- Что, Силыч, - насмешливо обратился вошедший к недоверчивому мужчине за столом, - всех разоблачил?

- Занялся бы ты, Сашка, своими делами!..

- Наше первое дело - тебе помогать! Поэтому докладываю, что мои орлы своими глазами, как он двоих положил. И дивчина в бою фору даст! И Федюху они не кинули. Мёртвого, а принесли.

- Угу, - саркастически согласились из-за стола. - А не таких же резвых к нам засылали, если помнишь?..

- Когда это было! Немец бёгмя бежит - до того ли ему?

Аста не могла понять, что заставляет ее смотреть на этого парня с обветренным лицом и руками в застарелых цыпках как на нечто необыкновенное. Она отмечала его разбитную, добродушно-шутливую манеру общаться, чувствуя, что его не терзают страхи, изъевшие души всех, кого она знала в городе. Еще бросалось в глаза, что он в ладу со своей совестью, в ладу и общей упряжке с теми людьми, чье дело правое. И потому может так пошучивать и так веселиться. Аста вдруг осознала, что целых два года не видела ни одного счастливого человека. Там, в городе, среди покоренных не было и не могло быть счастливых. А вот он - счастлив. Счастлив тем бесценным счастьем, которое недостижимо для оккупированных, как бы выгодно и как бы удачливо они не подладились под захватчиков.

И ее потянуло к этому лучистому, щедрому счастью, как изнуренного долгими-предолгими холодами тянет к теплу.

- Ты не серчай, Силыч, - заканчивая препирательства, сказал пришедший, - но я у Батьки уже отпросил этого хлопца к себе. А дивчину - к медикусам. Сам подумай: така гарна дивчина и вдруг - шпионка?.. - Тут он совершенно по-свойски с приветливой игривостью заглянул ей в глаза и позвал: - Пойдем, ясочка, познакомлю тебя с Клавой Спирта-не-дам! И сведу вас к кашеварам. Айда, как тебя, орлик, - Мироном? Айдате со мной!

Соединение, уходя глубже и глубже в неприятельские тылы, стремительным рейдом пробивалось на запад. Перед ним стояла задача причинять урон живой силе и технике фашистов. И создавать заторы, ломая их планы передислокации. Но важнее важного было вколачивать во вражьи головы и душонки неистребимый страх. Дабы помнили неотступно: за всяким кустом, за любым пригорком каждого из непрошенных гостей может караулить увечье или смерть.

Драгоценную «сорокапятку» катили, впрягаясь, как бурлаки, в нарочно для того смастеренную упряжь.

Мирон вызывался бурлачить первым из первых, и никого не пускал сменить его, упорствуя до последнего, когда буквально падал без сил. Его изводила алкоголическая трясучка. Давали себя знать два года оглушающего потребления сивухи. Невозможно было стоять в неподвижности или сидеть. Дрожь возникала, где ей вздумается - на спине, под коленом, в зубах. И перебегала, как свечение на углях костра, по всему телу.

Но злее всего донимали мысли. Он верил Асте, не тот она человек, чтобы не сдержать слова. Но и сомневался. Особенно под воспоминания о собственном изуверстве по отношению к ней, к ее родителям, к Ольховским. Об измывательстве над ними - подлом самой гнусной подлостью продавшегося холуя. Думалось - как же, ну как же ей смолчать, как не прокричать об этом! Тем более, что она и Сашка уже и ночевали парой, подобно многим из сблизившихся в отряде.

Забыться удавалось только в работе, где и трясучка отпускала, переставала чувствоваться. Вот он и лез в хомут.

Еще хотелось улизнуть хоть ненадолго от Сашки, который упорно старался держать его при себе. Внешне выглядело так, будто Мирон ему симпатичен. Но где гарантии, что это не подозрение, не пригляд?..

Оголившийся до просвета под ним толстый выворотень щупальцем уходил от ствола, всосавшись на отдалении в почву. Укрываясь за ним, Мирон подполз, изготовился к стрельбе. По правую сторону той же сосны бесшумно обустроился Сашка. Теперь их дело оставаться начеку и ждать. Выбор момента за пушкарями.

- Что ж ты всё трусишься, как полицай? - почти участливо прошептал командир ударной группы.

Мирона всего передернуло так, словно кто-то невидимый двинул его с размаху ногой по ребрам. Метнув по направлению сказавшего панический взгляд, он увидел незлобиво расплывшегося Сашку, и кто-то второй в нем подумал, что это вовсе не то, чего так перетрусил он первый. Но этот, первый, сутками напролет мучимый неизбежностью разоблачения, уже провалился в припадок и нисколько не владел собой. «Ты что?! Что ты!» - орал ему мысленно второй, остававшийся в здравом рассудке. А первый, непроизвольно блюдя скрытность, продиктованную подготовкой к атаке, просипел:

- Астка, да?! Растрепала? Продала меня?!

Рассудительный, всегда неспешный в решениях Батька умел слушать. Поглядывая с хитринкой, в которой светилось понимание подоплеки того, что говорят, как и того, что еще скажут, он щурил черные как смоль глаза и будто бы что-то перебирал в пальцах с неизбывной крестьянской чернотой под ногтями.

- Зараз отам, - отвечая, указал он заскорузлым, не распрямившимся перстом в направлении облаков, проплывавших в просветах между верхушками деревьев, - як миркують? Миркують, що кару запроданци мусять прыйматы там-таки, дэ зраджувалы народови, дэ знущалыся з радяньскых людэй…

- Бать, - горячился Сашка, стремясь изложить все свои доводы до того, как вожак произнесет окончательное слово. Тогда уж говори, не говори, а решение будет бесповоротным. - Вот переправили мы его в Киев. Предположим  - переправили. И у тамошних Силычей первый вопрос - где жил, с кем, у кого?.. И сколько этих «с кем» и «у кого» пойдут прицепом? А они, может, от него, курвеца, больше всех других настрадались!

- Та ото ж… - согласился старший, едва уловимой двузначностью в интонации извещая, что понимает, о ком печется его брат по оружию и один из лучших подчиненных.  - А з иншого боку - нам пораненых, хворых на велыку землю, а мы замисть ных - оцю паскуду?..

- Ну! - с ликованием поддержал Сашка. - И что ж мы сами на месте не имеем права судить?!

- Маемо, сынку, маемо право. Хто ж, як не мы?

- И еще, Бать, - Сашка отвел глаза, на скулах у него выступил румянец, - расписал бы ты нас, а?..

- Окрутыть? Це дило! Новэ призвыще - цэ…

- Вот и я про то! - подхватил молодой, напирая на практическую сторону и уводя от чувств, которые куда как важнее для него, но о которых ведь не скажешь. - Возьмет фамилию Сашки Саенко, будем живы - укатим ко мне в Новосибирск…

- Дило. Дило!

...Свадебное путешествие в жаркие страны им подгадали парни из Сашкиной группы. На отмели у студеного предзимнего ручья они вдавили днищем в песок походный казан и развели вокруг него, до краев наполненного водой, широченный - два на два метра - квадратный костёрище. Когда хворост вскипятил в чане воду и выгорел до золы, они проворно отгребли пепел в сторонку и возвели над котлом и чистым, глубоко прогревшимся песком линялую и латаную, однако и бесценную для отряда армейскую палатку.

Вещи, его и ее, сложенные поверх женихового ватника, покоились в углу. Сам новобрачный сидел на удобном обрубке лицом к чурбаку повыше и покряжистей, на котором стояла домохозяйкина выварка с разведенной теплой водой и плавающим поверх воды берестяным ковшиком. Любуясь, какой он большой, сильный, ладный, светловолосый и белокожий, Аста неторопливо опорожнила ковшик, метя в макушку, где воронкой свинчивало волосы. Потом драгоценным брусочком душистого мыла, подаренным ей к свадьбе одной из больных, которую она выхаживала в санитарном взводе, бережно мылила ему голову, пытаясь вслушаться и разобраться в том, что сейчас чувствует, и запомнить это свое состояние.

Дома в мирные, невыразимо счастливые годы она подолгу плескалась в ванной, за что родители звали ее - наша уточка. Мама, зная, что сама она ни за что не расстанется с купелью, приходила ее «вылавливать» и, вытирая большим, как простыня, полотенцем, звала папу - посмотреть, какая она чистенькая. И вот Аста, чистюля из чистюль, вбирая их общими с Сашей ночами дух его пропотевших, ломких от соли одежек, не чувствовала ничего отталкивающего. Напротив, облако его запахов, вздуваемое страстью, пробуждало в ней неописуемой силы желание. Еще она, с неусыпной бдительностью оберегавшая себя от беременности с Мироном, при первой же их близости с Сашей всей собою - всем, что творилось в душе, и каждой клеточкой тела, - открылась, приманивая, улавливая, голубя в себе вожделенное зачатье.

А здесь, в бане-палатке, отмывала суженого с абсолютно невинной радостью - будто купала ребенка. И приговаривала нежности, какими сопровождают мытье маленьких.

- Видишь, и он тоже хочет быть чистеньким! - шептала, бережно окутывая пеной его сильный, нетерпеливо напруженный и такой нежный орган. - Видишь, как просится, чтобы его выкупали!

А вот он, придерживая спереди левой рукой, трет ее спину лыковым мочалом. И она просит:

- Крепче, Саш! Ну, покрепче!

Лыковые лохмы драят все ниже и ниже. За ними и рука упора с широченной, как лопух, пястью ложится на ее живот. И ей представляется, что это он, ее Саша, обнимает то микроскопически малое, однако уже живое, поселенное им в ней. И ничуть не страшась будущих болей, как и трудов и забот, которые лягут на всю предстоящую жизнь, она растворяется в обернувшей, охватившей ее благодати грядущего материнства.


Запираться, изворачиваться было бессмысленно. Да у него и не оставалось на это сил: преступная душа одряхлела, снедаемая непрерывным ожиданием того, что в любую минуту его могут выявить и непременно - не нынче, так завтра - но неминуемо изобличат. Мирон сразу же стал признаваться - во всем, без утайки. Если что-то и выпадало в излагаемом, как на исповеди, перечне собственных злодеяний, то лишь по вине памяти, которой трудно было удержать в подробностях все им содеянное за два окаянных года.

Он говорил, говорил, и ему становилось легче. Так бывает, когда вскроют нарыв. Да, скопленный в нем гной предательства изливался самотеком, но вот внутри - внутри оставалась пустота. Сосущая, кромешная пустота, из-за которой нельзя было не сгорбиться подобно немощному старцу.

Его не били, не осыпали оскорблениями, его лишь слушали, приходя в ужас. Люди, не раз смотревшие смерти в лицо, цепенели от картин, что возникали из его признаний.

Старейшина соединения семидесятидвухлетний дедушка Валериан, раз за разом сталкивая к затылку бараньего меха треух, такой же клокастый, как и его бурая из-за седин борода, подстригаемая время от времени парикмахерской машинкой, надтреснутым, хронически простуженным голосом с натугой выкрикивал слова приговора, заполненного бесконечным перечнем содеянного осужденным. Отряд, построенный на продолговатой проплешине, выеденной давнишним лесным пожаром, безмолвно внимал скупым фразам, которыми описывались невообразимые злодеяния.

Мирона едва держали ноги. Не в мыслях, а каждой из крепей, слагавших тело, ему мечталось сложиться в калачик на мерзлой земле и ничего уже не слышать, не видеть ничего. Вдруг подумалось, что там, в нестройных рядах, должна быть и Аста. Он нашел ее взглядом в подразделении медиков, но не встретился с ней глазами. Аста убито глядела себе под ноги. В оглашаемых народу гнусностях и зверствах не было ее вины, но она жила с тем, кто совершал эти зверства все то время, когда он их совершал.

Видя, что не зачитано еще и пятой части приговора, командир тронул старейшину Валериана за локоть:

- Нэма колы, диду. Трэба рушаты. - И возвысил голос, объявляя личному составу; - Надрукуемо у лыстивках, раздамо усим! - После чего коротко рассек рукой воздух, давая сигнал заканчивать.

Деятельно участвовавший во многих казнях, Мирон знал, что у повешенных ослабевают внутренние зажимы, и из них уходит все скопившееся - и жидкое, и густое. Чуть только вспомнилось это, как вдруг нежданно-негаданно он обмочился и сам, еще только делая последние шаги к петле.

Он отчетливо сознавал, что длятся последние секунды его жизни, однако ни помыслить о чем-то заветном, ни даже взглянуть прощально на окрестный мир в нем не оставалось способности. Всё глушил собою страх, прущий откуда-то из кишечника.

Вдруг, словно удавкой в мешке, этот страх закупорило в нем захлестом петли, и пойманный этот ужас заметался в нем, панически ища выхода и причиняя телу нечеловеческую боль. Это длилось долго - так долго, что он успел неоднократно испытать мучительное недоумение из-за того, что всё еще жив.

Место приведения приговора в исполнение отряд покидал лесным проселком, изрезанным острыми колеями от перегруженных телег. На обособленном у дороги дереве оставался висеть казненный. Широкий кус бересты на его груди норовил скукожиться, из-за чего был распялен хворостинами. На нем чернели намалеванные дегтем три слова:

ПРЕДАТЕЛЬ

ПАЛАЧ

ПОЛИЦАЙ

Аста, минуя это дерево, намеренно отворачивала лицо. Чтобы не помнить, не носить в душе еще и этой жути.

 

Костяшки домино лихо клацали по дюралевой пластине, укрывающей стол.

Заядлый доминошник Ильюха Шевченко присвоил эту пластину на работе, вырубив заводской гильотиной прямоугольник, идеальный для игры. С нарастающим азартом он выставлял фишку за фишкой, нетерпеливо подгоняя партнеров к уже просчитанному им финалу партии. Но тут боковое зрение показало знакомую девочку у крыльца, и он застыл с занесенной перед шлепком рукой. Льняные волосы, лицо, фигурка…

- Аста! - изумленно окликнул он, не успев подумать, что такой она была во времена его отрочества.

На обращение обернулась женщина, державшая девочку за руку, и, приглядевшись, он узнал ту, которая почудилась ему в ребенке.

- Аста! - повторил, подходя.

- Ильюша!

- Слушай, как похожа!..

- Моя! - приподняла она плечи в том значении, что было бы странно отсутствие сходства. И улыбнулась, разительно помолодев и похорошев в улыбке.

- Как давно тебя…

- Трудно добираться. Неделю, считай, в вагоне.

- А надолго?

- Нет. Вечером поезд.. Мы - моих проведать на Байковом, папин день рождения. У служителей квартал записан, а где именно в квартале… Целый день бродили, бродили - не нашли.

- Ой, да я же знаю! Мы ведь папу твоего… И после маму… Отсюда, из двора… Могу показать!

- Уже не успеваем. А как ты?

- Я? Да как все. А ты?

- Примерно та же история. Наш двор… Помнился таким большим, а какой маленький…

Ей так много хотелось сказать об этом месте, об их детстве, но от стола с любопытством глядели доминошники, и кто-то ещё мог выйти из домов. А у нее… У нее лишь только тяга, будучи в Киеве, навестить родной двор пересилила опасение столкнуться лицом к лицу с соседями - очевидцами страданий и позора ее жизни с Мироном.

- Мечталось еще побывать на нашей горке, - нашлась она, как уйти от лишних глаз. - Не хочешь со мной?

Сквозь неразбериху разрушенного перед реконструкцией стадиона они пробирались гуськом ничего не говоря. У тропки, ведущей вверх, отпустили вперед непоседливого ребенка, сами, не торопясь, поднялись к дереву, у которого играли детьми.

- Как оно выросло! Не узнать! Роскошный клен, красавец! А я, - призналась доверчиво, - уже высматриваю у себя сединки, досадую на морщины.

- Брось, тебе еще рано! - возразил он.

- Спасибо, Ильюш, но это ведь только вежливость. А годы ушли. И сколько всего нам досталось. О моем здесь, в оккупации, наверное, слышал?

Он промолчал, неопределенно пожав плечами, а взглядом дал понять, что уж кто-кто, а он не судья. В особенности ей.

- Я, видишь ли, за свое отвечал, за плен, - сказал после паузы. - Когда домой попал, от этих разговоров одни отголоски оставались.

- Господи, как подумаю, что мальчишек, которые так, как вы, в плен попали, ни за что ни про что потом на столько лет из лагеря и - в лагерь.

Поглядывая, как девочка, которую принял за Асту, вмиг сбратавшись со стайкой мальчишек, уже командует ими, он улыбнулся, мельком подумав, что и в этом - вылитая мама, а произнес очень тихо:

- Никому не говорил, тебе вот одной… Мы так и напирали, как и ты думаешь, что, мол, не виноваты, что нас де целой армией... А сам в себе знаю, что нет, что было и за что, и про что. И мне это не наши дознаватели внушили, а там, в Бавариях, Норвегиях, Даниях. Дня не проходило, да что там дня - не было минуты, чтобы не ткнули мордой в говно, не напомнили, что я для них вонючее животное, хуже раба. Ведь мы же тогда, сдаваясь, вместе с родиной и самих себя предали! Не спорь! - повысил голос, пресекая ее намерение возразить.

И она смолчала, остановленная не столько его возгласом, как тем, что вдруг посинел и вздулся узловатый шрам у него на виске, уходящий в волосы.

- Не спорь, знаю, что говорю. Сколько раз потом пожалел о винтовке, которую своими руками принес и бросил им под ноги! Сколько раз! И они же, не наши, те, вразумили, что в окопах был еще не голод - так, разгрузочные дни. Потому как познакомили с подлинной голодухой. Да, да, из лагеря и - в лагерь. Ведь мы сдались зачем? Чтобы остаться в живых. А потом, пусть и из-под палки, но ишачили на врага. То есть по сути помогали убивать своих - тех, которые воевали, которые не сдались. Нет, Аста, нет, всё справедливо. И справедливо, что в нашем лагере бросили нас добывать золото. Для своей страны. Для разрушенной, голодной. Для своей. Хозяина бог дал смышленого. У него первейший показатель - добыча. Какой ему прок от нас заморенных? И что ему толку, коль мы передохнем? Вот он нас и берег. Кормежку доставал, исхитрялся. Спецовку теплую. Даже уголь - в землянках топить. Но и мы ответно вымывали из россыпей всё до крупиночки.

- Эх, Ильюша! Если ты себя так коришь, то что же говорить обо мне? Задумаюсь - душа переворачивается. Два года, два года!..

Тут она в смятении подняла глаза - угадывая, знает ли он и что знает. То, как он опустил лицо, толкнуло к предположению, что знает всё.

- Каждую ночь, - проговорила, не щадя себя, - в постель. С ним. При маме, при папе. Что он с нами вытворял! Боже! А скольких погубил людей! И я терпела. Не придушила пьяного, ножом не пырнула.

Здесь до него дошло, что, открывая перед Астой душу, он невольно коснулся мнимой ее вины - мнимой, но которую она носит в душе неизбывным грузом и которую числят непреложной многие из людей. И так же, как и эти люди, готов смотреть и закон. Илья ужаснулся тому, что нечаянно сделал, и заспешил:

- Брось! О чем ты! А мама с папой? А Ольховские? Всех отправить на смерть?

- То-то, что мама с папой. А им - я. Ты и представить не можешь, как он вертел нами, играя на этом. Но знаешь, будь я и сама по себе, не думаю, что решилась бы. Страх. Страх. А потом боялась наших. Тут еще больший страх, потому что страх и стыд. Вот через сколько лет набралась духу приехать домой на полденька.

-А где ты? Куда?

- В Новосибирск. К родителям мужа. Поезда ползут, полтора месяца в дороге с грудничком на руках. И опять дрожу, всё думаю - как встретят? Потом уже потихонечку отлегло. Когда увидела, что привезла им счастье. Вон то самое, которое бегает.

Какое-то время они стояли молча, и отчего-то избегая глянуть глаза в глаза.

- Надо звать, - наконец сказала она о девочке. - Поедем мы, пора.

- Слушай, а хочешь, я схожу на Байковое и там по месту набросаю для тебя чертежик, как найти? Вдруг еще соберетесь… Мало ли…

- Сходи, хотелось бы, действительно. Сашенька, - сказала подбежавшему разгоряченному игрой ребенку, -достань, у тебя там блокнотик, адрес дадим. Да, познакомься, это Саша!

- Саша… - повторил он, рассматривая воспитанно улыбнувшуюся девочку. - Нет, у меня не вяжется. Для меня - Аста.

- Саша, - мягко возразила мать, привлекая к себе малышку. - Назвали в честь ее папы. Он погиб под Ровно. В январе. В сорок четвертом. И адрес, Ильюша, не показывай никому, ладно?

- Я один буду знать, не переживай.

«Найти очень просто, - писал он в Новосибирск. - Если из центра, мы ныряем под железнодорожный мост, и этот проезд дальше разрезает кладбище на две половины. Наша левая, возле которой на углу продают цветы. Тут прямо за спиной у торговцев калитка. От нее вверх поднимается заасфальтированный проход и выводит на широкую аллею, по которой, если влево, попадаешь к Лесе Украинке. А нам вправо. Буквально через несколько шагов с правой же стороны будет памятник в виде ангела. Твои прямо у аллеи, во второй от этого памятника оградке.

Я там прибрался немного и буду присматривать. Ты извини, если что-то не так скажу, но не могу не сказать. Когда еще? Вовка Кан умер у меня, как говорится, на руках.

Его ранило в ногу, потом заражение и всё такое. Он бредил перед смертью, разговаривал с тобой. Понимаешь? И я. Меня в плену взяли как-то рабсилой на грузовик, который за провизией для начальства, охраны и нашей рабской команды. Приехали, там такое хозяйство у фрица-кулака,  побогаче иного нашего колхоза. Фриц повел немцев, водилу и экспедитора, закусывать, я у машины, высматриваю, где бы бурячок какой-нибудь или морковку стянуть. Вижу, коровник приоткрыт. Я туда. Смотрю, девчонка на табуреточке треногой. Доит сытую такую коровищу. И чувствую, что девчонка наша. И она тоже, видать, узнала своего, спрашивает: «Русский?» Русский, говорю. «Посмотри, говорит, никого там?» Я выглянул, двор пустой. Подзывает так рукой и дает из циберки напиться молока. Оно пахнет! Теплое, густое. И вкус! Вкус самой жизни. Я пью, пью, не могу оторваться. Отдышался и опять. Потом, конечно, поскорее из коровника к машине, дескать, я не я. А как позвали мешки тягать, мне в правый бок будто кто нож воткнул. Печень после долгущей той голодухи сорвал молоком. По сей день на диете. Меня пинали, пугали, ничего не могу. Закинули в кузов. Там мешки с овощами, несколько хрюшек на убой и я при смерти. И вот катим, кузов болтает, свиньи шарахаются, топчутся по мне. Боль внутри, сверху ратицы, как клинья, впиваются, а я отделяюсь от тела, которому больно, и вижу тебя. В том беленьком платьице. Папе твоему премию выдали шелком. Помнишь?»

Перепечатка материалов размещенных на Southstar.Ru запрещена.